Роль объяснения и описания в экономике наглядно проявляется при сравнении работ, посвященных экономике своей собственной страны и других стран. В американской экономической литературе такое различие можно было наблюдать всегда, например, в работах по американской экономике и по экономике СССР: в первом случае доминировали работы в жанре «объяснения», во втором — в жанре «описания». Но раньше это относили за счет «уровня квалификации» — работы по американской экономике писали крупнейшие «теоретики», а работы по экономике СССР — «советологи», которых профессиональное экономическое сообщество держало за специалистов второго сорта.
Начавшиеся в конце 1980-х годов процессы разрушения социалистической экономики и формирования рыночной системы хозяйства привлекли внимание крупнейших теоретиков, которые в первой половине 1990-х годов стали активно писать о «переходных экономиках». Тут же выяснилось, что в этом случае значительную часть исследования приходится посвящать «описанию» этих переходных экономик, и лишь затем переходить к «объяснению» происходящих в них процессов. Более того, во второй половине 1990-х оказалось, что большинство «объяснений», созданных в первой половине десятилетия, «не работают» или «плохо объясняют». В свою очередь анализ этого провала «объясняющих теорий» показал, что причиной были некорректные «описания», обусловленные недостаточным знанием иной социальной реальности.
и литературных дискурсов сформулировал еще М. Вебер, заметив, что «каждое чисто описательное изложение событий носит в какой-то степени художественный характер»41.
Второе основное отличие истории от других общественных наук состоит не в том, что история менее теоретична, а в том, что она в меньшей степени занимается выработкой собственной теории, и в большей степени использует теоретический аппарат (включая теоретические понятия, концепции и способы объяснения) из других общественных наук. Еще в первой половине XX в., когда история уже стала самостоятельной научной дисциплиной, ситуация была иной: теория создавалась (а не только использовалась) в рамках собственно исторических исследований: достаточно вспомнить работы М. Ве-бера, Н. Элиаса и многих других авторов. Теперь такие работы встречаются гораздо реже. Во многом.это определяется ограниченностью ресурсов, выделяемых обществом для изучения прошлых социальных реальностей.
В отличие от конкретных общественных наук, специализирующихся на изучении какой-то одной части одной социальной реально-
41 Вебер 1990 [1904]: 409.
332
сти (данного общества), история изучает практически все элементы всех известных прошлых социальных реальностей. Конечно, в исторической науке также существует специализация, но если сравнить, например, количество историков, специализирующихся на изучении английской экономики раннего Нового времени (до промышленного переворота) с числом экономистов, занимающихся современной английской экономикой, ситуация станет очевидной. Более того, несмотря на специализацию, историки зачастую вынуждены заниматься изучением нескольких, а то и всех элементов той или иной прошлой реальности (особенно это относится к древним или мало известным обществам).
Потребности общества в научном знании о прошлых (или в целом «иных») социальных реальностях сохраняются, но они недостаточно велики по сравнению с потребностями в научном знании о своей собственной социальной реальности. Общество не может оплачивать труд такого количества историков, которое позволило бы части из них специализироваться по «теоретической истории», как это имеет место в других общественных науках. Точно так же, например, число американских экономистов, занимающихся, скажем, Нигерией или даже Германией, ничтожно мало по сравнению с теми, кто изучает собственную американскую экономику.
В связи с этим историки естественным образом оказались вынуждены выступать преимущественно в качестве «пользователей» теоретического аппарата, создаваемого в рамках общественных наук о настоящем. Соответственно, для поддержания современного уровня теоретического анализа, историк в идеале должен владеть теоретическими достижениями тех общественных дисциплин, которые связаны с объектом его исследований. Опять-таки сходная ситуация существует в любой области, когда речь идет об изучении «иной», «не своей» реальности (общества).
В принципе уже в первой половине XX в. историки, склонные к теоретизированию, обращались за методами к появлявшимся одна за другой социальным и гуманитарным наукам (французские историки назвали этот процесс «стратегией присвоения»). Но своего рода кульминацией в освоении историками теоретического аппарата других общественных наук стали 60—70-е годы XX в. В этот период активно развиваются и завоевывают крепкие позиции так называемые «новые» или «новые научные» истории — экономическая, социальная и чуть позднее — политическая. «Новая» история разительно отличалась от «старой». Исследования, написанные в духе «новой» истории, характеризовались отчетливо выраженным объясняющим (аналитическим), а не описательным (нарративным) подхо-
333
дом. В области обработки источников «новые» историки также произвели настоящий переворот, широко применяя математические методы, позволившие в свою очередь освоить огромные массивы статистики, дотоле недоступной историкам. Но главный вклад «новых историй» в историческую науку состоял не столько в распространении количественных методов или компьютерной обработки массовых источников информации, сколько в активном использовании теоретических объясняющих моделей для анализа прошлых обществ. Эти заимствования, как отмечает Р. Эванс, принесли много хороших результатов:
«Например, без марксистской теории городская и рабочая история была бы в огромной степени обеднена, и такая классическая работа как книга Томпсона „Формирование рабочего класса в Англии" никогда не была бы написана. Без современной экономической теории историки не понимали бы индустриализации и не знали бы как читать или использовать количественные и другие источники» (Evans 1997: 83).
В исторических исследованиях активно применяются концепции и понятия, выработанные в теоретической экономике, социологии, политологии, культурной антропологии, психологии. Причем если в 1960—1970-е годы историки брали на вооружение преимущественно макротеоретические подходы (экономические циклы, теория конфликта, модернизация, аккультурация, проблема власти, ментальность), то начиная с 1980-х годов они все чаще обращаются к микроанализу с привлечением соответствующих теоретических концепций (потребительской функции, ограниченной рациональности, сетевого взаимодействия и т. д. — подробнее см. т. 2).
Использование методологического аппарата социальных и гуманитарных наук необыкновенно обогатило и видоизменило историческое знание конца XX в., однако этот процесс наталкивается на ряд сложностей. Во-первых, существующая система исторического образования пока еще слабо ориентирована на освоение теорий, выработанных в других дисциплинах (хотя некоторые сдвиги в этом направлении и происходят). Во-вторых, как отмечалось выше, подавляющая часть теоретических концепций и понятий не имеет универсального характера, и возможности их применения к прошлым социальным реальностям довольно ограничены.
Но все это не означает, что история не является теоретической дисциплиной — любой исторический дискурс «насквозь пропитан» теорией. Просто с учетом имеющихся объективных ограничений и специфических функций исторического знания теоретизирование в нашей области знания принимает несколько иные формы, чем в других общественных науках.
ГЛАВА 7
ИСТОРИЧЕСКАЯ РЕАЛЬНОСТЬ
Для описания состояния изученности предмета истории Г. Бо-лингброк в свое время удачно использовал взятую у Плутарха аналогию с географией:
«Древние географы, как говорит Плутарх в жизнеописании Тесея, нанося на карты то небольшое пространство моря и земли, которое было им известно, оставляли много незаполненных мест. На некоторых из них они делали надписи: „Здесь песчаные пустыни", на других — „Здесь непроходимые болота", „Здесь цепь неприступных гор" или „Здесь покрытый льдами океан"» (Болингброк 1978 [1735/1752]: 30).
Карта истории, однако, заполнялась, и уже в конце XIX в. французские историки Ланглуа и Сеньобос предвкушали:
«Когда все документы будут известны и обработаны, работа критического исследования закончится. Относительно древних периодов, по которым документов мало, мы уже можем заметить, что через одно или два поколения придет время остановиться» (Ланглуа, Сенъобос 1899 [1898]: 87).
Однако надежды на «конец истории» в смысле реализации задач «социальной картографии» оказались несостоятельными. Если присмотреться внимательнее, то окажется, что ныне предмет истории напоминает не географическую карту, а, скорее, состояние древних фресок в период реставрации. Разные участки поверхности отличаются по грунтовке, плотности краски, прорисовке и т. д. Где-то записано поверх. Где-то соскоблили — и осталась чистая поверхность. Где-то совсем не прикасались... Где-то — свежая роспись. А где-то наш образ вообще не работает, поверхность превращается в альбом, который надо перелистывать. Но в целом — то густо, то пусто. Задача данной главы — показать, как системы и элементы социальной реальности освоены историографией в качестве объектов изучения.
335
Речь пойдет только об истории, и даже уже — о предмете истории: имеется в виду тот ракурс исторического анализа, когда внутреннее единство историографии обеспечивается предметом (историография чего), а не идеологическим направлением (либеральная, консервативная и т. п.), философской школой (например, позитивистской) или принадлежностью к той или иной стране. Предметное поле современной исторической науки маркируется большим количеством исследовательских «меток», за которыми скрываются различные теоретико-методологические ориентации. Конечно, расставить метки без таких ориентации невозможно, но в данной главе мы попытаемся взглянуть на «территорию историка» по возможности без отсылок к способам ее освоения.
От космоса к обществу
Путь к пониманию истории как науки о прошлой социальной реальности занял более двух тысячелетий. Началом этого процесса можно считать осознание существования общества, социального мира.
Процесс выделения социального мира в качестве объекта исторического знания шел достаточно неравномерно. В античной Греции, в силу общего представления о единстве мира, практически не существовало разделения божественной, природной и социальной реальности, в том числе и в исторических сочинениях (точнее, в сочинениях, которые относились к разряду исторических).
Специфика мифологического сознания, характерной особенностью которого является неразделенность божественной, социальной и природной реальности, в полной мере проявлялась в трактовке понятия «история», где генеалогии божественных и аристократических родов были неразрывно связаны и переплетены между собой, и при этом могли излагаться одновременно со сведениями о мире природы, космогоническими представлениями и т. д. В этот период «история», как мы уже отмечали, включала самые разнообразные, если не любые, сведения или факты, относящиеся ко всем видам реальности.
Такова была композиция многих произведений, написанных в эллинистический период, в названиях которых фигурировало слово «история»1. Наиболее известный образец такого понимания можно
l Тахо Годи 19696: 132—134; 137. 336
найти у Диодора Сицилийского (I в. до н. э.) в его «Исторической библиотеке». «История» у Диодора имеет универсальное значение, начиная от космологии и мифологии, переходя через человеческую историю (в узком смысле слова) и кончая происхождением всех живых существ.
Лишь постепенно понятие «история» начинает (хотя и далеко не всегда) прилагаться к собственно социальной реальности. Огромную роль в этом сыграл Полибий (II в. до н. э.) и его «Всеобщая история». Эта работа, в частности, оказала прямое воздействие на последующую римскую историографию и тем самым способствовала некоторому сужению понятия истории и приближению его к специализированному знанию о социальной реальности.
В античном Риме тенденция к выделению социального мира как основного объекта исторического знания резко усилилась. Подавляющая часть исторических работ ориентировалась именно на изучение социального мира, а знание, относящееся к природной и божественной реальности, в «истории» было сведено к минимуму. В Древнем Риме все наиболее крупные сочинения, обозначавшиеся словом «история» или имевшие его в названии, концентрировались на описании социальной реальности. Так же, как и у Поли-бия (а еще раньше — у Фукидида), «история» здесь означала изложение (а в некоторых случаях и анализ) последовательности событий, происходивших в обществе, и тем самым предметом этих сочинений оказывались деяния (res gestae), т. е. социальные действия.
Конечно, и в Риме термин «история» прилагался не только к социальным событиям. Наиболее известным примером служит «Естественная история» Плиния Старшего (I в.), в которой речь шла в основном (хотя и не только) о «естествознании» или «природоведении». Точно так же, несмотря на преимущественную ориентацию на социальную реальность, сочинения римских историков могли включать (хотя и в гораздо меньшей степени, чем в Греции) элементы божественной реальности. В первую очередь это относилось к описанию «древней» истории, в частности периода возникновения и становления Рима. Даже автор единственного дошедшего до нас античного трактата по методологии истории «Как следует писать историю» Лукиан из Самосаты (II в.), трактовавший историю прежде всего как описание военно-политических событий, в других работах под историей имел в виду и мифы2.
2 См.: Тахо Годи 19696: 144—145.
337
По Плутарху (I в.), «история» как объект познания включала социальную подсистему, но не включала подсистемы личности и культуры. История, по его мнению, не должна была заниматься отдельными личностями и их моральной жизнью; что же касается подсистемы культуры, то она очень долго исключалась из понятия «истории» как объекта познания.
Наконец, словом «история» в Древнем Риме, как и в Греции, могли обозначаться самые разные сведения, относящиеся к любому типу реальности и вообще к чему угодно. Самый яркий пример такого понимания «истории» — сочинение Элиана (конец II—начало III в.) «Пестрая история», написанное на греческом, — сборник небо льших рассказов на самые разнообразные темы.
«...Здесь мы находим, например, рассказы из области физической и общей географии, биологии или зоологии, психологии, об истории, обычаях и законах, о мифологии, философии и философах, искусстве, художниках и поэтах, о морали и моралистах, медицине и гимнастике, изобретениях, а также разного рода анекдоты и побасенки» (Та-хо-Годи 19696: 143—144).
В эпоху средневекового христианства ситуация снова резко меняется. Христианство характеризовалось радикальным разрывом с древнегреческой традицией отождествления истории и природы, исторического времени и физического. Частично это было продолжением и развитием тенденции, возникшей уже в Риме, частично отражало обусловленный христианским мировоззрением общий упадок интереса к знаниям о природе. Благодаря этому средневековая историография довольно четко отделяла историческое знание — как знание о социальной реальности — от естествознания. Так или иначе, ни о какой «естественной истории», или «истории природы», на протяжении Средних веков речи уже не шло.
Но если в отношении природы средневековая историография развила тенденцию отделения истории как специфического знания о социальном мире, то в отношении божественной реальности христианская историография унаследовала не римскую, а иудейскую традицию, в которой история божественной и социальной реальности нераздельны. Социальная реальность оказывается теснейшим образом связанной с божественной, которая становится первичным объектом средневекового знания в целом. Хотя формально имелось две истории — священная и профанная, но про-фанная история, т. е. история социального мира, была полностью подчинена священной. События земной истории рассматривались лишь как проявление или отражение истории священной. Знание о божественной реальности, таким образом, пронизывало
338
любое знание о социальной реальности, в том числе и историческое3.
Только в XVI в. мирская история начинает постепенно отмежевываться от священной истории, становясь более автономной. Так, Ж. Боден в «Методе легкого познания истории» выделял три самостоятельные области познания: Бога, природу и общество, которым соответствуют: божественная (сверхъестественная), природная (естественная) и человеческая история. Как писал Боден,
«...из трех видов истории мы оставляем Божественную — теологам, естественную — философам, в то время как сами будем заниматься, усердно и неспешно, человеческими действиями, поступками и их правилами» (Боден 2000 [1566]: 22).
Выбрав человека в качестве предмета своих исследований, Боден выделил два аспекта человеческого существования (самореализации в современных терминах) — созерцание (мышление) и делание (действия)4.
Разделение истории на три части — божественную (священную), природную (естественную) и социальную (человеческую или гражданскую) активно использовалось в XVII—XVIII вв., начиная с работ Ф. Бэкона и Т. Гоббса. Правда, при этом прежде всего акцентируется эмпирический характер исторического знания, а его теоретическая составляющая игнорируется (точнее, не распознается в рамках традиционных представлений о том, что теоретическим является только философское или естественнонаучное знание). Так, лорд Болингброк в «Письмах об изучении и пользе истории» (1752 г.) писал: «Я думаю, что история — это философия, которая учит нас с помощью примеров»5. По сути во второй половине XVIII в. «история» — это и есть общественные науки. Понятно, что этого термина еще не существовало, и речь идет о том, что тогда «истории» придавался смысл, примерно соответствующий современному смыслу «об-
3 Наиболее известными образцами подчиненности профанной истории священной являются сочинение св. Августина (354—430) «О Граде Божием» (De ci-vitas Dei) и прямо перекликающееся с ним сочинение Оттона, епископа Фрей-зингенского (1111 —1158) «Хроника, или История двух градов» (Chronica, sive Historia de duabus civitatibus).
4 Подробнее см.: Бобкова 2000.
5 Болингброк 1978 [1735/1752]: 11. Болингброк неточно цитирует анонимную «Риторику» (II в. н. э.): «История — это философия, основанная на примерах» (XI, 2), приписывая ее авторство Дионисию Галикарнасскому (I в. до н. э.), хотя в «Риторике» упоминаются деятели, жившие на два века позже Дионисия (см.: Болингброк 1978 [1735/1752]: 321, примеч. ред. 3).
339
щественных наук», с учетом естественных различий в уровне обще-ственнонаучного знания.
В частности, «исторические» труды включали в себя политологию — эта традиция является древнейшей, начиная с Геродота и Фукидида, через Макьявелли («История Флоренции») до Фергюсона («Опыт истории гражданского общества»). В свою очередь работы родоначальников экономической науки — А. Смита и Т. Мальтуса — были настолько же историческими, насколько экономическими. Точно так же первые протосоциологические труды Монтескье («Размышления о величии и падении римлян», 1734 г.; «Дух законов», 1748 г.) и Вольтера («Опыт о нраве и духе народов», 1769 г.) в свое время считались прежде всего «историями». Понятно, что «история» со времен того же Геродота (и в XVIII в. это проявилось особенно отчетливо) включала в себя и этнографию, которая потом превратилась в этнологию или культурную антропологию6.
Некоторые отклонения от схемы, делящей историю на три части в соответствии с тремя реальностями, впервые возникают во второй половине XVIII в. в работах французских энциклопедистов. Так, Вольтер предложил исключить из общего понятия «истории» естественную историю, которую «неточно называют историей, так как она составляет существенную часть физики»7. Еще дальше идет Дидро, который исключил из истории не только естественную, но и священную историю. Формально сохранив бэконовскую схему классификации наук, Дидро предложил обозначать термином «история» именно действия людей (причем относящиеся не только к прошлому):
«Факты можно разделить на три класса: божественные деяния, явления природы и действия людей. Первые относятся к теологии, вторые — к философии, а прочие — к собственно истории» (Дидро 1978 [1756]: 18).
Но как минимум до середины XIX в., а фактически и позже, божественная реальность оставалась составной частью предмета исторического знания, по крайней мере применительно к «допотопным» (или дописьменным) временам. Только благодаря сделанным Ж. Буше де Пертом в 1830-е годы находкам орудий «доисторического» человека, история дописьменного рериода развития человечества стала постепенно десакрализироваться.
Точно так же очень медленно и непросто шел в XIX в. процесс отделения понятия «история» от знания о природной реальности.
ь См.: Токарев 1978а.
? Вольтер 1978 [1765]: 7.
340
Быстро развивавшееся естественнонаучное знание оказывало непосредственное влияние на выработку представлений о социальной реальности, в том числе и прошлой. Материалистическая трактовка человека, рассматриваемого лишь как часть природы, в существенной мере определила и содержание исторического знания. Несмотря на попытки отдельных «диссидентов» отделить социальный мир, социальную и культурную системы и человека как социальную и культурную личность от мира природы, представления о единстве социального и природного мира достигли своего апогея в XIX в. в концепциях «социальной физики», «социального дарвинизма», поисках «законов» исторического развития и т. д.
С середины XIX в. общественно признанное превосходство естественнонаучного знания стимулировало уже прямое заимствование «подходящих» идей и методов точных и естественных наук. Господствующие эволюционистские концепции в понимании природы легко сочетались с утверждавшимся историзмом и придавали ему «научный» облик. Натурализм и эволюционизм как методы интерпретации общественных явлений внедрила позитивистская социология, которая в свою очередь превратилась в теоретический фундамент историографии своего времени. Придерживаясь органической теории развития общества, применяя к социуму «универсальные» законы эволюции, сохранения энергии, равновесия и адаптации, позитивисты постулировали сходство общества с миром природы или биологическим организмом. Таким образом, социальная реальность, формально отделявшаяся от природной, фактически конструировалась теми способами, которыми в то время оперировали естественные науки, и, более того, вопрос о единстве научных методов был подменен тезисом об однотипности природного и социального мира (типа «законов движения» и т. д.), т. е. объектов исследования. В середине 70-х годов XIX в. Ф. Энгельс всерьез писал:
«Теперь также и вся природа растворилась в истории, и история отличается от истории природы только как процесс развития самосо-знателъных организмов... Вечные законы природы также превращаются все более и более в исторические законы» (Энгельс 1961 [1873—1886/1925]: 551, 553).
Радикальный перелом в подходе к спецификации предметного поля исторического знания начался лишь в последней трети XIX в. Первый шаг в этом направлении сделал И. Дройзен, но его «Очерк историки», написанный в 1858 г., остался недооцененным современниками. Поэтому, с точки зрения влияния на общественное со-
341
знание, родоначальником нового подхода к историческому знанию считают В. Дильтея.
Разделив все знание на две предметные области — природу и социальный мир человека, Дильтей не только четко зафиксировал отличие природного и социального миров и соответствующих типов знания, но и предложил принципиально новый подход к определению истории. По Дильтею, все «знание о духе», т. е. любое знание о человеке и обществе, является историческим. Иными словами, «история» — это знание о социальном мире вообще. Впоследствии, в связи с развитием специализированных общественных наук, акцент в определении предметной области истории снова меняется. Вместо введенного Дильтеем обозначения любого знания о социальной реальности как исторического, наоборот, историческое знание начинает определяться как знание о социальном мире.
В итоге, в соответствии с представлениями, окончательно сложившимися уже в XX в., историю (или исторические науки) стали трактовать как знание о прошлой социальной реальности или «обществе» в целом, не ограниченное отдельными компонентами социального мира. То, что историческое знание относится не к ныне существующей, а к прошлой реальности, еще больше усложняет ситуацию — ясно, что прошлых социальных реальностей было заведомо больше, чем ныне существующих. Уже по этой причине, в силу нехватки людских ресурсов, историки всегда были обречены на междисциплинарный, а точнее, на полидисциплинарный подход. Понимание того, что историческое знание фактически является полидисциплинарным, что история — «наименее дифференцированная из всех социальных наук»8, мы обнаруживаем в размышлениях самых разных ученых. Соответственно наименее дифференцированным остается и предмет истории, и специальность историка.
Было бы неправильным, однако, считать, что только ограниченность ресурсов вынуждала историков к широкой специализации. Осознавая многозначность и сложность «общества» как объекта для анализа, историки тем не менее страстно мечтали об «историческом синтезе», полагая его оптимальным способом представления прошлой реальности.
Временами казалось, что требование целостности исторической науки, «исторического синтеза», неоднократно выдвигавшееся на протяжении XX в., вот-вот реализуется. Однако описывать и анализировать социальную реальность в целом, нерасчлененно, оказалось непосильной задачей для историков, что они, кажется, окончатель-
8 Броделъ 1977 [1958]: 116. 342
но осознали. Этому во многом способствовали, с одной стороны, утрата интереса к историософским построениям, с другой — отказ от редукционистских моделей конструирования прошлого, связанных с попытками подогнать стандарты исторической науки под естественнонаучную модель.
Ныне развитие историографии намного интенсивнее происходит в другом направлении. Хотя настоящий объект остается целостным, волевым решением историк делает выбор между многими элементами, чтобы писать историю целого методом «избранных мест». Продолжается постепенное выделение отдельных подсистем и элементов в прошлых обществах, и историки, как теперь говорят, «те-матизируют» и «проблематизируют» все новые и новые объекты, которые мы попытаемся условно классифицировать по трем системам социальной реальности.
В изучении социальной системы, системы культуры и системы личности исследования, включающие исторический компонент, разделены на два типа: соответствующую «историю», например, экономическую историю, социальную историю, политическую историю и другие, и неисторическую дисциплину, анализирующую прошлое, например, историческую экономику, историческую этнологию, историческую социологию. Это утверждение актуально только для тех случаев, когда речь идет о парном «подходе». Он имеет место не всегда, например, историческая антропология — это по сути «антропологическая история», а «историческая психология» — «психологическая история». История искусства, история науки и история техники существуют во многом как самостоятельные, не принадлежащие истории дисциплины.
Конечно, на ранних этапах развития исторического знания специализация выражалась не так явно, скорее, она существовала в форме преимущественного внимания, уделяемого тем или иным подсистемам. При этом многими элементами социальной реальности полностью пренебрегали. Хронист позднего Средневековья Ра-нульф Хигден в своей «Полихронике» называет семь родов деяний, которые чаще всего упоминались в книгах по истории:
«...строительство городов, победа над врагами, применение юридических прав, наказание за преступления и исправление преступников, организация политической жизни, управление домашними делами, спасение души» (Ranulf Higden. Polychronicon...; цит. по: Гене 2002 [1980]: 28).
Однако историческое знание постоянно расширяло сферу охвата, включая все новые и новые компоненты социального мира. Этот процесс особенно ускорился в XVIII в., когда в рамках анализа со-
343
временных для того периода обществ началось выделение отдельных подсистем — социальной, культурной, личностной — и стала формироваться специализация в обществознании. Соответственно и
«...новые измерения исторического процесса — история учреждений, история хозяйства и права, история культуры, в целом гражданская история — стали фактом только в середине XVIII в.» (Барг 1987: 16).
В XIX в. наряду с расширением ареала «исторического» возникла реальная угроза редукционизма, подразумевавшего «репрессирование неких потенциальных интересов историка»9. В результате очень многие элементы социальной реальности выводились за скобки как малозначительные для построения той или иной исторической концепции и «прозябали» ad marginem исторического знания в сочинениях любителей исторических казусов.
Возможность выделить отдельные элементы социальной реальности определяется не только сознательным интересом к детализации предмета. С одной стороны, она связана с дифференциацией современного общества и специализацией знания о нем, с другой — со степенью дифференциации прошлых обществ. В частности, в рамках культурной антропологии, изучающей слабо дифференцированные общества, очень трудно отделить анализ подсистемы культуры от социальной подсистемы и от системы личности.
Аналогичные проблемы возникают при изучении определенных слоев общества, представляющих «низкую культуру» или «народную культуру». Здесь, например, верования и символы едва ли отделимы от ритуалов и традиций социального взаимодействия, а личность практически лишена возможности самовыражения и самореализации, и потому фактически исчезает как объект самостоятельного анализа.
Вообще не стоит преувеличивать четкость границ между основными подсистемами социальной реальности (последнее в некотором смысле относится и к водоразделу между социальной и природной реальностями). Все три основные подсистемы социальной реальности тесно связаны между собой, и речь идет скорее об аналитическом представлении отдельных компонентов, чем о фактическом их разграничении. Например, история динамики промышленного производства на самом деле включает анализ экономической системы, социальной системы (социальная мобильность, трудовые отношения) и анализ культуры (продуктов деятельности людей), а также природной реальности (от экологии до профессиональных заболева-
9 Мучник 1999: 103. 344
ний). Точно так же и культуру нельзя рассматривать как один из уровней социальной целостности, сконструированной по образу трехэтажного дома, потому что, как считает, например, Р. Дарнтон, все межличностные отношения имеют культурную природу, в том числе и те, которые мы определяем как экономические или социальные10.
Условно и противопоставление публичной и частной жизни в едином по сути социальном пространстве. Столь же относительна антитеза индивид — общество, ошибочность которой хорошо показали Н. Элиас, П. Бурдье и многие другие социологи. Действующий индивид, интересующий в конечном счете историка, не может существовать иначе, как в переплетении разнообразных социальных связей, и именно это разнообразие позволяет ему реализоваться11. А в таких новейших направлениях историографии, как история семьи, детства, сексуальности, или даже в столь экзотических направлениях как история еды, запахов, чистоплотности по сути исследуется взаимодействие социальной реальности с природной. Даже самый «мелкий» элемент исторической реальности, что хорошо продемонстрировали представители микроистории, можно представить как своеобразный «узел» множества социальных связей.
Предпринимая попытку структурирования «предмета» путем выделения компонентов социальной реальности — социальной системы, системы культуры и системы личности, — мы вполне отдаем себе отчет в том, что возможность отдельного изучения ее подсистем, элементов и связей весьма условна, они неизбежно конструируются во всевозможных сочетаниях.
Социальная система
В соответствии с нашей схемой социальная система состоит из экономической, политической и других подсистем типа семьи, соседской общины, системы образования и т. д. Внутренней средой для этих подсистем является система обыденной жизни, т. е. повседневного взаимодействия. Именно «по предмету» определяются политическая, экономическая, социальная история и история повседневности, и в основном они действительно оперируют этими элементами социальной системы, хотя, как мы покажем, далеко не всегда ограничиваются только ими.
10 Дарнтон 2002 [1984]: 300—304.
11 Ле Гофф 2001а [1985]: 22.
345
Долгое время основным объектом исторических исследований была социальная система в целом, концептуализированная последовательно в ряде понятий, среди которых «государство» и «общество» были завершающими. Античность, строго говоря, не разграничивала понятия «общество» и «государство». Для описания социальной системы в античности использовались понятия полиса (πόλις) и политики (τα πολιτικά) у древних греков, res publica, impe-rium, civitas, societas civilis — у римлян12. Эти понятия у античных мыслителей выступали в качестве взаимозаменяемых терминов, охватывая все сферы жизни людей. Точно так же и средневековый мир не пользовался концептом «государства», а оперировал понятиями империи, королевства (Régna), царства, земли, республики (применительно к городам). Знания о социальном мире были прежде всего знаниями о едином обществе-государстве.
В начале XVI в. Н. Макьявелли впервые вводит понятие «государство» как обобщенную категорию политической власти. Чуть позже начинается разработка понятия «общество» (см. гл. 2). Осмысление социальных феноменов резко активизируется в конце XVI— начале XVII в.13, и с этого момента занимает важное место в философских рефлексиях. Развитие политической философии подготовило почву для первой большой фрагментации предмета истории. Внутри социальной системы были дифференцированы типы социального взаимодействия и соответствующие институты.
В XIX в. в рамках политической системы историки начали изучение государственных институтов (армия, суды и др.)» общественных политических организаций (партии, профсоюзы), истории политической борьбы, внешней и внутренней политики, войн, в том числе религиозных и гражданских, и многих других занимательных (перевороты, интриги и т. д.) или тоскливых сюжетов из области «политического». Возникли история государства, межгосударственных отношений, хозяйства, общества, политических и общественных организаций.
12 Заметим попутно, что известный диалог Платона, который в русском переводе известен как «Государство», в греческих текстах именуется «Полис» (греч. Πόλις). В Древнем Риме название этого диалога переводилось как «Республика» (Res publica), и точно так же называется навеянный платоновской работой диалог Цицерона, который на русский опять-таки переведен как «Государство». В европейских языках (в частности, в английском) было унаследовано латинизированное название платоновского диалога («Республика»), поэтому в Западной Европе Платон выглядит «республиканцем», а в России — «государственником».
13 См.: Согомонов, Уваров 2001.
346
В то же время с XIX в. историю трактуют как науку об обществе в некоем аморфном, предельно широком смысле, невзирая на то, что такое «общество», удобное для макросоциологии, — очень сложный предмет для исторического исследования. Различные значения понятия «общество» и бесконечное число характеристик, которые могут исчерпывающе его описать, делают конструирование этого объекта весьма затруднительным. Для отнесения той или иной совокупности людей к обществу необходимо введение самых разных критериев — территориальных, этнических, политических и т. д. В результате неизбежны значительные упрощения, и изучение общества превращается в анализ структуры (модели, типа). Но этим сложности не исчерпываются. Общество существует в динамике и соответственно таким его приходится изучать. Размеры, сложность и объем объединений, к которым применимо понятие «общество», изменяются в разные исторические периоды. Поэтому, по замечанию Э. Хобсбоума14,
«...историки всегда будут подвергаться искушению (с моей точки зрения совершенно оправданному) выбрать один из комплексов отношений как центральный и характерный для данного общества, а весь остальной материал группировать вокруг него» (Хобсбоум 1977 [1971]: 305).
а) Политическая подсистема
История в период Нового времени генетически оказалась связанной прежде всего с политическими процессами, характерными для трансформации традиционного общества в современное. Соответственно самый значимый объект политической истории — государство. Создание властных структур, характерных для абсолютизма, политическое оформление новой социальной конфигурации общества, отражавшее становление буржуазии, формирование новой государственности, равно как и сопровождающие эти процессы войны, бунты и революции, стали благодатной почвой для развития исторического знания. Как замечает К. Манхейм, «не философия открыла историзм духа (так называемое «историческое сознание»), а политическая жизнь...» 15.
14 В некоторых русских переводах работ Хобсбоума (Hobsbawm) его фамилия транслитерируется и как Хобсбаум (см. Список литературы), отсюда и дальнейшее расхождение в написании его фамилии в библиографических ссылках.
15 Манхейм 1994 [1929]: 64.
347
Хотя сейчас кажется, что история всегда и прежде всего была историей политического, на самом деле примат политической тематики в ней утверждался медленно. Раньше всего, как считает Ж. Ле Гофф, под стимулирующим воздействием эволюции «сеньории» политическая история завоевывает позиции в Италии. Франции, столь богатой политическими событиями, пришлось дожидаться XVII столетия, чтобы существительное «политика» стало широкоупотребительным. Лишь с этого времени во французском языке утверждается целый комплекс слов, производных от polis, которые, равно как и производные от urbs, «захватили семантическое поле цивилизации»16. Но уже известный немецкий историк А. Шлёцер в XVIII в. не сомневался, что «история без политики — это просто монашеские хроники»17.
В XVIII в. наряду с широким распространением «всемирной» истории (подробно см. гл. 9) формируется принципиально новый тип политической историографии — национальная, а с XIX в. история государства-нации становится доминирующей. Подъем политической истории во второй половине XIX в. объяснялся не только обстоятельствами развития исторической науки, но и политическими факторами национальной самоидентификации. В это время национальные движения в Европе использовали историческое мифотворчество как свое главное орудие (см. подробнее т. 2). В историографии утвердился вариант исторического исследования, в котором обосновывалась положительная роль государства и власти. Вследствие этого политическая история стала бесспорным лидером историографии, и надолго. Особенно сильные позиции политическая история занимала в Германии и в России18.
Привлекательность традиции государственности заставляла некоторых лидеров национальных движений, а вместе с ними и историков,
«...выходить далеко за пределы реальной исторической памяти своих народов, дабы отыскать в прошлом подобающее (и подобающим образом внушительное) национальное государство. Так обстояло дело с армянами, которые после I в. до н. э. не имели сколько-нибудь крупного государства, и с хорватами, чьи националисты видели в себе (без осо-
16 Ле Гофф 1994 [1971]: 179.
17 Цит. по: Butterfield 1955: 41.
18 В России политическая история еще в первой половине 1990-х годов сохраняла господствующее положение. По подсчетам В. Смирнова, в 1991 — 1993 гг. политической истории были посвящены от 37 до 47% публикаций в журнале «Отечественная история», от 45 до 56% — в журнале «Новая и новейшая история», от 55 до 67% — в журнале «Вопросы истории» (Смирнов 1995: 240).
348
бых оснований) наследников „хорватской политической нации"» (Хобс-баум 1998 [1990]: 122).
Да и с Россией все обстояло не так просто. Как пишет А. Логунов, все проблемное поле отечественной историографии формировалось вокруг особой роли русского государства и государственности, но при этом
«...наши классики от Карамзина до Ключевского настолько были убеждены сами и так убедили в этом своих читателей (и не только современных им), что мы как-то проглядели, что на протяжении своей тысячелетней истории русский народ так и не создал национального государства. Со времен Московского царства и до сегодняшних дней Российской Федерации государственные образования никогда не являлись тем, что может быть выражено понятием (во всяком случае в общеупотребимом значении) „национальное государство". Однако „государство" как знак, как символ — непременней атрибут исторических исследований национальной истории» (Логунов 2001: 40).
После второй мировой войны идея непрерывной национальной истории — чем дальше тем больше — размывается. Это связано прежде всего с радикальной политической переоценкой «исторической роли» национализма: подавляющее большинство историков перешло на позиции критиков национальной идеи, высказывая по отношению к ней скептицизм и даже враждебность.
Историки признали, что «национализированная», служащая интересам национального государства, история отдаляла от познания нации, а не способствовала ему. Угасание интереса к традиционной национальной истории было связано и с подрывом идеи приоритета публичной жизни, и с появлением сначала новой социальной истории, а затем и множества других исторических субдисциплин, ориентированных на внедрение методов социальных наук. Ведущие историки призывали
«...размышлять о национальном феномене без национализма, вооружившись всеми достижениями наук о человеке, освободить этот исторический объект от его традиционной тривиальности, чтобы вернуть ему его странность и его глубину, разрушить этот раздражающий жанр... разъяв единый и непрерывный рассказ» (Нора 1999 [1984—1992]: 12).
Примером исследования национальной истории принципиально иного типа являются «Американцы», трилогия крупнейшего американского историка Д. Бурстина19 — многоплановая история народа, с совершенно нестандартными сюжетными ходами, вклю-
19 Бурстин 1993 [1958 — 1973].
349
чающая массу элементов не только социальной системы, но и системы культуры и системы личности, использующая разные техники конструирования прошлой реальности. Обратим внимание читателя даже на название этого труда: не «История США», а «Американцы» (подробнее о страновой истории см. гл. 9).
Реакция представителей политической истории на новации в тематике и методологии исторических исследований была разноплановой. Одна часть политических историков (Л. Бенсон, Дж. Силби, Т. Александер) уже с 1960-х годов попыталась модернизировать свои исследования, используя социологические теории и методы количественного анализа. Этим особенно отличилась американская школа политической истории, в рамках которой было создано немало новаторских для того времени крупных работ по истории Конгресса США и легислатур штатов, избирательных кампаний и выборов, партий и государственной политики.
Другая группа влиятельных представителей политической истории пыталась сохранить «старый порядок» в понятийном аппарате и методологии, но все-таки несколько изменила отношение к социологии, признавая за ней определенную пользу для историка, и также участвовала в поиске новых ракурсов для исследования традиционных политических институтов20.
По-настоящему радикальное переосмысление политического осуществили представители «новой политической истории». Сознавая необходимость создания современной истории политического, а не отказа от нее, они начали активно ревизовать проблемный, концептуальный и понятийный аппарат политической истории. В конце 1960-х годов эти историки вслед за социологами обратились не к проблеме политической власти как таковой, а к изучению механиз-мов реализации разных типов власти в прошлом. Одновременно пришло понимание того, что
«...анализ политической истории в категориях власти выходит и должен в интересах дела выходить за рамки, очерчиваемые при изучении политической истории в категориях государства и нации» (Ле Гофф 1994 [1971]: 181).
Огромную роль в этом процессе сыграли работы М. Фуко о власти, насилии и принуждении. Возниклд целое направление истории микрополитики, изучающее властные отношения в небольших институтах — больницах, тюрьмах, школах, семье.
20 Обоснование этого подхода содержалось, например, в программной статье известного английского историка Дж. Элтона (Elton 1970: 5).
350
Однако большинство сторонников политической историографии, несмотря на некоторую переориентацию, оставалось в арьергарде обновления исторического знания. Надо признать, что книги, написанные в русле традиционной политической истории, по-прежнему охотно читала «публика». Читательский интерес поддерживался как сохраняющейся убежденностью в социальной функции политической историографии, так и ее близостью к художественной литературе, выражающейся в удобном для восприятия композиционном и сюжетном построении исторического нарратива.
В последние десятилетия вместе с утверждением идеи мульти-культурализма21 обозначилось еще одно направление в политической истории. Началось восстановление «исторической справедливости» в исторической литературе: отказ от европоцентризма и формирование нового подхода к истории не-европейских стран. Но в это же время «национальной болезнью» заболевают молодые национальные историографии тех стран, которые не имели традиции работ по политической истории, потому что не имели национального государства. Стремясь удовлетворить «чувство прошлого», историки этих стран, догоняя Запад и повторяя в методологическом плане «зады» историографии, тоже создают свою национальную героическую и древнюю историю.
В этой связи очень интересен опыт развития национальных историографии на постсоветском пространстве, который уже несколько лет анализируют и сравнивают историки бывших советских республик (эту работу координирует ассоциация АИРО-ХХ). Современную историографическую ситуацию в республиках бывшего СССР, по мнению участников этой исследовательской группы, отличает явное усиление этноцентризма, для которого характерны сочувственная фиксация черт своего этноса, вплоть до выделения этнонацио-нального фактора в качестве основного критерия исторического познания22.
За прошедшие 10 лет из контркультурных практик, существовавших на фоне официальной исторической науки СССР, национальные историоописания сами превратились в официальные, и в современном контексте «национальная история»
«...воспринимается в качестве суммы знаний о прошлом какого-либо этноса взятого во взаимодействии с его историческими соседями, ко-
21 «Термин „мультикультурализм" поначалу обозначал нечто безобидное: уважение большинства к меньшинствам, равный статус различных культурных традиций, право индивидов на выбор собственной идентичности» (Малахов 1999: 9).
22 Бордюгов, Бухараев 1999: 21.
351
торая организована посредством национальной идеи, обосновывающей культурные и политические притязания руководящих классов» (Бор-дюгов, Бухараев 1999: 21).
В материалах конференций, проведенных АИРО, приводится много занимательных и поучительных сведений о поисках древних и славных этнических корней, национальных героев и «врагов народа», границах исторических территорий и т. д. Не менее увлекательны разыскания российского этнографа и историка М. Шнире-льмана, благодаря которому мы теперь знаем множество национальных историй: от истории Великой Алании до Великой Якутии (в алфавитном порядке)23. Но справедливости ради отметим, что и в западных странах этноцентризм до сих пор обнаруживает себя; правда, все реже в научных трудах, но достаточно явственно в учебниках и энциклопедиях.
б) Экономическая подсистема
С конца XVIII и до последней трети XIX в. экономическая история в целом была составной частью экономической науки. В большинстве экономических трудов, написанных в этот период, от А. Смита и Т. Мальтуса до К. Маркса, содержался подробный и, как правило, весьма содержательный исторический компонент. Особый вклад в экономическую историю в XIX—начале XX в. внесли представители немецкой историко-экономической школы24.
С последней трети XIX в., т. е. с начала «маржиналистской революции» в экономической науке, возникает размежевание между экономической теорией и экономической историей. Если не считать работ упомянутых представителей немецкой школы, в этот период большая часть историко-экономических исследований представляла по существу описательную историю народного хозяйства, в рамках которой лишь фиксировались те или иные факты прошлой экономической жизни отдельных стран. В значительной мере история народного хозяйства продолжала линию классической «политической экономии» и уделяла основное внимание истории государственной экономической политики (в таком-то году английский парламент
23 См.: Шнирелъман 1999: 124—125.
24 В свою очередь немецкая историко-экономическая школа обычно подразделяется на «старую» (Ф. Лист, В. Рошер, Б. Гильдебранд, К. Книс), «новую» (Г. Шмоллер, К. Бюхер) и «юную» (В. Зомбарт, М. Вебер) (см.: История экономических учений 2000, гл. 8).
352
принял такой-то закон, а такой-то русский царь издал такой-то указ, что оказало такое-то влияние на... и т. д. и т. п.).
Становление современной экономической истории можно датировать концом XIX в., и оно было во многом связано с новой ис-точниковой базой. В частности, в это время начинается сбор материала и построение статистических рядов различных показателей цен, а с начала XX в. появляется настоящий поток работ, вводивших в научный оборот все новые и новые ряды цен, охватывающих все больше стран и все более отдаленное прошлое25.
В 1920—1930-е годы экономическая история получила новый стимул благодаря возрождению интереса к истории со стороны представителей экономической науки. Этот интерес в свою очередь был обусловлен кризисными потрясениями в экономике всех стран и необходимостью изучения долговременных тенденций развития экономики (экономических циклов, экономического роста, динамики денежной массы и т. д.), что потребовало дальнейшего расширения эмпирической базы и вовлечения в научный оборот множества новых данных.
Во второй половине XX в. экономическая история развивалась весьма бурно, в частности опять-таки благодаря колоссальному развитию источниковой базы (массовых источников типа цензов, долговременных динамических рядов, данных по отдельным предприятиям и т. д.) и методов ее обработки. Существенное влияние на экономическую историю оказало возникновение так называемой «клиомет-рики» — направления, в котором экономическая история анализировалась с использованием разнообразных экономико-статистических моделей26.
С точки зрения объекта исследования, историко-экономические штудии охватывают едва ли не все сферы экономики. Применительно к истории Нового времени эти исследования можно классифицировать по разным направлениям, используя основные типологические схемы, применяемые в современной экономической науке.
Во-первых, исследуются все типы «рынков»: товаров/услуг, труда, капитала/денег, причем анализ ведется как на макро-, так и на микроуровне. В традиционной терминологии к этой типологии относится, в частности, «отраслевая» проблематика (аграрная исто-
25 См.: Braudel, Spooner 1967.
26 «Клиометрика» охватывает не только экономику, но последняя играет в этом направлении решающую роль (подробнее см., например: Полетаев 1989).
32 Зак. №4671 353
рия, история промышленности, торговли и др.)> экономическая составляющая «рабочей истории», а также история денежного обращения, финансовых рынков и т. д.
Во-вторых, изучаются все типы «экономических субъектов»: домохозяйства, фирмы, государство, финансовые посредники, внешнеэкономические субъекты. Наряду с традиционной «государственной» проблематикой в XX в. колоссальную популярность приобрела история «фирм» (предприятий, заводов и фабрик) или «история бизнеса». Особое внимание в последние годы уделяется институциональным аспектам экономической истории (см., в частности, работы лауреата Нобелевской премии по экономике Д. Нор-та27).
Применительно к «докапиталистическим» экономикам разделение по «рынкам» или «субъектам», естественно, не вполне корректно, и здесь доминируют общеэкономические исследования, анализирующие хозяйственную систему в целом, — включая хозяйственные системы примитивных обществ, где исторический анализ сближается с культурной антропологией28, экономики Древнего Востока и Китая, античной Греции и Рима и, наконец, европейского Средневековья.
Заметим, что в настоящее время выбор объектов (равно как методологии и периода) историко-экономических исследований во многом определяется национальными традициями. Дело в том, i
что в США, где, как известно, национальная история очень коротка, кафедры экономической истории являются частью экономических факультетов, во Франции они «приписаны» к историческим факультетам, а в Англии вообще выделены в отдельные самостоятельные кафедры. Это отражается и в характере исследований: американские экономические историки прежде всего занимаются экономико-математическим моделированием, ограничиваясь в основ-ном периодом XIX — первой половиной XX в., французские историки известны своими работами по раннему Новому времени и «докапиталистическим» экономикам, в то время как английские v_
историки чаще других ориентируются на создание обобщающих ра- /
60Т29. А|
2? Норт 1997 [1990], 1993 [1989] и др.
28 Салинз 1999 [1972].
29 См., например, многотомное издание «Cambridge Economie History of Europe».
354
в) Другие подсистемы общества
Другие подсистемы социальной системы как предмет исследования принадлежат нескольким историографическим направлениям, но прежде всего, — социальной истории. Предмет социальной истории едва ли поддается определению, ибо в рамках самой общей дефиниции — история социальных структур, процессов и явлений — диапазон ее тематики то безгранично расширяется, то оказывается предельно узким. В какой-то мере это объясняется характером самого понятия «социальный». В нем уже заложена способность к почти неограниченному распространению. Например, рубрика «социальная история» в Международной энциклопедии социальных наук начинается со следующего определения:
«Социальная история — исследование структуры и процесса человеческих действий под углом зрения того, как они происходили в социокультурном контексте прошлого» (International Encyclopedia of the Social Sciences 1968, VI: 455).
Трудность здесь, впрочем, состоит в выяснении того, что подразумевается под «социокультурным контекстом».
«Социальная история» в историографии Нового времени по праву гордится старыми традициями, заложенными в работах Вольтера, Э. Гиббона, Т. Маколея, Я. Буркхардта и многих других авторов. Элементы анализа и описания, характерные для социальной истории, особенно широко представлены в трудах известных французских историков XIX в. — Ф. Гизо, Э. Левассера, Ф. Минье, О. Тьерри, Н. Фюстель де Куланжа.
Социальная история, сумевшая к началу XX в. как минимум сформулировать многие проблемы, оказавшиеся впоследствии в центре ее внимания, в последующие десятилетия была оттеснена на обочину. Однако, хотя в 1920—1930-е годы очень немногие историки отдавали свои силы разработке социальных сюжетов, в историографии этого периода социальная история представлена великими именами (М. Блок, Л. Февр — самые знакомые из них). Известный английский историк Джордж Маколей Тревельян подробно охарактеризовал круг тематических интересов социальной истории того времени. В социальном ракурсе рассматривались
«...экономические и неэкономические отношения между классами, характер семьи и домашнего хозяйства, условия труда и досуга, отношение человека к природе, культура каждого века, вырастающая из общих условий жизни и принимающая постоянно изменяющиеся формы в религии, литературе, музыке, архитектуре, а также система образования и общественная мысль» (Trevelgan G.; цит. по: Finberg 1962: 55).
355
Очевидно, что в такой трактовке социальная история на самом деле в равной степени включала в себя элементы как социальной системы, так и системы культуры, изучая не только взаимодействия внутри них, но и связи между ними.
Предтечами так называемой «новой социальной истории», которая стала формироваться с конца 1950-х годов в качестве самостоятельного историографического направления, бесспорно, являются Блок и Февр. Ими и их последователями создана историография, которая полагает своим объектом не национальное государство, а именно общество: например, феодальное общество, аграрное общество, индустриальное общество и т.д. Очевидно, что в этом случае авторская концепция в качестве отправной точки выступает в явном виде. В соответствии с моделью или концепцией, которых придерживается историк, рассматриваются и структура, и социальные группы, и социальные взаимодействия типа общества. Так, например, сделал М. Блок, выбрав отношения взаимозависимости в качестве системообразующих в своем исследовании «Феодальное общество»30.
В 1970-е годы школа «новой социальной истории» лидировала в методологическом обновлении историографии. Однако предмет социальной истории по-прежнему не поддавался определению, ибо диапазон ее тематики практически не доопределялся. Социальная история была, с одной стороны, изучением прошлого конкретных социальных явлений: детства, досуга, семьи, с другой — конструированием минувшей жизни маленьких городков, рабочих поселков и сельских общин, с третьей — различных социальных групп и социальных движений. В социальной истории изучались также такие институты как университеты и школа, церковь и секты. Но одновременно она включала историю громадных территориальных пространств, массовых социальных движений и насилия в истории, социальных процессов исторической трансформации и кризисов, свидетельством чему служат работы П. Стирнза, Ч. Тилли, Э. Хобс-боума, Ф. Броделя, Ю. Кокки, Г.-У. Велера и др.31 В принципе «но-
30 Блок 2003 [1939—1940]. Напомним, что работа Блока имеет следующую структуру. Т. 1: «Формирование связей зависимости». Ч. 1: «Среда» (кн. I. «Последние вторжения»; кн. П. «Условия жизни и духовная атмосфера»). Ч. 2: «Связи человека с человеком» (кн. I. «Кровнородственные связи»; кн. П. «Вассалитет и феод»; кн. III. «Связи зависимости низших классов»). Т. 2: «Классы и управление людьми» (кн. I. «Классы»; кн. П. «Управление людьми»; кн. III. «Феодализм как социальный тип и его действие»). На русском языке полный перевод был опубликован в 2003 г.
31 См.: Stearns 1967; Tilly 1984; Tilly et al. 1975; Хобсбаум 1999 [1972, 1975, 1987]; Hobsbawm 1994; Броделъ 1986—1992 [1979]; Kocka 1986; Wehler
1987. i!
il
356
вал социальная история» в период становления замахнулась на конструирование почти всей прошлой социальной реальности, интегрировав многие элементы системы культуры и системы личности, и тем самым дала колоссальный импульс для расширения предметного поля исторических исследований.
Только с конца 1970-х годов предельно широкое толкование социальной истории стало постепенно сужаться вследствие отделения и переопределения отдельных субдисциплин: демографической истории, рабочей истории, истории детства, тендерной истории и др.32
Система обыденной жизни, т. е. повседневного взаимодействия, которая является внутренней средой для рассмотренных подсистем социальной системы, изучается в рамках нового направления — истории повседневности, имеющей дело с событиями и процессами, которые изо дня в день повторяются в действиях и мыслях человека и создают прочный фундамент его жизни и деятельности (см. например, серию «Труды по истории быта», издаваемую в Мюнстере под редакцией П. Боршайда и Г. Тойтеберга — первый том вышел в 1983 г.; французскую 5-томную «Историю частной жизни» под редакцией Ф. Арьеса и Ж. Дюби; работы под редакцией Ю. Бессмертного в серии «Частная жизнь»)33.
История повседневности, возникшая в последние десятилетия, использует передовую исследовательскую программу, которая предполагает воспроизведение всего многообразия личного опыта и форм самостоятельного поведения индивидов. Люди предстают и действующими лицами, и творцами истории, активно создающими и изменяющими социальную реальность прошлого. Индивиды в истории повседневности рассматриваются не как «автономные» личности, а как личности в системе социальных отношений и культурных норм, и человеческие действия тем самым не отделяются от контекста социальной и культурной подсистем. Такой подход в действительности делает историю повседневности достаточно сложной конструкцией, синтезирующей все три системы социальной реальности. Возможно, отчасти именно в силу своей сложности и многоплановости история повседневности — столь позднее явление в историческом знании. До этого идеологические мотивы стимулировали появление лишь многочисленных «историй о положении...» (рабочего класса или других угнетенных), а познавательный интерес — близкие к этнографии «истории быта».
32 Подробнее см.: Репина 1998.
33 Borsheid, Teuteberg 1983; Aries, Duby 1985—1987; Человек в кругу семьи 1996; Человек в мире чувств 2000.
357
Система культуры
Начатки истории культуры обнаруживаются уже во времена античности — прежде всего в «Десяти книгах об архитектуре» Вит-рувия (I в. до н. э.), «Естественной истории» (кн. 34—36) Плиния Старшего (I в.), «Описании Эллады» Павсания (II в.), «Пирующих софистах» Афинея (III в.). Затем — уже в эпоху Ренессанса — с истинной страстью начинается изучение истории античной культуры в разных ее проявлениях. С XVIII в. культура в интерпретации просветителей становится полноправным объектом в исторических штудиях, и тогда же входит в употребление само слово «культура».
Если до XIX в. культура отождествлялась больше всего с историей цивилизаций или искусством, то во второй половине XIX в. в рамках позитивизма появляется влиятельное историко-культурное направление, трактующее культуру как социальную систему (Я. Буркхардт, К. Лампрехт, К. Брейзиг и др.)-. Начав с синтеза культурных, политических и социально-экономических аспектов истории общества, представители «культурно-исторического синтеза» впоследствии расширили понятие культуры до всеобщей социологической морфологии и социальной психологии.
Следующий радикальный шаг в трактовке культуры сделали в XX в. антропологи. Культура, следуя современному широкому понятию, введенному культурной антропологией, охватывает идеальные и институциональные традиции, ценности и идеи, мировоззрения, идеологии и формы их выражения, короче — символическое понимание и толкование реальности, с помощью которых поддерживается не только устный и письменный, но вообще любой вид коммуникаций. Все социальные взаимодействия укладываются в этот комплекс символических контактов и подчиняются ему.
Так же предельно широко, как ее понимают в антропологии, трактуется культура в современно ориентированной историографии, анализирующей «образцы культуры», символически-экспрессивные аспекты человеческого поведения. Общее направление в конструи- I
ровании системы культуры можно охарактеризовать словами английского историка П. Берка как стремление к замене социальной истории культуры культурной историей общества34. В результате предельно расширительно термин «культура» вновь (как уже было с «науками о культуре») применяется ко всей сфере социального и порой выступает как субститут термина «общество», охватывая всю
34 Burke 1993: 123. 358
социальную реальность. Здесь же речь пойдет о системе культуры в используемой нами более узкой трактовке.
Основные современные направления в конструировании систем культуры прошлого, представлены двумя типами исторических работ. Первое направление прослеживается от античности, и его можно обозначить как историю идей (хотя сам термин ввел в употребление А. Лавджой35 уже в XX в.). Второе — история культуры — сформировалось вначале как история высокой культуры (искусства), но в XX в. (в связи с утверждением широкого понимания культуры) приобрело совершенно нетрадиционную направленность и очертания.
История идей (история мысли), в масштабном виде включает историю разных типов знания или символических систем в целом. История техники, история науки, история религии, история философии, история медицины и даже история искусства в Новое время в силу специализации знания в основном принадлежали не исторической дисциплине, а составляли часть техники, науки, религии, философии, медицины, искусствознания и т.д. Но в последние десятилетия произошел качественный сдвиг, сделавший эти разделы знания достоянием в том числе и истории. Это случилось, как только возникло понимание взаимосвязи между символическими универсумами, социальной системой и системой личности, позволяющее рассматривать отношения, например, между болезнью и властью, техникой и империализмом, языком и социальным статусом.
Так же, как политическая история, современная история идей во многом продолжает традиции XIX в. Как и в политической истории, где практикуется биографический подход к личности, в истории идей очень важной фигурой является автор идеи: от Платона до Фуко все изучены и не один раз. Заметим, что история мысли прекрасно развита в России, отчасти под влиянием некоторых идеологических ограничений советского периода. Так, в области общественных наук весьма интересные работы по истории социологической мысли были созданы в Институте социологии, по истории экономической мысли — в Институте мировой экономики и международных отношений, по истории естествознания и истории психологии — в Институте истории естествознания и техники. Превосходные работы были написаны по истории религий, истории философии, в том числе в Институте философии. Естественно, не были обойдены вниманием история литературы (как мировой — в ИМЛИ, так и отечественной), история искусства (Институт искусствозна-
35 См.: Лавджой 2001 [1936].
359
ния) и т. д. О новых подходах к этой проблематике в нашей стране свидетельствует и создание Центра интеллектуальной истории в Институте всеобщей истории РАН.
В данном случае институционализация историографических направлений в виде академических институтов, секторов и учебных кафедр (например, кафедр истории народного хозяйства и экономической мысли в нескольких вузах) можно рассматривать как показатель хорошего уровня развития данного направления. Заметим, что созданные в советские времена кафедры философии по существу были кафедрами истории философской мысли, точно так же как и размножившиеся в 1990-е годы кафедры культурологии в значительной мере являются кафедрами истории культуры (в том или ином ее понимании).
Другим направлением в истории идей является изучение культурного контекста: прежде всего идейного климата накануне революций, во времена реформ, кризисов; влияние таких мировоззрений, идей и идеологических конструктов как Просвещение, империализм, национализм и т. д. на политические, национальные, межстрановые отношения. В этом ряду стоят работы и по истории политической культуры.
«Новую жизнь» история культуры обрела, сместив фокус внимания с социальной истории культуры на культурологическую историю общества. Благодаря антропологической трактовке культуры в поле зрения историков попали те же темы, которыми занимается современная антропология, то, что сами антропологи называют «культурой» в широком значении: образцы смыслов, проявляющихся в ритуалах и символах и определяющих индивидуальное и коллективное поведение. Историческая антропология, выдвигающая на первый план проблемы механизма развития культуры, пытается ответить на вопросы о том, каким образом культура передается во времени (от поколения к поколению), как осуществляется процесс взаимодействия культур, каково содержание этого взаимодействия и куда направлен его вектор.
Многие достижения антропологии историки просто применили к прошлому как к «другому», т. е. использовали для конструирования прошлого имеющиеся знания о примитивных и традиционных обществах современности.
«Историк, познающий общество прошлого через посредство документальных источников, испытывает — или должен испытывать — тот же „культурный шок", что и современный этнограф, оказавшийся в изолированной „экзотической" общине... Некоторые давно утраченные нашим обществом черты, такие, как кровная месть или обвине-
360
ния в колдовстве, сохраняются кое-где и поныне; непосредственное наблюдение за их современным вариантом позволяет лучше понять похожие черты нашего собственного прошлого, сведения о которых скудны или отрывочны» (Тош 2000 [2000]: 252, 251).
Бесспорно, что открытия антропологии дали новый ключ к изучению ментальности людей прошлого, которые страдали от холода и болезней, не владели средствами «научного» контроля над окружающей средой и были привязаны к местам своего обитания. Благодаря достижениям антропологии в историографии успешно развивается новый подход — культурологическая интерпретация повседневного поведения36. Его адепты пытаются «прочитать» (и соответственно рассказать) историю карнавалов и праздников, торжественных церемоний и посиделок с той же пользой, что и дневник, политический трактат, проповедь или свод законов37. Интересно, что едва ли не самые знаменитые исторические книги 1970—1980-х годов — «Монтайю» Э. Ле Руа Ладюри, «Сыр и черви» К. Гинзбурга и «Возвращение Мартена Герра» Н. Земон Дэвис38 — это прежде всего конструкции повседневной жизни в контексте культуры прошлого.
Историки все больше признают значение «воображаемого». Начало исследованиям этой проблематики было положено Р. Мандру, Ж. Ле Гоффом, Ж. Дюби39, хотя, наверно, приоритет здесь надо отдать И. Хёйзинге40. Совершенно новые предметы исследования, связанные с широким пониманием культуры, появились и на стыке с политической историей: политический символизм, политическая ментальность, политический компонент в истории культуры (пропасть, отделявшая litterati от illitterati, естественно предполагала разные формы и степени обладания властью) и религии (присутствие политического в религиозных движениях и ересях). Широко известны и другие, более поздние работы об имиджах нации и культуры^.
К системе культуры, конечно, относится история искусства (история художественной культуры) — составная часть искусствознания, предмета, включающего, кроме того, теорию искусства и художественную критику. Огромную роль в развитии истории искусства сыграла классическая работа И. Винкельмана «История искусства
36 См., например: Гуревич 1984 [1972]; 1990; Davis 1975.
37 Davis 1975: XVI—XVII.
38 Ле Руа Ладюри 2001 [1975]; Гинзбург 2000 [1976]; Дэвис 1990 [1983].
39 Mandrou 1961; Ле Гофф 20016 [1985]; Дюби 2000 [1978]. ыХёйзинга 1988 [1919].
41 Андерсон 2001 [1991]; Ле Гофф 2001а [1985]; Inden 1990.
361
древности» (1763 г.)42· После этого история искусства представлена огромным количеством работ по отдельным видам искусства, направлениям, школам, персоналиям и т. д.
Появление новых видов искусства (фотоискусство, кино, телевидение, различные виды электронных искусств, компьютерное искусство и их всевозможные комбинации) вызвало к жизни соответственные истории (кино, телевидения и т. д.). В то же время внимание исследователей стали привлекать прикладные виды искусства: мода, дизайн, реклама и т. д.
С точки зрения субъектов творчества и восприятия можно выделить элитарную культуру, народную культуру и массовую культуру. Исследования по культуре плебейской, создаваемой и распространяющейся в народе, в XIX—начале XX в. велись преимущественно в рамках фольклористики и тесно увязывались с формированием национального сознания. Затем этой темой увлеклись представители новой социальной истории, а чуть позднее и адепты исторической антропологии. Самые известные примеры: работы П. Бёрка о народной культуре Европы начала Нового времени и Э. П. Томпсона «Плебейская культура и моральная экономика», а также исследования Р. ван Дюльмена, Н. Шиндлера, У. Йеггле, В. Кашубы43. В целом и высокая культура, и народная культура до сих пор изучались историками до тонкостей, но, как правило, в отрыве друг от друга. Лишь совсем недавно «новая культурная история», отвергнув жесткое противопоставление народной и элитарной культур, начала разрабатывать более гибкую модель.
Роль внутренней среды для символических подсистем культуры выполняет язык, и он тоже является предметом исследования историка. Современная историография, чрезмерно озабоченная своими отношениями с семиотикой и лингвистикой, как-то потеряла из виду ту роль, которую играли в ее судьбе филология и языкознание. Но именно с них началось изучение истории античности в период Ренессанса (Лоренцо Балла). И не случайно в области изучения древней истории в XIX в. имена блестящих лингвистов и филологов — Ж. Шампольона, Г. Гротефенда, Б. Нибура — едва ли не затмевали имена «чистых» историков.
Современная теория языка начинается с посылки, что язык является не нейтральным посредником, а реальностью, которая определяет смысл мысли или выражения. Опыт и действия людей струк-
42 Винкечъман 1935 [1763].
43 Burke 1978; Thompson 1980; Ван Дюлъмен 1993 [1989]; Van Didmen, Schindler 1987; Jeggle 1986; Kaschuba 1988.
362
турированы языком. Роль таких терминов как «средние классы», «рабочий класс» и других языковых конструктов в конституирова-нии соответствующих социальных групп — тема уже не одной исторической книги44. В истории искусства давно и последовательно изучаются условные языки: язык театра, язык кино и др. Язык тела стал самостоятельной темой исторических штудий45.
Предметную подсистему системы культуры представляет история продуктов человеческой деятельности — история материальной культуры. Изучение продуктов человеческой деятельности имеет первостепенное значение для истории дописьменных обществ и обществ, от которых осталось мало письменных источников. Остатки поселений, захоронения, орудия труда, оружие и предметы быта, украшения и декор позволяют судить не только об общем уровне развития данного социума, но и о характере социальной стратификации, хозяйственной деятельности, эстетических представлениях, верованиях и многом другом.
Но не обязательно углубляться в далекие времена и обращаться к дописьменным обществам. Любая эпоха и любое общество, если его нельзя наблюдать непосредственно, конструируются с учетом знаний о продуктах материальной культуры. Отсюда — страсть к коллекционированию и описанию не только предметов искусства, но и всяческих древностей вообще, возникшая еще во времена Ренессанса и неутоленная поныне (музеи под открытым небом, музеи всего вплоть до мыльниц и зубных щеток)46. Масштабно мыслящие современные историки интуитивно или сознательно всегда учитывают важность воссоздания вещественного мира. Как люди перемещались, чем воевали, что ели и как хранили припасы, во что одевались, как строили и обустраивали жилища. Д. Бурстин в «Американцах» сочинил настоящий гимн консервной банке, а Ф. Бродель в «Материальной цивилизации» — хлебу насущному.
История костюма — не только элемент в истории моды или швейного дела; для внимательного историка — это материал по истории социальных отношений, существенный для понимания социальных ролей и анализа их эволюции. Отсутствие специальной детской одежды — один из аргументов в обосновании (весьма спорной) точки зрения об отсутствии социальной роли ребенка в Средние века47. А сколько написано об эмблематике и костюме Великой фран-
44 Burke, Porter 1987; 1991; Corfield 1991; Jones 1983.
45 Gallagher, Laqueur 1987.
46 Alexander E. 1979. и Аръес 1999 [1973].
363
цузской революции! Существует даже направление, утверждающее, что вся социальная реальность Французской революции сконструирована благодаря символике внешних атрибутов.
Система личности
«Предмет истории есть жизнь народов и человечества»48. «История — наука о человеческих действиях: историк изучает поступки, совершенные людьми в прошлом»49. Между этими двумя высказываниями, разделенными более чем полувековым периодом, несмотря на их внешнюю схожесть, существует огромное концептуальное различие. В первом случае, в терминах нашей схемы, речь идет о социальной системе, во втором — о системе личности. От одного высказывания к другому путь по предметному полю проходит от общества — к человеку.
То обстоятельство, что история занимается изучением всей социальной реальности и, соответственно, всех типов действий, выражается в частности в том, что, как известно, в теории существуют homo economicus, homo politicus, homo sociologicus, homo psycholo-gicus, но науке неизвестен homo historicus (известен только доисторический человек). Человек или система личности является столь же значимым объектом исторической науки как социальная и культурная системы. Тема «человек в истории», будучи чрезвычайно многообразной, включает хорошо знакомую нам проблему роли личности в истории, биографии великих людей, появившиеся сравнительно недавно жизнеописания «маленького человека», многие сюжеты политической истории, истории повседневности, истории мен-тальности и исторической антропологии.
Человек (герой) становится объектом изучения очень рано. Уже античной биографии известны три основных вида произведений этого жанра.
«Цель одного, гипомнематического, сводилась к тому, чтобы запечатлеть в памяти потомства факты и события из жизни чем-либо выдающегося лица, начиная его рождением и кончая смертью. Наиболее отчетливо специфика этого вида биографии представлена в „Жизни двенадцати цезарей" Светония...
Цель другого вида античной биографии — прославление (или порицание) того лица, жизнь которого описывалась. Это риторический вид
48 Толстой 1957 [1863—1869], 2: 727.
49 Коллингвуд 1980 [1946]: 22.
364
биографии, автор которой непременно должен был произвести соответствующее эмоциональное воздействие на читателя, а отсюда как следствие — однозначность положительной или отрицательной оценки героя повествования... Классические образцы его — „Евагор" Исократа, „Агесилай" Ксенофонта, „Агрикола" Тацита... Третий вид биографии впервые появляется в античной литературе у Плутарха, придавшего этому жанру суть и форму моралистико-психо-логического этюда с непременной дидактикой и установкой на развлекательное чтение особого рода...» (Попова 1975: 222—223; подробнее см.: Аверинцев 1973: 119—126).
В период Средневековья жизнеописания принимают форму «житий», рассказывающих о мучениках, святых, отцах Церкви и т. д. Эти сочинения, как и античные жизнеописания, имели прежде всего морализаторскую направленность, но тем не менее жития можно считать первыми попытками изучения личностей, живших в прошлом, их характеров и поступков. Жития находились в ведении агиографии; что же касается средневековой светской историографии, то она вообще «описывает события преимущественно в связи с лицами, их вызвавшими», поскольку историку Средневековья были «не столько интересны замечательные дела, сколько деяния замечательных людей»50.
В XIV в. список героев, достойных пера историка, цель которого состояла с том, чтобы представить образец христианского благочестия или гражданской доблести, выглядел следующим образом: «...суверен в своем королевстве, рыцарь на войне, судья в суде, епископ среди духовенства, политик в обществе, хозяин в своем доме, монах в своем монастыре»51.
Ренессанс, ознаменованный «открытием мира и человека», создает культ исторической личности (политиков, поэтов, полководцев). При этом трансформация единичного приключения во всемирно-историческое событие присутствовала уже у Данте. Одной из задач деятелей Ренессанса было увековечение памяти выдающегося персонажа для потомков. Итальянские города стали вспоминать и запоминать своих сограждан52. Люди Ренессанса не просто знали биографии и творчество выдающихся представителей античности, в известном смысле они жили среди них (см. переписку Петрарки). Для Макьявелли «поступки Ганнибала или Чезаре Борджа... стоят совершенно в одном ряду»53.
so Гене 2002 [1980]: 26—27.
si Ranulf Higden. Polychronicon...; цит. по: Гене 2002 [1980]: 28.
м Буркхардт 1996 [I860]: 97.
δ3 Баткин 1995: 349.
365
После Ренессанса увлечение «историческими личностями» процветает на подходящей политической почве в эпоху абсолютизма, когда
«...возвышение монархического государства, государя и его слуг вывело на авансцену исторических подмостков этого театра теней марионеток двора и администрации, которые заворожили историков, равно как и обывателей» (Ле Гофф 1994 [1971]: 180).
Просвещение знаменовало собой разрыв в устойчивой традиции интереса к человеку. Историки Просвещения, исходя из того, что человек — часть природы, а культура — лишь способ адекватной реализации природы человека, исключили для себя возможность разработать концепцию самого человека, ибо такая концеп- f ция предполагает изменчивость, а не постоянство человеческой при- ι роды.
«Никакая философия, никакое мнение политического или этического характера, никакая из уже существующих эмпирических наук, никакое наблюдение над человеческим телом, никакое исследование ощущения, воображения или страстей ни в XVII, ни в XVIII веке ни разу | не столкнулись с таким предметом, как человек... Поэтому под име- I нем человека или человеческой природы XVIII в. передал... некоторое очерченное извне, но пока еще пустое внутри пространство» (Фуко 1994 [1966]: 364).
В интуитивистской историографии романтиков, с ее акцентом на субъективность, духовное начало и волю к действию, тема личности вновь выдвинулась на первый план. Такие персонажи как Кромвель и Наполеон воплощали для историков принцип le moi romantique в политической сфере, а Данте и Шекспир — в искусстве54. Первая половина XIX в. в целом была отмечена интересом к биографическому жанру, причем не только среди романтиков. Нередко биография писалась с умыслом заменить «историю в целом». Одной из самых претенциозных и самых успешных попыток была 25 томная «Библиотека американской биографии» Дж. Спаркса (1834— 1838 гг.) задуманная в качестве «достаточно последовательной истории страны»55.
Но возвращение человека продлилось на сей раз недолго. Уже в середине XIX в. в позитивистской парадигме конкретная личность надолго изгоняется из истории, создается механистическая картина «исторического процесса». «Изгнание» человека закрепляется до-
5* Карлейлъ 1994 [1841].
55 См.: Бурстин 1993 [1958—1973], 2: 465.
366
стижениями социологии XIX в., ориентирующей историю на изучение макропроцессов. Случай и роль выдающейся личности были «свалены на обочину исследований во время поисков псевдонаучных законов истории»56. Теоретическая история концентрировала внимание на массах, причем последние анализировались в качестве категории. История личностей (но не человека как системы личности) становится уделом нарративной историографии.
Между тем на рубеже XIX—XX вв. парадигма обществознания начала меняться. Этот процесс был связан с осознанием различий природы и культуры, отличия природных объектов от социальных и появлением в связи с этим культуро-центристской исследовательской парадигмы.
«Открытие второй, по сравнению с природой, онтологической реальности — культуры означало отказ от ее интерпретации как деятельности, направленной на реализацию природной сущности человека. Культура была теперь понята как формирование человека и общественных связей, как продукт истории и сама история, как самоосуществление человека, в ходе которого меняется его собственная природа» (Федотова 1982: 92).
Парадоксально, но в то самое время, когда в социальных науках происходила «субъективистская» революция, история все больше переключалась на изучение структур, систем и институтов (что, вероятно, тоже свидетельствует о теоретической инерционности нашей дисциплины). В представлении историков, исторический процесс оставался историей социально-экономических формаций и способов производства, государств, классов и классовой борьбы, политики и общественных институтов, идеологических систем и религий, — словом, чем угодно, но только не историей человека как индивида и общественного существа. Исторический субъект был выведен за рамки исследования или по меньшей мере нейтрализован, «что на практике привело к усилившемуся безразличию по отношению к сознанию и воле действующих лиц», к «замещению субъекта Филиппа II субъектом Фернаном Броделем»57.
Правда, тема психологии человека возникла в универсалистских построениях сторонников культурно-исторического синтеза. Подчеркивая, что только человек может быть источником и носителем исторического развития, К. Брейзиг, например, утверждал, что задачей социального историка, задающего вопрос о создателе социальных феноменов, должно стать исследование человеческой души.
56 Стоун 1994: 173.
57 Мило 1994 [1990]: 187.
367
Универсальная история при такой постановке вопроса становилась социальной психологией, «историей души в процессе становления человечества» или, еще проще, «психологией истории»58.
Однако если Брейзиг, несмотря на свои сугубо отвлеченные и схематичные конструкции прошлого, декларировал роль индивидуальности, то у других социологизирующих историков-позитивистов интерес вызывала лишь коллективная «личность» — нация или класс со своей социальной психологией. Так, К. Лампрехт усматривал в коллективной психологии нормативную основу исторической науки, поскольку движущей силой истории считал развитие социальной психики. Интерпретируя историю как закономерное эволюционное развитие, главным содержанием которого является культурный прогресс, а носителем последнего — нация, он настаивал на том, что для историка базовым объектом изучения должна стать именно социальная общность.
«Коллективистский» подход развивала и структурная история, но в ней человек изучался не как модель определенного психологического типа, а как представитель разных общностей. Проникновение в тайну человека предполагалось через исследование социальных целостностей. Уже в середине XIX в. в историографии появляются и затем надолго задерживаются два типа личности: «человек классовый» и «человек национальный». Эти персонажи очень крепко увязаны с известными идеологическими концепциями. Если классовые типы — творение разных идеологий, то носители «национального характера» и «национального духа» в значительной мере являются конструктом националистической историографии и художественной литературы.
В послевоенной структурной истории, особенно начиная с 1960-х годов, к индивиду подходят уже диверсифицированно, с пониманием того, что он является членом не одной доминирующей, а многих социальных общностей: национальной, профессиональной, соседской и т. д. В историографии конца 1960-х годов движение против увлечения историческими личностями продолжается и даже усиливается, во всяком случае приобретает программный характер. Не выдающаяся личность, не элиты, а «массы» объявляются главным героем историка, но изучение масс становится не абстрактно-типологическим, а действительно историческим: пишется, как мы уже говорили, огромное количество работ о культуре, менталь-ности, быте преимущественно «простых людей» (горожан, рабочих, крестьян, деклассированных групп и т. д.). На фоне всех этих теоре-
58 Breysig 1900, 1: 31 — 32. См. также: Патрушев 1999: 206. 368
тико-идеологических перемен нарративная «история исторических личностей», конечно, сохраняется, но ведет научно непрестижное существование, ассоциируясь нередко с популярной исторической литературой.
Только в 1970-е годы акцент начинает смещаться от изучения социального поведения, активности человека в группе и группового менталитета к исследованию индивидуального поведения и его мотивации. На смену затянувшемуся «социологическому повороту» с большим запозданием, но пришел «антропологический поворот». Возвращение субъектов истории, конечно, стало возможным благодаря внедрению понятия «культура» в широком смысле, с которым не совмещаются безличные структуры, серии или срезы. В рамках «культурной» парадигмы произошла новая демаркация предметного поля историографии с переносом центра тяжести на систему личности. В фокус интересов исторической антропологии помещается конкретный человек прошлого с его опытом и образом поведения, обусловленными культурой того времени. Таков новый «синтез» человеческих действий, опыта и структур, в которых реализуется еще одна попытка подхода к тотальной истории. Как отмечал французский историк П. Нора в 1974 г.,
«...человек как целое — его тело, его пища, его язык, его представления, его технические орудия и способы мышления, изменяющиеся более или менее быстро, — весь этот прежде невостребованный материал стал хлебом историка» (Nora; цит. по: Стоун 1994: 160).
Таким образом, с полным правом можно говорить о возвращении человека уже в качестве объекта научного анализа в историографию (социальная история, историческая антропология, история повседневности, микроистория, история женщин и т. д.).
Соответственно изменилась и историческая биография. Главная задача биографического исследования, как ее в итоге стали понимать в XX в., — не только поместить историческую личность в широкий социально-политический и культурный контекст, в какой-то мере сфокусировав в ней эпоху. Желательно при этом еще преуспеть в совмещении биографического и исторического времени. Показать социальные роли исторического актера и «производство памяти» о нем. Так, именно так. И не пренебрегать психоанализом.
Сверхзадача исторической биографии состоит ныне в создании варианта «тотальной истории». Это особенно актуально применительно к таким политическим системам, в которых власть в огромной степени концентрируется в руках одного человека (Гитлер, Ста-
369
лин)59, или к переходным эпохам, когда радикальные перемены во многом зависят от воли одной личности, инициирующей их (Фридрих II, Махатма Ганди), или когда личность воспринимается как тип эпохи (Данте, Петрарка), или как «актер» в определенной социальной роли или, скорее, ролях (Людовик Святой)60.
В последние десятилетия для конструирования исторической реальности историки стали прибегать к разработке биографий «незамечательных людей». На основании анализа самых разных документов они конструируют типы индивидов прошлого, которых предшествующая историография вообще не замечала, например: «один мельник» или «три нетипичные женщины»61. В подобных исследованиях попутно воссоздаются детали и приметы прошлой социальной реальности, обреченные прежде пребывать в «архиве». Кроме того, во всех случаях, как заметил итальянский историк Дж. Леви,
«...биография конституирует... идеальное место для верификации промежуточного (и тем не менее важного) характера свободы, которой располагают действующие лица, а также для наблюдения за тем, как конкретно функционируют нормативные системы, исполненные противоречий» (Leur, цит. по: Ле Гофф 2001а [1985]: 20).
Отдельно стоит сказать об исторических биографиях, написанных с позиций психоистории. Этот термин появился в 1950-е годы в США, в исследовании психоаналитиком Э. Эриксоном истории молодого Лютера62. Бесспорно выдающийся талант автора обеспечил его опыту успех — реакция на книгу была столь бурной, что даже тогдашний президент Ассоциации американских историков, вполне «традиционный» ученый У. Лангер, удивил своих коллег, определив первоочередную задачу историков как более внимательное отношение к возможностям психологии63. Героями психоистории вслед за Лютером стали такие исторические личности, как Гитлер, Троцкий, Ганди и другие64. Известны и примеры применения психоанализа к социальным группам, например к истории крестьянских и городских религиозных движений, при изучении которых историк постоянно имеет дело с психическими отклонениями, но в целом это направление не очень прижилось в исторических исследованиях.
59 Bullock 1991.
00 Ле Гофф 2001а [1985].
61 Гинзбург 2000 [1975]; Дэвис 1999 [1995].
62 Эриксон 1995 [1958].
63 Langer 1958.
64 Burke 1993: 114.
370
В последние десятилетия психологизм более ощутимо присутствовал в исторической науке не в качестве психоистории, а в виде такого направления, как история ментальности, впервые появившейся еще в 1920—1930-е годы в работах М. Блока и Л. Февра65. История ментальности связана с эмоциональным, инстинктивным и имплицитным, иными словами, с теми областями мышления, которые часто вообще не находят непосредственного выражения.
«Ментальность — понятие, альтернативное понятию психики как обобщению лабораторно-эмпирических действий с человеком. В нем сопряжены социолого-культурологический анализ и психологизирующая интерпретация, что позволяет использовать его в диапазоне от специальных исторических тем до общегуманитарных рассуждений» (Шкуратов 1992: 109).
В исследованиях конца XX в. разработан целый инструментарий, позволяющий расслышать даже молчание. В определенном смысле как тема исторических исследований начинают использоваться объекты психологии. Если история массовых истерий и отклонений в поведении толпы — сюжет довольно «старый» в исторических штудиях, то история сумасшествия и отношений между «безумными» и «нормальными» людьми освоена относительно недавно66.
Существует еще одна линия дискуссий по поводу предмета или даже объекта исторического знания67. Она связана с тем обстоятельством, что история по большой части имеет дело с текстами. Мы уже обсуждали эту тему в гл. 6 при рассмотрении эмпирических оснований исторической науки, поэтому лишь подчеркнем еще раз, что исторический анализ текстов следует отличать от филологического подхода, о чем писал еще М. Вебер в начале XX в.
«Толкование языкового „смысла" литературного объекта и толкование его „духовного содержания", его „смысла" в этом ориентированном на ценность значении слова, пусть даже они часто — и с достаточным основанием — связываются, логически представляют собой различные в корне акты... Лингвистическое „толкование" — это (не по ценности и интенсивности духовной деятельности, но по своему логическому содержанию) элементарная предварительная работа для всех
65 См.: Düby 1961.
66 См., например: Фуко 1997 [1972]; Porter 1987.
67 Различение предмета (Gegenstand) и объекта (Objekt) исследования впервые ввел в 1904 г. австрийский философ Р. Амезедер. Основное структурное отличие предмета от объекта заключается в том, что в предмет входят лишь главные, наиболее существенные (с точки зрения данного исследования) свойства и признаки.
371
видов научной деятельности и научного использования „материала источников". С точки зрения историка, это техническое средство, необходимое для верификации „фактов", орудие исторической науки (а также и многих других дисциплин)...
В той мере, в которой „толкование" объекта является „филологическим" в обычном значении этого слова, например толкование языка литературного произведения, оно служит для историка технической вспомогательной работой. В той мере, в какой филологическая интерпретация, „толкуя", анализирует характерные черты своеобразия определенных „культурных эпох", лиц или отдельных объектов (произведений искусства, литературы), она служит образованию логических понятий» (Вебер 1990 [1905]: 447, 460—461).
Но изучение историками текстов имеет и непосредственное отношение к анализу системы личности. Здесь можно выделить по меньшей мере два подхода. В рамках первого подхода, идущего от В. Дильтея, тексты рассматриваются как выражение индивидуального сознания. В этом случае продукт сознания интерпретируется как результат процесса интернализации социальных и культурных ценностей и внутренней работы сознания. Для того, чтобы понять то или иное произведение индивидуального творчества, нужно как можно полнее изучить среду (социальную и культурную), в которой это произведение создавалось, а также попытаться воспроизвести процесс восприятия окружающей реальности автором, по возможности — реконструируя личный жизненный опыт автора, и тем самым проникнуть в его психику (сознание).
Второй подход, идущий от Г. Риккерта и концептуализированный М. Вебером, связан с рассмотрением процесса экстернализации. Продукты, создаваемые людьми, рассматриваются как разновидность социального действия, т. е. действия, ориентированного на других (в том числе и самовыражения, которое всегда ориентировано на восприятие другими). В этом случае акцент делается на интенциона-льности поведения. В этом случае можно попытаться ответить на вопрос, каковы были интенции данного человека, для чего он совершил то или иное действие, в частности, написал тот или иной текст.
Оба подхода традиционно реализуются в исторических исследованиях при поисках ответа на вопрос, «почему» было написано именно такое произведение, но акцент делается или на входе системы личности, или на ее выходе. В первом случае предпринимается попытка воссоздать картину внутренней работы сознания (состояния системы), во втором — проанализировать функционирование этой личности, сопоставляя ее внутренний мир с типизированными характеристиками поведения.
372
В конце XX в. на наших глазах произошла лавинообразная фрагментация истории, что отражает включение новых элементов социальной реальности в круг исторических сюжетов. Если когда-то Февр сетовал: «Подумать только — у нас нет истории Любви! Нет истории Смерти. Нет ни истории Жалости, ни истории Жестокости. Нет истории Радости»68, то по прошествии чуть более 50 лет наряду с привычными всеобщей, страновой, экономической, социальной, политической, культурной, военной, аграрной историей и историей международных отношений, мы имеем историю повседневности, включая историю еды и историю запахов, рабочую историю, историю города, демографическую историю и отдельно историю детства и историю старости, историю женщин и тендерную историю, эко-историю, психоисторию, историю ментальности и многое другое. Культурная история раскалывается на множество вариантов в соответствии с широким определением культуры, но и этого мало: мы обнаруживаем, например, «культуральную историю». Однако теперь другой известный историк задается вопросом: «Как связать историю обоняния с историей политики? Никто толком не знает»69.
Нам кажется, что предложенное нами понимание предмета истории в какой-то мере снимает риторический характер вопроса Л. Стоуна. Пример социальных наук, предлагающих все новые и новые теории для объяснения нынешней социальной реальности, позволяет историкам создавать немыслимые прежде дискурсы для прошлого (язык и власть, природная среда и национальная идентичность, культура смеха и социальная иерархия). Эти и другие дискурсы вполне наглядно можно представить как простую или сложную связь элементов разных систем социальной реальности и тем самым «связать историю обоняния с историей политики».
Обретение нового предмета в историографии, конечно, остается и способом самоутверждения отдельных социальных групп, а также научных школ, центров и даже поколений (в том числе и поколений историков). Но справедливости ради заметим, что все новации в освоении предмета исторической науки, произошедшие на протяжении последних десятилетий, не отменили старых традиционных объектов исследования. Продолжаются широкомасштабные проекты многотомных «Всеобщих историй», издаются истории государств, войн и международных отношений, в огромном количестве
68 февр 1991 [1941]: 123.
69 Стоун 1994: 164.
373
выходят исторические биографии — ив этих многочисленных трудах по-прежнему нет многих элементов исторической реальности, недавно попавших в поле зрения исторической науки и связанных с ними понятий «национальной идентичности», «аккультурации», «ментальности», «образцов», «тендера» и «актера».
Оба аспекта сегодняшнего состояния в предметной специализации исторической дисциплины отражает, в частности, тематика исторических журналов70. Если проанализировать только названия периодических изданий, публикующих статьи по истории, то можно обнаружить и новые веяния (история женщин), и долгую инерцию когда-то новаторских, но уже ставших привычными тем (экономическая история), и «крепкую» традицию (военная история). Процесс освоения социальной реальности историками осуществляется не только путем экспансии (вовлечения в поле зрения все новых элементов и связей), но и путем углубления в уже освоенную тематику. Новые ракурсы и новые подходы к предмету прослеживаются повсеместно — от всемирной истории до исторической биографии, от универсальной истории до такого инновационного направления историографии как микроистория.
70 См.: http://www.history-journals.de.
ГЛАВА8
РОЛЬ ИСТОРИИ
Содержание исторического знания и, соответственно, создаваемой в рамках этого знания картины прошлого, определяется признанными в данном обществе функциями истории, которые задают цели конструирования прошлого, и правилами такого конструирования, являющимися локальными критериями «истинности» той или иной панорамы исторической реальности. Эти два аспекта исторического знания тесно связаны между собой — соответствие принятым установкам (целям, функциям) является одним из критериев «правильности». В свою очередь создание «истинной» картины прошлого всегда считалось одной из важнейших функций истории.
Большинство рассуждений о функциях исторического знания относится к тем смыслам термина «история» и соответственно к тем временам, когда она понималась как род литературы или как обществоведение в целом. В связи с тем, что в XX в. радикально изменяется характер исторического знания и история отделяется от социальных наук, логично предположить: должны были произойти какие-то новации и подвижки в «назначении истории». В этой связи возникает вопрос: насколько вообще применимы предшествующие многовековые рефлексии по поводу функций истории к современной ситуации? Акцент на новых аспектах этой проблематики позволяет, как нам кажется, наметить подходы, более адекватные современному состоянию исторической науки, и переформулировать традиционную тему. Вариант ответа, который мы предлагаем, находится в прямой связи с нашей концепцией «значения и смысла» истории.
Lux veritatis
С древности и до недавнего времени важнейшей функцией исторического знания и, соответственно, задачей историков (независимо от того, какой конкретный смысл придавался слову «история»),
375
Дата: 2019-04-23, просмотров: 236.