Такой «нации», конечно, нет и не было
Поможем в ✍️ написании учебной работы
Поможем с курсовой, контрольной, дипломной, рефератом, отчетом по практике, научно-исследовательской и любой другой работой

Поговорим о себе начистоту

(О Книге Сергеева «Русская нация, или Рассказ об истории ее отсутствия»)

 

Книга Сергеева «Русская нация, или Рассказ об истории ее отсутствия» -- из числа тех, которые нужно читать и обсуждать1. Во всяком случае, в профессиональном сообществе (у непрофессионального могут поехать мозги набекрень). Она предельно идеологизирована, выстроена вся в подтверждение нескольких авторских идей. Не все из которых базируются на исторических фактах в их максимальной совокупности, а скорее наоборот, исторические факты выборочно используются для их торжества. Но вместе с тем, книга содержит много нового и ценного материала, мало освоенного пока еще нашей исторической наукой и нуждающегося во внимании и осмыслении. Она – прекрасный повод заново обдумать в целом историю родной страны, родного народа.

Лет пять-шесть тому назад я предложил С.М. Сергееву составить коллектив авторов-историков (в основном из числа публикующихся в «Вопросах национализма»), чтобы вместе написать историю русского народа, какового труда, как известно, до сих пор в науке не имеется. Сергеев отказался под предлогом, который показался мне надуманным. Теперь понятно почему: он, оказывается, решил предпринять подвиг атланта в одиночку. Результат получился ожидаемым: разделы, написанные на основании собственных многолетних исследований, оказались блестящими, чего нельзя сказать о тех, что посвящены менее изученным автором периодам и темам. В итоге пострадало главное: стержневая идея книги, ее концепт.

Мне уже приходилось кратко отозваться критически на этот концепт Сергеева, показавшийся научно ущербным и морально-политически неприемлемым2. Но книга, к счастью, намного шире своей объявленной цели и подает повод для более обстоятельного разговора. Труд Сергеева был уже не раз отрецензирован, в том числе историками. О.Б. Неменский высказался на сайте АПН3; рецензия коснулась ряда наиболее острых проблем и вызвала ответ Сергеева4. Также Е.С. Холмогоров в своем блоге высказал о книге ряд весьма дельных и ценных замечаний, очень целенаправленно и метко.

Прежде чем обсуждать все это подробно, воспроизведу для неосведомленного читателя свою основную претензию, кратко. Ссылки на страницы книги Сергеева даются в скобках.

* * *

ЛОЖКУ МЕДА – В БОЧКУ ДЕГТЯ

Моя критика Сергеева носит принципиальный, мировоззренческий характер. Поэтому она бескомпромиссна и может показаться жесткой. Она относится к пониманию Сергеевым русской (и не только) истории. Что не мешает мне считать Сергеева очень хорошим, очень многое знающим, истинно увлеченным, трудолюбивым и талантливым историком. Его слабость, на мой взгляд, – не в недостатке знаний, а именно в недостатке понимания, искалеченного ущербным подходом христианина, советского человека и демократа. Предвзятые моральные и политические установки, не имеющие рационального обоснования, мешают ему видеть вещи как они есть.

Кто тут виноват? Любимый педагог Аполлон Кузьмин с его народопоклонством? Христианская традиция с ее неистребимым эгалитаризмом? Брежневские догматы о «советском народе – новой исторической общности людей», в которой, якобы, теряет значение национальное происхождение, и о «советском народе – обществе социальной однородности»? Западничество – детская болезнь антисоветчика (я сам ею когда-то переболел)? Кто знает… Много вокруг себя я видел такого рода компракчикосов, наделенных от рождения прекрасными задатками, но искалеченных ложным воспитанием. Вот в чем причина того, что очень многие вещи в русской истории мы с Сергеевым видим совершенно одинаково, но интерпретируем совершенно по-разному, вплоть до противоположности. Занимаясь историей русского народа со студенческой скамьи, я имею что сказать по данному поводу.

О противоположностях скажу по ходу дела. Вначале хочу подчеркнуть ряд положительных моментов, с которыми согласен полностью или по большей части и считаю их заслугой автора.

Первое. Глубокое удовлетворение вызывает у меня как историка рассказ Сергеева о татаро-монгольском нашествии и иге, а заодно о маразме евразийства (главы «Умственный выверт» и «Великое жестокое пленение русское»). К сожалению, с легкой руки таких высокоученых адептов евразийства, как Лев Гумилев и Вадим Кожинов, у нас стало модным поговаривать о некоем русско-татарском симбиозе вместо ига. Говорят, даже из школьных учебников скоро исчезнет эта тема: «татарское (вариант: татаро-монгольское) иго», дабы не осложнять межнациональные отношения в России. Беда в том, что стоит только снять с татарского племени бремя памяти о нашествии на Русь, сопряженном с настоящим геноцидом русских, как тут же встанет вопрос о возложении аналогичного бремени на русских за взятие Казанского, Астраханского, Сибирского ханств, за покорение Крыма. Поскольку представление о справедливом историческом возмездии будет уничтожено, и тогда подвиг русского народа, нашедшего в себе силы не только перенести убийственное 250-летнее иго, но и дать надлежащий ответ, предстанет как ничем не оправданная агрессия по отношению к татарам. А комплекс вины, который по заслугам должны вечно нести татары в порядке коллективной ответственности, признанной всем миром в свете решений Нюрнбергского трибунала, станут перекладывать на нас, русских, взращивая в нас беспамятных неврастеников на манер послевоенных немцев.

Голоса протеста со стороны русских историков по поводу столь извращенного понимания истории русско-татарских отношений раздавались и ранее (к числу наиболее убедительных выступлений относится биография Льва Гумилева, написанная Сергеем Беляковым). Критикуют время от времени и евразийскую теорию, вредоносную для русского сознания хотя бы по той простой причине, что в мире нет ни одного такого государства, как Россия, столь же удовлетворяющего географическому принципу принадлежности сразу двум частям света. А значит, перед нами простая подмена имен, попытка переназвать нашу любимую, названную по имени нашего народа Россию, в некую «Евразию», лишенную всякой этнической привязки, – то есть, попытка украсть у русских Россию, а нас самих превратить в каких-то «евразийцев», лишив национальных корней.

Сергеев, надо отдать ему должное, отлично расправляется с этими бреднями.

Второе. Чрезвычайно сочувственно воспринимается мною тема раскола в изложении Сергеева (глава «На краях Раскола»). Раскол и гонения на строобрядцев – защитников русского национального варианта православия – трактуются им как издержки перехода Романовых от интравертной модели Святой Руси к имперской, экстравертной модели Москвы – Третьего Рима в неопределенных границах, теоретически обнимающих весь мир. Ибо «в чаемую царем и патриархом всеправославную империю должны были войти миллионы новых подданных, молившихся по другому, чем русские, уставу – Иерусалимскому (в том числе и малороссы). Следовательно, обряд нужно унифицировать, следовательно… а дальше поразительная логика – обряд обязаны изменить не освобождаемые ценой русской крови народы, а их освободители! Так впервые русская власть ради имперской химеры пожертвовала интересами и ценностями своего народа» (125-126).

Сказано удивительно точно. Прежде всего – в плане уловления самого, наверное, трагического противоречия в русской национальной судьбе, когда русская сила и победа обернулась русской слабостью и поражением. Имперский замах, имперский проект, выражающий, вне всяких сомнений, нашу возросшую витальную мощь, мы не сумели сочетать с принципами национального государства, как этот сделала, к примеру, Британская империя, Японская империя или Третий Рейх. Платой за эту стратегическую ошибку стал Раскол (какое зловещее слово!) русской нации, страшно аукнувшийся нам впоследствии, в том числе в Февральской и Октябрьской революциях8. Вопрос о том, почему мы не смогли предвосхитить опыт англичан или немцев, остается открытым, это роковой, важнейший вопрос русской истории, на него еще предстоит ответить.

Сергеев задевает тут и другую весьма чувствительную струну русской истории, именуемую им «комплексом культурной неполноценности честолюбивого парвеню». Он наделяет этим комплексом патриарха Никона, но перед нами явно метаформа куда более широкого назначения. Особенно страшно прочитываемая в наши дни, когда в России справляют бал космополитизм и англомания.

Наконец, Сергеев приводит свидетельство того, что у наследников Древней Руси имело место быть вполне оформленное сознание единой русской нации, поскольку «такие идеологи старообрядчества, как братья Андрей и Семен Денисовы, выдвинули идею, что сувереном Руси является не “великий государь”, а “все русские города и деревни”; в их сочинениях подчеркивается приоритет соборного начала над иерархическим». Признание суверенитета не за царем (как в монархии), не за гражданами (как в республике), а за русскими жителями страны – это и есть основная характеристика национального (здесь: русского) государства. И тем самым косвенная манифестация феномена нации, об отсутствии которого сокрушается Сергеев. Не было в допетровской Руси этого отсутствия, убеждаемся мы в очередной раз.

Интересно, что толчком, во многом обусловившим и ускорившим переход царя и патриарха к имперской парадигме, послужило воссоединение с Малороссией. Получается, что Расколом мы, русские, заплатили за «братскую Украину». Дорогая цена…

Третье. Украине, ее воссоединению с Россией, ее влиянию на Россию посвящена глава «”Украинизация” России», которую я также считаю в целом весьма удачной. Правда и тут основной «пунктик» автора дает себя знать, когда он, к примеру, с грустью пишет о том, что «демократические практики западнорусской культуры, связанные с казачьим самоуправлением, остались исключительной принадлежностью Гетманщины и украинских анклавов Слобожанщины и Белгородчины. В Москве эта культура выполняла лишь роль барочной придворной декорации для традиционного, крепнущего день ото дня самодержавия». Ну, вот еще бы нам не хватало перенять у хохлов их демократический бардак, который так и не дал им (и сегодня не дает) нормально развиваться и крепнуть. Не вредно помнить также, что Украина времен Богдана Хмельницкого был маленькой – ровно одна пятая ее современной территории – и сильно зависела и от польских королей, и от турецкого султана. И ее «демократические практики» служили надежной гарантией, что это положение никогда не переменится. И переменилось оно только тогда и постольку, когда и поскольку на Украину распространился «московский принцип», так нелюбый сердцу Сергеева. А когда уже постсоветская Украина с негодованием отвергла его и возобновила «демократические практики», ее территория тут же ответила заметным сокращением.

Но вот все, что касается влияния украинских духовных, культурных практик на Московскую Русь, прописано Сергеевым не только достоверно, но и верно концептуально. Конечно, Малороссия сыграла роль ледокола в процессе нашей вестернизации.

Украинской проблеме посвящена также глава «От “украинофильства” к “украинству”», раскрывающая историю украинского этногенеза в его идеологической ипостаси. Согласно известной теории Мирослава Хроха, первый этап вновь рождающегося этнического национализма всегда связан с деятельностью интеллектуалов, манифестирующих отдельность того или и ного этноса, создающих или изобретающих его генеалогию и историю, порой фальсифицируя и/или мистифицируя ее. Иногда этим занимаются целые кружки (псевдо)ученых. В современной истории наиболее удачные, содержательные работы об этом явлении, на примере украинского этногенеза, принадлежат О.Б. Неменскому. Но Сергеев, знакомый с ними (а кое-что и публиковавший как редактор «Вопросов национализма»), замечателен, во-первых, мастерством обобщения обширного материала, а во-вторых, прямым взглядом на проблему, чуждым иллюзий и поиска желаемого вместо истины.

Но тут я не могу не сделать важного замечания. Сергеев пишет: «Говорить о широком проникновении в “народные массы” идей украинского национализма до 1917 г. затруднительно, они по большей части оставались уделом интеллигенции» (243). Как человек, много занимавшийся историей Гражданской войны, должен резко возразить: если бы это было так, мы не столкнулись бы с феноменом махновщины и петлюровщины (напомню, что в определенный момент махновцы даже объединились с петлюровцами именно во имя независимости Украины как от немцев, так и от «москалей», равно деникинцев и большевиков). Кстати, работая с белогвардейскими документами в Российском государственном военном архиве, я натолкнулся на обширную и весьма актуальную до сих пор аналитическую записку по украинскому вопросу, подготовленную для Деникина офицерами Освага9. В ней все названо своими именами, а все исходные посылки и, главное, выводы получили в наши дни абсолютное подтверждение в ходе «оранжевых» и «майданных» революций на Украине. Кстати, остатки петлюровцев, разгромленных поляками и красными, оказались, в основном, в Галичине, плавно трансформировавшись впоследствии в бандеровцев. Так что совершенно правомерно говорить о массовом украинском национализме уже в начале ХХ века.

Четвертое. Сергеевым – честь ему и хвала – оказались вдребезги разбиты иллюзии, долгое время нам навязывавшиеся официальной историографией, о мирном и ненасильственном характере русской колонизации. Когда вместо реального образа сурового русского первопроходца-переселенца, русского казака нам сладкими слюнями рисовали каких-то добреньких исусиков, колонизирующих земли окрестных народов исключительно ради их же, народов, блага. Конечно, Сергеев при этом не закрывает глаза и на попытки русской администрации и иных первопроходцев, как Семен Дежнев, действовать не насилием, но «ласкою». В результате выявляется более-менее объективная картина.

Но вот что странно. Будучи, вроде бы, в теме, Сергеев, однако, пишет: «Почти на всем протяжении нашего прошлого (по крайней мере с XV в.) главным его действующим лицом была верховная власть, народ же выступал в качестве самостоятельной силы лишь в очень редкие, кризисные эпохи вроде Смут начала XVII и XX в. Невольно возникает вопрос: а существовала и существует ли русская нация как таковая?» (10).

Интересно: а кто же тогда саму Россию-то создавал как таковую? Ведь ее наиболее значительная часть была присоединена именно путем народной колонизации. Тут я посоветовал бы Сергееву (и читателям) заглянуть в самый фундаментальный и главный для этой темы труд академика М.К. Любавского «Обзор истории русской колонизации» (М., МГУ, 1996), ссылки на коего я, увы, не обнаружил в библиографии Сергеева. Между тем, именно данный вывод о государствообразующей исторической роли русских прописан Любавским со всей определенностью, что совершенно не позволяет считать русский народ каким-то пассивным объектом властных инициатив. Как раз наоборот: действия русской власти были успешны, а успехи прочны только там и тогда, где и когда им предшествовала народная инициатива.

Пятое. К темам колонизационного подвига русских и украинизации Украины примыкает тема национализации национальных окраин вообще. Ей посвящена глава «Национальные пробуждения», которую я склонен также оценивать высоко и которая смотрится весьма актуально в условиях, сложившихся вследствие того, что Ельцин ради укрепления своей личной власти призвал российских нацменов захватывать столько суверенитета, «сколько сумеют проглотить».

Шестое. XIX век освоен и понят Сергеевым гораздо успешнее, чем иные эпохи. К бесспорно лучшим страницам книги относятся те, где рассказано о противостоянии внутри класса дворянства по национальному признаку: инородцев (немцев и поляков) – русским, о вытеснении русских дворян из высших эшелонов власти в армии, полиции (жандармерии особенно), МИДе, администрации и при дворе. Подробное знание этого предмета, украшенное выразительными примерами и мемуарно-эпистолярными иллюстрациями, весьма обогащает наши представления о генеалогии русского национализма. Особенно хороши страницы, посвященные консолидации русского общества во время польского восстания 1863 года (глава «Впервые явилось русское общественное мнение»): они как нельзя лучше подтверждают мой излюбленный тезис о том, что нации рождаются и крепнут в борьбе наций.

Хотел бы в этой связи поделиться одним соображением. Надо сказать, что Николай Первый был, конечно, прав, замечая, что «русские дворяне служат государству, немецкие – нам». Но такое положение сложилось не изначально, а лишь в царствование его старшего брата и предшественника Александра Первого. Который сел на трон благодаря тому, что именно немецкие, остзейские дворяне (фон Пален, Бенигсен) во главе русских заговорщиков свернули шею его отцу, императору Павлу Первому. В тот исторический момент остзейцы, наученные горьким опытом Бирона и компании, а также германофильствующего Петра Третьего, не только не решались противостоять русскому дворянству, но шли с ним рука об руку, разделяя общие настроения и цели. Александр учел этот урок и сделал немало, чтобы он не повторился. В частности, с одной стороны, он выбил экономическую базу из-под ног остзейского дворянства, подарив волю крепостным крестьянам Эстляндии (1816) и Лифляндии (1819) и тем самым сделав немцев полностью зависимыми от милостей и жалованья государя, крепко привязав их к трону. А с другой стороны, не скупился на оные милости и жалованье, так что возбудил сильнейшую ревность и зависть в русских дворянах, расколол правящий класс по национальному признаку, чтобы гарантировать лояльность немецкой фракции. До конца сделать это ему не удалось (среди декабристов мы видим обрусевших немцев Пестеля, Кюхельбекера и др.), но Николай успешно довел это дело до завершения.

Вместе с тем, нельзя согласиться со слоганом «Победители не получают ничего», вынесенным в название главы, посвященной во многом русско-немецким и т.п. отношениям (другая глава, развивающая тему, называется «”Больные места” империи»). У нас были, конечно, завоевания во имя интересов династии, скорее обременившие русских, нежели облегчившие их бремя: Польша, Финляндия, Закавказье, Туркестан. Но нельзя думать, как Сергеев, что присоединение территорий, национальных окраин всегда было не в интересах русских! Это опровергается хоть бы и вышеупомянутым трудом М.К Любавского и мн. др., а самое главное – самодеятельным продвижением русских на Север, Урал, Кавказ, Черное море, в Прибалтику, Сибирь и пр.

Седьмое. Много верного, интересного и нового сказано Сергеевым по поводу декабристов, которыми он пристально и специально занимался. Но об этом подробнее поговорим ниже.

Восьмое. К наиболее успешным, даже блестящим страницам книги я бы отнес все написанное о славянофилах и западниках, Аксакове, Герцене, Каткове, Погодине, Григорьеве, Достоевском и др. Этим предметом Сергеев так же пристально и специально занимался, прежде чем обратился к декабристам. Тут мне даже и придраться оказалось не к чему, я с восхищением читал посвященный деятелям срединной части девятнадцатого века немалый текст, испещряя его одобрительными пометками.

Отдельной благодарности заслуживает рассказ о Балканских войнах, во многом спровоцированных славянофильствующей общественностью. Войнах, внешне победоносных, а по сути – бедоносных для России. Едва ли не единственным плюсом которых стали сформировавшиеся убеждения будущего Александра Третьего Миротворца, принявшего молодым человеком участие в кампании.

Однако, я отметил некоторую внутреннюю полемику, которую записной западник Сергеев не мог отчасти не вести со славянофилами, то критикуя их за излишнюю, на его взгляд, приверженность к древнерусскому обычаю, то, наоборот, оправдывая и хваля их в меру разделения ими некоторых западных установок. Квинтеэссенция сергеевского подхода выражена, мне кажется, в следующих словах: «На мой взгляд, наследие русских западников необходимо радикально реабилитировать, ибо именно у них можно найти именно то понимание русскости, которое столь сегодня актуально: русские – это европейский народ, имеющий право на европейский образ жизни».

Конечно, я хотел бы возразить автору самым решительным образом, но не имея возможности сделать это здесь развернуто и всерьез, перенесу свои возражения в другую работу. Здесь только скажу кратко, что «европейский образ жизни» вовсе не награда, а, скорее, наказание, стремиться к которому для русского человека следует разве что в целях самоубийства. Западникам XIX века, взиравшим на Европу в ее расцвете, этого было еще не видать, им было извинительно питать иллюзии. Но сегодня мы наблюдаем Европу в ужасном упадке, скомпрометировавшую все свои хваленые ценности, а лучше сказать – скомпрометированную ими. И нам ныне быть западниками – ошибочно, непристойно и опасно.

И вот еще какая вещь. Сергеев пишет о великом западнике: «Именно Белинский являлся одним из первых инициаторов употребления слова “нация” в русском языке в его современном значении (“нация выражает собой понятие о совокупности всех сословий”)». Но как же так? Понимая, вроде бы, Белинского и разделяя его точку зрения, как же мог Сергеев декларировать «правовое» понятие нации, которое как раз-таки отвергает сословно-классовое неравенство со всеми его атрибутами?! Что у автора с логикой? Надо же выбрать что-то одно. Или нация – это все вместе, невзирая на классовые отличия (так думал Белинский, так думаю я). Или нация – это все вместе без всяких классовых отличий (так думает Святенков, Крылов и вслед за ними Сергеев), общество, где все «господа», уравненные в аристократизме. Впрочем, логика – не самая сильная черта историка Сергеева.

Высказав все эти похвалы, перехожу к собственно критическому разбору книги. Вначале – теоретические, историософские разногласия, затем – историографические.

* * *

Еще о теории

Отвечая на критику Неменского, Сергеев пишет: «Ведь и нация, и национализм это сугубо западные по происхождению феномены, равно как и демократия, капитализм или университетское образование, которые иные цивилизации с большим или меньшим успехом пытаются адаптировать к своим особенностям и традициям 10.

Отнюдь нет. Нация это, вообще-то, вовсе не идея! Это природный, естественно-исторический феномен, как обезьянье стадо, крысиная стая или рыбий косяк. И ведет себя в жизни соответственно.

Однако Сергеев не берет в расчет исследования этологов, а стало быть и базирующуюся на них науку этнополитику. Это типичная ошибка обществоведов и историков, которые обедняют свою методику, сужают кругозор, теряют возможность верного объяснения событий и тенденций. Нельзя забывать о том, что люди и народы есть часть биосферы, живущая по тем же законам, что и вся биосфера в целом. Как говорил блистательный Борис Поршнев: «Социальное не сводится к биологическому. Социальное не из чего вывести, кроме как из биологического».

Народы – субъекты истории, ведущие себя среди других народов так же, как ведут себя люди среди других людей. Он так же подвержены естественной стратификации, так же стремятся утвердить свой статус среди себе подобных, используя, в общем, те же средства. Борьба народов за первенство, за главенство, не говоря уж просто о месте под солнцем, протекает совершенно так же, как в любом биологическом, в т.ч. человеческом сообществе, где статус альфа-самца определяется количеством выигранных схваток, поединков.

Напомню Сергееву и многим другим историкам, что основной закон этнополитики сформулирован именно великим этологом, лауреатом Нобелевской премии Конрадом Лоренцом и выглядит он так: «Разумная, но нелогичная человеческая натура заставляет две нации состязаться и бороться друг с другом, даже когда их не принуждают к этому никакие экономические причины».

Недооценка этого теоретического положения ведет к непониманию конкретных исторических обстоятельств. У Сергеева это проявляется, в частности, при оценке царствования Ивана Четвертого Грозного, Ливонской войны и некоторых других войн русского народа. Ливонскую войну русофобы нередко рассматривают в качестве доказательства политического банкротства Ивана Грозного. Так же смотрит на вещи и Сергеев, сугубо отрицательно относящийся к царю и не упускающий случая поставить ему всякое лыко в строку. И вообще он считает, что «войны с Литвой конца XV – первой трети XVI в., а уж тем более Ливонская война 1558-1583 гг. – чистой воды агрессия» (65). По-моему, нравственно дефектный для русского человека взгляд на историю.

Между тем, совершенно неудивительно, что переломив историческое ярмо татарского ига, окрепшая, усилившаяся Русь немедленно начала тягаться и меряться силами с другими народами, начав с тех же татар, победы над которыми (покорение Казанского, Астраханского ханств) имели для нее колоссальное психологическое значение.

Победа над самым страшным историческим противником дала Руси силу и надежду на победу над другими, также историческими, противниками, противостояние с которым велось с XI-XII вв. и счеты с которым были далеко не сведены: с поляками и шведами11, в чьем владении, к тому же, находились земли, на которые претендовала Русь, которые были ей нужны. Но и без этого предлога война с западными соседями была неизбежна, ведь остановить очередной замах могущей руки было некому. Сибирское ханство, дикое, глухое, малонаселенное, было слишком легкой и не слишком завидной добычей, его завоевание не могло удовлетворять возросшим амбициям русского народа. Богатырское молодечество русских требовало более великих (как должно было казаться тогда) свершений. Но не на Восток же, не на Китай было идти! Ливонская война была естественным и логическим следствием побед над всеми, кроме крымских, татарами, очередной неизбежной пробой сил претендента на первенство в регионе, естественным проявлением накопившейся русской силы.

Иван Четвертый был в данном случае лишь выразителем этой силы, а вовсе не творящим произвол тираном. Наше бескомпромиссное и жестокое противостояние с поляками и шведами было исторически необходимо и неизбежно. Не говоря уже о том, что Ливония и Эстония некогда уже принадлежали Руси и были утрачены лишь в результате немецкого «дранг нах Остен» после Раковорского сражения 1268 года. Надлежало попросту вернуть свое, пусть и через триста лет, не так ли?

Проба сил закончилась в тот раз неудачно. Но это не был конец игры. За той пробой последует разгром поляков в 1612 году и последующий отъем у Польши многих земель, де-факто включая Украину, вообще подрыв польского могущества, в т.ч. победные для нас войну 1654-1667 гг. и Войну за польское наследство 1733-1735 гг. Московская Русь выиграла также войны со Швецией в 1590-1595 и 1656-1658 гг. (снова биться пришлось на два фронта с поляками и шведами). И это был не просто реванш, но и развитие инициативы царя Иоанна. А уж победа Петра Первого в Северной войне (Польше в ней уже отводилась лишь роль российского сателлита) и отъем у Швеции прибалтийских земель лучше всего свидетельствует о том, что и выбор противников, и направление удара было осознано и избрано Иваном Грозным совершенно верно, этот выбор утвердила сама история, пусть и спустя 150 лет. Иван IV был, можно сказать, обречен на Ливонскую войну самим ходом истории и силою вещей: именно и только в этом должна была проявиться возросшая мощь Руси.

Сам Сергеев отмечает, что «во внешней политике в 80—90-х гг. XVI в. удалось достичь заметных успехов», и перечисляет эти важные успехи (105-106). Но ведь потенциал этих успехов тоже был заложен Грозным, он выражал накопленную при Иоанне русскую силу!

Урон, понесенный Русью в ходе Ливонской войны, а затем Смуты, оказался довольно скоро восполнен при первых Романовых, и к концу XVII века страна вновь преисполнилась избыточной силой, что самым естественным образом понуждало ее вступить в схватку с очередным претендентом на роль альфа-самца в регионе: со Швецией и ее вождем Карлом XII. И закончилось русско-польское и русско-шведское историческое противостояние уже при Екатерине Второй, равно позорным для наших вековых противников образом – разделом Польши и разгромом Швеции (завершил дело уже Александр Первый в 1809 году). И это тоже подтверждает верность курса, избранного русским государем еще в XVI веке. Начатое им не вполне удачно дело в конечном счете восторжествовало, победой оправдав своего инициатора.

Ту же первостепенную логику молодецкой силы, без сомнения, имела и Семилетняя война (Сергеев считает ее, не понимая этой логики, «по совести говоря, не очень-то России нужной»), и раздел Польши, и поход Суворова против войск Французской республики. Как только в пределах русской досягаемости поднимал голову очередной народ, набравший сил и дерзости сверх меры, мы вновь и вновь вставали у него на пути и ломали ему гордую выю, сокрушали хребет. Не все войны XVIII века были проявлением этой избыточной силы русского народа, бывали и другие мотивы и причины (включая династические интересы Романовых и геополитические интересы России), но названные войны – несомненно таковы. Да и война с Наполеоном, на мой взгляд, изначально не имела иного, более рационального мотива. Ведь не за австрийские же, прусские или английские интересы было нам биться, а первый консул на Россию поначалу не заглядывался, и происки Александра в 1805-1807 гг. вызывали у него самое искреннее недоумение. Он не мог постигнуть, что речь идет об обычном соперничестве набравшихся силы народов, столь же неизбежном, сколь иррациональном…

Не понимая этих, биологических, инстинктивных, этологических в своей основе мотивов, нельзя судить о внешней политике российских правителей вообще и Ивана Грозного в частности. Интересно, что Сергеев, который, как и я, не видит, «какие насущные русские интересы привели наши войска на Сен-Готард и под Аустерлиц», не понимает, в отличие от меня, что народам свойственно меряться силой, как и людям, это заложено в них природой. И независимо от того, какие мы получили от этого выгоды и вообще кто тут «выгодополучатель» (модное мерзкое словцо современного лексикона), надо признать: мы последовательно побили всех до единого богатырей Европы, какие возникали в зоне нашего влияния12. И в этом наша великая нематериальная прибыль и основание для национальной гордости великоросса. Честь и слава – не пустая игрушка!

Впрочем, бывали геополитические выгоды, весьма существенные даже с точки зрения чистой прагматики. В частности, обладание Финляндией (Сергеев и это приобретение не жалует) предоставляло нам мощнейшую базу для военного флота в Гельсингфорсе, которая играла важную стратегическую роль в Первую мировую. Присоединение Бессарабии закрепило за нами все Северное Причерноморье, всю артерию и устье Днестра, обезопасило Измаил и Одессу. И т.д.

* * *

Западничество или…

Вот и встает вопрос о книге Сергеева: что это – «западничество» или, как говорили в старину, «низкопоклонство перед Западом»?

Несколько иначе, но по сути так же формулирует свои претензии и Олег Неменский: «Важнейший упрек книге Сергеева связан с тем, что в своей гипотетической части, в предлагаемой объяснительной модели им воспроизведены некоторые тезисы, традиционно являющиеся составляющей именно русофобских версий русской истории. Обвинения в русофобии уже не раз прозвучали в других отзывах и, подозреваю, будут основным мотивом и последующих… Причина такой ситуации вполне естественна: книга как раз ставит те вопросы, которые традиционно актуальны именно для русофобской историографии (или, как я предпочитаю говорить, для идеологии русофобии – ведь это уже довольно цельная и очень хорошо разработанная идеология). Однако от текста, написанного русским националистом, ожидаются совсем иные ответы».

В свое оправдание Сергеев, отвечая Неменскому, взял эпиграф из Петра Струве: «Я западник и потому – националист». Но это, на мой взгляд, наихудший из аргументов, никуда не годный. Для Сергеева Струве – кумир, и он почему-то считает, что этого величайшего путаника и идейного перманентного перебежчика, имевшего семь пятниц на неделе, «трудно признать дураком или изменником». Вот уж не сказал бы. Уж к кому-кому, а к Струве бы я апеллировал в последнюю очередь.

Такая аргументация ad hominem многое объясняет в позиции Сергеева. «Если мы хотим построить русскую демократическую нацию, а не новый вариант “служилого народа”, то ее модель мы можем взять только с Запада (разумеется, Запада как системы национальных государств, а не Запада мультикультурализма)», – убеждает он нас. Но вся беда в том, что как раз презираемый нормальными русскими людьми и даже самим Сергеевым мультикультурализм и политкорректность – это и есть результат того правового кретинизма, который Сергеев нам предлагает усвоить с Запада как образец. Он неотъемлем от западной демократии, как неотъемлема она от демократии христианской, как неотъемлема та от папизма, а тот, в свою очередь, – от римского права и вообще прав личности.

У нас, русских, ничего подобного в нашем этногенезе не заложено. Именно поэтому раз за разом Сергеев как бы спотыкается о тот факт, что вопреки его предвзятым идейным установкам (предрассудкам, попросту), русский народ раз за разом же предпочитает свою архетипическую, это очевидно, общественную модель – модели западной. Смириться с этим фактом Сергеев никак не может.

Сергеев, кстати, признает: «Характерно, что идеология политической демократии самостоятельно не сформировалась ни в одной другой культуре, кроме европейской» (12). Казалось бы, на этом можно и успокоиться, не пытаться напялить на нас европейский колпак. Но нет.

* * *

Одна из причин угрюмой разочарованности Сергеева в русских кроется в том, на мой взгляд, что историк-западник всецело посвятил себя изучению нашего Отечества, забыв о том, однако, что все познается в сравнении. В том числе с Западом, сравнить с которым Россию не мешало бы именно для развенчания некоторых предрассудков о его преимуществах. Стремясь сблизить Древнюю Русь с Европой, автор даже прибегает порой к некоторым натяжкам, например, приписывая Западу технологии строительства, идущие от Византии и получившие наименование «романской архитектуры». Безусловно, в храмовых постройках Киевской Руси и Западной Европы IX-XI вв. много общего, но это «общее» не западного происхождения. Образцом для русских служили, конечно же, не относительно поздние храмы Франции или Германии, а Святая София Цареградская, построенная в VI веке…

Но вообще: Европа ли Россия? Сергееву очень хочется ответить на этот вопрос утвердительно. Поскольку если Россия это Европа (имеется в виду, конечно, Запад) то и жить она обязана по-европейски, т.е. в соответствии с сегодняшним либерально-демократическим стандартом. Дам, однако, несколько примеров разительных отличий Руси от Европы, по номерам в хронологическом порядке.

Первое. Сергеев настаивает, что в домонгольской Руси никакого разрыва с Западом («латинским миром») не было, и что «только в 1230-х гг., после резкой активизации католической агрессии, направленной на север Руси и сопровождавшейся не менее резко поднявшимся градусом антиправославной риторики, такой разрыв становится неизбежным. Но важно отметить: не русские стали его инициаторами, они вовсе не стремились к самоизоляции, это была вынужденная самооборона». И делает вывод: «Итак, Киевская Русь была органичной частью тогдашнего европейско-христианского мира» (39-40).

Так ли это? Как бы не наоборот. С одной стороны, в XI – 1-й пол. XIII вв. Запад еще не воспринимал Русь как нечто резко себе противоположное, об этом ярче всего свидетельствуют чрезвычайно многочисленные династические браки, заключавшиеся между Киевом (и другими русскими столами) и латинским миром. Торговые отношения также были широки и многообразны. С другой стороны, самоизоляция Руси от Европы, тем не менее, была уже тогда, весьма решительная и последовательная, и распространялась она более и прежде всего на духовную область.

Инициировала этот разрыв русская церковь, но не только она: духовную цензуру проводила и княжеская власть.

Отрадно, что Сергей Михайлович нашел время заглянуть в мою книжку «Битва цивилизаций: секрет победы», во многом посвященную истории мировой и русской книжности (он на нее ссылается). Странно только, что упомянутый не просто разрыв, а глубочайшая пропасть между русским и западным духовным миром оказалась для него не видна. Она ведь ярче всего отразилась именно в книжном репертуаре.

У всех историков древнерусской книжности царит более-менее единое мнение: «Переписывались практически только священные и богослужебные книги, святоотческая и богословская литература и т.п. А вот богатая светская литература Византии, продолжавшая традиции античной, за немногими исключениями не дошла до восточных славян, что характерно»13. Если так ограничивалась даже византийская литература, то что говорить о латинской. Лишь в виде исключений имелись переводы с ла­тинского, древнееврейского14. А между тем, международным языком науки к этому времени уже прочно стала латынь, которая с раннего средневековья была основной основ школьного образования во всех странах Запада15. Однако именно переводы с латыни – «наречия ересиархов» – на православную Русь не шли. Огромный пласт знаний отсекался от русского читателя по соображениям религиозной гигиены.

Эта особенность бьет в глаза при сравнении репертуара русских манускриптов и современных им западных инкунабул. В последнем случае научная, познавательная литература занимает гораздо большее место: свыше 30% наименований против 2,7%, разница более чем десятикратная.

Видимо, капитан Жак (Яков) Маржерет, авантюрист и наемник, отметившийся в России с 1600 по 1611 гг.16, не без оснований писал в своих воспоминаниях о русских так: «Можно сказать, что невежество народа есть матерь его благочестия. Они ненавидят науки и особенно латинский язык. Не имеют ни школ, ни университетов. Одни только священники обучают юношей чтению и письму; этим, однако, только немногие занимаются»17. История русской книги и образования не противоречит данному свидетельству.

Итак, уже Древняя Русь онтологически отличалась от современной ей Европы.

Вот что надо глубоко понимать: первейшее принципиальное отличие Древней Руси от Западной Европы и даже от Византии состоит в ее сугубом вероцентризме и недооценке позитивных знаний. Русский человек живет не умом, а душой и сердцем.

Второе. Сергеев всегда косит глазом в сторону Запада, давая понять читателю, что как же, мол, так: европейский по всем параметрам народ, русские, а живут как-то не по-европейски. Он видит в этом досадную особенность нашей истории, которая-де «состоит в том, что христианский, европейский по культуре своей народ стал главным материальным и человеческим ресурсом для антихристианской, по своей сути, “азиатской” государственности... В этом кричащем разрыве между русским сознанием и русским же общественным бытием – главная трагедия нашей жизни» (16).

На самом деле никакого кричащего разрыва, как и трагедии, тут вовсе нет, надо только хорошо понимать, что русские – народ если и христианский, то совершенно не по-европейски, а европейская по видимости культура для него – есть культура наносная, не более, чем трехсполовинойсотлетняя, в то время как под нею, как речка подо льдом и снегом, течет нечто глубоко иное, многотысячелетнее, извечное. «Русское сознание», к которому взывает Сергеев, не есть сознание человека Запада. Так же, как марксовый коммунизм – гибрид еврейского мессианизма и западноевропейского утопического социализма – был переработан нами вначале в сталинский, а затем – в брежневский социализм, так и иные, рожденные вне русского народа идейные и религиозные концепты приобретают на нашей почве глубоко своеобразный вид, вплоть до неузнаваемости. Это в первейшую голову касается христианства.

Так что разрыв, конечно, у русского народа наблюдается воочию, но только не с самим собой и своей историей, а лишь с Западом. Чем вообще он обусловлен? На первом месте среди причин (глядя в первом приближении) стоит, конечно, разделение церквей, произошедшее в 1054 году. Вглядимся.

Еще до разделения на Руси обращалось обличительное послание митрополита Киевского Льва, в котором он обличал «филиокве», опресноки и прочие латинские обычаи, хотя и без анафемы, резких выражений или укоризны18. А после того, как разделение состоялось, русская церковь заняла очень определенную позицию. Когда около 1089 года в Киев к митрополиту Иоанну прибыло посольство антипапы Гиберта (Климента III) в поисках союза, тот ответил письменным обличением заблуждений латинян.

В чем дело? Почему для русских оказалось непримлемо латинское новшество? Потому что в нем выразилось именно правовое, точнее правоцентристское мышление Запада. Которому испокон веку принципиально противостояло вероцентристское мышление русских, что отразилось даже в названии одного из самых первых наших литературных памятников – «Слове о законе и благодати» митрополита Иллариона, где феномен благодати превознесен абсолютно над феноменом закона.

И тут пора, наряду с вероцентризмом, указать на второе принципиальное отличие русской ментальности от западной: ее правовой нигилизм, о чем уже говорилось выше. И это не должно удивлять: Запад стоял и стоит на традициях римского права, а Русь прошла мимо них, не затронутая. Наша античность – не европейская, об этом необходимо никогда не забывать. Я уж не говорю об исконных славянских древностях, никогда не умиравших в русском народе. Речь о другом: о внешнем воздействии, о влияниях и заимствованиях. Русские в своем духовном становлении очень многим обязаны еврейскому Святому Писанию, но почти ничем – всем своду греко-римской мифологии и философии. И уж меньше всего – римскому праву.

Между тем, пронизанность европейцев идеей права своеобразно проявилась в религии, когда самого того Рима уже давно не существовало. А именно: некоторые католические духовные авторитеты, начиная с VI века, стали время от времени добавлять в христианский Символ веры идею о том, что Святой Дух исходит-де не только от Бога-Отца, но и от богочеловека Иисуса Христа (в то время, как еще на Никео-Цареградском соборе в 381 году была утверждена формула Символа веры, согласно которой исхождение Святого Духа есть прерогатива только Бога-Отца). Эта идея выражалась латинским словом «филиокве» – «и сына» – и, постепенно все более утверждаясь (еще папа Лев III заявил в 808 г., что она более соответствует западной традиции), была, наконец, закреплена в Риме во время торжественного пения Символа веры на коронации германского императора Генриха II в 1014 году. Восточная, православная, церковь наотрез отказалась принять это нововведение, а в 1054 году обе церкви уже анафематствовали друг друга по данному поводу, что и вошло в историю под именем «разделения церквей».

Таким образом западная Римо-католическая церковь «утвердила в правах» богочеловека против Бога – и сына против отца, поправ одновременно как небесную, так и земную естественные иерархии. Чем породила со временем, в более светские времена, и «правовой кретинизм» (идею «верховенства права», «правоцентризма»), и вакханалию «прав человека» (диктатуру меньшинств), и «ювенальную юстицию» – словом, все то, что наш преосвященный патриарх Кирилл метко окрестил «религией человекопоклонства». Важно подчеркнуть, что именно правоцентризм в данном случае порождает антропоцентризм, а не наоборот.

Православная церковь прежде и теперь полагает «филиокве» самой главной ересью католиков. Для русских людей, оставшихся в лоне православия, эта католическая идея, со всеми своими антропоцентрическими производными, конечно же, осталась глубоко чужда. А ведь религиозные константы всегда находят свою светскую проекцию. Если бы Сергеев глубже вдумался в данную коллизию, его перестало бы трагически изумлять экзистенциальное расхождение России и Европы, он бы смирился с ним и, возможно, даже воспел его, подобно мне. И уж точно расстался бы с антропоцентризмом и человекопоклонством, никого не красящим.

Но двинемся далее из глуби веков к нашим дням.

Третье. Чрезвычайное, избыточное интеллигентское вольнолюбие Сергеева заставляет его искать «добрые примеры», противопоставленные «московскому принципу» не только в идеализированных им Киевской Руси или Новгородской республике, но и за рубежом. В Англии, с ее Великой хартией вольностей, в Священной Римской империи с ее Золотой Буллой, обеспечивавшей суверенитет курфюрстов, в германских княжествах, где внешняя политика зависела от «санкции сословий», в Швеции, «где действовал сейм с очень широкими полномочиями», во Франции, где «некоторые аристократы… легко становились в смутные времена вполне самостоятельными политическими субъектами со своими армиями», в Испании, где король мог быть привлечен к суду, «подобно любому своему подданному».

Но, ради всего святого, что же в этих примерах «доброго»? Свободолюбивая Англия, как известно, первой в Европе докатилась до революции и «законного» цареубийства, породив этим многие ужасные, роковые последствия во всем мире, включая революцию во Франции и России. Своевольные курфюрсты, герцоги и маркграфы Священной Римской Империи довели страну до чудовищной Тридцатилетней войны, произведя неслыханный тотальный автогеноцид немецкого народа и погрузив его в ничтожество на двести лет. Французская дворянская вольница (фронда) истерзала и обескровила страну в XVI-XVII вв., пока не была с великими трудами раздавлена Ришелье, Мазарини и Людовиком XIV, поднявшими вследствие этого Францию к вершинам величия. Швеция и Испания, прописавшие убогую роль своим суверенам, уже в XVIII веке дожили до столь же убогой роли в «европейском концерте». А уж про судьбу Польши, которую именно шляхетская гоноровость и своеволие довели до жалкого конца в том же XVIII веке, я и не говорю. Интересно, кстати, почему Сергеев избежал прибегнуть к столь яркому, даже ярчайшему примеру «демократии», не стал тыкать им в глаза нам, коря Москву с ее «принципом»? Не потому ли, что отлично знает, какие тлетворные последствия вольности наглядно демонстрирует польский образец?

А главное, надо ясно понимать: коль скоро имеется некое принципиальное, бросающееся в глаза историческое отличие русских от европейцев, то любому русскому националисту надлежит, во имя сохранения и укрепления русской национальной идентичности, не дискредитировать, не разрушать, а культивировать, пестовать эту особенность в веках. Так, а не иначе, сохранимся русскими! Разве это не очевидно?

Четвертое. Сергеев пишет, отвечая Неменскому: «При всей общности культурных установок власти и народа, противоречие между их интересами и ценностями в ходе нашей истории отчетливо просматривается. Достаточно вспомнить, что такие ее ключевые события как церковная реформа Никона/Алексея Михайловича, петровские преобразования или коллективизация проходили не только без всякого согласования с народным большинством, но и при его активном или пассивном сопротивлении».

А как вам введение англиканства при Генрихе Восьмом? Или католическая реакция, инквизиция при Филиппе Втором Кровавом в Испании и Нидерландах? Или иезуиты, действовавшие по всему миру в тени святейшего престола и испанского трона? Много ли советовались со своими народами английский король-реформатор, или их католические величества, или его святейшество?

Данные примеры говорят о том, что иногда сравнение с Западом оказывается не только не уничижительным для русских, как хотелось бы сравнивающему, а скорее наоборот. Дальнейший рассказ развивает эту тему.

Пятое. Сергеев нередко попрекает московских государей излишним, по его мнению властолюбием. Но: разве, скажем, Людовик XI Валуа или Генрих VIII Тюдор были менее властолюбивы, чем Иоанн IV Грозный? Меньше давили своих вольнолюбивых «бояр» и народные возмущения? Меньше стремились к неограниченному самодержавию, к абсолютизму? Да нет, конечно же. (Сам же Сергеев признает: «Любая власть по природе своей стремится к росту. Власть, не встречающая сильных препятствий, стремится к абсолюту».) Просто у них не получилось то, к чему пришел Грозный, а у него получилось. Все хотели, да не все сумели…

А почему? А потому, на мой взгляд, что русские – не французы и не англичане, они приняли то, что те отторгли.

А почему, опять-таки? Во-первых, по своей природе. А во-вторых, потому, что у нас за плечами уже был страшный опыт феодальной раздробленности, любезной сердцу Сергеева «вольницы», который закономерно и знаменательно окончился татарским игом19. И эту закономерность мы за 250 лет ига постигли до конца, постигли духом и шкурой, нутром, всеми печенками, мы усвоили страшный, смертельно опасный урок и не хотели его повторения. Любой ценой мы должны были избежать пресловутой «вольницы»! И попытка ее возродить в Смутное время была сорвана и подавлена именно русским народом как таковым, давшим окорот и дворянскому ополчению Ляпунова, и казачеству всех сортов, и фрондирующим своевольным боярам, и «новым татарам» -– полякам и шведам.

Здесь уместно сказать пару слов о самом феномене Смуты. Почему-то его соотносят с правлением Иоанна IV, хотя с момента его смерти прошло свыше 20 лет и многое в жизни московитов изменилось до своей противоположности. Так что вовсе не Иоанн с его суровыми ухватками породил Смуту, а именно Борис Годунов с его послаблениями и показным гуманизмом. При нем Русь Московская разболталась, а там и вразнос пошла. И количество человеческих жертв от Смуты было на порядки больше, чем погибших от опричнины и прочих эксцессов Иоанна. Вообще, не сильные и твердые правители (Грозный, Александр Третий, Сталин), а их слабые и мягкие преемники (Годунов, Николай Второй, Хрущев и Горбачев) каждый раз вели Россию к смутному времени, к гибельным переменам и волнениям, к гекатомбам невинных жертв.

Впредь наука… Смута очень хорошо раз и навсегда показала, что лежит на весах русской истории: на одной чаше – неограниченное самодержавие, на другой – хаос. И ничего другого! Альтернативы «московскому принципу» по большому счету нет.

Смута проявила еще одну очень важную черту русской истории. Важную особенно для избранного Сергеевым предмета. Как пишет он сам, «дело национального освобождения осознавалось как всесословное. И все это при полном отсутствии рухнувшей как карточный домик властной “вертикали”, без вдохновляюще-побуждающего воздействия которой русский человек вроде бы не способен ни на что полезное, а лишь на одно безобразие. Достаточно было призыва патриарха Гермогена. И делалось дело, как правило, быстро и ладно… А ведь Сигизмунд III, решив захватить русский трон после свержения Василия Шуйского, был уверен, что без царя московиты, развращенные самодержавным “тиранством”, не смогут организовать ему сопротивления» (110-111). Точно так же мечталось затем Наполеону, а потом и Гитлеру.

Сергеев, возможно, даже не заметил, что этими словами опровергает сразу несколько своих любимых постулатов. Во-первых, становится ясно, что ненавистное Сергееву самодержавие вовсе не развратило русских, не принесло им никакого существенного вреда. Во-вторых, на место «рухнувшей властной вертикали» немедленно встал такой же высшего ранга авторитет, только не светской, а духовной власти (патриарх Гермоген), без санкции которого русская громада, ждавшая «команды» сверху, никуда бы не двинулась.

Наконец, в-третьих и в-главных, в Смуту со всей очевидностью проявилось не что иное, как та самая всесословная нация, существование которой в Древней Руси Сергеев так настойчиво отрицает. Нация, в едином порыве осуществившая подвиг «всесословного национального освобождения». Не знаю, право, какие еще нужны доказательства того, что сам феномен нации к тому времени не только сложился, но и прошел проверку на прочность и субъектность…

Кстати, Сергеев по ходу дела подчеркивает, что национальная самоорганизация русских в ходе преодоления Смуты была-де на такой высоте, что русские справлялись со сложнейшими проблемами управления войсками и страной «как-то сами, без монарха» (111). Спрашивается, если русским так хорошо было без царя, то зачем же они воссоздали самодержавие немедленно при первой же возможности? Причем, опять-таки, сделали это всей нацией, «всесословно» и добровольно, с помощью выборов? На Западе наверняка обошлось бы без этого, там князь Пожарский если б и не основал династию, как Наполеон, то стал бы лордом-протектором, как Кромвель, но уж точно власть бы из своих рук не выпустил. Но у нас, на родной русской почве, ни Пожарский не стал Кромвелем, ни Земский Собор не превратился в Сейм, наподобие шведского или польского.

Примечательно: Собор участвовал в управлении не более двух лет, пока новоизбранный государь был еще слишком юн, а с 1622 года и вовсе десять лет не собирался, что свидетельствует о нем как лишь о паллиативе, симулякре власти эпохи Смуты. Возмужав, царь восстановил самодержавный характер своего правления. Сергеев пишет о множестве альтернатив, предоставленных Смутой. Да, альтернатив была тьма, а выбор-то оказался один-единственный: система воссоздалась сразу по миновании кризиса. Что убедительно свидетельствует об иллюзорности всех прочих альтернатив: на самом деле выбора не было. Все встало на свои места, русская национальная общественно-политическая модель самозапустилась. Менее, чем через сто лет Петр Великий эту модель усугубил, довел до логического завершения.

Сергеев пытается объяснить все произошедшее тем, что «пользуясь раздробленностью и слабостью русских сословий, их неумением организовать всесословный противовес верховной власти, последняя начиная с 1650-х гг. не просто возвратила себе полноту власти, утраченную в Смуту, но подняла принцип Москвы на новую высоту. Алексей Михайлович рассуждает совсем в духе Ивана Грозного…». Но так ли это? Не проще ли признать, что все, кроме самодержавия, нам, русским, уже было попросту несвойственно и нежеланно?

И все ламентации Сергеева по поводу того, что «в России не оказалось организованных социальных сил, способных не только ностальгически вздыхать о соборах, но и защищать их, подобно тому, как англичане защитили свой парламент от посягательств Карла I в том же XVII столетии. Русские сословия предпочитали отстаивать свои собственные отдельные интересы, а не всесословное дело, более того, они даже не сумели сформулировать программу последнего» (118), звучат крайне беспомощно – и политически, и исторически. Как можно, все это видя и сознавая, не понять простую вещь, что русские – не англичане, не европейцы вообще, что для русских органична та форма правления, которая для тех неприемлема, что у нас ни одна душа уже в то время не воспринимала коллегиальную систему правления как «всесословное дело»?!

Шестое. Подойдем ближе к Новейшему времени. Вот Сергеев с сердечным сокрушением цитирует Бакунина: «Русская общественная жизнь есть цепь взаимных притеснений: высший гнетет низшего; сей терпит, жаловаться не смеет, но зато жмет еще низшего, который также терпит и также мстит на ему подчиненном». И комментирует: «Сказано будто о сегодняшнем дне. Так что пресловутая русская атомизированность и нетерпимость друг к другу совершенно закономерны – какие могут быть коллективизм и терпимость между миллионами маленьких самодержцев?». Но где же, скажите, в Европе или Америке мы не увидим такого же? Когда и где было иначе? И разве современные европейцы, служащие для Сергеева идеалом по недостаточному с ними знакомству, не куда более атомизированы, чем мы, русские?

Сергеев продолжает комплексовать: «На этом фоне (продвинутых демократических западных стран. – А.С.) Российская империя выглядела все более архаичной, вызывая отторжение у собственной вестернизированной интеллектуальной элиты, и явно проигрывала в эффективности странам, следовавшим европейскому мейнстриму, о чем свидетельствовали ее поражения в Крымской и Русско-японской войнах». (183)

Об этих поражениях у Сергеева превратное и, что хуже, совсем неисторическое мнение. Все он валит в одну кучу, не разбирая, что отчего и почему. Не вдаваясь в подробный разговор об этих двух неудачных для России войнах, надо, все же, понимать, что причины поражения России были принципиально разными в том и ином случае. И никак не определялись какой-либо «отсталостью» и «неэффективностью».

Крымская война выражала стремление всей совокупной Европы, объединившее вчерашних непримиримых врагов (Англию, Францию, Пьемонт и даже мусульманскую Турцию, а отчасти также Австрию и Пруссию) ради того, чтобы смирить, окоротить Россию, «отомстить» ей за победу над Наполеоном – то есть за демонстрацию полного превосходства над всей Европой. Таким манером все европейцы мечтали изжить свой комплекс неполноценности перед русскими. Хотелось бы спросить Сергеева: а кто бы устоял, если бы на него так навалились все разом? Поразительно, как долго и успешно мы сопротивлялись, какой героизм и военное искусство проявили! И победа европейцев над крохотным кусочком нашей необъятной империи, над Крымом, который и нашим-то был менее ста лет, это, конечно, – очень локальная победа, несоразмерная потраченным усилиям. Ни Петербурга, ни Москвы, ни иных важных областей и городов она не коснулась, страну, подобно нашествию Наполеона, не всколыхнула, преувеличивать ее значение не стоит.

Что до Японской войны, тут сыграли роль два фактора. Объективный: переход русской армии от рекрутской к призывной, резко ослабивший ее профессиональную пригодность, потребовавший новых стратегий и тактик, к чему страна еще не была готова. И субъективный: личность премьера Витте, злого гения России, сдавшего нашу страну и все ее интересы чисто дипломатическим путем, в то время, как военная победа над истощившейся Японией была уже не за горами.

Понимая эти обстоятельства, мы можем вполне игнорировать псевдоаргумент Сергеева, призванный доказать превосходство перед русскими «эффективных» стран. Ну, а убедительнее всех опровергла Сергеева наша Великая Победа, которая вновь, как во времена Кутузова, показала всему миру преимущества «рабской» и «варварской», «дикой» России перед «продвинутыми» и «культурными» странами Европы.

* * *

Суммируя сказанное в данном разделе, должен поделиться таким наблюдением: от западничества до низкопоклонства (то есть, безосновательного и безусловного предпочтения) перед Западом, оказывается, лишь один шаг. И Сергеев его сделал.

* * *

НЕ В СВОИХ САНЯХ

Сергеев написал кандидатскую по славянофилам, докторскую по декабристам. Этот материал он знает, как мало кто, можно сказать – отлично. Но стоит ему отойти в ту или другую сторону от изученной и излюбленной эпохи – начинаются досадные недоразумения, поскольку там его знания меньше, а выводы слабее, сомнительнее. В особенности это проявляется, когда от истории автор перекидывается на историософию, начинает выстраивать концепты (в первую очередь, концепт «московскости»).

Егор Холмогоров неплохо подметил кое-какие огрехи относительно Древней Руси (она ему ближе), а я, защищавший диссертацию по XVIII веку, хорошо вижу сергеевские недостатки в познании этого периода. Но некоторые замечания по древнерусской тематике у меня тоже возникли. Выше я уже поделился теми, что касаются древнерусской (базовой русской) ментальности, личности Ивана Грозного, Ливонской войны, Смутного времени, отметив притом и заметные плюсы книги Сергеева (о татарском иге, Расколе, Малороссии-Украине, русской колонизации и т.д.).

А вот, о чем пока не было сказано, а сказать стоит, поскольку речь пойдет о главной идее Сергеева, извлеченной им именно из недопонятной, на мой взгляд, истории допетровской Руси. А именно, о становлении «московского принципа», легшего в основу русской государственности, как древней, так и современной. Сергееву этот принцип решительно не нравится, вот он и расправляется, сводит с ним счеты, судя о днях минувших из дня сегодняшнего.

* * *

О свободе личности

Здесь уместно ненадолго вновь вернуться от историографии к историософии, чтобы читателю в связи с обсуждением «московского принципа» стала понятнее самая суть наших с Сергеевым разногласий.

Дело в том, что мне приходилось когда-то стоять на позициях Сергеева – позициях типического интеллигентского индивидуализма. Которые я со временем преодолел, изжил в себе, а он – нет. Поэтому я вполне могу понять его пафос, но не могу его разделить. И обязан критиковать.

Как уже отмечено, Сергеев – типичный носитель классовых интеллигентских представлений о приоритете личностного начала, во-первых. И во-вторых, он еще – типичный представитель романтического подхода как реакции на классицизм. Как известно, если классицизм стоит на двух главных принципах – «долг и разум выше чувства», «государство и общество выше личности», то романтизм проповедует прямо противоположное: «страсть выше долга и разума», а «личность выше государства и общества». Это как тезис и антитезис в гегелевской триаде (синтезом выступает реализм). Они диалектически противоборствуют, одерживая по временам свой верх, так что маятник общественных предпочтений качается, грубо говоря, от максимума индивидуализма – к минимуму, и обратно. Вот при советской власти этот маятник долго и подчас насильственно удерживался в точке классицизма, и теперь Сергеев демонстрирует нам в чистом виде антитезис бунтующего романтизма. В котором он подзадержался по каким-то личным причинам (не он один, прямо скажем).

Итак, о приоритете личностного начала, о преувеличенном представлении насчет ценности личности. Здесь-то и заложен корень западничества Сергеева и иже с ним. Ведь махровый индивидуализм, как и его философский аналог – субъективный идеализм, есть отличительная черта именно и прежде всего народов Запада. Очень хорошо сформулировала искусствовед Пирошка Досси: «Фигура автора и художника как независимого творца – это западное изобретение. Она черпает силу в центральном для нашей культуры представлении о свободном индивидууме, который сам творит условия своего существования…»25.

Именно поэтому западноевропейские философы и историософы, искусство- и литературоведы постоянно подчеркивают, что центральной идеей в их культуре является индивидуализм. Очень проницательно заметил еще в 1920-е гг. выдающийся философ Хосе Ортега: «Русский коммунизм – это снадобье, противопоказанное европейцам, человеческой касте, поставившей все свои силы и все свое рвение на карту Индивидуальности». Водораздел проведен абсолютно точно! Европейские философские искания XIX-XX вв. были заметно устремлены на утверждение личностного начала. Старт этому направлению задал еще Макс Штирнер (1806-1856), создавший труд «Единственный и его собственность» (1844), в котором получил свое классическое воплощение солипсизм – доведенный до логического предела и даже до абсурда эгоцентризм, гипериндивидуализм. Штирнер учил, отрицая всякую нравственность вообще, что добро, зло, Бог, человечество, родина, государство, народ, традиция – есть лишь субъективные понятия: «кроме меня, для меня нет ничего». Штирнер обозначил очень важный рубеж, за которым возврата к прежнему уже не было. Он на много лет предвосхитил ряд позднейших индивидуалистических учений, как то: индивидуалистический анархизм, нигилизм, экзистенциализм и даже персонализм Ж. Лакруа, Ж. Маритена, М. Бубера и М. Недонселя, не говоря уж о нашем Бердяеве.

Вот во имя торжества индивидуализма Сергееву так важно провести мысль о принадлежности русских к миру ценностей Запада. Вот почему он настаивает: «Русские – народ христианско-европейской цивилизации, где личность – центр бытия, более того, это народ, создавший одну из величайших христианско-европейских культур, в которой от Владимира Мономаха до Александра Солженицына проникновенно и мощно воспето достоинство человеческой личности как абсолютная ценность». Все в этом высказывании кажется мне глубоко мировоззренчески ложным, от самой посылки, огульно приобщающей нас к народам Европы, до ссылки на авторитет Солженицына, сделавшего как никто другой много для разрушения государства, в котором выросли, сложились и я, и Сергеев. Выше уже подробно говорилось об изначальной неприемлемости для русского человека западнического подхода к личности и ее правам, закрепленной еще во времена разделения церквей. Не стану повторяться.

Неудивительно, что принявший западную мораль Сергеев отвергает «московский принцип». Он сочувственно цитирует выросшего на измышлениях Кармазина толстовского критика П.Н. Рыбникова, своего старшего единомышленника: «Вот почему образованной русской личности тяжко жить в великорусской жизни. Если она выходит из традиционных рамок, ее гонит в бесплодное отрицание нигилизма; если она приобщается к своему племени, ей надобно наложить на себя печать смирения… и отказаться от всякой самостоятельной деятельности, от всякого самостоятельного мышления… Личности негде развернуться в великорусской жизни… оттого там и жить так тошно». И сам Сергеев апробирует этот суровый приговор: «Государство как было, так и осталось в России, по сути, главным собственником и главным работодателем, а при таком раскладе независимая личность как более-менее массовый тип решительно невозможна».

По правде говоря, я считаю это заявление пустым и недействительным, во всяком случае мой жизненный опыт говорит об обратном. И дело не только в том, что «массовое явление» независимых личностей в любой биологической популяции есть нонсенс. А прежде всего в том, что истинно независимая личность непременно найдет способ быть совершенно свободным человеком в совершенно несвободном обществе, чему я не раз бывал свидетелем в СССР, да и сам такую жизнь прожил. Тот кто хочет быть независимым – в любом, русском, нерусском, да хоть папуасском обществе, тот должен быть прежде всего сильным. А к слабым нытикам, вроде Рыбникова, прислушиваться не стоит. Пусть пойдут и застрелятся в сортире, захлестнутся в бане мокрым веником – туда и дорога. Пока Рыбников плакался, его герой писатель Лев Толстой мыслил и творил очень даже свободно и независимо!

Но главное: а зачем нужно обществу массовое издание независимых личностей? Для усиления и без того неслабого анархического начала в нем? Чтобы было, как на Украине? В Польше? В нормальном обществе независимых личностей всегда лишь единицы, иначе – если их станут милллионы – некому будет гайки крутить, хвосты коровам заворачивать, унитазы прочищать, границу охранять, военную лямку тянуть, вообще нести разные тягла. Независимые личности лучше пойдут в бандиты (мужчины) или на панель (женщины), чем к станку становиться… Кстати, недаром творческая интеллигенция, в силу индивидуалистического настроя, всегда благоволила асоциальным элементам, всяким разиным и пугачевым.

Сергеев, мне кажется, бесконечно далек от понимания простой истины: идеальное общество – кастовое общество, в котором каждый от рождения знает свою дхарму – участь, долг и заслугу. Иоганну Вольфгангу Гете принадлежат великие слова: «Жить, как хочется, – плебейство. Благородны долг и верность». Но я не уверен, что Сергеев бы под ними подписался: ведь в них звучит приговор «независимой личности».

Впрочем, и Европа ведь предала завет Гете, оказавшись в плену комфорта и личных свобод, чего Сергеев и нам бы желал. Увлеченный на диво романтическими идеями свободолюбия – ни дать ни взять экзальтированный народник былых времен – Сергеев подчас рассказывает с демонстративным восторгом о таких событиях в русской истории, о которых думать следует с содроганием и ужасом.

Например: «Стоило самодержавию дать дворянству Манифест о вольности, как уже через двадцать-тридцать лет народилось поколение Пушкина и декабристов, для которого понятие о личной независимости было основой идентичности». А чем эта благодать кончилась, позвольте спросить?! Декабрьским восстанием 1825 года – чудовищной катастрофой, после которой вся русская жизнь пошла наперекосяк, покатилась в пропасть к чертям собачьим. Уж историку ли Сергееву, казалось бы, не знать об ужасных последствиях этого рокового события!

А он, ничтоже сумняшеся, продолжает: «Стоило в 1905 г. явиться Манифесту о политических и гражданских свободах – и тут же бурно закипела общественная и хозяйственная жизнь, за считаные годы возникла новая, европеизированная Россия, уничтоженная затем пришествием коммунистического Египта». Да только он «забывает», что «коммунистический Египет» пришел в результате Октябрьской революции, а той дорогу открыла революция Февральская, а она, эта самая революция – прямое следствие трижды проклятого Манифеста 1905 года, подписав который, слабый, внушаемый, ведомый злым гением России – Витте, царь подписал свой собственный приговор. И если бы только себе да своей семье! Он всем нам приговор подписал, ведь именно после выхода Манифеста революционная стихия сорвалась со всех скреп, об этом однозначно пишут историки. Не в расцвет, а в гибельный провал увлек Россию этот Манифест… Страшный урок! Но историк Сергеев, увлеченный прекраснодушными мечтаниями, его не усвоил.

Вот в силу всего сказанного Сергеев и не переваривает то, что он, вслед за Г.В. Вернадским и С.Б. Веселовским, именует «московским принципом», понимая его как «полное подчинение индивида государству», «подчинение всего и всех неограниченной власти московского государя»26. И забывая при этом, что только благодаря этому московскому принципу мы еще и живы до сих пор, что этот принцип взят нами, русскими, не с потолка, а поистине выстрадан всей нашей историей.

Отрицая, отвергая в принципе «московство», историк Сергеев обрекает себя на теоретические противоречия и нестыковки, дискредитирует собственную основную идею насчет отсутствия русской нации. Самое странное здесь – в упорном нежелании Сергеева смириться с тем, что на самом деле очевидно даже ему самому.

С одной стороны он признает: «Несомненно, Московское государство было русским государством, а не многонациональной “евразийской” империей. Многие наши историки начиная с Ключевского даже именуют его русским национальным государством» (82). Правда, Сергеев почему-то упорно игнорирует труды замечательного историка, декана истфака ЛГУ В.В. Мавродина (1908-1987), написавшего еще в 1939 году очень дельный учебник «Образование русского национального государства», по которому учились студенты того времени. Концепт Мавродина доныне никем не опровергнут, Сергеевым менее всего, но он предпочитает вместо Мавродина ссылаться на англичанина Ливена (что характерно для наших национал-либералов). Но тем не менее, сам факт он признает.

Однако, с другой стороны, он тут же пытается подорвать эту константу, пытаясь доказать, что русские-де (в своем национальном государстве) не осознавали себя нацией. А потому-де ею и не могли быть. То есть, национальное русское государство вроде бы было, а вот русских как нации в нем вроде бы не было. Но ведь это нонсенс! И какая нам, спрашивается, разница, кем сознавали себя русские, если они являлись нацией по факту?! Ведь нация, еще и еще раз подчеркну, есть вещь объективная, а не субъективная, она не зависит от капризов сознания или подсознания.

Слабость, неразвитость, компромиссность русского этнического сознания, увы, – тоже факт, многократно признанный. Но повторю: есть принципиальная разница: быть нацией – или казаться ею, в том числе самим себе. Неважно, что ты о себе думаешь, а важно, кто и что ты есть на самом деле. Эта простая и неотразимая идея почему-то не живет в голове присяжных нациеведов конструктивистской закваски, Сергеева в том числе. Вот потому-то он, вопреки очевидному, вопреки даже тому, что он сам знает, и написал книгу об «истории отсутствия русской нации»…

Беда с этими идеалистами!

Преисполненный противоречиями, Сергеев, однако, пишет весьма амбициозно: «Историй, написанных с точки зрения властителей, у нас довольно, здесь предлагается история с точки зрения народа, создавшего великую страну, но так и не ставшего ее хозяином» (26).

Говорить от лица народа – брать на себя великую ответственность. Не ведаю, когда и при каких обстоятельствах русский народ выдал Сергееву мандант на подобное действие. Да и выдал ли бы? По силам ли бремя взял автор? Пусть он задумается об этом сам. А заодно о том, что народ чтит, как известно, Ивана Грозного, чтит и Иосифа Сталина. Того и другого Сергеев терпеть не может, «разоблачает» изо всех сил. Но это значит лишь, что чего-то Сергеев явно не понял в русских. Возможно, самого главного. Вот и спрашивается, а уполномочил ли бы русский народ Сергеева на такое разоблачительство? Я думаю, нет. О каком же представительстве от лица русских он может говорить?

И, в связи с тем же, – важнейший, может быть, ключевой для нашей полемики вопрос: а хочет ли, может, наконец – должен ли русский народ быть хозяином своей страны? За тридцать без малого лет активного участия в Русском движении я постоянно задавал его себе. И до чего додумался?

Теоретически – да, должен. Прямо-таки обязан, если хочет жить в веках и тысячелетиях. А практически – увы, не хочет и не может. И вовсе не потому, что у него нет в этом практики, опыта из-за того, что некие исторические силы ему в том препятствовали, отбивая охоту к самоуправлению. Все прямо наоборот: исторические силы потому и брали на себя управление русским народом, что этот народ не только позволял, а прямо-таки призывал их к этому, охотно делегируя все необходимые для того полномочия. Потому что сам, без этих сил, справляться со своими проблемами, внешними и, главное, внутренними – он не мог и не хотел никогда…

Вот такой мой вывод и как историка, и как политолога, и как действующего политика. Этот вывод подтверждают все известные «точки бифуркации» русской истории, будь то призвание варягов, вокняжение Владимира, а затем Ярослава, возвышение московских князей, царствование Ивана III и Ивана IV, Петра Великого, Екатерины Великой, Ленина, Сталина… Путина, наконец.

Это не означает, что русские – не нация. Нация, конечно. «Не такая нация», – скажет Сергеев? «Вот такая нация», – отвечу я.

Но вернемся к истории, рассказанной Сергеевым.

* * *

Еврейский оселок

Никуда не годится непропорционально крохотная глава «Еврейский вопрос» и вообще тексты, связанные с неизбежной еврейской темой. Что неудивительно, поскольку, во-первых, автор опирается на посредственные и компромиссные работы Миллера и Солженицына вместо работ Костырченко, Будницкого, Слезкина, Шафаревича, Платонова, Кожинова, Севастьянова и др. А во-вторых, как я давно уже заметил, он вообще «брезгует» этой темой, не понимая или не желая понимать ее значения для истории России Нового, а особенно Новейшего времени. То ли Сергеев боится осуждения коллег по историческому цеху, слишком долго табуировавших еврейскую тему, то ли ему еще что-то мешает – не знаю. Но надо же признать, наконец: история России не сводится к еврейскому вопросу, однако понять ее, не разобравшись досконально в этом вопросе, – невозможно. Представьте себе врача, который избегает урологической или проктологической тематики из-за ее «неудобности», «неприличия». Таков же и историк, избегающий еврейской темы, стесняющийся договорить ее до конца.

В связи с тем, что на тему «Россия и евреи» написано очень много, в том числе лично мною, я буду краток и коснусь только самых существенных недочетов книги Сергеева. Собственно, означенная тема имеет четыре наиболее значительных параграфа:

1) русско-еврейская война, начавшаяся в 1870-е годы и на определенном этапе вылившаяся вначале в Февральскую (скрытно), а затем в Октябрьскую (открыто) революцию и Гражданскую войну;

2) становление юдократии под видом советской власти;

3) «Русский Холокост» (гено- и этноцид русского народа) как прямое следствие русско-еврейской войны и юдократии;

4) поворот к русскому национальному социализму и прекращение юдократии, что связано с укреплением единодержавия Сталина.

Наиважнейшее значение в этом перечне имеет, конечно же, «Русский Холокост» как комплексная проблема, позволяющая подытожить весь русский ХХ век и дать прогноз на будущее. Самое главное для нас – именно это. Этой проблеме посвящали свои труды многие историки и общественные деятели, начиная, наверное, с «Книги русской скорби», издававшейся В.М. Пуришкевичем (1908-1914), и заканчивая только что вышедшей моей книжечкой «Ядовитая ягодка революции»32, которая рассказывает о наркоме ОГПУ-НКВД Генрихе Ягоде (Енохе Иегуде), превратившем главный карательный орган СССР в чисто еврейский инструмент власти, политики и расправ.

Однако тему Русского Холокоста мы не сможем как следует понять, пока не проработаем тему русско-еврейской этнической войны. Этот феномен, открытый С.Н. Семановым, нашел затем подтверждение и разъяснение в трудах Г. Костырченко, В. Будницкого, Ю. Слезкина, а также свое теоретическое обобщение в работе автора этих строк33. В этих же и многих иных источниках легко почерпнуть данные по юдократии, без чего раскрыть тему русского геноцида также невозможно.

Сергеев, вообще весьма эрудированный историк, знаком с большинством этих работ (читал и мои, даже как редактор). Но для своего труда освоил их минимально и тем непростительно сузил и обеднил соответствующие разделы. Еврейская тема, важнейшая для понимания русской жизни XIX-XXI вв., освещена им на грани «истории ее отсутствия», как сам бы он выразился.

Интересно, что в главе «Смена элиты» Сергеев затрагивает тему прихода евреев во власть, но явно недоговаривает ее, избегая делать вывод о становлении юдократии в завоеванной большевиками России. Странная робость для столь решительного в иных аспектах автора. Отчасти он исправляет этот недочет в более поздней главе «Русско-еврейское предприятие», название которой он позаимствовал… в трудах того же высокочтимого Джеффри Хоскинга, который – слава ему! – открыл Сергееву глаза на еврейский вопрос. Речь в этой главе идет о раннем периоде развития СССР; Сергеев приводит многие цифровые данные, свидетельствующие о чрезмерно, непропорционально высоком участии евреев во всех властных структурах большевистского государства.

Как же автор интерпретирует эти известные, в общем, факты? Он и тут не может обойтись без своей путеводной звездочки и пишет: «По словам Дж. Хоскинга, евреи в 1920-1930-х гг. “в известном смысле… заняли место немцев в царской администрации как этническая группа, обладающая влиянием, непропорциональным своей долей в составе населения, что стало возможным благодаря их более высокому уровню образования и сильной преданности правящей системе” и, добавим, благодаря резкому неприятию русским большинством коммунистического режима. В контексте русской истории хорошо видно, что евреи стали очередной привилегированной нерусской этнокорпорацией, с помощью которой надзаконная верховная власть проводит в России свою заведомо непопулярную политику. Но, конечно, степень их политического и социокультурного влияния оказалась куда выше, чем у тех же немцев или украинских монахов. Евреи не просто заняли те или иные важные управленческие позиции, они стали важной частью русского социума, составив высший слой городского населения» (523-524).

Не говоря о том, что евреи при всем желании, по определению, не могут являться частью русского социума, концепция данной главы страдает важнейшим недостатком. Ведь, к сожалению, Сергеев забывает о дилектическом законе перехода количества в качество, который именно тут и проявился во всей убедительности. Ибо количество евреев во власти обернулось качеством самой власти, а именно: возникновением феномена юдократии.

Об этом феномене в книге нет ни слова. Сергеев совершенно уклоняется от анализа тех воздействий, которые евреи во власти и культуре оказывали на тот самый русский социум, который был ими вывернут буквально наизнанку, подобно перчатке, выражаясь словами Зинаиды Гиппиус. Таким образом, смысл и значение юдократии, безраздельно царившей в России все первые 15-20 лет советской власти, остался им нераскрытым. Ибо дело вовсе не в том, что евреи «проводили непопулярную политику» некоей «надзаконной верховной власти», а в том, что они-то и были этой самой властью, формирующей «непопулярную» (читай: у основного, русского населения) политику. Да и вообще самую жизнь страны как таковую. Этот вывод важен и нужен читателю и науке, и другого вывода история нам сделать не дает. Но Сергеев его почему-то не делает, хоть он и лежит на ладони.

Таким образом, даже робкий замах остался нереализованным, Сергеев, выражаясь по-купрински, не укусил, а только послюнил еврейскую тему. И она, недоговоренная, как неродившийся щенок, сгнивший в утробе суки, отравляет материнский организм. Во многом обесценивает всю книгу.

* * *

«ЗАСИМ – О ТОМ, ЧТО БЛИЗКО…»

Выход за пределы наилучше изученного им периода обернулся для Сергеева неудачей не только в отношении XVIII и более ранних веков, но, на мой взгляд, и ХХ-XXI тоже. Не смог историк объять необъятное, переоценил свои силы. Он оказался вынужден в кратком очерке галопом пробежать по анфиладе исторических эпизодов, уделяя слишком поверхностное внимание, а порой и неадекватное понимание таким грандиозным явлениям, как русский национализм начала ХХ века, Февральская и Октябрьская революции (национальный компонент в коих так важен!), восстановление русскости с начала 1930-х, борьбу национального русского начала с началом космополитическим в течение всего ХХ века (да и в наши дни) и мн. др. А также таким грандиозным личностям, как Столыпин и Витте (один спаситель, другой губитель России), Меньшиков и Суворин, Ленин, Свердлов, Троцкий, Дзержинский и Бухарин, Сталин и Жданов, Хрущев и т.д. Все они имели прямое отношение к национальной истории русского народа, оказывали на нее очень большое воздействие. Не говоря уж о множестве деятелей меньшего политического, но порой куда большего культурного масштаба. И т.д. Ряд упущений такого рода, совершенных Сергеевым, находится в вопиющем противоречии с означенными им целями и задачами всего труда. А в результате сумма частных искажений исторической оптики, по закону диалектики, приводит к качественному дефекту всей общей картины.

Поскольку в отношении XX-XXI веков я являюсь более-менее подготовленным специалистом лишь в ряде узких вопросов, связанных с историей искусства и интеллигенции, а также с революцией и Гражданской войной, я воздержусь от подробной критики, но выскажу ряд принципиальных возражений в виде тезисов. Они носят мировоззренческий характер и касаются более всего демократических предрассудков автора. Но прежде непременно должен выразить недоумение относительно отсутствия в библиографии данного раздела книги Вячеслава Никонова «Крушение России. 1917», посвященной Февральской революции, каковую книгу я считаю наиболее фундаментальной и исчерпывающей, а также наиболее честной из всего написанного на данную тему. Трудно неопрометчиво судить о русской истории ХХ века, не ознакомившись тщательно с данной работой. Сергеев этого труда себе не дал, вот и «подставил борт» для критических торпед. А именно.

* * *

«Испепеляющие годы»

Читая у Сергеева страницы, посвященные дореволюционному развитию России, и заранее зная, какой чудовищной катастрофой, какими потерями обернется революция, невольно преисполняешься самым злобным негодованием не только против революционеров, но и против самого народа, за ними повлекшегося. «Какого черта им всем не хватало! Знали бы они, что их ждет, на какую голгофу тащут они всю Россию!» – эта мысль непрерывно свербит мозг и выворачивает душу. И так же невольно начинаешь думать, что свою жуткую, скорбную участь в ХХ веке, поставившую его на грань жизни и смерти в антирусском (в этой оценке я с Сергеевым согласен) СССР, русский народ выслужил себе сам. Как некогда писал о русских Иван Бунин: «С револьвером у виска на­до ими править… Злой народ! Участвовать в общественной жизни, в управлении государством не могут, не хотят, за всю историю». Это не Ленин, не Сталин, не Троцкий или Бухарин сказал в очередном припадке русофобии: это слова великого писателя Земли Русской, нобелевского лауреата, неплохо знавшего, о ком пишет…

Но вот у Сергеева к революции и революционерам совсем другое отношение, он явно симпатизирует революционной демократии, положительно оценивает ее борьбу с самодержавием и пр. Он, в отличие от меня, не воспринимает революцию как абсолютное зло. Он оправдывает ее уравнением всех граждан в правах и действием «социальных лифтов», являющихся, по его мнению, важнейшим условием «нациестроительства». Хорошее нациестроительство на костях лучшей части нации!

* * *

Позитивный смысл войны и революции Сергеев пытается увидеть в ликвидации немецкого засилья во властных кругах России. Зная об этом засилье очень много и справедливо усматривая в нем зло, Сергеев пишет: «Можно сказать, что русский дворянский “антинемецкий” дискурс наконец-то “овладел массами”. Давняя мечта дворян-националистов, подхваченная националистами из промышленного класса и интеллигенции, сбылась: “немецкая партия” была отстранена от участия во власти. Но это стало возможным только после падения самодержавия» (433).

Это, конечно, правда, но не вся. На самом деле немцев отстранили от власти в России вовсе не русские, а евреи, возглавлявшие победительные левые партии и затем Советское государство (позднее немцы отплатят им Холокостом). Для русских же победа революции, в ходе которой немецкая власть поменялась на еврейскую, обернулась величайшим в истории, после татарского нашествия, национальным поражением и порабощением. Так что и тут позитивного я вижу мало. И злорадного торжества (наконец-то немчуру согнали со ступеней русского трона! а немцы, кстати, все противились революционному хаосу) не испытываю. Да, падение самодержавия, радующее Сергеева, боком вышло немцам, но русским-то – стократ «боковее»!..

* * *

Аналогичным образом обстоит дело и с оценкой Первой мировой войны, которая ни в коей мере и ни в каком смысле на являлась «Второй Отечественной», вопреки экзальтированному мнению многих современников, сочувственно разделяемому Сергеевым. Который с удовольствием цитирует, например, величайшую глупость Николая Бердяева по поводу войны, в которой, якобы, «Россия выковывается как нация, обладающая целостным характером и целостным сознанием. Ибо мы только теперь переходим к подлинно историческому, выявленному бытию» (428). В то время как война, совершенно не нужная и столь же совершенно не понятная русскому народу, послужила исключительно прологом и главным фактором крушения России, начавшегося в Феврале 1917. Вот тебе и «Отечественная»… Она не только не консолидировала, как подлинно Отечественная война 1812 года, но еще хуже расколола русскую нацию. И ровно никакого позитивного результата (и вообще другого результата) она не имела вообще, только негативный. Ведь со всей Россией рухнула и русская нация, подпавшая под чудовищный геноцид, уничтоживший ее лучший генофонд. «Историческое, выявленное бытие», неизвестно где обнаруженное бердяевыми, обернулось для русских злым небытием…

* * *

Центральный нерв всего разговора о революции – перечень причин, по которым она оказалась столь успешной. Считаю необходимым вкратце его обсудить.

Сергеев рассуждает об этих причинах в главе «Почему победили красные?», которая показалась мне совсем неубедительной. Сергеев начал ее словами: «Сравнивая способность русских к самоорганизации в двух Смутах – начала XVII и начала XX столетия, – нельзя не заметить ее очевидный упадок. Силы, сопротивлявшиеся все более нарастающему социальному хаосу, оказались многократно слабее сил, этому хаосу способствовавших и старавшихся на его волне урвать побольше шкурных выгод. Далеко растерянным и безвольным буржуазии и дворянству 1917 года до посадских и служилых людей 1611-го, создававших народные ополчения! Два века господства петербургской “вертикали” подорвали всякую местную инициативу» (442).

Объективный взгляд на русское сопротивление 1905-1907 гг. никогда не позволил бы ему сделать подобный вывод. Но вот меня как раз совершенно не удовлетворил очерк Сергеева об этих силах сопротивления, поднявшихся на защиту русского образа жизни и правления в 1905-1907 гг. и задушивших первую революцию, но не сумевших повторить свой подвиг в 1917. Тут я отсылаю читателя к своей уже упомянутой публикации «На русско-еврейской этнической войне», где такой же очерк дает, мне кажется, не только более подробную, но и более объективную и историософски объемную картину. Дело в том, что народной, местной русской инициативы было в то время хоть отбавляй. Но это сопротивление, преданное царем и двором, освистанное еврействующей интеллигенцией, сошло к 1917 году почти на нет – и это первая из реальных причин победы красных.

Далее. Русских во время Смуты сплачивала национальная, этническая война с поляками, шведами, запорожцами В то время как в революцию русская нация была разобщена войной социальной. А этническая война русских с евреями, протекавшая в рамках Гражданской, хотя и осознавалась и практиковалась по обе стороны фронта и могла бы оказаться сплачивающим русскую нацию фактором, как в Смуту, но по ряду причин не была поднята на щит белогвардейской пропагандой. Социально разобщенные русские не смогли поэтому сплотиться на собственной национальной платформе – и это вторая реальная причина победы красных.

Кстати, тут Сергеев проводит параллель с немецким антиреволюционным движением «Фрайкор», которое справилось в итоге с коммунистическим бунтом у себя в стране. Но Сергеев, вообще всячески избегающий национальных акцентов, забывает о том, что немецкий традиционный высокоразвитый – культурный и рафинированный – антисемитизм отлично помог немцам (дворянству, офицерству, интеллигенции вообще) разглядеть еврейскую сущность коммунистической революции, помог немцам сплотиться и победить гидру. Чего не сумела, не смогла сделать ни русская интеллигенция, ни русское дворянство и офицерство, таких традиций не имевшие. Все, на что их хватило, это втихаря почитывать фальсифицированные «Протоколы сионских мудрецов», таясь при этим от «приличной публики».

Наконец, к ХХ веку русские привыкли веками во всем всецело полагаться на свое государство, на своего царя. Но их не стало в одночасье, и русские, естественно, растерялись – и это третья из самых важных причин победы красных. Точно то же произошло потом и в 1991 году.

Но, возможно, главнейшая из причин в том, что у белых не было своего привлекательного для масс проекта будущей России, не было понятных, близких массам лозунгов, не было высококлассных лидеров (Пуришкевич умер от тифа, Меньшикова расстреляли, Савинков сделал ложный выбор, Корнилова убил шальной снаряд, Врангель опоздал и был «немцем» в глазах русских масс и т.д. и т.п.). Революционеры готовились более полувека к своему триумфу; но у контрреволюционеров такого опыта не было. А первостепенная важность идей, теорий и кадров в таких делах – очевидна.

Наряду с перечисленными причинами были, конечно, и другие, в которых Сергеев, на мой взгляд, также не разобрался.

Например, он говорит о том, что «две трети русского офицерского корпуса, тщательно отученного самодержавием от всякой политической активности после декабристского инцидента, либо не препятствовали установлению в стране откровенно антинационального режима, либо, решив прислониться к твердой государственности, пусть даже и в марксистской упаковке, сыграли решающую роль в его победе, ибо без такого количества военспецов Красная армия конечно же никогда не сложилась бы в серьезную боевую силу». Мысль не новая, великолепно фундированная еще в трудах А.Г. Кавтарадзе.

Но Сергеев словно бы забывает, во-первых, о том, что большевики пришли к власти в разгар Германской войны, когда все офицерство, заточенное на войну с немцами, не могло ни бросить оружие, ни повернуть его против красного Петрограда или Москвы, ибо это означало предать цели войны, с которыми они сжились за годы. Развернуть фронт в обратную сторону означало открыть путь кайзеру в русские столицы, это воспринималось как национальное предательство (тлетворность грядущей юдократии резко недооценивалась). Во-вторых, абсолютное большинство офицеров к концу войны были свежеиспеченными военнослужащими, не имевшими иного способа пропитания и прокормления своих семей. А кроме того, процентов на 70-80 состояли уже не из представителей высших классов, а были рабоче-крестьянского или разночинского происхождения, сочувствовали «угнетенным массам» и «власти народа». Они не имели такого внутреннего стержня, как немецкое юнкерство – воинская каста, который запретил бы им получать жалованье от большевиков, служить им. Наконец, в-третьих, Троцкий и большевики вообще нашли такие рычаги управления кадрами, какие были недоступны белым. Я имею в виду взятие заложников из офицерских семей и направление во все воинские части комиссаров, каждый из которых представлял собой, по меткому выражению тех лет, «револьвер у виска военспеца». И т.д. Управлять голодом и страхом – тут большевики были большие мастера!

Наконец, Сергеев не пишет ничего не только о русско-еврейской, но и о русской крестьянской войне, а без этого понять, почему красные победили, совершенно невозможно. Мало и вскользь пишет и о таком факторе, как национальный или местнический сепаратизм, которым было охвачено даже казачество, главная опора белых. Ну, и так далее, всего не перечислишь.

В итоге он указывает: «И все же белые проиграли. И главная причина этого – опять-таки в отсутствии широкой общественной поддержки, в отсутствии нации» (447). Вывод крайне поверхностный, легковесный, притянутый за уши, а потому фальшивый. Причем тут нация?! Совершенно ни при чем, как видно из вышеизложенного.

Кстати, если уж Сергеев сравнивает революционную Россию с революционной Германией, то ему следовало бы заметить, что там коммунистов раздавил союз немецких дворян с немецкой буржуазией – то есть именно тех классов, которых он сам легкомысленно исключает из состава «нации»…

* * *

О крестьянской войне

Тема крестьянской войны настолько важна для русской истории, особенно в ХХ веке, что нельзя на ней немного не «потоптаться».

Дело в том, что Сергеев – большой любитель и сочувствователь крестьянства, в лучших традициях народничества. То подспудно, то явно в его трудах проскальзывает мысль о справедливости крестьянских претензий и возмущений, о благотворности царских, революционных и советских преобразований по части крестьянства, лишь бы они были в направлении «эмансипации». Поэтому мне хочется возразить историку не по частным вопросам, а по эту общему, принципиальному. Возражений, собственно, два.

Первое. Дело в том, что сквозь все разнообразие крестьянских требований, экономических и политических, всегда пробивается один мощный, всеголосный вопль коллективного Шарикова: «Все взять и поделить!». Он подчиняет себе все остальные идеи крестьянства.

Я никогда не сочувствовал и не сочувствую глупым крестьянским мечтам и утопиям, во имя которых были пролиты моря крови и жестоко уничтожены почти под корень социально близкие мне люди, уничтожена гордость нашей нации – культура Серебряного века и т.д. Я полагаю, что эти мечты и утопии нашли свое логическое завершение при подавлении многочисленных крестьянских антисоветских восстаний, при раскулачивании и коллективизации – это была справедливая расплата за глупость и бунтарство. Не хотели царя, полиции, дворянства, попов, капитализма и т.п. – получили юдократию, коминтерн, геноцид, генсека, ОГПУ-НКВД, колхозы, раскулачивание и т.п. Не захотели терпеть своих природных господ, вообразили, что могут жить вообще без хозяина («рабы – не мы», видите ли) – вот и получили чужеродного господина, куда более жестокого, беспощадного, прямо и безусловно антирусского. В итоге витальные силы русского народа в целом оказались роковым образом подорваны. С чем мы сегодня и имеем дело на каждом шагу.

Все это во многом итоговый результат именно той крестьянской войны, что разгорелась в нашей стране, начиная с 1902 года, и привела к Октябрьской революции и Гражданской войне. Я ненавижу эту революцию и эту крестьянскую войну, потому что ненавижу Гражданскую войну, составною важною частью которой они были. Ненавижу все последствия этой войны, из которых для меня самое страшное (помимо семейных потерь) – крушение русского государства и русской культуры, тысячелетних основ русского самосознания, русского духа, разграбление веками собиравшегося сокровища. И снять вину за это с русского крестьянина, увы, не может никто.

Второе. Пусть люди физического труда – рабочие и крестьяне – составляли перед революцией несколько более 90 % населения, – это не значит, что ими стояло русское государство, что ими стояла русская культура. То и другое создавалось и поддерживалось другими классами: мыслящим и служивым меньшинством. Военной, административной верхушкой, духовенством, писателями и художниками, вообще интеллигенцией. Именно всеми теми, кого смела Октябрьская революция и последующие события. Кто-то считает, что это было хорошо, правильно, справедливо? Я – нет. Имею все основания полагать, что понесенный нами человеческий ущерб, генетический и культурный, не может быть оправдан никакой «социальной справедливостью». Которая, во-первых, неизвестно что собою представляет, а во-вторых, отнюдь не была достигнута, а напротив, обернулась повторным закабалением, закрепощением тех же крестьян, рабочих и интеллигенции в середине ХХ столетия.

Нам нередко говорят: «Оказывается, революция 1917 года выражала именно интересы 90 % населения страны». Но чем же тогда объяснить вышеуказанный результат? Не странно ли, что бунт русских крестьян и рабочих против угнетения и эксплуатации обернулся для них еще более тяжелым угнетением и эксплуатацией?

С некоторых пор, хорошенько поизучав историю наших революций начала ХХ века и 1991-1993 гг., я пришел к однозначному мнению о том, что любая революция есть абсолютное зло. А значит – и все ее элементы и составные части. И крестьянская война как важнейшая из революционных составляющих – в первую голову.

У Сергеева подобного вывода мы нигде не найдем, а жаль.

На этом можно окончить разговор о переломной революционной эпохе и перейти к советскому периоду русской жизни.

* * *

Поговорим о себе начистоту

(О Книге Сергеева «Русская нация, или Рассказ об истории ее отсутствия»)

 

Книга Сергеева «Русская нация, или Рассказ об истории ее отсутствия» -- из числа тех, которые нужно читать и обсуждать1. Во всяком случае, в профессиональном сообществе (у непрофессионального могут поехать мозги набекрень). Она предельно идеологизирована, выстроена вся в подтверждение нескольких авторских идей. Не все из которых базируются на исторических фактах в их максимальной совокупности, а скорее наоборот, исторические факты выборочно используются для их торжества. Но вместе с тем, книга содержит много нового и ценного материала, мало освоенного пока еще нашей исторической наукой и нуждающегося во внимании и осмыслении. Она – прекрасный повод заново обдумать в целом историю родной страны, родного народа.

Лет пять-шесть тому назад я предложил С.М. Сергееву составить коллектив авторов-историков (в основном из числа публикующихся в «Вопросах национализма»), чтобы вместе написать историю русского народа, какового труда, как известно, до сих пор в науке не имеется. Сергеев отказался под предлогом, который показался мне надуманным. Теперь понятно почему: он, оказывается, решил предпринять подвиг атланта в одиночку. Результат получился ожидаемым: разделы, написанные на основании собственных многолетних исследований, оказались блестящими, чего нельзя сказать о тех, что посвящены менее изученным автором периодам и темам. В итоге пострадало главное: стержневая идея книги, ее концепт.

Мне уже приходилось кратко отозваться критически на этот концепт Сергеева, показавшийся научно ущербным и морально-политически неприемлемым2. Но книга, к счастью, намного шире своей объявленной цели и подает повод для более обстоятельного разговора. Труд Сергеева был уже не раз отрецензирован, в том числе историками. О.Б. Неменский высказался на сайте АПН3; рецензия коснулась ряда наиболее острых проблем и вызвала ответ Сергеева4. Также Е.С. Холмогоров в своем блоге высказал о книге ряд весьма дельных и ценных замечаний, очень целенаправленно и метко.

Прежде чем обсуждать все это подробно, воспроизведу для неосведомленного читателя свою основную претензию, кратко. Ссылки на страницы книги Сергеева даются в скобках.

* * *

Такой «нации», конечно, нет и не было

Поставив в центр внимания феномен нации и дерзновенно заявив, что русской нации не было и нет, Сергеев не дал себе труда предварительно разобраться в базовых понятиях, в том, что же, собственно, он обсуждает и отвергает. Это совершенно непростительно для мыслящего тростника. Как можно двигаться в осмыслении проблемы, если опорная дефиниция базируется не на критически осознанной истории вопроса, а на легковесных измышлениях парочки друзей-приятелей, один из которых философ, а другой просто популярный публицист?! Для настоящего историка, олимпийца, это падение...

В отличие от Сергеева, автор этих строк с того и начал в свое время, что досконально разобрался в основополагающих понятиях: раса, этнос, нация и пр.5 И только после этого взял на себя смелость судить об этнической проблематике вообще. Сергеев об этом прекрасно осведомлен, поэтому не отваживается спорить со мною по существу. Он лепечет оправдание: «Я всего лишь использую нормативное, конвенциональное в современной мировой гуманитарной науке и международном праве понятие нации, для большей выразительности иллюстрируя его яркой метафорой Павла Святенкова “пакет политических прав”». И обзывает мой научный взгляд на проблему нации – «маргинальной трактовкой»6, опровергнуть которую с аргументами в руках он, однако, не в силах. Что ж, обзываться легче, чем разобраться в существе вопроса.

«Конвенциональное» – значит согласованное, договорное. Но даже начинающему этнологу известно, что таких понятий в этнологии не существует. Сергеев стремится спрятаться за спину «старших товарищей» и обманом пытается выдать за «конвенциональное» – понятие нации, утвердившееся исключительно в том вполне определенном секторе западной политологии, где господствуют либеральные ценности и пропагандируется т.н. «французская» концепция нации (сегодня она скорее заслуживает названия «американской»). Она основывается, во-первых, на традиционной для западного ученого мира философии субъективного идеализма, во-вторых, на нечеткости, двусмысленности английской этнологической терминологии (ключевого слова nation, в первую очередь), в-третьих, на не по заслугам превозносимых теориях ряда псевдоученых «нациеведов» (Геллнер, Хобсбаум, Андерсон и др.), объединенных под знаменем т.н. «конструктивизма»7. Оказаться в такой компании под предлогом несуществующей «конвенции», на мой взгляд, зазорно для историка.

Сергеев каким-то краем сознания, видимо, это понимает и пытается откреститься от обвинения в конструктивизме, но это у него плохо получается. Ибо для него нация – это не объективная реальность, существующая независимо от нашего сознания, не естественно-историческая общность людей, выросшая, фаза за фазой, из некоего рода-племени. Нет, для него нация есть нечто субъективно-идеалистическое, существующее в сознании людей, это – договорная, «конвенциональная» категория, которую можно утвердить неким консенсусом. (Так недолго докатиться и до шизофренической формулы Эрнста Ренана о том, что нация-де – это «ежедневный плебисцит».) Сергеев вольно или невольно принимает на вооружение чисто идеалистический тезис «мы – то, что мы о себе думаем»; для него, тем самым, нация – «воображаемое сообщество» (Андерсон). А значит он, безусловно, – конструктивист.

Это доказывается, в частности, термином «нациестроительство», которым Сергеев любит оперировать. Термин нелепый, поскольку нацию не нужно строить, она растет – или не растет – сама. Никто же не строит специально ни пчелиный рой, ни рыбий косяк, ни волчью стаю, ни племя аборигенов и никакое иное естественно-историческое сообщество. Этому процессу, бесспорно, можно помочь, поспособствовать, а можно, наоборот – помешать, воспрепятствовать искусственно. Но только дело-то все в том, что субъект процесса «нациестроительства» – сам этнос, а не кто-то иной, внешний. Этнос естественным путем растет количественно и качественно, в связи с этим он диалектически меняется, претерпевает метаморфозисы, преображается, обретает новые функции, а с ними новый статус. И так дорастает – или не дорастает – до нации. Но говорить о каком-то «строительстве» совершенно неуместно.

Примкнув к «конвенциональному» пониманию нации, Сергеев, по сути, открыто перебежал в стан либералов-западников. Это, на мой взгляд, большая мировоззренческая и политическая ошибка. Еще бóльшая ошибка – вместо того, чтобы, преодолев свое самолюбие, серьезно разобраться в основах этнологии и этнополитики, пусть даже с моей помощью, – клеймить неудобные для него взгляды как «маргинальные». Что на это сказать? Один достопамятный маргинал своего времени уже дал ответ пару тысяч лет тому назад, заметив: «Камень, который отвергли строители, стал главою угла».

Положив принцип гражданского равноправия в основу своего понимания нации, Сергеев совершил и непростительную историософскую ошибку, впав в вопиющее, логически неразрешимое противоречие. Поскольку, если ставить вопрос о гражданском равноправии населения страны в целом, то вопрос об этничности, национальности, нации уже не поставишь никоим образом: он просто отпадает. Ибо равные права придется давать всем подряд гражданам, любым народам и племенам. Применительно к России – чукчам, алеутам, эвенкам, евреям, армянам и представителям еще 190 зарегистрированных переписью национальностей, уравняв их всех в правах между собою и с русскими людьми, в частности. И в таком случае о какой-такой отдельной «русской» нации можно будет говорить? Ясно, что ни о какой, а только о «российской», идя навстречу мечтам и надеждам гг. Тишкова со товарищи. Я меньше всего хотел бы видеть Сергеева среди тишковских эпигонов (тем более, что он и сам когда-то остроумно критиковал экс-директора Института этнологии и антропологии РАН). Но ничего иного наш автор нам не оставляет.

Приняв для себя представление о нации не как о государствообразующем народе, а как о равноправном согражданстве, Сергеев автоматически теряет какое-либо право числиться среди русских националистов, чем он до сих пор нередко козырял. Тут уж, как в том анекдоте: либо крест снимите, либо трусы наденьте. Одно из двух. С этим недоразумением пора покончить.

Между тем, вопрос о том, существует ли русская нация, – это не праздный и не маловажный вопрос. От его правильного понимания зависит целеполагание Русского движения, всех национально мыслящих русских людей вообще.

Но вернемся от политики к книге. Дефективное определение предмета обсуждения приводит Сергеева, что естественно, к дефективному главному выводу, вынесенному даже в название книги. Конечно же, во-первых, если «нация – это пакет политических прав», то такой нации в России не было и нет, исторически. Конечно же, во-вторых, если феномен нации подразумевает всеобщее гражданское равноправие, то никакой «русской нации» быть просто не может и не будет никогда, логически.

Но все это не повод для пессимизма. На самом-то деле в России русская нация де-факто существует уже с XV века. Она возникнет и де-юре в тот момент, когда историческое значение и фактическое положение русского народа как государствообразующего обретут свое законодательное подтверждение. Именно русского, а не «российского» или какого-либо иного. Это просто, понятно и неопровержимо. Надо только правильно понимать существо вопроса, надо придавать словам тот единственный смысл, который соответствует их сути.

* * *

ЛОЖКУ МЕДА – В БОЧКУ ДЕГТЯ

Моя критика Сергеева носит принципиальный, мировоззренческий характер. Поэтому она бескомпромиссна и может показаться жесткой. Она относится к пониманию Сергеевым русской (и не только) истории. Что не мешает мне считать Сергеева очень хорошим, очень многое знающим, истинно увлеченным, трудолюбивым и талантливым историком. Его слабость, на мой взгляд, – не в недостатке знаний, а именно в недостатке понимания, искалеченного ущербным подходом христианина, советского человека и демократа. Предвзятые моральные и политические установки, не имеющие рационального обоснования, мешают ему видеть вещи как они есть.

Кто тут виноват? Любимый педагог Аполлон Кузьмин с его народопоклонством? Христианская традиция с ее неистребимым эгалитаризмом? Брежневские догматы о «советском народе – новой исторической общности людей», в которой, якобы, теряет значение национальное происхождение, и о «советском народе – обществе социальной однородности»? Западничество – детская болезнь антисоветчика (я сам ею когда-то переболел)? Кто знает… Много вокруг себя я видел такого рода компракчикосов, наделенных от рождения прекрасными задатками, но искалеченных ложным воспитанием. Вот в чем причина того, что очень многие вещи в русской истории мы с Сергеевым видим совершенно одинаково, но интерпретируем совершенно по-разному, вплоть до противоположности. Занимаясь историей русского народа со студенческой скамьи, я имею что сказать по данному поводу.

О противоположностях скажу по ходу дела. Вначале хочу подчеркнуть ряд положительных моментов, с которыми согласен полностью или по большей части и считаю их заслугой автора.

Первое. Глубокое удовлетворение вызывает у меня как историка рассказ Сергеева о татаро-монгольском нашествии и иге, а заодно о маразме евразийства (главы «Умственный выверт» и «Великое жестокое пленение русское»). К сожалению, с легкой руки таких высокоученых адептов евразийства, как Лев Гумилев и Вадим Кожинов, у нас стало модным поговаривать о некоем русско-татарском симбиозе вместо ига. Говорят, даже из школьных учебников скоро исчезнет эта тема: «татарское (вариант: татаро-монгольское) иго», дабы не осложнять межнациональные отношения в России. Беда в том, что стоит только снять с татарского племени бремя памяти о нашествии на Русь, сопряженном с настоящим геноцидом русских, как тут же встанет вопрос о возложении аналогичного бремени на русских за взятие Казанского, Астраханского, Сибирского ханств, за покорение Крыма. Поскольку представление о справедливом историческом возмездии будет уничтожено, и тогда подвиг русского народа, нашедшего в себе силы не только перенести убийственное 250-летнее иго, но и дать надлежащий ответ, предстанет как ничем не оправданная агрессия по отношению к татарам. А комплекс вины, который по заслугам должны вечно нести татары в порядке коллективной ответственности, признанной всем миром в свете решений Нюрнбергского трибунала, станут перекладывать на нас, русских, взращивая в нас беспамятных неврастеников на манер послевоенных немцев.

Голоса протеста со стороны русских историков по поводу столь извращенного понимания истории русско-татарских отношений раздавались и ранее (к числу наиболее убедительных выступлений относится биография Льва Гумилева, написанная Сергеем Беляковым). Критикуют время от времени и евразийскую теорию, вредоносную для русского сознания хотя бы по той простой причине, что в мире нет ни одного такого государства, как Россия, столь же удовлетворяющего географическому принципу принадлежности сразу двум частям света. А значит, перед нами простая подмена имен, попытка переназвать нашу любимую, названную по имени нашего народа Россию, в некую «Евразию», лишенную всякой этнической привязки, – то есть, попытка украсть у русских Россию, а нас самих превратить в каких-то «евразийцев», лишив национальных корней.

Сергеев, надо отдать ему должное, отлично расправляется с этими бреднями.

Второе. Чрезвычайно сочувственно воспринимается мною тема раскола в изложении Сергеева (глава «На краях Раскола»). Раскол и гонения на строобрядцев – защитников русского национального варианта православия – трактуются им как издержки перехода Романовых от интравертной модели Святой Руси к имперской, экстравертной модели Москвы – Третьего Рима в неопределенных границах, теоретически обнимающих весь мир. Ибо «в чаемую царем и патриархом всеправославную империю должны были войти миллионы новых подданных, молившихся по другому, чем русские, уставу – Иерусалимскому (в том числе и малороссы). Следовательно, обряд нужно унифицировать, следовательно… а дальше поразительная логика – обряд обязаны изменить не освобождаемые ценой русской крови народы, а их освободители! Так впервые русская власть ради имперской химеры пожертвовала интересами и ценностями своего народа» (125-126).

Сказано удивительно точно. Прежде всего – в плане уловления самого, наверное, трагического противоречия в русской национальной судьбе, когда русская сила и победа обернулась русской слабостью и поражением. Имперский замах, имперский проект, выражающий, вне всяких сомнений, нашу возросшую витальную мощь, мы не сумели сочетать с принципами национального государства, как этот сделала, к примеру, Британская империя, Японская империя или Третий Рейх. Платой за эту стратегическую ошибку стал Раскол (какое зловещее слово!) русской нации, страшно аукнувшийся нам впоследствии, в том числе в Февральской и Октябрьской революциях8. Вопрос о том, почему мы не смогли предвосхитить опыт англичан или немцев, остается открытым, это роковой, важнейший вопрос русской истории, на него еще предстоит ответить.

Сергеев задевает тут и другую весьма чувствительную струну русской истории, именуемую им «комплексом культурной неполноценности честолюбивого парвеню». Он наделяет этим комплексом патриарха Никона, но перед нами явно метаформа куда более широкого назначения. Особенно страшно прочитываемая в наши дни, когда в России справляют бал космополитизм и англомания.

Наконец, Сергеев приводит свидетельство того, что у наследников Древней Руси имело место быть вполне оформленное сознание единой русской нации, поскольку «такие идеологи старообрядчества, как братья Андрей и Семен Денисовы, выдвинули идею, что сувереном Руси является не “великий государь”, а “все русские города и деревни”; в их сочинениях подчеркивается приоритет соборного начала над иерархическим». Признание суверенитета не за царем (как в монархии), не за гражданами (как в республике), а за русскими жителями страны – это и есть основная характеристика национального (здесь: русского) государства. И тем самым косвенная манифестация феномена нации, об отсутствии которого сокрушается Сергеев. Не было в допетровской Руси этого отсутствия, убеждаемся мы в очередной раз.

Интересно, что толчком, во многом обусловившим и ускорившим переход царя и патриарха к имперской парадигме, послужило воссоединение с Малороссией. Получается, что Расколом мы, русские, заплатили за «братскую Украину». Дорогая цена…

Третье. Украине, ее воссоединению с Россией, ее влиянию на Россию посвящена глава «”Украинизация” России», которую я также считаю в целом весьма удачной. Правда и тут основной «пунктик» автора дает себя знать, когда он, к примеру, с грустью пишет о том, что «демократические практики западнорусской культуры, связанные с казачьим самоуправлением, остались исключительной принадлежностью Гетманщины и украинских анклавов Слобожанщины и Белгородчины. В Москве эта культура выполняла лишь роль барочной придворной декорации для традиционного, крепнущего день ото дня самодержавия». Ну, вот еще бы нам не хватало перенять у хохлов их демократический бардак, который так и не дал им (и сегодня не дает) нормально развиваться и крепнуть. Не вредно помнить также, что Украина времен Богдана Хмельницкого был маленькой – ровно одна пятая ее современной территории – и сильно зависела и от польских королей, и от турецкого султана. И ее «демократические практики» служили надежной гарантией, что это положение никогда не переменится. И переменилось оно только тогда и постольку, когда и поскольку на Украину распространился «московский принцип», так нелюбый сердцу Сергеева. А когда уже постсоветская Украина с негодованием отвергла его и возобновила «демократические практики», ее территория тут же ответила заметным сокращением.

Но вот все, что касается влияния украинских духовных, культурных практик на Московскую Русь, прописано Сергеевым не только достоверно, но и верно концептуально. Конечно, Малороссия сыграла роль ледокола в процессе нашей вестернизации.

Украинской проблеме посвящена также глава «От “украинофильства” к “украинству”», раскрывающая историю украинского этногенеза в его идеологической ипостаси. Согласно известной теории Мирослава Хроха, первый этап вновь рождающегося этнического национализма всегда связан с деятельностью интеллектуалов, манифестирующих отдельность того или и ного этноса, создающих или изобретающих его генеалогию и историю, порой фальсифицируя и/или мистифицируя ее. Иногда этим занимаются целые кружки (псевдо)ученых. В современной истории наиболее удачные, содержательные работы об этом явлении, на примере украинского этногенеза, принадлежат О.Б. Неменскому. Но Сергеев, знакомый с ними (а кое-что и публиковавший как редактор «Вопросов национализма»), замечателен, во-первых, мастерством обобщения обширного материала, а во-вторых, прямым взглядом на проблему, чуждым иллюзий и поиска желаемого вместо истины.

Но тут я не могу не сделать важного замечания. Сергеев пишет: «Говорить о широком проникновении в “народные массы” идей украинского национализма до 1917 г. затруднительно, они по большей части оставались уделом интеллигенции» (243). Как человек, много занимавшийся историей Гражданской войны, должен резко возразить: если бы это было так, мы не столкнулись бы с феноменом махновщины и петлюровщины (напомню, что в определенный момент махновцы даже объединились с петлюровцами именно во имя независимости Украины как от немцев, так и от «москалей», равно деникинцев и большевиков). Кстати, работая с белогвардейскими документами в Российском государственном военном архиве, я натолкнулся на обширную и весьма актуальную до сих пор аналитическую записку по украинскому вопросу, подготовленную для Деникина офицерами Освага9. В ней все названо своими именами, а все исходные посылки и, главное, выводы получили в наши дни абсолютное подтверждение в ходе «оранжевых» и «майданных» революций на Украине. Кстати, остатки петлюровцев, разгромленных поляками и красными, оказались, в основном, в Галичине, плавно трансформировавшись впоследствии в бандеровцев. Так что совершенно правомерно говорить о массовом украинском национализме уже в начале ХХ века.

Четвертое. Сергеевым – честь ему и хвала – оказались вдребезги разбиты иллюзии, долгое время нам навязывавшиеся официальной историографией, о мирном и ненасильственном характере русской колонизации. Когда вместо реального образа сурового русского первопроходца-переселенца, русского казака нам сладкими слюнями рисовали каких-то добреньких исусиков, колонизирующих земли окрестных народов исключительно ради их же, народов, блага. Конечно, Сергеев при этом не закрывает глаза и на попытки русской администрации и иных первопроходцев, как Семен Дежнев, действовать не насилием, но «ласкою». В результате выявляется более-менее объективная картина.

Но вот что странно. Будучи, вроде бы, в теме, Сергеев, однако, пишет: «Почти на всем протяжении нашего прошлого (по крайней мере с XV в.) главным его действующим лицом была верховная власть, народ же выступал в качестве самостоятельной силы лишь в очень редкие, кризисные эпохи вроде Смут начала XVII и XX в. Невольно возникает вопрос: а существовала и существует ли русская нация как таковая?» (10).

Интересно: а кто же тогда саму Россию-то создавал как таковую? Ведь ее наиболее значительная часть была присоединена именно путем народной колонизации. Тут я посоветовал бы Сергееву (и читателям) заглянуть в самый фундаментальный и главный для этой темы труд академика М.К. Любавского «Обзор истории русской колонизации» (М., МГУ, 1996), ссылки на коего я, увы, не обнаружил в библиографии Сергеева. Между тем, именно данный вывод о государствообразующей исторической роли русских прописан Любавским со всей определенностью, что совершенно не позволяет считать русский народ каким-то пассивным объектом властных инициатив. Как раз наоборот: действия русской власти были успешны, а успехи прочны только там и тогда, где и когда им предшествовала народная инициатива.

Пятое. К темам колонизационного подвига русских и украинизации Украины примыкает тема национализации национальных окраин вообще. Ей посвящена глава «Национальные пробуждения», которую я склонен также оценивать высоко и которая смотрится весьма актуально в условиях, сложившихся вследствие того, что Ельцин ради укрепления своей личной власти призвал российских нацменов захватывать столько суверенитета, «сколько сумеют проглотить».

Шестое. XIX век освоен и понят Сергеевым гораздо успешнее, чем иные эпохи. К бесспорно лучшим страницам книги относятся те, где рассказано о противостоянии внутри класса дворянства по национальному признаку: инородцев (немцев и поляков) – русским, о вытеснении русских дворян из высших эшелонов власти в армии, полиции (жандармерии особенно), МИДе, администрации и при дворе. Подробное знание этого предмета, украшенное выразительными примерами и мемуарно-эпистолярными иллюстрациями, весьма обогащает наши представления о генеалогии русского национализма. Особенно хороши страницы, посвященные консолидации русского общества во время польского восстания 1863 года (глава «Впервые явилось русское общественное мнение»): они как нельзя лучше подтверждают мой излюбленный тезис о том, что нации рождаются и крепнут в борьбе наций.

Хотел бы в этой связи поделиться одним соображением. Надо сказать, что Николай Первый был, конечно, прав, замечая, что «русские дворяне служат государству, немецкие – нам». Но такое положение сложилось не изначально, а лишь в царствование его старшего брата и предшественника Александра Первого. Который сел на трон благодаря тому, что именно немецкие, остзейские дворяне (фон Пален, Бенигсен) во главе русских заговорщиков свернули шею его отцу, императору Павлу Первому. В тот исторический момент остзейцы, наученные горьким опытом Бирона и компании, а также германофильствующего Петра Третьего, не только не решались противостоять русскому дворянству, но шли с ним рука об руку, разделяя общие настроения и цели. Александр учел этот урок и сделал немало, чтобы он не повторился. В частности, с одной стороны, он выбил экономическую базу из-под ног остзейского дворянства, подарив волю крепостным крестьянам Эстляндии (1816) и Лифляндии (1819) и тем самым сделав немцев полностью зависимыми от милостей и жалованья государя, крепко привязав их к трону. А с другой стороны, не скупился на оные милости и жалованье, так что возбудил сильнейшую ревность и зависть в русских дворянах, расколол правящий класс по национальному признаку, чтобы гарантировать лояльность немецкой фракции. До конца сделать это ему не удалось (среди декабристов мы видим обрусевших немцев Пестеля, Кюхельбекера и др.), но Николай успешно довел это дело до завершения.

Вместе с тем, нельзя согласиться со слоганом «Победители не получают ничего», вынесенным в название главы, посвященной во многом русско-немецким и т.п. отношениям (другая глава, развивающая тему, называется «”Больные места” империи»). У нас были, конечно, завоевания во имя интересов династии, скорее обременившие русских, нежели облегчившие их бремя: Польша, Финляндия, Закавказье, Туркестан. Но нельзя думать, как Сергеев, что присоединение территорий, национальных окраин всегда было не в интересах русских! Это опровергается хоть бы и вышеупомянутым трудом М.К Любавского и мн. др., а самое главное – самодеятельным продвижением русских на Север, Урал, Кавказ, Черное море, в Прибалтику, Сибирь и пр.

Седьмое. Много верного, интересного и нового сказано Сергеевым по поводу декабристов, которыми он пристально и специально занимался. Но об этом подробнее поговорим ниже.

Восьмое. К наиболее успешным, даже блестящим страницам книги я бы отнес все написанное о славянофилах и западниках, Аксакове, Герцене, Каткове, Погодине, Григорьеве, Достоевском и др. Этим предметом Сергеев так же пристально и специально занимался, прежде чем обратился к декабристам. Тут мне даже и придраться оказалось не к чему, я с восхищением читал посвященный деятелям срединной части девятнадцатого века немалый текст, испещряя его одобрительными пометками.

Отдельной благодарности заслуживает рассказ о Балканских войнах, во многом спровоцированных славянофильствующей общественностью. Войнах, внешне победоносных, а по сути – бедоносных для России. Едва ли не единственным плюсом которых стали сформировавшиеся убеждения будущего Александра Третьего Миротворца, принявшего молодым человеком участие в кампании.

Однако, я отметил некоторую внутреннюю полемику, которую записной западник Сергеев не мог отчасти не вести со славянофилами, то критикуя их за излишнюю, на его взгляд, приверженность к древнерусскому обычаю, то, наоборот, оправдывая и хваля их в меру разделения ими некоторых западных установок. Квинтеэссенция сергеевского подхода выражена, мне кажется, в следующих словах: «На мой взгляд, наследие русских западников необходимо радикально реабилитировать, ибо именно у них можно найти именно то понимание русскости, которое столь сегодня актуально: русские – это европейский народ, имеющий право на европейский образ жизни».

Конечно, я хотел бы возразить автору самым решительным образом, но не имея возможности сделать это здесь развернуто и всерьез, перенесу свои возражения в другую работу. Здесь только скажу кратко, что «европейский образ жизни» вовсе не награда, а, скорее, наказание, стремиться к которому для русского человека следует разве что в целях самоубийства. Западникам XIX века, взиравшим на Европу в ее расцвете, этого было еще не видать, им было извинительно питать иллюзии. Но сегодня мы наблюдаем Европу в ужасном упадке, скомпрометировавшую все свои хваленые ценности, а лучше сказать – скомпрометированную ими. И нам ныне быть западниками – ошибочно, непристойно и опасно.

И вот еще какая вещь. Сергеев пишет о великом западнике: «Именно Белинский являлся одним из первых инициаторов употребления слова “нация” в русском языке в его современном значении (“нация выражает собой понятие о совокупности всех сословий”)». Но как же так? Понимая, вроде бы, Белинского и разделяя его точку зрения, как же мог Сергеев декларировать «правовое» понятие нации, которое как раз-таки отвергает сословно-классовое неравенство со всеми его атрибутами?! Что у автора с логикой? Надо же выбрать что-то одно. Или нация – это все вместе, невзирая на классовые отличия (так думал Белинский, так думаю я). Или нация – это все вместе без всяких классовых отличий (так думает Святенков, Крылов и вслед за ними Сергеев), общество, где все «господа», уравненные в аристократизме. Впрочем, логика – не самая сильная черта историка Сергеева.

Высказав все эти похвалы, перехожу к собственно критическому разбору книги. Вначале – теоретические, историософские разногласия, затем – историографические.

* * *

Дата: 2019-04-23, просмотров: 210.