Политическая борьба в Поздней республике
Марк Туллий Цицерон. «Доколе ты, Катилина, будешь злоупотреблять нашим терпением?»
Марк Туллий Цицерон (о нем см. выше) создал свои знаменитые речи против Луция Сергия Катилины, готовившего антиреспубликанский заговор, в период своего консулата (63 г. до Р. Х.). Раскрытие преступления стало несомненной заслугой Цицерона. Его речи отражают общую ситуацию Поздней республики, когда власть превратилась в объект борьбы между отдельными политиками, а народ оказался не в состоянии самостоятельно решать участь своего государства. Первая речь против Катилины была произнесена на заседании сената 8 ноября 63 г. до Р. Х. Печатается по изд.: Марк Туллий Цицерон. Речи. – Репр.: М., 1962. – М., 1993. Т. 1 (сер. «Литературные памятники»). С. 292–293. Перев. с лат. В. О. Горенштейна.
I (1) Доколе же ты, Катилина[518], будешь злоупотреблять нашим терпением? Как долго еще ты, в своем бешенстве, будешь издеваться над нами? До каких пределов ты будешь кичиться своей дерзостью, не знающей узды? Неужели тебя не встревожили ни ночные караулы на Палатине[519], ни стража, обходящая город, ни страх, охвативший народ, ни присутствие всех честных людей, ни выбор этого столь надежно защищенного места для заседания сената[520], ни лица и взоры всех присутствующих? Неужели ты не понимаешь, что твои намерения открыты? Не видишь, что твой заговор уже известен всем присутствующим и раскрыт? Кто из нас, по твоему мнению, не знает, что делал ты последней, что предыдущей ночью, где ты был, кого сзывал, какое решение принял? (2) О, времена! О, нравы! Сенат все это понимает, консул видит, а этот человек все еще жив. Да разве только жив? Нет, даже приходит в сенат, участвует в обсуждении государственных дел, намечает и указывает своим взглядом тех из нас, кто должен быть убит, а мы, храбрые мужи, воображаем, что выполняем свой долг перед государством, уклоняясь от его бешенства и увертываясь от его оружия. Казнить тебя, Катилина, уже давно следовало бы, по приказанию консула[521], против тебя самого обратить губительный удар, который ты против всех нас уже давно подготовляешь. (3) Ведь высокочтимый муж, верховный понтифик Публий Сципион[522], будучи частным лицом, убил Тиберия Гракха, пытавшегося произвести лишь незначительные изменения в государственном строе, а Катилину, страстно стремящегося резней и поджогами весь мир превратить в пустыню, мы, консулы, будем терпеть? О событиях далекого прошлого я, пожалуй, говорить не буду – например, о том, что Гай Сервилий Агала своей рукой убил Спурия Мелия, стремившегося произвести государственный переворот[523]. Была, была некогда в нашем государстве доблесть, когда храбрые мужи были готовы подвергнуть гражданина, несущего погибель, более жестокой казни, чем та, какая предназначена для злейшего врага. Мы располагаем против тебя, Катилина, решительным и веским постановлением сената. Не изменяют государству ни мудрость, ни авторитет этого сословия; мы – говорю открыто – мы, консулы, изменяем ему.
II (4) Сенат своим постановлением некогда обязал консула Луция Опимия принять меры, дабы государство не понесло ущерба[524]. Не прошло и ночи – и был убит, вследствие одного лишь подозрения в подготовке мятежа, Гай Гракх, сын, внук и потомок знаменитых людей[525]; был предан смерти, вместе со своими сыновьями, консуляр Марк Фульвий. На основании такого же постановления сената, защита государства была вверена консулам Гаю Марию и Луцию Валерию[526], Заставила ли себя ждать хотя бы один день смерть народного трибуна Луция Сатурнина и претора Гая Сервилия, вернее, кара, назначенная для них государством[527]? А мы, вот уже двадцатый день, спокойно смотрим, как притупляется острие полномочий сената. Правда, и мы располагаем таким постановлением сената, но оно таится в записях и подобно мечу, вложенному в ножны; на основании этого постановления сената, тебя, Катилина, следовало немедленно предать смерти, а между тем ты все еще живешь и живешь не для того, чтобы отречься от своей преступной отваги; нет, – чтобы укрепиться в ней. Хочу я, отцы-сенаторы, быть милосердным; не хочу, при таких великих испытаниях для государства, показаться безвольным; но я сам уже осуждаю себя за бездеятельность и трусость. (5) В самой Италии, на путях в Этрурию, устроен лагерь на погибель римскому народу; с каждым днем растет число врагов, а самого начальника этого лагеря, императора[528] и предводителя врагов, мы видим в своих стенах, более того – в сенате; изо дня в день готовит он изнутри гибель государству. Если я тотчас же велю тебя схватить, Катилина, если я велю тебя казнить, то мне, несомненно, придется бояться, что все честные люди признают мой поступок запоздалым, а не опасаться, что кто-нибудь назовет его слишком жестоким.
Но, что уже давно должно было быть сделано, я, имея на это веские основания, все еще не могу заставить себя привести в исполнение. Ты будешь казнен только тогда, когда уже не найдется ни одного столь бесчестного, столь низко падшего, столь подобного тебе человека, который не признал бы, что это совершенно законно. (6) Но пока есть хотя бы один человек, который осмелится тебя защищать, ты будешь жить, но так, как живешь ныне, – окруженный моей многочисленной и надежной стражей, дабы у тебя не было ни малейшей возможности даже пальцем шевельнуть во вред государству. Более того, множество глаз и ушей будет – незаметно для тебя, как это было также и до сего времени, – за тобой наблюдать и следить <…>
Гай Саллюстий Крисп. Речь против Марка Туллия Цицерона
Гай Саллюстий Крисп (о нем см. выше) как сторонник народной партии (популяров) и противник аристократической республики, в которой власть принадлежала богатой знати (нобилям) был, соответственно, политическим оппонентом Цицерона. Речь (инвектива) против Цицерона была написана в 54 г. до Р. Х. Печатается по изд.: Гай Саллюстий Крисп. Сочинения. М., 1981 (сер. «Памятники исторической мысли»). С. 126–128. Перев. с лат. В. О. Горенштейна.
1. (1) С тяжелым сердцем и негодуя терпел бы я твою хулу, Марк Туллий, если бы знал, что твоя заносчивость преднамеренна, а не вызвана твоим душевным недугом[529]. Но поскольку я не вижу в тебе ни меры, ни умеренности, то отвечу тебе, чтобы ты, если и получил какое-то удовольствие, говоря обо мне дурно, перестал его испытывать, дурное выслушивая.
Где мне жаловаться, отцы-сенаторы[530], кого умолять, когда я вижу, что государство отдано на разграбление и становится добычей любого наглеца? Римский ли народ? Да ведь он настолько развращен подачками, что готов торговать собой и своим достоянием. Или вас, отцы-сенаторы? Но ваш авторитет – посмешище для отъявленного негодяя и преступника: где бы Марк Туллий ни находился, он защищает законы, правосудие, дело государства и перед всеми нами действует так, будто он лишь один остался из окружения прославленного мужа Сципиона Африканского[531], а не является найденышем, приехавшим из муниципия и только недавно ставшим гражданином нашего Города![532] <…>
(2) 2. Но, если не ошибаюсь, предмет твоей гордости – твой блестящий дом: нечестивая и запятнавшая себя клятвопреступлениями жена[533] <…> Самый же дом, оскверненный насилием и грабежами, – зачем приобрел ты для себя и своих родных? Ты, очевидно, хотел напомнить нам, до чего теперь все дошло, если ты, гнуснейший человек, стал жить в доме, принадлежавшем прежде прославленному Публию Крассу[534]. (3) И вот, несмотря на это, Цицерон все-таки утверждает, что был в собрании бессмертных богов и прислан оттуда как страж нашего Города и граждан, а не как палач[535], – он, добывающий себе славу на несчастьях государства! Как будто истинной причиной пресловутого заговора не был твой консулат и государство не было растерзано именно в то время, когда ты был его стражем![536]
Но, насколько я могу судить, ты больше гордишься теми решениями, касающимися государственных дел, которые по окончании консулата принял вместе с женой Теренцией, когда у себя дома вы выносили приговоры на основании Плавциева закона[537] и ты осуждал одних заговорщиков на смертную казнь, а других карал денежным штрафом, когда один строил для тебя тускульскую, другой – помпейскую усадьбу[538], третий покупал дом, а кто не мог дать ничего, тому грозило злостное обвинение: он, дескать, пытался осаждать твой дом или строил козни против сената, – и вот насчет него ты, наконец, дознался[539].
(4) Если мои обвинения ложны, отчитайся: какое имущество ты получил от отца, насколько умножил его, ведя дела в суде[540], на какие деньги приобрел дом, выстроил тускульскую и помпейскую усадьбы, потребовавшие огромных расходов? Если же ты об этом умалчиваешь, то кто может усомниться в том, что богатства эти ты собрал, пролив кровь сограждан и принеся им несчастья?[541]
3. Однако, если не ошибаюсь, новый человек, арпинат, из окружения Марка Красса[542], подражает ему в доблести, презирает распри между знатными людьми, одни лишь интересы государства принимает близко к сердцу, ни угрозами, ни благорасположением не позволяет отвлечь себя от правды; он – сама дружба и сама доблесть души. (5) Да нет же – ничтожнейший человек, проситель, заискивающий перед недругами, а друзей склонный оскорблять, стоящий то на той, то на другой стороне, не сохраняющий верности никому, ничтожнейший сенатор, наемный защитник в суде, человек, у которого нет ни одной неоскверненной части тела: язык лживый, руки загребущие, глотка бездонная, ноги беглеца <…> И, будучи именно таким, он еще смеет говорить:
«О счастливый Рим, моим консулатом творимый!»[543]
Твоим консулатом творимый, Цицерон? Наоборот – несчастный и жалкий, раз он подвергся жесточайшей проскрипции[544], когда ты, вызвав потрясения в государстве, принуждал всех честных людей, охваченных страхом, склоняться перед твоею жестокостью, когда все правосудие, все законы зависели от твоего произвола, когда ты, отменив Порциев закон[545], отняв у всех нас свободу, сосредоточил в своих руках право жизни и смерти. (6) Мало того, что ты совершил это безнаказанно; даже при одном упоминании об этом ты разражаешься упреками и не позволяешь людям забывать об их рабском положении. Ну, хорошо, Цицерон, допустим, что ты кое-что и совершил, кое в чем и преуспел, но достаточно и того, что нам довелось испытать. Даже слух наш станешь ты утомлять своей ненавистью, не давая нам покоя несносными речами?
«Меч, перед тогой склонись, языку уступите, о лавры!»[546]
Как будто ты, облаченный в тогу, а не вооруженный, совершил все то, что прославляешь, и между тобой и диктатором Суллой было какое-либо различие, кроме лишь обозначения верховной власти![547]
4. (7) Но зачем мне много говорить отвоем высокомерии? Ведь Минерва обучила тебя всем искусствам, Юпитер Всеблагой Величайший допустил в собрание богов, Италия доставила из изгнания на своих плечах[548]. Скажи, молю тебя, Ромул Арпинский, выдающейся доблестью превзошедший всех Павлов, Фабиев, Сципионов[549], – какое место занимаешь ты среди наших граждан? Какая борющаяся сторона в государстве тебе по душе? Кто тебе друг, кто недруг? Против кого ты прежде злоумышлял, тому теперь прислуживаешь[550]. По чьему почину ты возвратился из изгнания в Диррахии, того преследуешь[551]. Кого называл тиранами[552], их могуществу способствуешь; тех, которые тебе казались наилучшими, называешь теперь безумными и бешеными. Дело Ватиния ведешь в суде[553], о Сестии злословишь. Бибула всячески поносишь и оскорбляешь[554], Цезаря восхваляешь. Кого ты сильнее всего ненавидел, тому больше всего и покоряешься[555]. Стоя высказываешь о делах государства одно мнение, сидя – другое[556]. Этих поносишь, тех ненавидишь, жалкий перебежчик, которому не доверяют ни те, ни другие!
Правление Юлия Цезаря
Гай Светоний Транквилл. Портрет Юлия Цезаря
Гай Светоний Транквилл (ок. 69 г. н. э. – после 122 г.) – римский писатель. О его жизни известно немного, он поддерживал дружественные отношения с Плинием Младшим (о нем см. ниже), который ему покровительствовал. В должности придворного секретаря в правление Адриана (117–138) получил доступ к императорскому архиву. Из его литературного наследия целиком сохранились лишь «Жизнеописания Цезарей» (ок. 121) от Юлия Цезаря до императора Домициана (до 96 г.), которые представляют собой ценный исторический источник. Описание правления Юлия Цезаря содержится в первой книге «Жизнеописаний». Печатается по изд.: Гай Светоний Транквилл. Жизнь двенадцати Цезарей. М., 1993. (сер. «Литературные памятники»). С. 20, 22–23. Перев. с лат. М. Л. Гаспарова.
45. Говорят, он был высокого роста, светлокожий, хорошо сложен. лицо чуть полное, глаза черные и живые. Здоровьем он отличался превосходным: лишь под конец жизни на него стали нападать внезапные обмороки и ночные страхи, да два раза во время занятий у него были приступы падучей. (2) За своим телом он ухаживал слишком даже тщательно, и не только стриг и брил, но и выщипывал волосы, и этим его многие попрекали. Безобразившая его лысина была ему несносна, так как часто навлекала насмешки недоброжелателей. Поэтому он обычно зачесывал поредевшие волосы с темени на лоб; поэтому же он с наибольшим удовольствием принял и воспользовался правом постоянно носить лавровый венок.
(3) И одевался он, говорят, по-особенному: он носил сенаторскую тунику[557] с бахромой на рукавах и непременно ее подпоясывал, но слегка: отсюда и пошло словцо Суллы, который не раз советовал оптиматам остерегаться плохо подпоясанного юнца.
46. Жил он сначала в скромном доме на Субуре[558], а когда стал великим понтификом, то поселился в государственном здании на Священной дороге. О его великой страсти к изысканности и роскоши сообщают многие. Так, говорят, что он заложил и отстроил за большие деньги виллу близ озера Неми[559], но она не совсем ему понравилась, и он разрушил ее до основания, хотя был еще беден и в долгах. В походах он возил с собою штучные и мозаичные полы. 47. В Британию он вторгся будто бы в надежде найти там жемчуг: сравнивая величину жемчужин, он нередко взвешивал их на собственных ладонях. Резные камни, чеканные сосуды, статуи, картины древней работы он всегда собирал с увлечением. Красивых и ученых рабов он покупал по таким неслыханным ценам, что сам чувствовал неловкость и запрещал записывать их в книги.
48. В провинциях он постоянно давал обеды на двух столах: за одним возлежали гости в воинских плащах или в греческом платье, за другим гости в тогах вместе с самыми знатными из местных жителей[560]. Порядок в доме он соблюдал и в малых и в больших делах настолько неукоснительно и строго, что однажды заковал в колодки пекаря за то, что он подал гостям не такой хлеб, как хозяину <...>
53. Вина он пил очень мало: этого не отрицают даже его враги. Марку Катону принадлежат слова: «Цезарь один из всех берется за государственный переворот трезвым». В отношении же еды он, как показывает Гай Оппий, был настолько неприхотлив, что когда у кого-то на обеде было подано старое масло вместо свежего, и остальные гости от него отказались, он один брал его даже больше обычного, чтобы не показать, будто он упрекает хозяина в небрежности или невежливости.
54. (1) Бескорыстия он не обнаружил ни на военных, ни на гражданских должностях. Проконсулом[561] в Испании, по воспоминаниям некоторых современников, он, как нищий, выпрашивал у союзников деньги на уплату своих долгов, а у лузитанов[562] разорил, как на войне, несколько городов, хотя они соглашались на его требования и открывали перед ним ворота. (2) В Галлии он опустошал капища и храмы богов, полные приношений, и разорял города чаще ради добычи, чем в наказание. Оттого у него и оказалось столько золота, что он распродавал его по Италии и провинциям на вес, по три тысячи сестерциев за фунт[563]. (3) В первое свое консульство он похитил из капитолийского храма три тысячи фунтов золота, положив вместо него столько же позолоченной меди. Он торговал союзами и царствами: с одного Птолемея[564] он получил около шести тысяч талантов за себя и за Помпея. А впоследствии лишь неприкрытые грабежи и святотатства[565] позволили ему вынести издержки гражданских войн, триумфов и зрелищ.
55. (1) В красноречии и в военном искусстве он стяжал не меньшую, если не большую славу, чем лучшие их знатоки. После обвинения Долабеллы[566] все без спору признали его одним из лучших судебных ораторов Рима. Во всяком случае, Цицерон, перечисляя ораторов в своем «Бруте»[567], заявляет, что не видел никого, кто превосходил бы Цезаря, и называет его слог изящным, блестящим, и даже великолепным и благородным. (2) А Корнелию Непоту он писал о нем так[568]: «Как? Кого предпочтешь ты ему из тех ораторов, которые ничего не знают, кроме своего искусства? Кто острее или богаче мыслями? Кто пышнее или изящнее в выражениях?» ... Как передают, говорил он голосом звонким, с движениями и жестами пылкими, но приятными. (3) Он оставил несколько речей; однако некоторые среди них приписываются ему ложно <...>
56. (1) Он оставил и «Записки» о своих действиях в галльскую войну и в гражданскую войну с Помпеем ... О «Записках» Цезаря Цицерон так отзывается в том же «Бруте»: (2) «Записки, им сочиненные, заслуживают высшей похвалы: в них есть нагая простота и прелесть, свободные от пышного ораторского облачения. Он хотел только подготовить все, что нужно для тех, кто пожелает писать историю, но угодил, пожалуй, лишь глупцам, которым захочется разукрасить его рассказ своими завитушками, разумные же люди после него уже не смеют взяться за перо». (3) А Гирций[569] о тех же «Записках» заявляет так: «Они встретили такое единодушное одобрение, что, кажется, не столько дают, сколько отнимают материал у историков. Мы больше, чем кто-нибудь другой, восхищаемся ими: все знают, как хорошо и точно, а мы еще знаем, как легко и быстро написал их Цезарь». (4) Азиний Поллион находит, что они написаны без должной тщательности и заботы об истине: многое, что делали другие, Цезарь напрасно принимал на веру, и многое, что делал он сам, он умышленно или по забывчивости изображает превратно; впрочем, Поллион полагает, что он переделал бы их и исправил <...>
57. Оружием и конем он владел замечательно, выносливость его превосходила всякое вероятие. В походе он шел впереди войска, обычно пеший, иногда на коне, с непокрытой головой, несмотря ни на зной, ни на дождь. Самые длинные переходы он совершал с невероятной быстротой, налегке, в наемной повозке, делая по сотне миль в день, реки преодолевая вплавь или с помощью надутых мехов, так что часто опережал даже вестников о себе.
58. Трудно сказать, осторожности или смелости было больше в его военных предприятиях. Он никогда не вел войска по дорогам, удобным для засады, не разведав предварительно местности; в Британию он переправился не раньше, чем сам[570] обследовал пристани, морские пути и подступы к острову. И он же, узнав об осаде его лагерей в Германии[571], сквозь неприятельские посты, переодетый в галльское платье, проскользнул к своим. (2) Из Брундизия в Диррахий[572] он переправился зимой, между вражескими кораблями, оставив войскам приказ следовать за ним; а когда они замешкались, и он напрасно торопил их, посылая гонцов, то, наконец, сам, ночью, втайне, один, закутавшись в плащ, пустился к ним на маленьком суденышке, и не раньше открыл себя, не раньше позволил кормчему отступить перед бурей, чем лодку почти затопило волнами.
59. Никогда никакие суеверия не вынуждали его оставить или отложить предприятие. Он не отложил выступления против Сципиона и Юбы[573] из-за того, что при жертвоприношении животное вырвалось у него из рук. Даже когда он оступился, сходя с корабля, то обратил это в хорошее предзнаменование, воскликнув: «Ты в моих руках, Африка!» …
60. В сражения он вступал не только по расчету, но и по случаю, часто сразу после перехода, иногда в самую жестокую непогоду, когда меньше всего этого от него ожидали. Только под конец жизни он стал осторожнее принимать бой: чем больше за ним побед, рассуждал он. тем меньше следует полагаться на случай, так как никакая победа не принесет ему столько, сколько может отнять одно поражение. Обращая неприятеля в бегство, он всякий раз отбивал у него и лагерь[574], не давая ему оправиться от испуга. Если успех колебался, он отсылал прочь лошадей, прежде всего – свою, чтобы воины держались поневоле, лишенные возможности к бегству. 61. (А лошадь у него была замечательная, с ногами, как у человека, и с копытами, расчлененными, как пальцы: когда она родилась, гадатели предсказали ее хозяину власть над всем миром, и тогда Цезарь ее бережно выходил и первый объездил – других седоков она к себе не подпускала, – а впоследствии даже поставил ей статую перед храмом Венеры-Прародительницы.) 62. Если же его войско начинало отступать, он часто один восстанавливал порядок: бросаясь навстречу бегущим, он удерживал воинов поодиночке и, схватив их за горло, поворачивал лицом к неприятелю. А паника бывала такова, что однажды схваченный им знаменосец замахнулся на него острием значка[575], а другой знаменосец оставил древко у него в руке.
63. Не меньшим было и его присутствие духа, а обнаруживалось оно еще разительнее. После сражения при Фарсале[576], уже отправив войско в Азию, он переправлялся в лодке перевозчика через Геллеспонт, как вдруг встретил враждебного ему Луция Кассия с десятью военными кораблями: но вместо того, чтобы обратиться в бегство, Цезарь, подойдя к нему вплотную, сам потребовал его сдачи, и тот, покорный, перешел к нему. 64. В Александрии, во время битвы за мост, он был оттеснен внезапно прорвавшимся неприятелем к маленькому челноку; но так как множество воинов рвалось за ним туда же, он спрыгнул в воду и вплавь спасся на ближайший корабль, проплыв двести шагов с поднятой рукой, чтобы не замочить свои таблички, и закусив зубами волочащийся плащ, чтобы не оставить его в добычу неприятелю.
65. Воинов он ценил не за нрав и не за род и богатство, а только за мужество; а в обращении с ними одинаково бывал и взыскателен и снисходителен. Не всегда и не везде он держал их в строгости, а только при близости неприятеля: но тогда уже требовал от них самого беспрекословного повиновения и порядка, не предупреждал ни о походе, ни о сражении, и держал в постоянной напряженной готовности внезапно выступить, куда угодно. Часто он выводил их даже без надобности, особенно в дожди и в праздники. А нередко, отдав приказ не терять его из виду, он скрывался из лагеря днем или ночью и пускался в далекие прогулки, чтобы утомить отстававших от него солдат.
66. Когда распространялись устрашающие слухи о неприятеле, он для ободрения солдат не отрицал и не преуменьшал вражеских сил, а напротив, преувеличивал их собственными выдумками. Так, когда все были в страхе перед приближением Юбы, он созвал солдат на сходку и сказал: «Знайте: через несколько дней царь будет здесь, а с ним десять легионов, да всадников тридцать тысяч, да легковооруженных сто тысяч да слонов три сотни. Я это знаю доподлинно, так что кое-кому здесь лучше об этом не гадать и не ломать голову, а прямо поверить моим словам; а не то я таких посажу на дырявый корабль и пущу по ветру на все четыре стороны».
67. Проступки солдат он не всегда замечал и не всегда должным образом наказывал. Беглецов и бунтовщиков он преследовал и карал жестоко, а на остальное смотрел сквозь пальцы. А иногда после большого и удачного сражения он освобождал их от всех обязанностей и давал полную волю отдохнуть и разгуляться, похваляясь обычно, что его солдаты и среди благовоний умеют отлично сражаться. (2) На сходках он обращался к ним не «воины!», а ласковее: «соратники!» Заботясь об их виде, он награждал их оружием, украшенным серебром и золотом, как для красоты, так и затем, чтобы они крепче держали его в сражении из страха потерять ценную вещь. А любил он их так, что при вести о поражении Титурия[577] отпустил волосы и бороду и остриг их не раньше, чем отомстил врагам.
68. Всем этим он добился от солдат редкой преданности и отваги. Когда началась гражданская война, все центурионы всех легионов предложили ему снарядить по всаднику из своих сбережений, а солдаты обещали ому служить добровольно, без жалованья и пайка: те, кто побогаче, брались заботиться о тех, кто победнее. И за все время долгой войны ни один солдат не покинул его; а многие пленники, которым враги предлагали оставить жизнь, если они пойдут воевать против Цезаря, отвечали па это отказом. (2) Голод и прочие лишения они, будучи осаждаемыми или осаждающими, переносили с великой твердостью: когда Помпей увидел в укреплениях Диррахия хлеб из травы, которым они питались, он воскликнул, что с ним дерутся звери, а не люди, и приказал этот хлеб унести и никому не показывать, чтобы при виде терпения и стойкости неприятеля не пали духом его собственные солдаты. (3) А как доблестно они сражались, видно из того, что после единственного неудачного боя при Диррахии они сами потребовали себе наказанья[578], так что полководцу пришлось больше утешать их, чем наказывать. В других сражениях они не раз легко одолевали бесчисленные полчища врага во много раз меньшими силами. Так, одна когорта шестого легиона, обороняя укрепление, в течение нескольких часов выдерживала натиск четырех легионов Помпея и почти вся полегла под градом вражеских стрел, которых внутри вала было найдено сто тридцать тысяч. (4) И этому не приходится удивляться, если вспомнить подвиги отдельных воинов, например, центуриона Кассия Сцевы или рядового Гая Ацилия, не говоря об остальных. Сцева, с выбитым глазом, раненный насквозь в бедро и плечо, со щитом, пробитым ста двадцатью ударами, все же не подпустил врага к воротам вверенного ему укрепления; Ацилию в морском бою при Массилии[579] отрубили правую руку, когда он схватился ею за вражескую корму, но он, по примеру славного у греков Кинегира[580], перепрыгнул на неприятельский корабль и одним щитом погнал перед собой противников.
69. Мятежей в его войсках за десять лет галльских войн не случилось ни разу, в гражданской войне – лишь несколько раз; но солдаты тотчас возвращались к порядку, и не столько из-за отзывчивости полководца, сколько из уважения к нему: Цезарь никогда не уступал мятежникам, а всегда решительно шел против них. Девятый легион перед Плаценцией[581] он на месте распустил с позором, хотя Помпей еще не сложил оружия, и только после долгих и униженных просьб восстановил его, покарав предварительно зачинщиков. 70. А когда солдаты десятого легиона[582] в Риме с буйными угрозами потребовали увольнения н наград, несмотря на еще пылавшую в Африке войну, и уже столица были в опасности, тогда Цезарь, не слушая отговоров друзей, без колебания вышел к солдатам и дал им увольнение; а потом, обратившись к ним «граждане!» вместо обычного «воины!», он одним этим словом изменил их настроение и склонил их к себе: они наперебой закричали, что они – его воины, и добровольно последовали за ним в Африку, хоть он и отказывался их брать. Но и тут он наказал всех главных мятежников, сократив им на треть обещанную долю добычи и земли.
71. Верностью и заботой о клиентах он отличался смолоду. Знатного юношу Масинту[583] он защищал от царя Гиемпсала с такой горячностью что во время спора схватил за бороду царского сына Юбу. А когда Масинта все же был объявлен царским данником, он вырвал его из рук тащивших его, долго скрывал у себя, а потом, отправляясь после претуры к Испанию, увез его с собою в носилках, окруженный толпой провожающих и фасками ликторов.
72. К друзьям он был всегда внимателен и добр: когда однажды он ехал с Гаем Оппием через глухой лес, и того свалила внезапная болезнь, он уступил другу единственный кров, а сам ночевал на голой земле под открытым небом. А когда он уже стоял у власти, то некоторых людей самого низкого звания он возвысил до почетных должностей, и в ответ на упреки прямо сказал, что если бы он был обязан своим достоинством разбойникам и головорезам, он и им отплатил бы такой же благодарностью.
73. Напротив, вражды у него ни к кому не было настолько прочной, чтобы он от нее не отказался с радостью при первом удобном случае. Гаю Меммию на его свирепые речи он отвечал с такой же язвительностью, но когда вскоре тот выступил соискателем консульства, он охотно его поддержал. Гаю Кальву, который, ославив его эпиграммами, стал через друзей искать примирения, он добровольно написал первый. Валерий Катулл, по собственному признанию Цезаря, заклеймил его вечным клеймом в своих стишках о Мамурре, но, когда поэт принес извинения. Цезарь в тот же день пригласил его к обеду, а с отцом его продолжал поддерживать обычные дружеские отношения.
74. Даже во мщении обнаруживал он свою природную мягкость. Пиратам, у которых он был в плену, он поклялся, что они у него умрут на кресте, но когда он их захватил, то приказал сперва их заколоть и лишь потом распять. Корнелию Фагитте, к которому он, больной беглец, когда-то ночью попал в засаду и лишь с трудом, за большие деньги, умолил не выдавать его Сулле, он не сделал потом никакого зла. Раба Филемона, своего секретаря который обещал врагам извести его ядом, он казнил смертью, но без пыток <…>
75. Его умеренность и милосердие, как в ходе гражданской войны, так и после победы, были удивительны. Между тем, как Помпей объявил своими врагами всех, кто не встанет на защиту республики, Цезарь провозгласил, что тех, кто воздержится и ни к кому не примкнет, он будет считать друзьями. Всем, кого он произвел в чины по советам Помпея, он предоставил возможность перейти на сторону Помпея. (2) … При Фарсале он призвал своих воинов щадить жизнь римских граждан, а потом позволил каждому из своих сохранить жизнь одному из неприятелей. (3) Никто не погиб от него иначе, как на войне … (4) Наконец, в последние годы он даже позволил вернуться в Италию всем, кто еще не получил прощения, и открыл им доступ к государственным должностям и военным постам. Даже статуи Луция Суллы и Помпея[584], разбитые народом, он приказал восстановить. И когда впоследствии против него говорилось или замышлялось что-нибудь опасное, он старался это пресекать, но не наказывать. (5) Так, обнаруживая заговоры и ночные сборища, он ограничивался тем, что в эдикте объявлял, что это ему небезызвестно; тем, кто о нем злобно говорил, он только посоветовал в собрании больше так не делать; жестокий урон, нанесенный его доброму имени клеветнической книжкой Авла Цецины[585] и бранными стишками Пифолая, он перенес спокойно, как простой гражданин.
76. Однако все это перевешивают его слова и дела иного рода: поэтому даже считается, что он был повинен в злоупотреблении властью и убит заслуженно.
Мало того, что он принимал почести сверх всякой меры: бессменное консульство, пожизненную диктатуру, попечение о нравах, затем имя императора, прозвание отца отечества, статую среди царских статуй, возвышенное место в театре, – он даже допустил в свою честь постановления, превосходящие человеческий предел: золотое кресло в сенате и суде, священную колесницу и носилки[586] при цирковых процессиях, храмы, жертвенники, изваяния рядом с богами, место за угощением для богов[587] жреца, новых луперков[588], название месяца по его имени[589]; и все эти почести он получал и раздавал по собственному произволу. (2) В свое третье и четвертое консульство[590] он был консулом лишь по имени, довольствуясь одновременно предложенной ему диктаторской властью; в замену себе он каждый раз назначал двух консулов, но лишь на последние три месяца, так что в промежутке даже народные собрания не созывались, кроме как для выбора народных трибунов и эдилов: ибо и преторов он заменил префектами, которые вели городские дела в его отсутствие. Когда один консул внезапно умер накануне нового года, он отдал освободившееся место одному соискателю на несколько оставшихся часов[591] (3) С таким же своевластием он вопреки отеческим обычаям назначил должностных лиц на много лет вперед[592], даровал десяти бывшим преторам консульские знаки отличия, ввел в сенат граждан, только что получивших гражданские права, и в их числе нескольких полудиких галлов. Кроме того, заведовать чеканкой монеты[593] и государственными податями он поставил собственных рабов …
77. Не менее надменны были и его открытые высказывания, о каких сообщает Тит Ампий: «республика – ничто, пустое имя без тела и облика»; «Сулла не знал и азов, если отказался от диктаторской власти»; «с ним, Цезарем, люди должны разговаривать осторожнее и слова его считать законом». Он дошел до такой заносчивости, что когда гадатель однажды возвестил о несчастном будущем – зарезанное животное оказалось без сердца, – то он заявил: «Все будет хорошо, коли я того пожелаю; а в том, что у скотины нету сердца, ничего удивительного нет»[594].
78. Но величайшую, смертельную ненависть навлек он на себя вот каким поступком. Сенаторов, явившихся в полном составе поднести ему многие высокопочетнейшие постановления, он принял перед храмом Венеры-Прародительницы, сидя. Некоторые пишут, будто он пытался подняться, но его удержал Корнелий Бальб; другие, напротив, будто он не только не пытался, но даже взглянул сурово на Гая Требация, когда тот предложил ему встать. (2) Это показалось особенно возмутительным оттого, что сам он, проезжая в триумфе мимо трибунских мест и увидев, что перед ним не встал один из трибунов по имени Понтий Аквила, пришел тогда в такое негодование, что воскликнул: «Не вернуть ли тебе и республику, Аквила, народный трибун?» И еще много дней, давая кому-нибудь какое-нибудь обещание, он непременно оговаривал: «если Понтию Аквиле это будет благоугодно».
79. Безмерно оскорбив сенат своим открытым презрением, он прибавил к этому и другой, еще более дерзкий поступок. Однажды, когда он возвращался после жертвоприношения на Латинских играх[595], среди небывало бурных народных рукоплесканий, то какой-то человек из толпы возложил на его статую лавровый венок, перевитый белой перевязью[596], но народные трибуны Эпидий Марулл и Цезетий Флав приказали сорвать перевязь с венка, а человека бросить в тюрьму. Цезарь, в досаде на то ли, что намек на царскую власть не имел успеха, на то ли, что у него по его словам, отняли честь самому от нее отказаться, сделал трибунам строгий выговор и лишил их должности. (2) Но с этих пор он уже не мог стряхнуть с себя позор стремления к царскому званию, – несмотря на то, что однажды он ответил плебею, величавшему его царем: «Я Цезарь, а не царь!»[597], а в другой раз, когда на Луперкалиях перед ростральной трибуной консул Антоний несколько раз пытался возложить на него диадему, он отверг ее и отослал на Капитолий в храм Юпитера Благого и Величайшего. (3) Более того, все чаще ходили слухи, будто он намерен переселиться в Александрию или в Илион и перевести туда все государственные средства, обескровив Италию воинскими наборами, а управление Римом поручив друзьям, и будто на ближайшем заседании сената квиндецимвир Луций Котта внесет предложение провозгласить Цезаря царем, так как в пророческих книгах записано, что парфян может победить только царь. 80. Это и заставило заговорщиков ускорить задуманные действия, чтобы не пришлось голосовать за такое предложение.
Уже происходили тут и там тайные сходки, где встречались два-три человека: теперь все слилось воедино. Уже и народ не был рад положению в государстве: тайно и явно возмущаясь самовластием, он искал освободителей. (2) Когда в сенат были приняты иноземцы, появились подметные листы с надписью: «В добрый час![598] не показывать новым сенаторам дорогу в сенат!» А в народе распевали так:
Галлов Цезарь вел в триумфе, галлов Цезарь ввел в сенат
Сняв штаны, они надели тогу с пурпурной каймой[599].
(3) … Под статуей Луция Брута кто-то написал: «О если б ты был жив!», а под статуей Цезаря:
Брут, изгнав царей из Рима, стал в нем первым консулом.
Этот, консулов изгнавши, стал царем в конце концов.
(4) В заговоре против него участвовало более шестидесяти человек; во главе его стояли Гай Кассий, Марк Брут и Децим Брут. Сперва они колебались, убить ли его на Марсовом поле, когда на выборах он призовет трибы к голосованию[600], – разделившись на две части, они хотели сбросить его с мостков, а внизу подхватить и заколоть, – или же напасть на него на Священной дороге или при входе в театр. Но когда было объявлено, что в иды марта сенат соберется на заседание в курию Помпея, то все охотно предпочли именно это время и место.
81. Между тем приближение насильственной смерти было возвещено Цезарю самыми несомненными предзнаменованиями. За несколько месяцев перед тем новые поселенцы, выведенные по Юлиеву закону в Капую, раскапывали там древние могилы, чтобы поставить себе усадьбы, и очень усердствовали, так как им случилось отыскать в земле несколько сосудов старинной работы; и вот в гробнице, где по преданию был похоронен основатель Капуи, Капий, они нашли медную доску с греческой надписью такого содержания: когда потревожен будет Капиев прах, тогда потомок его погибнет от руки сородичей, и будет отмщен великим по всей Италии кровопролитием. (2) Не следует считать это басней или выдумкой: так сообщает Корнелий Бальб, близкий друг Цезаря. А за несколько дней до смерти Цезарь узнал, что табуны коней, которых он при переходе Рубикона посвятил богам и отпустил пастись на воле, без охраны, упорно отказываются от еды и проливают слезы. Затем, когда он приносил жертвы, гадатель Спуринна советовал ему остерегаться опасности, которая ждет его не поздней, чем в иды марта. Затем, уже накануне этого дня в курию Помпея влетела птичка королек с лавровой веточкой в клюве, преследуемая стаей разных птиц из ближней рощицы, и они ее растерзали. А в последнюю ночь перед убийством ему привиделось во сне, как он летает под облаками, и потом как Юпитер пожимает ему десницу; жене его Кальпурнии снилось, что в доме их рушится крыша[601], и что мужа закалывают у нее в объятиях: и двери их спальни внезапно сами собой распахнулись настежь.
(4) Из-за всего этого, а также из-за нездоровья он долго колебался, не остаться ли ему дома, отложив свои дела в сенате. Наконец, Децим Брут уговорил его не лишать своего присутствия многолюдное и давно ожидающее его собрание, и он вышел из дому уже в пятом часу дня[602]. Кто-то из встречных подал ему записку с сообщением о заговоре: он присоединил ее к другим запискам, которые держал в левой руке, собираясь прочесть. Потом он принес в жертву нескольких животных подряд, но благоприятных знамений не добился; тогда он вошел в курию, не обращая внимания на дурной знак и посмеиваясь над Спуринной за то, что вопреки его предсказанию, иды марта наступили и не принесли никакой беды. «Да, пришли, но не прошли», – ответил тот.
82. Он сел, и заговорщики окружили его, словно для приветствия. Тотчас Тиллий Цимбр[603], взявший на себя первую роль, подошел к нему ближе, как будто с просьбой, и когда тот, отказываясь, сделал ему знак подождать, схватил его за тогу выше локтей. Цезарь кричит: «Это уже насилие!» – и тут один Каска, размахнувшись сзади, наносит ему рану пониже горла. (2) Цезарь хватает Каску за руку, прокалывает ее грифелем[604], пытается вскочить, но второй удар его останавливает. Когда же он увидел, что со всех сторон на него направлены обнаженные кинжалы, он накинул на голову тогу и левой рукой распустил ее складки ниже колен, чтобы пристойнее упасть укрытым до пят; и так он был поражен двадцатью тремя ударами, только при первом испустив не крик даже, а стон, – хотя некоторые и передают, что бросившемуся на него Марку Бруту он сказал: «И ты, дитя мое!»[605].
(3) Все разбежались; бездыханный, он остался лежать, пока трое рабов, взвалив его на носилки, со свисающей рукою, не отнесли его домой. И среди стольких ран только одна, по мнению врача Антистия, оказалась смертельной – вторая, нанесенная в грудь.
(4) Тело убитого заговорщики собирались бросить в Тибр, имущество конфисковать, законы отменить, но не решились на это из страха перед консулом Марком Антонием и начальником конницы Лепидом.
83. По требованию Луция Пизона, тестя убитого, было вскрыто и прочитано в доме Антония его завещание, составленное им в Лавиканском поместье[606] в сентябрьские иды прошлого года и хранившееся у старшей весталки … (2) Но в этом последнем завещании он назначал наследниками трех внуков своих сестер: Гаю Октавию оставлял три четверти имущества, Луцию Пинарию и Квинту Педию – последнюю четверть. В конце завещания он сверх того усыновлял Гая Октавия и передавал ему свое имя. Многие убийцы были им названы в числе опекунов своего сына, буде таковой родится, а Децим Брут – даже среди наследников во второй степени[607]. Народу он завещал сады над Тибром в общественное пользование и по триста сестерциев каждому гражданину.
84. День похорон был объявлен, на Марсовом поле близ гробницы Юлии сооружен погребальный костер, а перед ростральной трибуной – вызолоченная постройка наподобие храма Венеры-Прародительницы; внутри стояло ложе слоновой кости, устланное пурпуром и золотом, в изголовье – столб с одеждой, в которой Цезарь был убит. Было ясно, что всем, кто шел с приношениями[608], не хватило бы дня для процессии: тогда им велели сходиться на Марсово поле без порядка, любыми путями. (2) На погребальных играх, возбуждая негодование и скорбь о его смерти пели стихи ... Вместо похвальной речи консул Антоний объявил через глашатая постановление сената, в котором Цезарю воздавались все человеческие и божеские почести, затем клятву, которой сенаторы клялись все блюсти жизнь одного, и к этому прибавил несколько слов от себя. (3) Погребальное ложе принесли на форум должностные лица этого года и прошлых лет. Одни предлагали сжечь его в храме Юпитера Капитолийского, другие – в курии Помпея, когда внезапно появились двое неизвестных, подпоясанные мечами, размахивающие дротиками, и восковыми факелами подожгли постройку. Тотчас окружающая толпа принялась тащить в огонь сухой хворост, скамейки, судейские кресла, и все, что было принесенного в дар. (4) Затем флейтисты и актеры стали срывать с себя триумфальные одежды, надетые для такого дня, и, раздирая, швыряли их в пламя; старые легионеры жгли оружие, которым они украсились для похорон, а многие женщины – свои уборы, что были на них, буллы и платья детей. (5) Среди этой безмерной всеобщей скорби множество иноземцев то тут, то там оплакивали убитого каждый на свой лад ...
85. Тотчас после погребения народ с факелами ринулся к домам Брута и Кассия. Его с трудом удержали <…>
86. У некоторых друзей осталось подозрение, что Цезарь сам не хотел дольше жить, а оттого и не заботился о слабеющем здоровье и пренебрегал предостережениями знамений и советами друзей. Иные думают, что он полагался на последнее постановление и клятву сената и после этого даже отказался от сопровождавшей его охраны из испанцев с мечами: (2) другие, напротив, полагают, что он предпочитал один раз встретиться с грозящим отовсюду коварством, чем в вечной тревоге его избегать. Некоторые даже передают, что он часто говорил: жизнь его дорога не столько ему, сколько государству – сам он давно уж достиг полноты власти и славы, государство же, если что с ним случится, не будет знать покоя, а только ввергнется во много более бедственные гражданские войны.
87. Как бы то ни было, в одном согласны почти все: именно такого рода смерть была ему почти желанна. Так, когда он читал у Ксенофонта, как Кир в предсмертном недуге делал распоряжения о своем погребенье, он с отвращением отозвался о столь медленной кончине и пожелал себе смерти внезапной и быстрой. А накануне гибели, за обедом у Марка Лепида в разговоре о том, какой род смерти самый лучший, он предпочел конец неожиданный и внезапный.
88. Он погиб на пятьдесят шестом году жизни и был сопричтен к богам, не только словами указов, но и убеждением толпы. Во всяком случае, когда во время игр, которые впервые в честь его обожествления давал его наследник Август, хвостатая звезда сияла в небе семь ночей подряд, появляясь около одиннадцатого часа[609], то все поверили, что это душа Цезаря, вознесенного на небо. Вот почему изображается он со звездою над головой. В курии, где он был убит, постановлено было застроить вход, а иды марта именовать днем отцеубийственным и никогда в этот день не созывать сенат.
89. Из его убийц почти никто не прожил после этого больше трех лет и никто не умер своей смертью. Все они были осуждены и все погибли по-разному: кто в кораблекрушении, кто в битве. А некоторые поразили сами себя тем же кинжалом, которым они убили Цезаря.
Проскрипции второго триумвирата (43 г. до Р. Х.)
Аппиан. Гражданские войны
Аппиан (ок. 100 – ок. 180) – греческий историк родом из Александрии. Занимал в Александрии высокие административные посты, затем приобрел римское гражданство и переехал в Рим, где получил должность императорского прокуратора. Аппиан – автор «Римской истории» в 24 книгах, охватывающих события, происходившие в отдельных частях империи. В IV книге «Истории» описаны проскрипции, проведенные членами второго триумвирата: Октавианом, Марком Антонием и Эмилием Лепидом (43 г. до Р. Х.), и гибель Цицерона. Эти события наглядно показывают поведение римлян в крайних ситуациях. Печатается по изд.: Аппиан. Гражданские войны. М., 1994. С. 236–240, 242–243. Перев. с древнегреч. под ред. С. А. Жебелева, О. О. Крюгера.
(8) Проскрипции формулированы были так: «Марк Лепид, Марк Антоний и Октавий Цезарь[610], избранные для устройства и приведения в порядок государства, постановляют следующее: если бы негодные люди, несмотря на оказанное им по их просьбе сострадание, не оказались вероломными и не стали врагами, а потом и заговорщиками против своих благодетелей, не убили Гая Цезаря, который, победив их оружием, пощадил по своей сострадательности и, сделав своими друзьями, осыпал всех почетными должностями и подарками, и мы не вынуждены были бы поступить столь сурово с теми, кто оскорбил нас и объявил врагами государства. Ныне же, усматривая из их заговоров против нас и из судьбы, постигшей Гая Цезаря, что низость их не может быть укрощена гуманностью, мы предпочитаем опередить врагов, чем самим погибнуть. Да не сочтет кто-либо этого акта несправедливым, жестоким или чрезмерным; пусть он примет во внимание, что испытал Гай Цезарь и мы сами. Ведь они умертвили Цезаря, бывшего императором[611], верховным понтификом, покорившего и сокрушившего наиболее страшные для римлян народы, первого из людей, проникшего за Геркулесовы столпы[612] в недоступное дотоле море и открывшего для римлян неведомую землю, умертвили среди священного места во время заседания сената, на глазах у богов, нанеся ему 23 раны; это те самые люди, которые, будучи захвачены им по праву войны, были пощажены им, а некоторые даже назначены в завещании наследниками его состояния. Остальные же вместо того, чтобы наказать их за такое преступление, поставили запятнанных кровью на должности и отправили управлять провинциями. Пользуясь этим, они расхитили государственные деньги, а теперь собирают на эти средства армию против нас, требуют других войск еще от варваров, постоянных врагов римского могущества. Из городов, подчиненных римскому народу, одни, ввиду оказанного ими неповиновения, они предали огню, сровняли с землей или разрушили, другие же города, терроризованные ими, они восстанавливают против отечества и против нас. (9) Некоторых из них мы уже казнили, остальные, вы скоро это увидите, понесут, с помощью божества, кару <…> (10) Никаких страданий народные массы не испытают от нас, и мы не станем выделять в качестве врагов всех тех, кто разошелся с нами или злоумышлял против нас или кто выдается своим чрезмерным богатством, влиянием <…> И хотя мы могли приказать схватить тех, о которых это было решено, немедленно, мы предпочитаем предварительно опубликовать их список, чем захватить их врасплох. И это опять-таки в ваших интересах; чтобы не было возможности разъяренным солдатам неистовствовать по отношению к невиновным, но чтобы солдаты, имея в руках списки проверенных по числу и названных по именам лиц, воздерживались, согласно приказанию, от насилия по отношению ко всем остальным. 11. Итак, в добрый час. Никто не должен давать приют у себя, скрывать, отправлять в другое место или давать себя подкупать деньгами; всякого, кто будет изобличен в том, что он спас или оказал помощь или только знал об этом, мы, не принимая во внимание никаких отговорок и просьб о прощении, включаем в проскрипционные списки. Головы убитых пусть приносят к нам за вознаграждение в 25 000 аттических драхм за каждую, если приносящий свободнорожденный, если же раб, то получит свободу, 10000 аттических драхм и гражданские права своего господина. Те же награды назначаются и доносчикам. Никто из получающих награды не будет вноситься в наши записи, и имя его останется неизвестным».
Таково было проскрипционное объявление триумвиров, если перевести его с латинского языка на греческий.
(12) Первым из приговаривавших к смерти был Лепид, а первым из приговоренных – брат Лепида, Павел. Вторым из приговаривавших к смерти был Антоний, а вторым из приговоренных – дядя Антония, Луций: и Павел и Луций первые высказались за объявление Лепида и Антония врагами отечества. Третьим и четвертым были родственники вывешенных в другом списке намеченных консулами на следующий год Плотий, брат Планка, и Квинт, тесть Азиния. Они поставлены были на первом месте, впереди остальных, не столько ввиду их значения, сколько для возбуждения страха и лишения надежды на возможность спасти кого-нибудь. В числе осужденных был и Тораний, бывший, по свидетельству некоторых, опекуном Цезаря. Одновременно с обнародованием проскрипционных списков ворота города были заняты стражей, как и все другие выходы из него, гавани, пруды, болота и все места вообще, могущие считаться удобными для бегства или тайного убежища. Центурионам приказано было обойти всю территорию с целью обыска. Все это было произведено одновременно. (13) И вот тотчас же как во всей стране, так и в Риме, смотря по тому, где каждый был захвачен, начались неожиданные многочисленные аресты и разнообразные способы умерщвления. Отсекали головы, чтобы их можно было представить для получения награды, происходили позорные попытки к бегству, переодевания из прежних пышных одежд в непристойные. Одни спускались в колодцы, другие – в клоаки для стока нечистот, третьи – в полные копоти дымовые трубы под кровлею; некоторые сидели в глубочайшем молчании под сваленными в кучу черепицами крыши. Боялись не меньше, чем убийц, одни – жен и детей, враждебно к ним настроенных, другие – вольноотпущенников и рабов, третьи – своих должников или соседей, жаждущих получить поместья. Прорвалось наружу вдруг все то, что до тех пор таилось внутри; произошла противоестественная перемена с сенаторами, консулами, преторами, трибунами, кандидатами на все эти магистратуры или состоявшими в этих должностях: теперь они бросались к ногам свои рабов с рыданиями, называли слугу спасителем и господином. Печальнее всего было, когда и такие унижения не вызывали сострадания.
(14) Происходили всевозможные злодеяния, больше чем это бывает во время восстаний или при завоевании городов. Ибо в таких случаях люди боятся или политического врага или военного противника, но они при этом доверяют своим домашним; теперь же последних боялись больше, чем убийц: не боявшиеся их – того не было на войне или при восстаниях – неожиданно убеждались, как домашние становились врагами либо вследствие скрытой до тех пор вражды, либо из-за обещанных им наград, либо ради хранящихся в доме золота и серебра. Каждый становился предателем по отношению к своим домашним и личную выгоду ставил выше сострадания к близкому человеку. А верный или благожелательный человек боялся помочь спрятать осужденного или отговариваться незнанием, боясь подвергнуться одинаковой каре … Теперь, после обнародования проскрипций, осужденные немедленно предоставлялись всем, остальные же, будучи спокойны за свою участь, в погоне за выгодою, охотились за другими для убийц из-за обещанного вознаграждения. Прочая толпа грабила дома убитых, причем жажда наживы отвлекала и сознание от бедствий переживаемого времени. Более благоразумные и умеренные люди онемели от ужаса. И им представлялась невероятной мысль, что в других городах и государствах распри приводили к разрушению, а согласие спасало, здесь же после того, как прежние раздоры правителей довели государство до гибели, теперь возвратившееся к ним единомыслие готовит такое бедствие.
(15) Одни умирали, защищаясь от убийц, другие не защищались, считая, что не подосланные убийцы являются виновными. Некоторые умерщвляли себя добровольным голоданием, прибегая к петле, бросаясь в воду, низвергаясь с крыш, кидаясь в огонь, или же сами отдавались в руки убийц или даже просили их не мешкать. Другие, униженно моля о пощаде, скрывались, чтобы избежать смерти, пытались спастись подкупом. Иные погибали, вопреки воле триумвиров, жертвою ошибки, вследствие личной вражды к ним убийц. Труп не означенного в списке распознавался по тому, что голова его не была отсечена от туловища. Дело в том, что головы проскрибированных выставлялись на форуме перед рострами, где доставлявшие должны были получать вознаграждение. Впрочем, в некоторых случаях в не меньшей степени проявлялось рвение и мужество жен, детей, братьев и рабов, старавшихся спасти обреченных и придумывавших многочисленные для этого средства или погибавших вместе с ними, когда предпринятые меры не удавались. Некоторые убивали себя над трупами погибших. Из тех же, кому удалось избегнуть смерти, одни погибли при кораблекрушении, не будучи в состоянии уйти от судьбы; другие, вопреки всякому ожиданию, достигли впоследствии государственных должностей в Риме, были командирами на войне, получали триумфы. До такой степени время это было полно всяких неожиданностей.
(16) И это происходило не в небольшом каком-нибудь городе, не в слабой и маленькой царской резиденции <…>
Смерть Цицерона
(19) Цицерон, пользовавшийся после смерти Гая Цезаря таким влиянием, что тогда возникло своего рода единовластие демагога, был осужден на смерть вместе со своим сыном, братом, племянником и всеми родственниками, единомышленниками и друзьями. Во время бегства на лодке он не вынес неприятности качки и, велев причалить у собственной виллы вблизи италийского города Капуи[613] – эту виллу я осмотрел для ознакомления с этим печальным событием, – не двигался с места. В то время как преследовали его – его-то ревностнее всех искал Антоний, и для него старались все, – к нему в спальню влетели вороны и стали каркать, так что он проснулся, и стали стаскивать с него тогу; рабы, истолковывая происходящее как знамение богов, поместили Цицерона на носилки и снова понесли его к морю через лесную чащу. Между тем многие партиями бродили и расспрашивали, не видели ли Цицерона; все из расположения и сострадания к нему говорили, что он, отчалив на лодке, плывет уже по морю. Но один сапожник, клиент Клодия[614], бывшего жесточайшим врагом Цицерона, указал центуриону Ленату[615] с его немногочисленными спутниками тропинку. Тот погнался и, заметив, что рабы, окружавшие Цицерона, гораздо многочисленнее, чем его спутники, и готовы защищаться, прибегнул к военной хитрости и закричал: «Центурионы, находящиеся в тылу, идите за мной сюда!» Тогда рабы испугались, полагая, что приближается превосходящий их числом отряд. (20) Ленат, в свое время выигравший процесс благодаря Цицерону, вытащив из носилок Цицерона, отрубил ему голову, или, скорее, по неопытности отпилил ее, так как он три раза ударил по шее. Отрезал он также и руку, которой Цицерон писал речи против Антония как тирана, назвав их в подражание Демосфену «Филиппиками». Немедленно некоторые, кто на конях, кто на судах, поспешили с этим известием к Антонию. Ленат издали показал голову и руку, потрясая ею в воздухе, Антонию, председательствовавшему на форуме. Тот чрезвычайно обрадовался, увенчал центуриона и сверх назначенной награды подарил ему 250000 аттических драхм за уничтожение величайшего из всех его противников и самого непримиримого. Голова Цицерона и рука очень долгое время висели на форуме перед трибуной, с которой он прежде обычно обращался к народу с речами. И посмотреть на это стекалось больше народу, чем прежде послушать его. Говорят, что за обеденным столом Антоний голову Цицерона ставил на стол, пока не насытился этим отвратительным зрелищем. Так погиб Цицерон, муж, прославляемый за свое красноречие и до сих пор, оказавший отечеству величайшие услуги во время своего консульства, а теперь он и после смерти подвергался глумлению. Сын его уехал еще раньше в Грецию к Бруту. Квинт же, брат Цицерона, схваченный вместе со своим сыном, просил убийц умертвить его ранее сына; а так как сын обращался с противоположной просьбой, убийцы сказали, что уладят их спор, и, разбившись на две группы, умертвили их, по данному знаку, обоих одновременно <...>
Поэты Поздней республики
Гай Светоний Транквилл. Жизнеописание Горация
Светоний (о нем см. выше), помимо биографий первых императоров, составил жизнеописания некоторых римских поэтов, включенные в книгу «О поэтах» («О грамматиках и риторах»), в свою очередь, являвшуюся частью другого сочинения – «О славных мужах», в котором по хронологии излагалась жизнь знаменитых поэтов, ораторов, историков и др. Это сочинение сохранилось лишь частично, в частности, до нас дошла биография одного из крупнейших поэтов Поздней республики Горация. Печатается по изд.: Гораций. Собрание сочинений. СПб., 1993. С. 357–358. Перев. с лат. М. Л. Гаспарова.
(1) Квинт Гораций Флакк из Венузии был сыном вольноотпущенника, собиравшего деньги на аукционах, как сообщает сам Гораций; впрочем, многие считают его торговцем соленою рыбою, и кто-то даже попрекал Горация в перебранке: «сколько раз видел я, как твой отец рукавом нос утирал!»[616]. Будучи вызван во время филиппийской войны командующим Марком Брутом, Гораций дослужился в ней до звания трибуна; а когда его партия была побеждена, он, добившись помилования, устроился на должность писца в казначействе. И войдя в доверие сперва к Меценату, а вскоре – и к Августу, он стал не последним другом обоих.
(2) Как любил его Меценат, достаточно свидетельствует такая эпиграмма:
Если пуще я собственного брюха
Не люблю тебя, друг Гораций, – пусть я
Окажусь худощавее, чем Нинний[617], –
а еще больше – такой последний его завет, обращенный к Августу: «О Горации Флакке помни, как обо мне».
(3) Август также предлагал ему место своего письмоводителя, как это видно из следующего письма его к Меценату: «До сих пор я сам мог писать своим друзьям; но так как теперь я очень занят, а здоровье мое некрепко, то я хочу отнять у тебя нашего Горация. Поэтому пусть он перейдет от стола твоих параситов к нашему царскому столу, и пусть поможет нам в сочинении писем». И даже когда Гораций отказался, он ничуть на него не рассердился и по-прежнему навязывал ему свою дружбу. (4) Сохранились письма, из которых я приведу в доказательство небольшие отрывки: «Располагай в моем доме всеми правами, как если бы это был твой дом: это будет не случайно, а только справедливо, потому что я хотел, чтобы между нами были именно такие отношения, если бы это допустило твое здоровье». И в другом месте: «Как я о тебе помню, можешь услышать и от нашего Септимия, ибо мне случилось при нем высказывать мое о тебе мнение. И хотя ты, гордец, относишься к нашей дружбе с презрением, мы со своей стороны не отплатим тебе надменностью». Кроме того, среди прочих шуток он часто называл Горация чистоплотнейшим распутником и милейшим человеком, и не раз осыпал его своими щедротами.
(5) Сочинения же Горация так ему нравились, и он настолько был уверен в том, что они останутся в веках, что поручил ему не только сочинение столетнего гимна, но и прославление победы его пасынков Тиберия и Друза над винделиками[618], и для этого заставил его к трем книгам стихотворений после долгого перерыва прибавить четвертую. А прочитав некоторые его «Беседы»[619], он таким образом жаловался на то, что он в них не упомянут: «Знай, что я на тебя сердит за то, что в стольких произведениях такого рода ты не беседуешь прежде всего со мной. Или ты боишься, что потомки, увидев твою к нам близость, сочтут ее позором для тебя? И добился послания к себе, которое начинается так:
Множество, Цезарь, трудов тяжелых выносишь один ты:
Рима державу оружьем хранить, добронравием красишь,
Лечишь законами ты: я принес бы народному благу
Вред, у тебя если б время я отнял беседою долгой.
(6) С виду Гораций был невысок и тучен: таким он описывается в его собственных сатирах и в следующем письме от Августа: «Принес мне Онисий твою книжечку, которая словно сама извиняется, что так мала; но я ее принимаю с удовольствием. Кажется мне, что ты боишься, как бы твои книжки не оказались больше тебя самого. Но если рост у тебя и малый, то полнота немалая. Так что ты бы мог писать и по целому секстарию[620], чтобы книжечка твоя была кругленькая, как и твое брюшко» <…> (7) Жил он, главным образом, в уединении, в своей сабинской или тибуртинской деревне: дом его до сих пор показывают около тибуртинской рощи[621] <…>
В мои руки попали также и элегии под именем Горация, и послание в прозе, где он как бы представляется Меценату; но и то и другое я считаю неподлинным, потому что слог в элегиях груб, а в послании даже темен; а этот недостаток меньше всего свойствен Горацию.
(8) Родился он в шестой день до декабрьских ид, в консульство Луция Котты и Луция Торквата; умер в пятый день до декабрьских календ, в консульство Гая Марция Цензорина и Гая Азиния Галла, в Риме, через пятьдесят девять дней после смерти Мецената, на пятьдесят седьмом году жизни[622]. Наследником своим он вслух объявил Августа, так как, мучимый приступом болезни, был не в силах подписать таблички завещания. Погребен и зарыт на окраине Эсквилина, подле гробницы Мецената.
Квинт Гораций Флакк. «Злодейства полный век…»
Квинт Гораций Флакк (65–8 гг. до Р. Х.) – вместе с Овидием и Вергилием третий великий поэт эпохи Поздней республики – Ранней империи. Сын вольноотпущенника родом из Венузии (Южная Италия), получил хорошее образование в Риме, изучал философию в Греции, сторонник убийцы Цезаря Брута, сражался вместе в ним как военный трибун под Филиппами (42). После гражданской войны был разорен, в 38 г. был представлен Вергилием Меценату, а через него – Октавиану Августу, покровительством которого пользовался до конца жизни (более подробное жизнеописание Горация см. выше). Нижеследующие произведения «К римлянам» (28, 24 гг.) включены в третью книгу его од. Эти стихи в идейном плане перекликаются с фрагментом из трудов Саллюстия о смысле истории (см. выше). Печатается по изд.: Гораций. Собрание сочинений. СПб., 1993. С. 115–116, 126. Перев. с лат. Н. С. Гинцбурга, Г. Ф. Церетели.
К римлянам
За грех отцов[623] ответчиком, римлянин,
Безвинным будешь, храмов пока богам,
Повергнутых, не восстановишь,
Статуй, запятнанных черным дымом.
Пред властью вышних, помни, бессилен ты:
От них начало, к ним и конец веди:
Как много бед за небреженье
Боги судили отчизне скорбной.
Монез и Пакро натиск отбили наш,
(10) Веденный дважды с волей богов вразрез, –
Гордятся, пышную добычу
К пронизям скудным своим прибавив.
Объятый смутой, чуть не погиб наш град:
Уж близко были дак, эфиоп: один
Летучими стрелами сильный,
Флотом другой быстроходным грозный[624].
Злодейства полный, век осквернил сперва
Святыню брака, род и семью; затем,
Отсюда исходя, потоком
(20) Хлынули беды в отчизну римлян <…>
(33) Иных отцов был юношей род, что встарь
Окрасил море кровью пунийской, смерть
Принес лихому Антиоху[625],
Пирру-царю, Ганнибалу-зверю.
Сыны то были воинов-пахарей,
Они умели глыбы земли копать
Сабинскою мотыгой, строгой
(40) Матери волю творя, из леса
Таскать вязанки в час, когда тени гор
Растянет солнце, с выи ярмо волам
Усталым снимет и, скрываясь,
Ночи желанную пору близит.
Чего не портит пагубный бег времен?
Отцы, что были хуже, чем деды, – нас
Негодней вырастили; наше
Будет потомство еще порочней.
* * *
Цезарь, про кого шла молва в народе,
Будто, как Геракл, лавр купил он смертью,
От брегов испанских вернулся к Ларам
Победоносцем[626].
Радостно жена да встречает мужа,
Жертвы принеся справедливым Ларам,
И сестра вождя, и, чело украсив
Белой повязкой,
Матери юниц и сынов, не павших.
(10) Дети же всех тех, что в бою погибли,
И вдовицы их, от словес печальных
Вы воздержитесь.
Мне же этот день будет в праздник, думы
Черные прогнав. Не боюсь я смуты,
Ни убитым быть, пока всей землею
Правит наш Цезарь.
Отрок, принеси и венков, и мирра,
И вина, времен войн с народом марсов[627],
Коль спаслось оно от бродивших всюду
(20) Шаек Спартака[628].
И Неера[629] пусть поспешит, певица,
В узел косы пусть, надушив, завяжет.
Если ж брань начнет негодяй привратник,
Прочь уходи ты.
Голова, седея, смягчает душу,
Жадную до ссор и до брани дерзкой.
Не смирился б я перед этим юный
В консульство Планка[630]!
Дата: 2019-02-19, просмотров: 286.