небытия – как формы своего отсутствия,
списав его с натуры.
Иосиф Бродский. (На выставке Карла Вейлинка)
Или еще такой сюжет:
я есть и в то же время нет... ...
и бьются языки огня вокруг отсутствия меня. Лев Лосев.
Современная поэзия кажется мне если не подражательной, то тотально зависимой от поэзии 80-х и 90-х и технически, и тематически.
Уже не пишут сплошь по лекалам Бродского, но большинство авторов пользуется общим банком приемов и идей, созданным два-три поколения назад.
Редкое употребление первого лица – всего лишь инерция позавчерашних открытий, ставших литературным этикетом, когда их осознали и освоили широкие массы поэтов.
Т.о, исчезновение «я» ничего не говорит о сегодняшней поэзии, разве что лишний раз свидетельствует о ее несамостоятельности.
Намного интереснее выглядят опыты, в которых «я» меняет свои функции, иногда даже оказывается не субъектом, а объектом («Это я» Льва Рубинштейна, «Это не я» Михаила Щербакова).
Неосторожно взяв почин впредь обходиться без личин,
Склеить пытаюсь два словца от своего лица.
Снова не я, а тот, другой, пред микрофоном гнёт дугой
Корпус и разевает рот, думая, что поёт.
Вот он в "Арагви", без щита, розовый после первых ста.
Знаешь ли ты, что значит "сто"? Это, брат, кое-что.
Только и тут на сходстве черт нас не лови, молчи, эксперт.
Это не я, пускай похож. Ты, академик, врёшь.
Может быть, он моим сейчас голосом ахнет, вместо глаз
К небу поднявши два бельма: "Боже, какая тьма!"
Может, хотя бы он - не дым. Впрочем, тогда - что делать с ним?
Сжечь? Изваять? Убить? Забыть? Может быть, может быть.
Может быть, в этом направлении нас ожидают открытия, которые будут принадлежать нашему времени, а не титанам прошлого. Во всяком случае, я очень сомневаюсь, что один произвольно выбранный признак может быть причиной «охлаждения читающей публики к стихам, написанным здесь и сейчас».
А. Кушнер писал:
Что ни поэт – то последний. Потом
Вдруг выясняется, что предпоследний…
В двустрочии из А. Кушнера сузим слово поэт до слова лирик - кто с текстуальной очевидностью наделяет поэтическое высказывание личным опытом. Не выходит ли, что вот-вот замолкнет последний лирик, а засим?..
Однако попытаемся разобраться – прежде всего с самой преамбулой.
Правда ли, что Ich-Dichtung, преобладавшее в лирике чуть ли не всегда, – «перестало быть»? И когда именно перестало? Начиная с нулевых?
Но если иметь в виду не самое последнее поколение поэтов (по Б. Эйхенбауму, литературные поколения сменяются каждые пять лет), а - шире, то еще вчера действовали и сегодня продолжают действовать поэты, для которых высказывание от первого лица естественно и даже центрально.
Александр Кушнер, Олег Чухонцев, Сергей Гандлевский, Елена Шварц, Олеся Николаева, Ольга Иванова, Иван Волков…
Все минувшее тридцатилетие Ich-Dichtung оглашало поэтический воздух. И продолжает оглашать.
Номера «Нового мира» и «Знамени»: - психо-биографическое «я» Дмитрия Быкова
Никаких я истин не отыскивал,
Никогда я горькую не пил, —
Все бы эти листики опрыскивал,
Все бы эти рифмочки лепил.
И Бахыта Кенжеева
Как я завидую великим!
Я так завидую великим,
как полупьяный кот ученый
завидует ночному льву.
Ах Пушкин, ах обманщик ловкий!
Не поддаются дрессировке
коты. …
Что делать, если я
не знаю времени и смерти не приемлю?
Я роюсь в памяти, мой хрупкий город горд,
не вдохновением, а перебором нажит
Да и поэты, более интровертивные и опосредованные «внешними» сюжетами, не оставили нас без признаний и свидетельств о бытии собственной личности.
- Максим Амелин («Подписанное именем моим…», «Опыт о себе самом, начертанный в начале 2000 года»),
- Владимир Гандельсман («Я тоже проходил сквозь этот страх…»),
Я тоже проходил сквозь этот страх —
раскрыв глаза,
раскрыв глаза впотьмах, —
всех внутренностей, выгоравших за
единый миг,
и становился как пустой тростник,
пустой насквозь,
пустее всех пустых,
от пальцев ног и до корней волос,
я падал в ад,
Так существует ли тренд, о котором с беспокойством говорит Сергей Чупринин?
Дело, видимо, в изменившемся – вслед за воздухом эпохи – наполнении этого «я». Отнюдь не со вчерашнего дня оно уже – не знак судьбы поэта, за перипетиями которой читатель с непраздным любопытством следует, подчас примеривая их на себя.
Личное местоимение 1л.ед.ч. сменило род службы. Кто ныне осмелится произнести:
«Я жить хочу! хочу печали
Любви и счастию назло;
Они мой ум избаловали
И слишком сгладили чело <…>
Что без страданий жизнь поэта?
И что без бури океан?»
На примере Лермонтова видно, как происходит отказ от лирического дневника, попутного проживаемой или чаемой судьбе.
«Я рожден, чтоб целый мир был зритель
торжества иль гибели моей»,
– возглашает юноша Лермонтов (который еще не Лермонтов);
«Я чувствую – судьба не умертвит
во мне возросший деятельный гений».
Именно деятельный в буквальном смысле («За дело общее, быть может, я паду…»).
Но зрелый Лермонтов (написал «Думу», «Не верь себе» и «Нет, не тебя так пылко я люблю…», «Сон» и «Выхожу один я на дорогу..») по мере нарастающей горечи теряет вкус к лирическому комментированию «судьбы».
Уходит как действователь в отставку, сдвигаясь от жизнестроительной на оценочную позицию.
И отныне это Лермонтов не одних лишь – воспоминательных по преимуществу – Ich-Dichtung («1-е января»), а и многозначительных баллад («Тамара», «Спор», «Дары Терека») и иносказательных «пейзажей души» («Утес», «Листок»), с поколенчески расширенным «мы» («Дума») и обобщенно-песенным, почти фольклорным «я», – тот Лермонтов, какого мы любим в первую очередь.
Как раз о схожем «я» наблюдателя или воспоминателя, оторванного от «глаголов действия», с сожалением говорит Чупринин; но есть ли здесь повод для сожаления?
Лирические действователи 60-х, как правило, говорили напряженным языком прямого «я» – о себе ли, о любви или о хрущевской заре пленительного счастья.
«Я разный: я натруженный и праздный,
я целе- и нецелесообразный»
Я у рудничной чайной,
у косого плетня,
молодой и отчаянный,
расседлаю коня.
– хорошие то были стихи, хоть и встраивались в своеобразный эпатажный ряд:
- Хочу быть дерзким, хочу быть смелым,
Из сочных гроздий венки свивать.
Хочу упиться роскошным телом,
Хочу одежды с тебя сорвать! - Бальмонт
- Я, гений Игорь-Северянин,
Своей победой упоён:
Я повсеградно оэкранен!
Я повсесердно утверждён!;
- Д. Воденников,
Так дымно здесь
и свет невыносимый,
что даже рук своих не различить –
кто хочет жить так, чтобы быть любимым?
Я – жить хочу, так чтобы быть любимым!
Ну так как ты – вообще не стоит – жить.
А я вот все живу – как будто там внутри
не этот – как его – не будущий Альцгеймер,
не этой смерти пухнущий комочек,
не костный мозг
и не подкожный жир,
а так как будто там какой-то жар цветочный,
цветочный жар, подтаявший пломбир ,
Так жить, чтоб быть
ненужным и свободным,
ничейным, лишним, рыхлым, как земля –
а кто так сможет жить?
Да кто угодно,
и как угодно – но не я... не я.
Но время переломилось, и «я» Александра Кушнера (с самой высокой частотностью этого местоимения среди сверстников –) стало принципиально другим.
В самом деле:
«Я слушаю тихое пенье…»,
«Вижу, вижу спозаранку…»,
«Четко вижу двенадцатый век…»,
«И только я нет-нет и загляжусь…».
Это ранний Кушнер, так поразивший нас сменой лирической я-позиции. Но таков же и Кушнер позднейший, назвавший один из поэтических циклов: «В мировом спектакле». Его мольба: «…смешай меня с землею, но зренье, зренье мне оставь» – сохраняет прежний жар.
Он способен и усомниться в такой зрительской позиции, исключающей рисунок деятельного биографического образа:
«Я не прав, говоря, что стихи важнее
Дата: 2019-03-05, просмотров: 218.