10 октября 1905 г. небольшая группа людей, связанных с «Миром искусства» и кружком «Вечера современной музыки», собралась в петербургской квартире их активного участника А. П. Нурока. Они пришли, чтобы послушать друга, пока еще неизвестного писателя и композитора М. А. Кузмина, который должен был исполнить свои «Александрийские песни» и прочесть отрывки из нового романа «Крылья». Реакция слушателей, в основном гомосексуальной ориентации, поразила почетного гостя, записавшего в своем дневнике:
«Читал свои песни и роман и даже не ожидал такого успеха и разговоров, где уже позабыли обо мне, как присутствующем авторе, а сейчас планы, куда поместить, что в переводе на франц<узский> это будет большой успех, т. к. то, что там есть в таком же роде, так низкопробно, сантиментально и цинично, что с моим „целомудренным“ романом ничего общего не имеет. <…> Было очень приятно видеть эти вопросы, обсуждения, похвалы лиц, вовсе не склонных к восторженности»[287].
«Крылья» произвели на первых слушателей столь сильное впечатление, что еще в рукописи книга стала литературным событием среди культурной элиты Петербурга. Так Кузмин сам узнал на следующий день, когда музыкальный критик и один из основателей «Вечеров современной музыки» В. Г. Каратыгин передал ему, что он «произвел фурор и что Сомов, идя с ним домой, говорил, что он не читал и не ожидал ничего подобного»[288]. Художник К. Сомов, с которым у Кузмина была краткая «camaraderie d’amour», как он написал в дневнике[289], был «в таком восторге от моего романа, что всех ловит на улице, толкуя, что он ничего подобного не читал, и теперь целая группа людей (Л. Андреев, между прочим) желают второе чтение»[290]. (Чтения пришлось прервать из-за волнений, вызванных революцией 1905 г.) Тем не менее ни Сомов, ни другие друзья Кузмина, прежде всего В. Ф. Нувель, талантливый музыкант, который станет секретарем С. П. Дягилева, организатора «Русских балетов» и его первым биографом, не переставали его пропагандировать. Слухи о романе дошли до Москвы, о нем узнал В. Брюсов, фактический руководитель «Весов», где «Крылья» появились год спустя и заняли целый ноябрьский номер за 1906 г. (вытеснив даже книжное обозрение) — небывалый случай в истории журнала.
Роман вызвал сенсацию: в течение многих лет ни одно произведение не привлекало такого внимания. Издательство «Скорпион», выпускавшее «Весы», воспользовалось фурором и напечатало книгу отдельным изданием в конце весны 1907 г. Когда первое издание было мгновенно распродано, его также стремительно переиздали, — тоже нечто неслыханное для издателей, печатавших и распространявших модернистских авторов тиражом не более тысячи изящных экземпляров. Апология однополой любви между мужчинами сделала Кузмина за одну ночь самым скандально известным «декадентским» писателем в России. Для кого-то «Крылья» ознаменовали новую и необходимую откровенность в литературе; для других стали доказательством нравственного растления целого модернистского направления, которое, по мнению некоторых, подтверждает взаимосвязь между сексуальными (или гомосексуальными) и эстетическими прегрешениями (например, «нерусское» пренебрежение психологическим анализом). Конечно, ни один читатель раньше не встречал ничего подобного ни в русской, ни в западноевропейской литературе[291].
Кузмин не скрывал, что его озадачил весь этот ажиотаж, но едва ли он был удивлен. Гомосексуализм мог быть широко распространен в Российской империи, хотя, как правило, его не афишировали или скрывали от чужих глаз, но гомосексуалисты и в России (и в других странах) должны были считаться с общественным мнением и законом. Господствующая культура строжайшим образом очертила границы приемлемого поведения в Уголовном кодексе, где за половые сношения между мужчинами были предусмотрены наказания, как бы редко или строго они ни применялись. Из Дневника Кузмина явствует, что в ту пору в Петербурге существовала гомосексуальная субкультура с хорошо известными «точками», как, например, парк за Таврическим дворцом, — излюбленное место для «эскапад», как он и его друзья гомосексуальной ориентации называли случайные сексуальные встречи, или таверны и кафе, где встречались гомосексуалисты, и бани, специализировавшиеся на подобных посетителях. Однако Кузмин понимал необходимость определенной осторожности, и в его Дневнике отражена та тревога, даже паника, которая охватила некоторых его друзей, работавших в государственных учреждениях, при одной мысли о том, что их склонности могут быть раскрыты. Кузмин мог быть самим собой в узком кругу близких людей. В остальной части общества к однополой любви между мужчинами относились с презрением или усмешкой как к нравственному прегрешению, осуждаемому Церковью и государством и потому запретному, т. е. если человек был «поражен» этим грехом, это следовало скрывать[292]. Короче говоря, можно было тайком заниматься гомосексуализмом, к которому общество относилось с терпимостью или безразличием, но, разумеется, нельзя было делать его предметом искусства, как это произошло у Кузмина. Самим фактом беспристрастного описания однополой любви без всякого осуждения Кузмин бросил вызов этой атмосфере тайны. Больше того, утверждая, что эта любовь не аморальна или порочна, но нравственно и этически оправдана и даже временами духовно выше, что это не вопрос декадентского имморализма, а создание личных ценностей, Кузмин исследовал пределы общественных границ и его кажущейся терпимости, хотя нет никаких следов того, что он это делал сознательно[293].
Юный герой романа — Ваня Смуров: Кузмин заимствовал это имя у одного из детей из «Братьев Карамазовых» Достоевского. (Выбрав уменьшительное имя одного из самых распространенных русских мужских имен, Кузмин, возможно, хотел сказать, что в нем нет ничего «исключительного».) Сирота — буквально и символически, — блуждая с места на место и повсюду чужой, он учится на опыте принимать все стороны этого опыта и собственного гомосексуализма. В романе изображается его успешная попытка найти личную свободу и освобождение в слиянии этических и эстетических элементов, найти путь между гедонизмом и аскетизмом. Цель и идеал — свободная жизнь, выраженная в уравновешенном, спокойном и размеренном утверждении чувственного, естественного существования. В эпилоге романа, в Италии, молодой герой соглашается жить с пожилым человеком, Ларионом Штрупом — главным «выразителем идей» романа (который не пытался принудить его к этому). И Ваня, уже не чужой, «открыл окно на улицу, залитую ярким солнцем»[294]. Как и Штруп, Ваня бежит от сексуальных ограничений общества, но вместе с тем — и это самое замечательное в культурном контексте эпохи — и он, и автор романа рвутся прочь от сексуальных клише декаданса конца века. Штруп, хотя и не художник по призванию, настоящий артист в его эстетизации сексуальности и идеалов однополой любви и в своем восприятии искусства как средства обновления через возврат к настоящей чувственной жизни и через освобождение от сковывающих общественных и нравственных условностей. Он чувствует и думает не так, как окружающие его люди, и отказывается признать существующий сексуальный кодекс. Тем самым он отрезает себя от всякого постоянного места и от родной страны (кто Штруп по национальности, остается непонятным: англичанин или наполовину англичанин?). На протяжении всего романа он в постоянном движении, — «кочевник красоты» (выражение В. И. Иванова), который стремится отыскать золотой век красоты и сексуальной открытости.
Все это соответствует привычному для конца века представлению о гомосексуалисте как о художнике и étranger [295], но роман Кузмина отличается от них самым решительным образом, что делает его настоящим предшественником более поздней обширной литературы об однополой любви. Штруп — индивидуалист и сексуальный нонконформист, но он отказывается быть маргиналом. И он не стремится быть изгоем (в Петербургском обществе он чувствует себя таким же свободным, как в Риме или Флоренции) или мучеником. Он принимает свою жизнь легко и естественно, чему впоследствии научится и юный герой романа. Его исключительность только в том, что он отвечает на зов необычной, но нетрагичной судьбы.
Это возмущало одного из первых критиков романа Д. Философова. Двоюродный брат и одно время любовник Дягилева, он участвовал в создании «Мира искусства», но не способный мириться с собственным гомосексуализмом и занятый религиозными вопросами, он порвал с движением и связанными с ним людьми. Теперь он сетовал на «легкомысленное» отношение Кузмина к своей теме: «тема, которая, может быть, трагична по преимуществу »[296]. Он отверг роман как «типичную порнографию западного образца», в котором «легко и безмятежно блудодействуют аномальные люди», и назвал Кузмина «не творцом новой <культурной ценности. — Д.М. >, а продуктом старой разлагающейся культуры»[297]. Он увидел лишь «снимки кодака» и «документики любопытные»: «Благодаря облегчению цензурных условий, он получил возможность коснуться темы, до сих пор не затрагивающейся в нашей литературе. Этим, в конце концов, исчерпывается его значение»[298]. И в заключение он пишет, что «циник» Кузмин не может ничего сказать о «проблеме пола»: «Его легкомысленный, буржуазный оптимизм свел самую проблему пола на нет, лишил ее всякой глубины, мистики»[299]. Не считая однополую любовь «проблемой», Кузмин, конечно, уже многое сказал о ней.
Близкий друг Философова, остроязычная З. Гиппиус, приводит схожие обвинения в своем критическом разборе «Крыльев» в статье «Братская могила», которая появилась в седьмом номере журнала «Весы» за 1907 г. после публикации романа отдельным изданием. Статья была подписана ее обычным псевдонимом «Антон Крайний», но замечания были столь язвительны, что журнал почувствовал себя обязанным напечатать опровержение в том же номере. Гиппиус обрушилась не только на роман Кузмина за его тенденциозную порнографию и «претензии на культурность», но и на «лесбийский роман» Л. Д. Зиновьевой-Аннибал «Тридцать три урода» (1907) и сборник рассказов Л. Н. Андреева и отметила «наплыв хулиганов именно в той стороне, где преимущество отдается „эротическому“ заголению»[300]. Она даже не соизволила привести имя Кузмина или название романа в своей рецензии, — сомнительный комплимент, доказывающий их широкую известность, но приберегла для них самые ядовитые замечания: «Я ничего не имею против существования мужеложного романа и его автора. Но я имею много против его тенденции, его несомненной (хоть и бессознательной) проповеди патологического заголения, полной самодовольства»[301]. Разумеется, она знала, что в Уголовном кодексе предусмотрены наказания только за «мужеложство»[302].
А. А. Измайлов, в ту пору влиятельный критик (и известный пародист), тоже сопоставил романы «современных эротоманов» Кузмина и Зиновьевой-Аннибал в своей еженедельной колонке («Литературные заметки») в «Биржевых ведомостях», где он замечал в современной литературе «определенную болезненную струю, которую пускает явно нездоровый мозг»[303]. Когда фельетон был перепечатан (в переделанном виде), он вновь выразил сожаление, что в двух романах присутствуют «элементы извращения, дегенератства и психопатии», и спрашивал: «неужели им <авторам> не стыдно предстать перед ними <своими родными. — Д.М. > с своею „литературой“?»[304]. М. Горький, стыдливый во всем, кроме собственной личной жизни, не распространялся о «Крыльях» в печати, но в 1907 г. в письме к Л. Н. Андрееву он писал о «старых рабах, которые не могут не смешивать свободу с педерастией <…> для них „освобождение человека“ странным образом смешивается с перемещением его из одной помойной ямы в другую, а порою даже низводится к свободе члена и — только»[305]. Позднее он написал Андрееву: «Кузмин, человек, видимо, малограмотный, не умеющий связно писать, не знакомый с русским языком, — творец новой культуры, оказывается!»[306] Троцкий, уделявший почти столько же внимания литературе, как и политике, в своих фельетонах 1908 г. не преминул обрушиться на «анархизм плоти» и «половую индивидуальность», примером которой был роман Кузмина, и заметил с усмешкой: «<…> господин Кузмин законы естества упразднил, и то мироздание не свихнулось со своих основ»[307].
Некий П. Дмитриев, рецензируя «Крылья» в левом петербургском «Нашем журнале», через много месяцев после появления романа осудил книгу и ее автора: «Однополая любовь не только разрушает цельность и силу полового общения людей, но даже совсем устраняет это общение. <…> Идея однополой любви бесконечно суживает человеческую жизнь и делает ее в области половых отношений крайне бедной и бессодержательной. <…> Не обогащение жизни воспевает г. Кузьмин <так всюду в рецензии. — Д.М. >, и не полноту возможных для человека переживаний, — но физическую нищету и нравственное убожество, которые никогда не найдут себе здоровой почвы в жизни». Это, продолжает он, «несчастье, с которым человеку свойственно бороться до последних сил, как борется он за жизнь и здоровье». Дальнейшее развитие идей, «воспетых» Кузминым, в «литературе не может иначе рассматриваться, как развитие паразитов, питающихся исключительно жизненными соками того организма, на котором возникает жизнь паразита. <…> Самое творчество Кузьмина не может иметь места в литературе»[308]. (Рецензия предвосхищает «дискурс болезни» советской и нацистской антигомосексуальной пропаганды 30-х гг.)
Через три года после выхода в свет «Крылья» все еще занимали почетное место в книге с тенденциозным названием «Порнографический элемент в русской литературе» Г. С. Новополина, где он развенчал Кузмина как «сексуального провокатора» и «психопата», поставившего «патологическую» грязь на «пьедестал»: «Никогда прежде не случалось кому-либо пропагандировать этот противоестественный порок открыто, никто не осмеливался его идеализировать, однако кощунственная кисть Кузмина не колеблясь принесла его апологию в жизнь и литературу»[309]. Даже Б. А. Леман, выступавший под своим обычным псевдонимом «Б. Дикс», экспериментировавший с гомосексуализмом в 1906–1907 гг., когда он провел изрядное количество времени в обществе Кузмина, мог написать о «пошлом безвкусии», «шаблонном „декадентстве“» романа и что Кузмин спускался «до порнографии бульварных романов»[310]. И всякий раз, когда неутомимый «русско-немецкий» мемуарист Фридрих Фидлер сталкивался с Кузминым, в 1907 или 1910 г., он называл его «апостолом педерастии» или «педерастическим порнографом»[311].
Только Блок, написавший в своих записных книжках «„Крылья“ — чудесные»[312], внес новую ноту в этот хор поношений. В статье «О драме» (1907) он писал: «Современная критика имеет тенденцию рассматривать Кузмина как проповедника, считать его носителем опасных каких-то идей. Так, мне пришлось слышать мнение, будто „Крылья“ для нашего времени соответствуют роману „Что делать?“ Чернышевского. Мне думается, что это мнение, не лишенное остроумия, хотя и тенденциозное, не выдерживает ни малейшей критики»[313]. Но и он сожалел о том, что Кузмин «отдал дань грубому варварству» в нескольких местах романа, при том, что Блок защищал его от «гонений» «блюстителей журнальной нравственности», не способных увидеть, что Кузмин — «художник до мозга костей»[314].
В романе звучит гимн мужской красоте и упоминается дружба Ахилла и Патрокла, Ореста и Пилада, Адриана и Антиноя как «содомская любовь», а не содомский «грех». Но что же именно, помимо дерзости писать об однополой любви, сочли критики столь уж «эксгибиционистским» или «порнографическим» в романе, где вскользь не упомянуто объятие, не говоря уже о поцелуях между мужчинами, где отсутствует слово «гомосексуализм», возможно потому, что по-русски не было для этого понятия «нейтрального» слова?[315] Покупатели книги, должно быть, ожидали пикантного чтива, и им не терпелось посмаковать похотливые фантазии на запретную в прошлом тему. Если бы читатели и критики внимательно вчитались в роман «Крылья» (само название указывает на важнейший аспект), они нашли бы, что это своего рода философский трактат, аналогичный диалогам Платона. Из одного диалога («Федр») Кузмин заимствовал название, указывающее на глубинную тему романа и тесную связь между его эстетикой и моралью: поиск свободы и красоты, путь души к совершенству через любовь и эллинистическое представление о мужской любви как средстве для личного и культурного перерождения [316].
Только Г. Г. Чичерин, будущий комиссар иностранных дел СССР (1923–1930) и один из самых старших и ближайших друзей Кузмина, заметил нечто подобное, когда Кузмин прислал ему номер «Весов», где был напечатан роман. Сам гомосексуалист, но вечно не в ладах со своей ориентацией, он увидел в романе «(будто трактат в форме диалога, как делалось во времена энциклопедистов), и все об одном и том же, так сказать панмутонизм или панзарытособакизм»[317]. Хотя там «слишком много рассуждательства», как выразился Чичерин, в романе, где целые страницы занимает диалог и почти отсутствует действие, как будто Кузмин совсем забыл о сюжете и создании характеров, развивая свой «гоморомантический» (но не гомоэротический) однополый мессианизм, ни один критик не сказал об этом. Даже друзья, которые слышали роман осенью 1905 г., этого не увидели. После чтения романа Кузминым 10 октября 1905 г. композитор и пианист И. В. Покровский, один из основателей «Вечеров современной музыки», только «долго говорил о людях вроде Штрупа, что у него есть человека 4 таких знакомых <…> как он слышал в банях на 5-й линии почти такие же разговоры, как у меня, что на юге, в Одессе, Севастополе смотрят на это очень просто и даже гимназисты просто ходят на бульвар искать встреч, зная, что кроме удовольствия могут получить папиросы, билет в театр, карманные деньги»[318]. Слово, которое действовало как красная тряпка на критиков, полных решимости найти в нем порнографию, и заставляло даже друзей видеть в нем своего рода однополый «физиологический очерк», было «баня» — на гомосексуалистском петербургском жаргоне «pays chaud »[319]. Журнальные нападки, критические статьи и многочисленные пародии и памфлеты, посыпавшиеся вслед за появлением книги, сосредоточились на этой теме, окрестив ее «банной».
В русских газетах было принято ежедневно рассказывать о преступлениях — кражах, нападениях, убийствах, происходивших «В банях», как говорилось в этой рубрике, и они намекали на другие, неназванные пороки, создавая вокруг них притягательную атмосферу отклонения от моральных норм как в Петербурге, так и в других городах, как это было в древнем Риме. Мы знаем из личных бумаг Кузмина, что гомосексуалисты действительно встречались в банях. Кузмин оставил подробный рассказ о своем посещении одной из них, находившейся в Петербурге на Бассейной улице: «Вечером я задумал ехать в баню, просто для стиля, для удовольствия, для чистоты. <…> Пускавший меня, узнав, что мне нужно банщика, простыню и мыло, медля уходить, спросил: „Может, банщицу хорошенькую потребуется?“ — „Нет, нет“. — „А то можно…“ Я не знаю, что мною руководствовало в дальнейшем, т. к. я не был даже возбужден… „Нет, пошлите банщика“. — „Так я вам банщика хорошего пришлю“, — говорил тот, смотря как-то в упор. „Да, пожалуйста, хорошего“, — сказал я растерянно, куда-то валясь под гору. „Может, вам помоложе нужно?“ — понизив голос, промолвил говорящий. „Я еще не знаю“, — подумав, отвечал я. „Слушаюсь“. Когда смелыми и развязными шагами вошел посланный, я видел его только в зеркале. < Постоянный мотив в „Крыльях“. — Д.М. > Он был высокий, очень стройный, с черными чуть-чуть усиками, светлыми глазами и почти белокурыми волосами; он, казалось, знал предыд<ущий> разговор, хотя потом и отпирался. Я был в страшно глупом, но не неприятном положении, когда знаешь, что оба знают известную вещь и молчат. Он смотрел на меня в упор, неподвижно, русалочно, не то пьяно, не то безумно, почти страшно, но начал мыть совсем уже недвусмысленно. Он мне не нравился, т. е. нравился вообще, как молодой мужчина, не противный и доступный; моя, он становился слишком близко и вообще вел себя далеко не стесняясь. После общего приступа и лепета мы стали говорить как воры: „А как вас звать?“ — „Александром…“ — „Ничего я не думал, идя сюда“. — „Чего это…. Да ничего… Бывает, случается, мимо идут да вспомнят…“ — „Запаса-то у меня не много…“ — „А сколько?“ Я сказал. „Не извольте беспокоиться, если больше пожалуете, потом занесете…“ — „В долг поверите?“ — „Точно так…“ — „А если надую?“ — „Воля ваша…“ Я колебался… Тот настаивал. „А вы как?“ — „Обыкновенно“… — „В ляжку или в руку?“ — „В ляжку…“ — „Конечно, в ляжку, чего лучше“, — обрадовался парень. <…> Как бездушны были эти незнакомые поцелуи, но, к стыду, не неприятны. Он был похож на Кускова en beau и все фиксировал меня своими светлыми, пьяноватыми глазами, минутами мне казалось, что он полоумный. Одевшись, он вышел причесаться и вернулся в серебряном поясе, расчесанный и несколько противный. Он был подобострастен и насилу соглашался садиться пить пиво, благодарил за ласку, за простое обхождение; главный его знакомый — какой-то князь (у них все князья). 34<-х> <лет>, с Суворов<ского>, с усиками, обычные россказни о покупках родным и т. д. Самому Алекс<андру> 22 г<ода>, в банях 8-й год, очевидно, на меня наслали профессионала. Он уверяет, что дежурный ему просто сказал: „мыть“, но он был не очередной, остальные спали; что в номера просто ходят редко, что можно узнать по глазам и обхождению. И, поцел<овав> меня на прощание, удивился, что я пожал ему руку. В первый раз покраснев, он сказал: „Благодарствуйте“ и пошел меня провожать»[320]. Кузмин возвращается в бани 19 января 1906 г., чтобы заплатить свой долг[321], и весной видится с Александром Корчагиным.
В дневнике Кузмина описаны и другие визиты в бани[322], посещавшиеся им до самого 1913 г., когда встретил Юрия Юркуна, молодого человека, который будет его спутником до конца его жизни. Он мог бы, конечно, включить в роман одну из описанных в Дневнике встреч, конечно смягчив ее, но в романе нет ни одной сцены в банях. Есть только краткий разговор в первой части романа между Федором, человеком, который на время становится спутником Штрупа, и его дядей Ермолаем про то, что клиенты и банщики, как Федор, могут за деньги «баловаться» в банях[323]. В романе этот отрывок должен служить еще одним препятствием на Ванином пути к сексуальному открытию: после того, как он подслушивает разговор, он будет сторониться Штрупа до самого конца романа, когда он, наконец, осознает свою (гомосексуальную) сущность. Но этого отрывка оказалось достаточно для того, чтобы Гиппиус написала о «банщиках-проститутах, которыми „свято“ пользуется <…> герой-мужеложец»[324], а «снимка кодака» — для сосредоточившихся на нем читателей и критиков, чей отклик на роман буквально совпадал с тем, что О. Уайльд выразил метафорой: «Несчастные рецензенты явно низведены до уровня репортеров от словесности, пишущих хронику деяний закоренелых литераторов-рецидивистов»[325].
А. Измайлов, например, трактует разговор между Федором и «дядей Ермолаем» в жеманном пассаже:
«„Крылья“ рассказывают, деликатно выражаясь, о том, как мужчины любят мужчин. <…> Сюжет этот для русской литературы довольно необычен, и потому автор естественно иногда предпочитает прибегать к читательской догадливости. Но, конечно, невозможно ошибиться в его понимании. В повести, например, есть сцена, где некто подслушивает разговор двух банщиков. Банщики беседуют о том, как к ним приходят иногда господа с ними „баловаться“. Если задернут занавеску в окошке номера, значит, барин будет „баловаться“, и тогда банщик должен заплатить старосте пять рублей»[326].
Типичными для критических поношений, сосредоточившихся на «банной» теме, были замечания марксистского критика В. П. Кранихфельда, который в пространной рецензии на «Мелкого беса» Ф. Сологуба разбранил «отвратительный роман» Кузмина и Зиновьеву-Аннибал: «За цветистыми фразами о красоте свободного человека», написанными этими «индивидуалистами», «вы увидите только одну грязь половых эксцессов, — и в этом, в одном лишь этом, они понимают весь смысл, всю сущность индивидуализма»[327]. И «в какую „праотчизну“ и зачем, собственно, заведет вас, в конце концов, этот сладкоголосый „аргонавт“?» — спросил Кранихфельд. «В простую русскую баню, в баню, пропитанную запахом веников и человеческих испарений, чтобы показать вам, как „хорошие господа“, они же и „аргонавты“, по дешевой цене, за пять целковых, развращают мужиков». «Прежде, — продолжал критик, — как об этом может засвидетельствовать сам издатель „Гражданина“ князь Мещерский <о нем см. в наст. изд. в статье Е. Берштейна „Русский миф об Оскаре Уайльде. — Д.М. >, „хороших господ“ такого образа жизни называли „пакостниками“ и „дегенератами“, теперь, на языке Кузминых, русская баня превратилась в „светлое царство свободы“, а специфические ее посетители в провозвестников „самой неслыханной новизны“, „самых невиданных сияний““[328]. Для сексуальной политики правых и левых не было ничего дороже, чем клише о врожденной „чистоте“ и „невинности“ крестьян, что Кузмину, в отличие от большинства интеллигентов, в самом деле проведшему среди них долгое время, казалось удивительным. И это убеждение заставляет Кранихфельда взять реплики из длинного монолога Штрупа, обращенного к группе друзей в его квартире, этому гимну чувству и преданности красоте, и отнести его к краткому эпизоду в бане, к которому они не имеют никакого отношения[329].
Когда издатель бульварной газеты „Русь“ В. Ф. Боцяновский напечатал статьи о „Крыльях“ и повести Кузмина „Картонный домик“ — еще более откровенном рассказе о любви между двумя мужчинами (основанном на отношениях Кузмина с С. Ю. Судейкиным осенью 1906 г.), он озаглавил их „В алькове г. Кузмина“, где „альков“ — это намек на бордель или банную кабинку, и „О „греческой“ любви“[330]. В обеих статьях Боцяновский объяснял появление „порнографии“ в русской литературе влиянием переводной западноевропейской литературы и заключал: „Несомненно, что блудливая похоть наших беллетристов — простой рикошет западноевропейской литературы“. Даже Андрей Белый в рецензии на „Крылья“ отметил лишь „дешевую изощренность“ и табу, которые, по его словам, „тошно“ читать. Говоря о фабуле романа, он ограничился следующим замечанием:
„Описывается противоестественная любовь несчастного молодого человека к герою повести — пошляку Штрупу. Штруп соблазняет несчастного молодого человека мужеложством, а сам пока удовлетворяет свои половые потребности с банщиком Федором“[331].
Через одиннадцать лет после лета 1907 года, когда, как писал Кузмин В. Нувелю, „со всех сторон“ в прессе на него выливали „всеми помоями“[332], Кузмин мог шутить об этом деле в заключительных строках „Ангела благовествующего“ — первом стихотворении цикла 1918 г. „Плен“: „Бани. / Словом довольно гадким/ Стихи кончаю я, / Подвергался стольким нападкам / За это слово я. <…> / Но это было давно ведь, <…> Потом есть английское (на французском языке“ motto) <…> / „Honny soit qui mal у pense“»[333], т. е. «Пусть будет стыдно тому, кто об этом плохо подумает». Тем не менее в 1907 г. критики не стыдясь утверждали худшее, и «баня», «Крылья» и «Кузмин» стали синонимами порнографии и порока. «Русь» опубликовала грубую женоненавистническую пародию на «Картонный домик» в виде четырех недостающих заключительных глав. (Повесть была опубликована в альманахе «Белые ночи» без последних глав, которые оказались затеряны наборщиками в типографии.) В пародии один из героев-мужчин, узнав, что «она» беременна, говорит, заливаясь слезами: «Я была честная мужчина, Мятлев! Теперь что я буду делать?» Другой отвечает: «Что ж, надо жениться»[334]. В следующей главе описывается, как «свадьба состоялась в предбаннике лучшей в городе бани. Венчал их старый седой банщик, который во время торжества старательно избегал становиться спиной к Мятлеву». Через три месяца родится «мальчуган», которому дают «благородное имя Спиналиус». Пародия, подписанная именем Кузмина, завершалась постскриптумом:
«P.S. Окончание „Картонного домика“ было найдено в той бане, где у г. Кузмина так неожиданно выросли „Крылья“. За верность подлинника ручается O.Л. д’Ор»[335].
На карикатурах Кузмина изображали с маленькими трепещущими крылышками, парящего над зданием с надписью «баня», а на некоторых он увенчан венком, сплетенным не из лавров, а из веников. На другой элегантно одетый и тщательно причесанный Кузмин с крылышками за плечами спокойно пощипывает бородатого свиноподобного голого банщика под подбородком, пока тот, зажав веник под мышкой и прикрывая волосатыми лапами половые органы, плотоядно смотрит на автора[336].
В «маленьком фельетоне» под названием «На крыльях (По сочинению Кузмина „Крылья“)» карикатурист «Карандаш» изобразил Кузмина, летящего над Россией и цитирующего собственный роман («Кузмин взмахнул крыльями и полетел. <…> И приговаривал: —…И люди увидели, что всякая красота, всякая любовь — от богов, и стали свободны и смелы, и у них выросли крылья…»). В первой части Кузмин видит баню и «банного мальчишку» Федора, который предлагает свои услуги «баловаться» за 30 рублей. Кузмин «набросился на Федора и поволок его в отдельный номер», но на крик Федора прибежал городовой, и прежде чем Кузмин смог вновь взлететь, он должен дать взятку жандарму, чтобы его не арестовали. Но он говорит Федору, что его «адрес — издательство „Скорпион“». Во второй части Кузмин «прилетает из бани», чтобы произнести речь о любви к гимназисту Ване и Штрупу, прерываемую приходом Федора, от которого Кузмин прячется под диван. В третьей части после того, как Ваня отбивается от нападок «староверки» Марии Дмитриевны и объявляет о своей преданности Штрупу, Кузмин снова взлетает из бани и кричит: «Браво, браво, гимназист!» Четвертая часть пародии (всего три части в «Крыльях») содержит «мораль»: «Палата № 6. Автор. Врач-психиатр. Гимназист. Мальчик из бани. Сотрудники „Весов“. Апофеоз»[337]. Через десять дней та же газета напечатала стихотворение «Чемпионат» за подписью Сергея Горного. Пятая строфа читается: «Кузмин всемирный взял рекорд: / Подмял Маркиза он де-Сада. / Александрийский банщик горд… / Вакханту с крыльями отрада: / Де-Саду сделав два „parade“ a, / Кузмин всемирный взял рекорд»[338].
В других случаях имя Кузмина даже не приводится. Петербургские улицы и парки были не чужды молодым людям, которые отдавались за деньги случайным прохожим. Кузмин часто отмечает в своем Дневнике хорошеньких, которых он заметил (а иногда опекал), а летом и ранней осенью 1906 г. у него была связь с одним из них, красивым молодым человеком по имени Павел Маслов[339]. (Когда 12 июня 1906 г. Кузмин прочел В. Нувелю дневниковую зарисовку их первой встречи в Таврическом саду накануне и любовное свидание, которое за ним последовало, Нувель назвал его «ярым профессионалом»[340].) Петербургские газеты годами писали о «проблеме» женской проституции, но после публикации «Крыльев» начали обсуждать и мужскую, и тут название кузминского романа фигурировало постоянно.
Популярная петербургская ежедневная газета «Сегодня» время от времени печатала колонку «Язвы Невского проспекта» за подписью «Эс-Тэ», и 13 июля 1907 г. появилась одна из них с подзаголовком «Крылья». В первой части репортер описывает встречу с несколькими напористыми проститутками на главной петербургской улице около 11 часов вечера. Во второй части, в основном построенной в форме диалога, «юноша лет 18–19» обращается к нему со словами: «Господин! А, господин!» «Он был в желтой охотничьей куртке. Серые брюки плотно облегали ноги, выделяя упругие толстые икры. На голове была жокейка»[341]. Наш журналист, подумав, говорит себе: «Должно быть — нуждающий. Стыдно просить… Надо помочь» и вынимает кошелек. Здесь юноша хохочет, и происходит следующая сценка:
«— Да не это мне, господин, нужно. Неужели вы не понимаете?
Я смутно стал догадываться, в чем дело; но все-таки как-то не верилось, не хотелось верить в возможность подобной гадости.
— Зачем же вы меня остановили? — спросил я.
Юноша опять захохотал.
— Да затем, что всех останавливаю. Всех мужчин, которые ночью шляются по Невскому.
— Вы, значит, торгуете собой?
— Всякий человек чем-нибудь торгует. У нас и покупатель свой есть…
— И давно вы?
— Я-то? Почитай, что лет пять…
Я много слыхал рассказов о содомских грехах. Много читал о них. Но все это мне казалось чем-то фантастическим, недействительным.
Теперь я стоял лицом к лицу с юношей, останавливающим мужчин на улице.
Следовательно, „это“ не только существует, но „оно“ уже выплыло на улицу; выплыло грязной струей, переполнив сосуд, в котором его держали до сих пор вдали от глаз.
— Послушайте! — начал я. Но слова не шли с языка».
Нашему журналисту кажется, что «каждое слово, которое будет произнесено в присутствии этого юноши, осквернит говорящего. Казалось, что от одного прикосновения к нему на руке появится отвратительное смрадное пятно, которое никогда не смоется». Он быстро поворачивается и уходит. «Ругань и приставанья „дам“ Невского проспекта казались невинным лепетом ребенка в сравнении с той язвой, которую только что мне пришлось увидеть на улице».
Еще более причудливым был фельетон «Клуб порнографии», занявший 21 июля 1907 г. целый «подвал» второй страницы петербургской газеты «Столичное утро», предназначенный для сенсационных разоблачений. Анонимный автор писал: «уже приблизительно месяца два <т. е. с тех пор, как „Крылья“ вышли отдельным изданием. — Д.М. >, как в печать проникли слухи о существовании в Петербурге общества, ставящего себе целью развитие и пропаганду эротических идей»[342]. Во времена «расцвета порнографической литературы, знаменитых нововременских объявлений, чуть-чуть приоткрывших краешек целого мира карамазовщины и садизма» такое сообщение не произвело надлежащего впечатления. «Доморощенные эротоманы», разумеется, заинтересовались, но не те, кому «дорога общественная нравственность». Те ошиблись, поскольку эта «подпольная опасность» грозит всей России и молодежи обоего пола, и когда наш репортер захотел разоблачить это тайное общество, он ничего не мог о нем узнать: «конспирация, видимо, поставлена в обществе прекрасно». Так что он «не мало был удивлен», когда один его знакомый предложил посетить «эротический клуб». Тотчас он согласился, и «под условием скромности <…> относительно местонахождения клуба» знакомый повел его в «конспиративный „Храм Эроса“».
После «разового взноса (довольно-таки крупного: 5 руб.)» его снабдили карточкой, именовавшей его «почетным гостем „Эротического клуба“» и предоставлявшей «право входа в общие залы, библиотеку и музей» клуба. Общий зал его «поразил своим великолепием. Стены, потолок, окна и двери были роскошно декорированы розовым шелком, из-за складок которого глядели парижские гравюры в плотных рамах черного дерева». Все создает «приторную, липкую атмосферу скрытого разврата». Знакомый ему шепчет, что «небезызвестный в последнее время беллетрист-поэт, фамилию которого излишне называть» еще не пришел, но публика все прибывает: «паралитики-старички, юноши, не уступавшие дряхлостью старичкам, кое-где мелькнули 3–4 розовых мальчишеских физиономии. Но преобладали несомненно женщины». А вот что особенно его поражает: «Мимо меня проскользнул 14-летний толстый мальчуган, с каким-то виноватым видом следовавший за испитым чахлым мужчиной. Я удивленно посмотрел на своего спутника. — Неужели? — мелькнула в голове отвратительная мысль. „Крылья“, — спокойно улыбнулся мой знакомый».
Наконец дверь в соседний зал открывается, и вместе с другими он входит туда, где кровь сразу ударяет его в голову, и «жгучий стыд» переполняет его существо: «Прямо передо мной в глубине комнаты чуть ли не полстены занимала задрапированная голубой кисеей картина. Изображалась гнусная сцена утонченнейшего парижского разврата. Реализм бил вовсю». Он отворачивается, но в глаза ударяет «еще более отвратительное зрелище. Сотни раскрасневшихся потных лиц <…> Каждая жилка трепетала в этих животных физиономиях, искаженных отвратительным чувством извращенного сладострастия». Его знакомый предлагает осмотреть библиотеку, а потом концертный зал.
В библиотеке «высились три-четыре шкапа», над каждым из которых «висела дощечка с надписью „Français“, „Italien“ и т. д.». В центре комнаты стоит «огромный стол, заваленный заграничными порнографическими еженедельниками», а в углу, «слегка прикрытая тяжелой бархатной портьерой, белела гипсовая фигура обнаженного мальчика с цинично сложенными руками». «Здесь исключительно иностранная литература, — сказал мне мой спутник, — из русских только Кузмин принят в библиотеку клуба. „Санин“ Арцыбашева признается панацеей мещанской нравственности». «Какая все-таки гадость!» — восклицает наш журналист, но он не просится домой, и его визит далеко не исчерпан. После ликера, чтобы «быть в состоянии пробыть до конца вечера», он идет на «концертное отделение».
Занавес поднимается, и на сцену «выпорхнули две танцовщицы в совершенном почти дезабилье», которые танцуют «неприкровенным цинизмом, грязной пошлостью, отвратительным до тошноты жестом». Вдруг выскочат «четверо мальчиков — весенние, красивые, стройные — совершенно обнаженные», и все вместе продолжают «восточный сладострастный танец». Затем «на сцену вошла костлявая, изможденная фигура юноши» — совершенно голый «лектор эстетики». «Длинно, скучно и отвратительно» — повествует лектор «об аномалиях своего противного тела, явившихся следствием неестественных половых желаний». Наконец на сцене появляется «небезызвестный беллетрист-поэт», который «проповедует» «массу пошлости, цинизма и карамазовщины <…> как новый путь в литературе, искусстве и в чувствованиях современного человека». С окончанием программы и с разрешения «председательницы общества и хозяйки дома баронессы Ш.» наш репортер идет в кабинет своего знакомого, но из чувства «элементарного стыда» он отказывается описать, что происходило между его знакомым, «в купальном костюме», голой женщиной и «эротической старческой физиономией». Голова кружилась от отвращения, он бежит из «этого гнусного омута разврата», но на пути увидел последний «дикий кошмар», когда из библиотеки «выскочил голый измятый мальчик. Истерзанный вид его, помутневшие глаза, дрожащие руки и вся пошатывающаяся, измученная фигура слишком ясно говорили, в чьей власти он был…»
Фельетон так кончается: «Отцы, матери, учителя и воспитатели, берегитесь! В программу общества включено — начать с осени пропаганду „эротических идей“ среди учащихся обоего пола!.. Страшно подумать, чем грозит грядущий призрак разврата!..»
Существовал ли этот жуткий «секс-клуб» на самом деле или это плод распаленного (и явно грязного) воображения журналиста, любителя сенсаций? Каждая подробность, начиная с «конспирации», знакомый, который оказывается членом клуба, обещание не выдавать места сборищ и так далее говорят о последнем. Некоторые читатели попались, и в течение нескольких месяцев Кузмин получал письма от людей, считавших, что они узнали, кто этот «беллетрист-поэт», и хотели бы знать, как им вступить в клуб, а 3 октября 1907 г. «эротоман» зашел к Кузмину и говорил ему, что «одна дама ему сказала про петерб<ургские> собрания у баронессы до 150 чел<овек>, где я — главный, но она меня не видала, т. к. я всегда был занят»[343]. Еще до опубликования фельетона в газете «Столичное утро» молодая «тетка» и «скачущий козел», как назвал его Кузмин, барон Г.М. фон Штейнберг, был убежден, что Кузмин являлся главой тайного гомосексуалистского общества, и просил, чтобы его туда приняли. Эта глупость показалась Кузмину невыносимой, а неуклюжие попытки соблазнить его и вступить в «тайное общество», которого, конечно же, не было, — смешными. 10 мая 1907 г. Кузмин и несколько друзей состряпали шуточную инициацию Штейнберга в «общество»: «Я бы никогда не подумал, что такие шутки из Шекспира удадутся теперь, — и это еще была импровизация»[344]. Семнадцатого мая они произвели над ним обряд полной инициации, — явная пародия на масонские сцены из «Войны и мира», чего (излишне и говорить) Штейнберг так и не понял: «Он очень испугался вопроса об эпилепсии и некрофилии, вопрос о тайных пороках оставил без ответа»[345].
«Крылья» составили Кузмину литературную репутацию, от которой он так и не смог отделаться, сколько бы ни писал на другие темы, и многие критики и читатели искали во всех его сочинениях следы «порнографии» и пропаганды однополой любви там, где их вовсе не было. Жгучий и сенсационный интерес вкупе с бурным общественным возмущением и ненавистью к гомосексуализму показывают, насколько было встревожено русское общество этим выплывшим на поверхность явлением. То, что подобный отклик был обусловлен гетеросексуальными фантазиями о гомосексуальном поведении, а не чем-то в самом романе, и вечной истерией, вызванной совращением молодежи старыми хищниками, особенно знаменательно.
Не менее важна реакция отдельных лиц. Первые слушатели кузминского романа обнаружили в своих откликах высокую степень осознания собственного несходства и своего рода групповую самобытность, основанную на их гомосексуальной ориентации. После публикации романа Кузмин получал письма со всей России от людей, благодаривших его за то, что он выразил их чувства и упования, и убеждавших его стать «бардом» гомосексуализма[346]. Некоторые даже искали встреч с «русским Уайльдом»[347], а один гомосексуальный натурщик и проститут по имени Валентин, который зашел к Кузмину 27 февраля 1907 г., даже предлагал ему свои дневниковые записки как матерьял[348].
Андре Жид заметил в «Коридоне»: «Замечательно, что всякий ренессанс или период большой активности, в какой бы стране они ни происходили, всегда сопровождаются вспышкой гомосексуализма»[349]. Гомосексуализм в России носился «в воздухе», как заметила Л. Зиновьева-Аннибал 2 сентября 1906 г.[350] Автор «Крыльев» и других сочинений в прозе и стихах больше всех способствовал тому, чтобы эта тема получила огласку — шаг необычайной важности для гомосексуальной идентификации в России. Н. Гумилев, ничуть не смущаясь ориентацией своего друга, в тщательно сформулированном комплименте, завершавшем обзор второй книги Кузмина «Осенние озера», где есть несколько откровенно гомосексуальных циклов, признает: «Среди современных русских поэтов М. Кузмин занимает одно из первых мест. <…> Как выразитель взглядов целого круга людей, объединенных общей культурой и по праву вознесенных на гребне жизни, он — почвенный поэт, и, наконец, его техника <…> только окрыляет его»[351].
Перевод с английского А. В. Курт
ПРИЛОЖЕНИЕ
Уже после того, как статья была завершена, мне стало известно любопытное письмо прозаика С. А. Ауслендера (1886–1937), племянника Кузмина, к беллетристу Б. А. Лазаревскому (1871–1936). Считаю уместным опубликовать его в качестве приложения. Благодарю Н. А. Богомолова за предоставление копии письма, оригинал которого находится в РГАЛИ (Ф. 278. Оп. 1. Ед. хр. 20).
Дорогой Борис Александрович,
очень был утешен Вашим письмом. Несмотря на возможность всяческих несогласий, литературных и других, я был очень привязан к Вам просто как к человеку, и мне было бы тяжело потерять Вашу дружбу. Тем более что всякие несогласия дело временное. Перемелется — мука будет. Да еще какая отличная мука. Из несогласий рождается истина, и мы те жернова, от трений которых выйдет правда русской литературы.
Чтобы окончательно ликвидировать наш разговор на «Дяде Ване» (который я вовсе не считаю бестактностью, а необходимой и единственно возможной в людских отношениях открытостью), я считаю нужным сказать еще несколько слов.
Этически я не вижу ни одного слова против однополости. Ведь если у всех людей пять пальцев, а у некоторых шесть или четыре, то ведь от этого они ни нравственнее ни безнравственнее не станут. Но эстетически это может нас отвращать, как отвращает все, не похожее на нас, — горбатый, негр.
Поэтому, допуская теоретически справедливость и право на существование всякой любви (или чувственности), инстинктивно я чувствую отвращение к тому, к чему сам не имею никакой природной склонности.
Но лицемерие, фарисейское самодовольство: «Вот я-то не таков! У меня как у всех, и поэтому я могу свободно развратничать. А у него даже самая чистая, святая любовь будет „гадостью и извращенностью“» — мне противны. Кроме того, мне было гор<ь>ко, что говорили именно о Кузмине, которого я с детства люблю как милого, чуткого человека и которого очень ценю как интересного, талантливого писателя. Я с ним всегда был по-товарищески очень дружен. Но это совсем не то. Положим, не все ли равно, что говорят: те, что меня знают и любят, поверят одному «нет».
Любящий Вас Сергей Ауслендер.
25 Prairial а 114 r.F. Окуловка. 15. VI. 07.
Отто Буле
«Из достаточно компетентного источника…»:
Миф о лигах свободной любви в годы безвременья (1907–1917)[352]
Слухи и городские легенды давно уже перестали рассматриваться как произведения больной фантазии или массовой истерии. Доказательством тому являются не только многочисленные любительские сборники, где подробно описываются всплывающие время от времени легенды о фантоме-автостопщике или крокодилах в канализации Нью-Йорка, но и более серьезные попытки социологов разобраться в самой динамике слухов и выявить их «тайный» смысл. Как и следовало ожидать, слухам и городским легендам посвящено несколько сайтов в Интернете, которые также претендуют на более солидный подход, нежели простое собирательство[353].
Каким бы законным ни был вопрос о достоверности того или иного слуха, сам факт его распространения уже свидетельствует о том, что он представляет некоторый интерес для определенного круга людей и воспринимается ими как потенциально верная информация. Лишенная всякого правдоподобия «новость» не будет передаваться и, следовательно, не может стать слухом в полном смысле этого слова. Даже когда нелепость слуха является совершенно очевидной, то эта очевидность возникает только в ретроспективе, т. е. уже после окончательного опровержения слуха. Пока же слух циркулирует, он еще правдоподобен, заставляет нас привести к общему знаменателю разные, не связанные между собой явления, осмыслить их по схеме, «заданной» слухом[354].
Скандал вокруг так называемых лиг свободной любви и школьных «огарков», о которых речь пойдет ниже, нельзя понять без учета этой типичной для слухов тенденции к «расширению пределов вероятности»[355], при котором невероятное становится возможным и возможное становится реальным. Даже когда выяснилось, что официальное расследование (назначенное весною 1908 г. министром внутренних дел П. Столыпиным) не дало никаких вещественных доказательств, современники не перестали обнаруживать симптомы, говорившие о существовании тайных организаций, в которых гимназисты читали «порнографическую литературу» и предавались разврату. «Нет дыма без огня» — заключил и министр народного просвещения А. Шварц, ознакомившись с результатами специального следствия по делу «Лиги свободной любви» в Перми. Хотя слухи оказались раздутыми, внезапная тяга уральских школьников к «распутству, пьянству и разврату» не подлежала, по мнению министра, сомнению[356]. Самое примечательное во всей этой истории, пожалуй, то, что она вошла в коллективную память как печальный, но отнюдь не вымышленный эпизод Серебряного века. Упоминания об «огарках» встречаются в мемуарах Ходасевича и Осоргина[357]. Беглые, но подчеркнуто брезгливые описания лиг свободной любви можно найти в разных книгах по истории революционного движения[358]. Временная удаленность от скандала, видимо, устранила последние сомнения мемуаристов и исследователей и, тем самым, превратила слух в исторический «факт».
В настоящей статье я намерен проанализировать становление и развитие мифа о лигах свободной любви, используя газетные статьи, архивные материалы, а также литературные тексты дилетантов, откликавшихся на сочные сообщения в печати о безнравственности школьной молодежи. В первую очередь, меня интересует взаимодействие традиционных идей об общественном значении литературы, поведенческих стереотипов учащейся молодежи и сенсационного дискурса бульварной прессы, гнавшейся за злобой дня. Роль последней представляется особенно важной, если учесть, что ослабление цензуры в 1905 г. привело к настоящему буму в периодике[359]. Это же непосредственно повлияло и на судьбу слухов, вроде тех, что ходили о лигах свободной любви. Интенсивное обсуждение подобных слухов в газете делало их более правдоподобными, в особенности для низовой читательской аудитории, численность которой резко выросла за 20 предреволюционных лет. Вполне возможно, что без повышенной «гласности» миф о лигах свободной любви мог бы в «низах» и не возникнуть[360].
Вторая задача этой статьи — показать, что бульварный дискурс о лигах свободной любви и изображение быта подростков в художественной литературе оказали определенное влияние на коллективное сознание школьной молодежи, выразившееся в письмах в редакцию и других протестах против предполагаемой деятельности лигистов. На мой взгляд, историю загадочной «Лиги свободной любви» следует рассматривать как немаловажный эпизод в самоопределении школьной молодежи, в ее поисках собственной идентичности.
Дата: 2018-09-13, просмотров: 695.