XLII. ИСТОРИЯ ПРИНЦЕССЫ ВАНВРСКОЙ
Поможем в ✍️ написании учебной работы
Поможем с курсовой, контрольной, дипломной, рефератом, отчетом по практике, научно-исследовательской и любой другой работой

 

Первые дни пролетели в воспоминаниях о прошлом и в рассказах Камилла о разнообразных приключениях, жертвой или героем которых он был.

При всей широте своей натуры он был эгоистом: радостью для него было лишь удовлетворение собственных прихотей, а огорчением — отсутствие удовольствий.

Он много путешествовал, видел Грецию, Италию, Восток, Америку. Казалось, разговор с ним должен был бы весьма занимать пытливый ум жадного до всего нового Коломбана.

Но Камилл путешествовал не как ученый, не как художник, даже не как коммивояжер.

Он путешествовал подобно птице, и первый же ветер сдувал с его крыльев даже пыль той страны, в которой он побывал.

Однако во время своих странствований он встретил нечто такое, что поразило его воображение.

Это не были ни памятники, ни ландшафты, ни нравы, ни люди, ни произведения искусства, ни красоты природы. Нет, его поразило, взволновало, ослепило разнообразие женской красоты в странах с разным климатом. Камилл жил скорее ощущениями, чем впечатлениями. Переживая минуты блаженства, он чувствовал его всем телом, но не душой. Он принимал радость, счастье, сладострастие так, как другой принимает ванну; он уходил с головой в собственное ощущение надолго или на короткое время, в зависимости от того, насколько сильное удовольствие это ему доставляло.

Вот как случилось, что Камилл был готов пожертвовать всеми на свете лесами, джунглями, саваннами, озерами, прериями, Грецией с ее развалинами, Иерусалимом с его памятниками, Нилом с тысячью его городов за поцелуй первой красавицы, которую он встречал на своем пути.

Напрасно Коломбан с настойчивостью, свидетельствовавшей о его наивности, пытался вытянуть из него живописный рассказ о разных странах, где Камилл побывал, — тот отмалчивался. И не то чтобы ему не хватало слов для выражения своих впечатлений: напротив, слова он находил точные и очень поэтичные. Но когда друг пытался возвратить его мысли к берегам Огайо или в большую каирскую мечеть, у Камилла возникало воспоминание о юной краснокожей индианке или черноглазой гречанке, и о серьезном рассказе речи уже не было.

Однажды, когда он описывал Коломбану Грецию — классическую страну, больше всего восхищавшую юного бретонца, тот тщетно пытался заставить его рассказать о живописных островах, на которых побывал Камилл: о Делосе, Кее, Пафосе, Кифере, Паросе, Итаке, Лесбосе, Ама-фонте — об этих цветах в венке Ионического архипелага; от одних их названий сердце замирает, как при чтении античных поэтов, и ты снова чувствуешь себя пятнадцатилетним. Выслушав во всех подробностях повествование о любви юной дарданелльской красавицы под абидосскими олеандрами, Коломбан стал умолять его рассказать об Афинах и о впечатлениях от поездки в этот великий город, по которому они вместе мысленно путешествовали, сидя за школьной партой.

— Ах, ты хочешь услышать рассказ об Афинах? — переспросил Камилл.

— Да, я хочу знать, что ты о нем думаешь…

— Что я думаю об Афинах?.. Дьявольщина! Нечего мне тебе сказать.

— То есть как это нечего?

— Нет… Слушай, ты знаешь Монмартр? Ну вот, город стоит на такой же горе, как Монмартр, только она господствует над Пиреем.

Разум, темперамент, характер Камилла — все выразилось в этой оценке Афин.

С такой же беззаботностью, с таким же легкомыслием он относился к самым серьезным сторонам жизни.

Впрочем, у нас еще будет случай убедиться в том, какие прекрасные воспоминания умел извлекать при необходимости из самых сокровенных уголков памяти забывчивый креол.

Однажды Коломбан — иными словами, актер, исполнявший в комедии жизни Камилла роль резонера, как Арист, Филинт, Клеант при Дамисе или Валере, сказал ему:

— Послушай, Камилл, нельзя же ничего не делать! Живи в свое удовольствие, сколько твоей душе угодно, если здоровье тебе позволяет, — это твое дело. Но удовольствие не может быть целью жизни. Настоящая цель — это труд. Ты должен подумать о том, чем тебе заняться. Кстати, чем бы ты ни занимался, ты получишь еще большее удовольствие. И потом, не так уж велико твое состояние. Придет день, когда тебе его не хватит, если, например, ты женишься и у тебя родятся дети. Если в самом начале жизни ты привыкнешь ничего не делать, тебе будет трудно избавиться от этой привычки. Ты окажешься никому не нужен, потому что будешь отдыхать, пока другие будут трудиться. Если бы ты был человеком недалеким, лишенным воображения, я бы, может быть, ничего не стал тебе говорить. Но у тебя прекрасные данные, ты очень способный… Что ты умеешь делать? Ах, Боже мой! Я, как и ты, не имею об этом понятия! Вернемся к этому разговору, когда пожелаешь. Но пока, мне кажется, ты достаточно умен для любого занятия и мог бы с одинаковым успехом посвятить себя и искусству и наукам. Из тебя может выйти хороший адвокат, врач, знаменитый композитор, у тебя есть способности к музыке — у меня сохранилось кое-что из того, что ты сочинил в коллеже. Прошло пять лет, а я и сейчас нахожу в твоей музыке восхитительно свежие и оригинальные мотивы. Выбери себе занятие, Бога ради! Займись правом или медициной, стань ученым или музыкантом, стань кем-нибудь! Я не знаю, как тобой руководить. Я понятия не имею о твоих вкусах: мы давно не виделись. Но поверь мне, дорогой Камилл, лучше заниматься тем, что тебе не очень нравится, чем не делать ничего!

— Я подумаю, — пообещал Камилл с таким видом, что можно было понять: он скорее повесится, чем будет ломать голову над словами Коломбана.

— Если бы ты дорожил моей дружбой так же, как я твоей, — не отступал Коломбан, — я пригрозил бы, что перестану быть тебе другом, если ты не найдешь себе занятия. Брат Доминик называет тех, кто ничего не делает, бесчестными людьми, и он прав.

— Хорошо, выберу я себе занятие, — сказал Камилл, и было непонятно, шутит он или говорит всерьез. — Я уже думаю об этом, просто со стороны это незаметно. Но в глубине души я только об этом и мечтаю: каждый вечер, раздеваясь перед сном, я себя спрашиваю, почему мои подтяжки с утра лежат ровно и прямо, а к вечеру оказываются вытянуты и перекручены, словно веревки. Это наблюдение, друг мой, навело меня на глубокие размышления: я полагаю, надо посвятить себя усовершенствованию подтяжек, чтобы облагодетельствовать человечество.

Коломбан тяжело вздохнул.

— Да не вздыхай ты так, Коломбан, это же шутка! — воскликнул Камилл. — Ну что за несчастье? Завтра я запишусь в Школу права, куплю уголовный кодекс, закажу для него шагреневый переплет, и пусть это будет трогательным напоминанием о том, что когда-то я причинял тебе огорчения.

— Камилл! Камилл! — покачал головой Коломбан. — Я в отчаянии! Боюсь, что из тебя никогда не будет толку.

Камилл понял, что надо поскорее перевести разговор на другую тему, иначе он плохо кончится.

— Ах, ты боишься, что я никогда не стану человеком? — вскричал он. — А вот твоя прачка так не думает!

Коломбан смотрел на Камилла словно человек, с которым посреди беседы вдруг заговорили на незнакомом языке.

— Моя прачка? — переспросил он.

— Ну, дорогой, — продолжал Камилл, — что же ты строил из себя скромника?.. Дьявольщина! Ах, господин доктор, господин мудрец, господин святой Иероним! У вас, оказывается, есть восемнадцатилетняя прачка, за обворожительную красоту единодушно прозванная принцессой Ванврской и королевой Средокрестья! И вот лучший друг приезжает из девственных лесов Америки, в нем бурлят юные соки вышеназванных лесов, а вы нарушаете первейшую обязанность гостеприимного хозяина, скрывая от гостя самое дорогое сокровище?! Чрево Магона (как говорит не помню уж какой персонаж Вальтера Скотта)! Так-то вы понимаете основные правила содружества; не похожа ли ваша скрытность на предательство?

— Друг мой! — с восхитительным простодушием отвечал Коломбан. — Ты можешь мне не верить, но я не помню лица своей прачки.

— Не помнишь лица своей прачки?

— Клянусь.

— Странно, как это за три года двадцатидвухлетний мужчина не успел разглядеть такое личико! Я ведь у нее спросил, сколько лет она у тебя в прачках, и она сама сказала: «Три года».

— Возможно, так оно и есть, — отвечал Коломбан. — У меня, во всяком случае, нет причин менять прачку, раз она хорошо стирает.

— И раз она хорошенькая!

— Камилл! Есть женщины, внешность которых меня не интересует.

— Полюбуйтесь на господина виконта де Пангоэля! Каков аристократ! По-вашему, господин де Беранже, увлекавшийся своей Лизеттой, — хам, простолюдин вроде Камилла Розана? Что такое Лизетта? Прачка господина де Беранже. Правда, у господина де Беранже есть песенка, в которой поэт говорит, что он не благородного, а, наоборот, низкого, самого низкого происхождения: отсюда и Лизетта, Фретийон, Сюзон… Но господин Коломбан де Пангоэль — это же, черт возьми, совсем другое дело!..

— Говори что хочешь, Камилл, но так оно и есть. Камилл с комическим сочувствием воздел руки к небу.

— Так оно и есть, говоришь? — переспросил он. — Как? Верховное Существо всячески старается раскрыть тебе глаза на все прелести женской красоты, воплощенные в одном-единственном создании, а ты, язычник, утверждаешь, что есть нечто более важное, и не хочешь полюбоваться этим шедевром? Да если бы покойный Рафаэль с таким же презрением относился к Форнарине, как ты к принцессе Ванврской, мы никогда не увидели бы его «Сидящую мадонну». А кем была Форнарина? Прачкой, которая стирала в Тибре его белье. Не возражай: я навел справки в порту Рипетта!

— Хорошо, согласен. А как ты познакомился с моей прачкой? Где ты ее видел?

— Вот об этом я и хотел рассказать. Ну что, змея ревности уже впилась в твое сердце?

— Ты рехнулся! — пожал плечами Коломбан.

— Дай слово, что прелестная принцесса Ванврская тебя не интересует!

— Слово дворянина.

— Значит, если я поухаживаю за этой феей вод, этой наядой Сены, я не вторгнусь в твои владения?

— Да нет, тысячу раз нет!

— Тогда слушай внимательно, я начинаю. «Рассказ о первой встрече Гийома Феликса Камилла Розана, креола из Луизианы, с ее высочеством мадемуазель Шант-Лила, принцессой Ванврской, прачкой в вышеуказанном княжестве».

Случилось это вчера… Романист сказал бы, что был ослепительный майский полдень. Но этот романист обманул бы тебя, мой дорогой, потому что шел проливной дождь, как ты знаешь, ибо ты забрал зонт; по этой причине я, учитывая невозможность нанять фиакр, поскольку это привилегия только цивилизованных стран, не смог выйти из дому, пока ты был на занятиях. Впрочем, я не жалуюсь, потому что в это время я имел удовольствие принимать твою прачку, которая промокла, будто ее окунули в вино, выпитое нами в коллеже. Помнишь наши возлияния, а! Вот до чего промокла принцесса Ванврская! Когда я это увидел, первой моей мыслью было — смотри, какой я философ! — купить второй зонт. Запомни эту аксиому, Коломбан: насколько два зонта не нужны в хорошую погоду, настолько же в дождь одного зонта мало для двоих, если им надо идти в разные стороны. Но это так, к слову.

Итак, прачка белой голубкой влетела в твой ковчег, правда, не в конце, а в самом начале потопа. Она выглянула в окно, увидела: дождь льет так, что «покрылись все высокие горы», как сказано в Библии, — вот почему она с удовольствием приняла мое предложение остаться, чтобы переждать непогоду.

А как бы ты, Коломбан, поступил на моем месте? Ну, скажи откровенно!

— Рассказывай дальше, проказник! — невольно забавляясь щебетом этой птички-пересмешника, попросил степенный бретонец.

— Насколько я тебя знаю, — продолжал Камилл, — ты либо обрек бы прачку на прозябание под дождем, либо проявил человечность, предложив ей свой кров, но при этом или повернулся бы к ней спиной, лишив возможности созерцать твое прекрасное лицо, или снова взялся бы за книгу, лишив удовольствия побеседовать с тобой. Ты поступил бы именно так, не правда ли? И сделал бы это под тем предлогом, что есть женщины, которые для тебя, дворянина, не существуют! Я же дикарь и поступил, как индеец в своем вигваме или араб в своей палатке: со всею скрупулезностью исполнил обязанности гостеприимства. Первой обязанностью после того, как мы обменялись несколькими незначащими словами, я полагал уговорить ее снять косынку, учитывая то обстоятельство, что с вышеуказанной косынки вода стекала ей на спину, как с зонтика. Не сжалься я над бедняжкой — принцесса Ванврская неизбежно заболела бы воспалением легких и я бы никогда себе этого не простил! А-а, я вижу, какая дурная мысль тебя «пронзает», как сказал бы метр Амьо. — Нет, дорогой мой, никаких порочных намерений у меня не было, и вслед за Ипполитом я могу повторить:

… А сердце у меня Едва ли в ясности уступит свету дня. [19]

Впрочем, стихи тут ни при чем, и я очень рад: я никогда не любил стихов… Итак, повторяю, я просто сжалился над бедняжкой, опасаясь, как бы она не простудилась в твоей холодной квартире, и предложил ей платок, лежавший на твоем стуле. Ну, как? Сам Тартюф такого не выдумал бы, а?

Это был твой белый шейный платок, самый красивый! Но должен предупредить, что принцесса унесла его с собой, решив, что это подарок. Впрочем, это тоже можно опустить.

Итак, когда жизнь ее была вне опасности, я пригласил ее присесть на стул. К чести ее, должен признать, что она сначала отказывалась, но не потому, что, будучи принцессой Ванврской, считала недостойным сидеть в присутствии одного из своих покорнейших слуг, а потому, что платье у нее было мокрое и она боялась испортить утрехтский бархат твоей мебели… Думаю, что я правильно понял причину, судя по тому, что она, немного пожеманившись, согласилась присесть рядом со мной на канапе, покрытое тиковым чехлом и, следовательно, не подвергавшееся опасности.

Ты не поверишь, Коломбан, ведь ты не признаешь Лизетту, не снисходишь до Фретийон, презираешь Сюзон господина де Беранже. Но человек, родившийся между восемьюдесятью шестью градусами сорока минутами и девяноста двумя градусами пятьюдесятью пятью минутами западной долготы, а также между двадцать девятым и тридцать третьим градусами северной широты, не может спокойно сидеть рядом с хорошенькой девчонкой, даже если она прачка. Между ними, видишь ли, Коломбан, возникает нечто похожее на то, что наш учитель физики в коллеже называл электрическим током. Тебе, о Сократ, король мудрецов, не дано знать, как под действием этого тока в голове зарождается, растет и расцветает тысяча таких смелых мыслей, какие никогда не возникнут при чтении статьи закона, как бы увлекательна эта статья ни была.

Вот одна такая мысль, дорогой друг, и заставила меня обратиться к девочке с такими словами: «Ваше высочество принцесса Ванврская! Клянусь честью, вы очаровательны!»

Безусловно, девочка думала о чем-то подобном: она стала красной как мак.

Даже такому невинному человеку, как ты, дорогой Коломбан, незачем рассказывать, что, чем ярче румянец, тем привлекательнее девушка. А принцесса Ванврская — привлекательнейшая из принцесс, и у меня закружилась голова, но, к счастью, я успел зацепиться взглядом за твой белый платок, сменивший ее косынку. Платок был как бы тобой, мой друг; я не знал о твоем отвращении к феям, наядам и русалкам. Я побоялся, что предаю дружбу, это и остановило меня на краю пропасти.

И вот теперь ты мне клянешься, что незнаком с принцессой Ванврской, — тем лучше! Я родом из тех мест, где много пропастей, я их не боюсь. При первой же возможности я с большим удовольствием спущусь в эту пропасть!

Когда рассказ был окончен, Коломбан хотел высказать свои соображения, но Камилл запел восхитительным голосом:

Лизетта так и этак

Меня морочит вновь;

Но выпью за гризеток,

За милую Лизетту,

За нас и за любовь![20]

При звуках этого мелодичного, звонкого, магического голоса, заставляющего трепетать самые сокровенные струны сердца, Коломбан уже мог только аплодировать.

 

XLIII. ДУБ И ТРОСТНИК

 

Этот рассказ о первой встрече Камилла с принцессой Ванврской, который мы попытались воспроизвести не только в целом, но и во всех подробностях, лучше всякого анализа даст читателю представление о характере Камилла, беззаботном и веселом.

Такую веселость вряд ли можно считать достоинством мужчины, но на серьезного бретонца она оказывала такое же действие, как кошачьи ласки или болтовня попугая. В начале разговора Камилл всегда был не прав, зато к концу рассказа неизменно оказывался оправдан.

Но однажды его настойчивость натолкнулась на непреодолимое препятствие.

Размеренный, даже монотонный образ жизни Коломбана был далек от идеала, о котором мечтал Камилл. Креолу было не по себе в тихом прибежище друга. Квартира бретонца внушала ему ужас, какой должен испытывать молодой человек, вступивший в монастырь не по призванию, при выборе своей кельи.

Вернувшись однажды после занятий, Коломбан увидел в изголовье своей кровати череп с костями и утешительной надписью: «Камилл, надобно умереть!»

Серьезного и вдумчивого молодого человека ничуть не испугала эта мрачная максима, и он оставил над кроватью зловещее украшение, помещенное туда Камиллом.

Итак, эта уютная квартирка, такая веселая, по мнению Коломбана, для Камилла источала миазмы не меньше, чем семинария; все здесь его раздражало, наводило на него тоску, даже трогательная могила Лавальер, так полюбившаяся Коломбану и Кармелите, — вечное напоминание о смерти у них перед глазами, утешительное для благочестивой души, — все вызывало в душе Камилла протест и побуждало к самым язвительным насмешкам.

— Почему бы тебе не купить место на кладбище прямо сейчас? — говорил он Коломбану. — Ты обтянешь стены черным с серебром и уже при жизни приготовишь себе веселенькую квартирку, где сможешь остаться и после смерти.

Раз двадцать он предлагал Коломбану съехать с его квартиры, которую он называл тюрьмой, и поселиться, как он говорил, «в Париже или хотя бы в предместье Парижа», например, на улице Турнон или Паромной улице.

Коломбан наотрез отказывался.

Тогда Камилл сделал вид, что смирился, и о переезде больше не заговаривал, но в душе лелеял мысль переубедить Коломбана и постоянно подшучивал над их монашеским заточением. Камилл был по натуре нетерпелив, но когда встречал сопротивление, превосходившее по силе его волю, он пускал в ход неистощимую изобретательность и ужом проскальзывал в самую узкую щель. Он тянул время, пытаясь обойти препятствие, которое не мог преодолеть, при первой же возможности извлекая выгоду и из преданной дружбы Коломбана, и из своих слабостей избалованного ребенка. Он стремился к одному — как можно скорее расстаться с кварталом Сен-Жак.

К несчастью для креола, Коломбана эта квартира устраивала невысокой платой, позволявшей сохранять равновесие его бюджета; квартал был тихий, что тоже отвечало

потребностям прилежного бретонца. Но главная причина, по которой он не хотел съезжать, заключалась в том, что здесь ему впервые улыбнулась любовь.

Опасаясь легкомыслия Камилла, Коломбан поостерегся доверять ему тайну, переполнявшую его душу. И американец никак не мог понять, почему Коломбан так отчаянно сопротивляется.

Камилл не раз встречал Кармелиту на лестнице. Пылкий креол по достоинству оценил яркую красоту соседки и засыпал Коломбана вопросами, недоумевая, почему Кармелита носит траур.

Коломбан ограничился тем, что сообщил другу:

— Эта девушка носит траур по матери. Надеюсь, ты с уважением будешь относиться к ее горю.

И Камилл больше не заговаривал о Кармелите.

Но однажды, «вернувшись из Парижа», как говорил юный креол, он поудобнее устроился в кресле, закурил сигару и повел рассказ:

— Я только что из Люксембургского сада…

— Очень хорошо, — только и произнес в ответ Коломбан.

— Я встретил нашу соседку.

— Где именно?

— Мы столкнулись в воротах дома: она как раз выходила, когда я вернулся.

Коломбан промолчал.

— В руках у нее был небольшой сверток.

— И что ты нашел в этом интересного?

— Да погоди…

— Ну, я слушаю.

— Я спросил у привратника, что у нее в пакете.

— Зачем?

— Чтобы знать…

— И…

— Он ответил: «Рубашки». Коломбан не проронил ни звука.

— И знаешь, для кого эти рубашки? — продолжал Камилл.

— Полагаю, что для какой-нибудь бельевой лавки.

— Для больниц и монастырей, дорогой мой!

— Бедняжка! — прошептал Коломбан.

— Тогда я спросил у Мари Жанны…

— Кто такая Мари Жанна?

— Да твоя привратница! Ты не знал, как ее зовут?

— Нет.

— Как?! Ты же здесь три года живешь!

Коломбан снова промолчал, всем своим видом словно желая сказать: «К чему мне знать, что привратницу зовут Мари Жанна?»

— В этом весь ты! — заметил Камилл, — но не о том речь. Я спросил у Мари Жанны: «Сколько, по-вашему, эта красавица зарабатывает рубашками для больниц и монастырей?» И знаешь, сколько?

— Не знаю, — признался Коломбан. — Должно быть, немного.

— По франку за рубашку, дорогой мой!

— Ах ты, Господи!

— А знаешь, сколько времени у нее уходит на одну рубашку?

— Откуда мне знать?

— Верно! Я и забыл, что ты нелюбопытен. Так вот, дорогой мой, она вынуждена тратить на рубашку целый день, да еще при условии, что будет трудиться не разгибаясь, как негритянка, с шести утра до десяти вечера. А если она хочет заработать тридцать су, — то есть столько, сколько нужно на обед, понимаешь? — она прихватывает и ночь.

Коломбан провел рукой по вспотевшему лбу.

— Ну, не ужасно ли? — продолжал Камилл. — Ответь-ка мне, каменное сердце! Возможно ли, чтобы Божье создание — красивое, юное, изысканное — надрывалось словно вьючное животное?

— Ты прав, Камилл, совершенно прав, — согласился Коломбан, тронутый чувствительностью друга ничуть не меньше, чем бедностью девушки, — и я очень признателен тебе за то, что ты жалеешь бедных тружениц, этих никому не известных святых, которые в глазах Господа искупают своим трудом безделье других!

— Ты на меня намекаешь? Благодарю!.. Ну да ладно! Впрочем, я с тобой согласен. Клянусь честью, несправедливо, когда женщина, созданная Богом для того, чтобы давать счастье мужчине, рожать, кормить, воспитывать детей, это существо, состоящее из лепестков роз, благоухания цветов и капель росы, существо, чья улыбка для мужчины то же, что солнечный луч для природы, — обречено зарабатывать шитьем рубашек для монастырей и больниц по франку за штуку, то есть триста франков в год за вычетом воскресений, праздников и тех дней, когда нет работы! Стало быть, чтобы по-прежнему жить в квартире матери, твоей соседке Кармелите… Ты хоть знал, что ее зовут Кармелита?

— Да.

— …Кармелите приходится платить по сто пятьдесят франков. Значит, на одежду, дрова, обувь, еду ей остается сто пятьдесят франков в год или сорок один сантим в день, если только она не работает по ночам: в таком случае она, может быть, получит на пятьдесят франков больше! А ведь это такой же человек, как я, с той разницей, что она красива. За что же она обречена на эту муку? Но, друг мой, нет правды на земле; чтобы изменить такой порядок вещей, нужна революция!

— Кармелита, если не ошибаюсь, получает небольшой пенсион в триста франков.

— Неужели? Триста франков! «Небольшой пенсион в триста франков» да еще сто пятьдесят — это четыреста пятьдесят франков… И вам кажется, что этого довольно? А ведь вы сами живете на тысячу двести ливров ходовых, не так ли? Ах, господин филантроп! Четырехсот пятидесяти франков на триста шестьдесят пять дней, и даже на триста шестьдесят шесть, если год високосный, довольно, по-вашему, чтобы жить, одеваться, завтракать, обедать, ужинать, платить за стул в церкви? Да знаешь ли ты, несчастный, что если поручить правительству заботиться о растениях, то необходимый им кислород и углекислый газ обошлись бы вдвое дороже расходов этой несчастной девочки?

— Ты прав, — отвечал бретонец; до сих пор он не задумывался о том, в какой нищете живет Кармелита. — Да, ты прав, все это очень печально, и я ума не приложу, как она выкручивается.

— А тебя это интересует? — спросил Камилл, стремившийся взять верх над Коломбаном и, кроме того, воодушевленный красотой соседки. — Тебя это интересует? Ну что ж, я тебе отвечу: она работает почти каждую ночь до трех часов.

— Это привратница тебе сказала?

— Нет, я сам видел.

— Ты, Камилл?

— Да, я, Камилл Розан, креол из Луизианы, видел это собственными глазами.

— Когда?

— Когда? Вчера, третьего дня и еще раньше.

— Как же ты видел?..

— Она не настолько богата, чтобы спать с зажженной лампой или свечой, верно? Значит, если свет у нее горит, она не спит. А лампа или свеча гаснет в окне твоей соседки не раньше трех часов ночи.

— Но ты-то ложишься раньше трех часов, откуда же ты об этом знаешь?

— Кто тебе сказал, что я ложусь раньше трех? Тут-то ты и ошибаешься! Третьего дня, например, я был в Опере, помнишь?

— Да, кажется…

— Ах, ты не знаешь, по каким дням бывает Опера? По понедельникам, средам и пятницам, дикарь! Третьего дня был понедельник, стало быть…

— Пусть так!

— Даже если тебе неприятно, это, тем не менее, так и есть… Выйдя из театра, я встретил школьного товарища…

— Кого-то из наших?

— Нуда!

— Кого же?

— Людовика.

— Хороший малый! Удивительно, как это мы теряем друг друга из виду!

— Не говори об этом при мне! Если об этом думать, только расстроишься понапрасну.

— Чем он занимается?

— Стал доктором; все как взбесились: всем надо чем-нибудь заниматься!

— Один ты…

— О, я так и думал… Не береди рану! Я сражен; не будем больше об этом. Итак, он доктор.

— Людовик многого добьется: он очень умен, только с виду слишком откровенный материалист.

— Да, да, немного есть. Принцесса Ванврская могла бы тебе кое-что об этом рассказать.

— Итак…

— Да, ad eventum [21]… Впрочем, чтобы festinare ad eventum [22], надо покончить с мелочами. Людовик обещал к тебе зайти — вы соседи; я дал ему адрес.

— Слушай, неисправимый болтун, что может быть общего между Людовиком и…

— …Кармелитой?

— Да.

— Сейчас расскажу, ты же сам мне не даешь. Будь ты Тесеем, стал бы ты прерывать Терамена на десятом стихе? Тогда ты так и не узнал бы, что волна, которая принесла чудовище, в ужасе отхлынула. Ты не узнал бы, что тело упомянутого чудовища было «чешуей покрыто желтоватой», что «свивался в кольца он» — все эти подробности не могут не интересовать отца! Какого черта! Если ребенка слопало чудовище, должен же его отец знать, что это за существо, и если оно красиво, у отца будет утешение: «Пусть я лишился сына, но его проглотило красивое чудовище»…

— Я слушаю, продолжай!

— Это твой долг! Впрочем, мне тебя жаль, и я буду краток. Что общего между Людовиком и Кармелитой? Сейчас объясню. Я встретил Людовика, когда выходил из театра…

— Это ты уже говорил…

— И повторю, не беда. Ты же понимаешь, не каждый день встречаешь школьных друзей, с которыми вы не виделись три года, и вам есть о чем вспомнить. Мы с Людовиком зашли в кафе Оперы, надо было подкрепиться перед разговором; я должен пояснить…

— Можешь это опустить.

— Да, потому что эта подробность чести тебе не делает, не правда ли, эгоист ты этакий?

— Ну-ка, ну-ка, рассказывай!

— Дело в том, что по твоей милости я третьего дня постился. Ханжа!

— По моей милости?

— Это же было в понедельник! Правда, ты на такие мелочи внимания не обращаешь, да я тебя и не упрекаю, я просто-напросто констатирую факт. Ты на завтрак заказал свежую свинину, а нам подали яйца вкрутую (метаморфоза, которой ты по своей обычной рассеянности даже не заметил); вот я и решил подкрепить силы кусочком цыпленка в обществе нашего друга Людовика. Был цыпленок лишь предлогом, чтобы поговорить, или, наоборот, разговор был предлогом, чтобы съесть цыпленка? Этого я не знаю. Должен тебе, однако, заметить, что разговор закончился гораздо позже, чем цыпленок, и я вернулся в наш с тобой монастырь лишь около трех часов ночи. Подняв глаза кверху, но не для того, чтобы определить, какая будет завтра погода, а скорее просто так, я увидел бледный отсвет рабочей лампы в окне нашей соседки, а сегодня, когда я увидел ее со свертком в руке, я вспомнил об этом ночном бдении и из простого человеколюбия расспросил о ней Мари Жанну. Ты знаешь, что она мне ответила… Бедная девочка!

— Да, бедная девочка! Ты прав, Камилл; все даже печальнее, чем ты думаешь, потому что у нее нет в этом мире ни родных, ни друзей, ни знакомых.

— Это ужасно! — вскричал Камилл. — И ты, живя пять или шесть месяцев с ней по соседству, не искал ее знакомства?

— Я с ней знаком, — со вздохом признался бретонец, — и разговаривал с ней несколько раз…

Возможно, в ту минуту Коломбан собирался все открыть другу, но тот оттолкнул его одной из тех фраз, которые неизменно настораживали готового сдаться Коломбана.

— Ах, скрытный бретонец! — вскричал Камилл. — Ты с ней разговаривал, а мне — ни слова! Ты что же, решил изменить искренности и честности, которую твои предки объявили своей привилегией на том основании, что у них твердые лбы и квадратные лица? Да, в самом деле, твоя скрытность во время разговора о принцессе Ванврской должна была меня насторожить. Но я тебя прощу при условии, что ты мне поведаешь об этой пасторали подробнейшим образом, не опуская ни единой мелочи и не жалея цветов красноречия. В отличие от тебя, я обожаю длинные истории… Сейчас я возьму сигару, прикурю… вот так! Ну, я готов. Начинай, Коломбан. Ты так хорошо рассказываешь!

— Уверяю тебя, Камилл, — смущенно пробормотал Коломбан, — что в наших разговорах не было ничего для тебя интересного.

— Ловлю на слове, дружок!

— То есть?..

— Когда ты говоришь, что не было ничего интересного для меня, то подразумевается, что тебе эти разговоры чрезвычайно интересны, не так ли? Я хочу знать, затронул разговор с Кармелитой твой ум, твою душу или твое воображение? Одним словом, я могу повторить все то, что говорил по поводу принцессы Ванврской. Разумеется, я не ставлю нашу соседку в один ряд с прачкой… Эта красавица, что проводит ночи за шитьем рубашек для больниц и монастырей, интересует тебя особым образом? Отвечай, Коломбан! Отвечай же!

Видя себя припертым к стенке, бретонец тронул его за колено и с ласковой серьезностью произнес:

— Послушай, Камилл, я все тебе расскажу, но Богом заклинаю тебя: отнесись к моей исповеди без своего обычного легкомыслия и храни мою тайну так, как хранил бы ее я сам, если бы не считал, что скрыть от тебя уголок моего сердца — значит изменить нашей дружбе.

И Коломбан слово в слово пересказал Камиллу то, что он уже доверил брату Доминику.

— А что сказал на это брат Доминик? — поинтересовался Камилл, когда его друг умолк.

Коломбан передал молодому креолу обнадеживающие слова монаха.

— Ну что ж, в добрый час! — подхватил Камилл. — Вот аббат моей мечты! Будь я сыном аббата, хотел бы я, чтобы мой отец был похож на брата Доминика! Хорошо, что он тебя поддержал, хотя, откровенно говоря, ты в поддержке не нуждаешься. Поджигать тлеющую паклю всегда казалось мне праздным занятием. Но как я сразу не догадался?!

Должен же я был заподозрить неладное по детским разговорам, которые ты вел в первые дни после моего приезда, а в особенности по тому, как упрямо ты отказывался съезжать с этой квартиры. Хорошо, что ты меня предупредил: самое время! Я сгорал от нетерпения. Завтра я уже был готов ринуться в бой. Но теперь все кончено. Возлюбленная моего хозяина — как супруга Цезаря: ее не должно коснуться даже подозрение! Положись на мою скромность и скажи мне теперь, что ты намерен делать… Позволь тебе заметить, что твое продвижение к цели идет в противоположном направлении с твоей страстью: ты обожаешь женщину, но не приближаешься к ней ни на шаг.

— Что значит, по-твоему, приближаться, Камилл? — робко спросил Коломбан.

— Приближаться — значит не отступать, а отступление, по моему мнению, это то, что ты делаешь целый месяц с тех пор, как я здесь… Я думаю вот о чем… Это глупо… Ах я дурак, скотина безмозглая! Ах, простофиля! Тебя стесняет мое присутствие, дорогой друг! Завтра я тебя от него избавлю.

— Камилл! Камилл! Ты в своем уме? — вскричал Коломбан.

Словно лев из Ботанического сада, он нуждался в шавке-приживалке.

— Разумеется, Коломбан! Я не хочу мешать счастью своего единственного друга.

— Да ты нисколько мне не мешаешь, Камилл.

— Нет, очень даже мешаю. И завтра же я отправляюсь на поиски холостяцкой квартиры.

— Ну вот, ты хочешь меня бросить, — грустно сказал Коломбан, — мое соседство тебе надоело, моя дружба тебе в тягость!

— Ах, дорогой Коломбан, не говори глупостей!

— Ладно, уходи, но я уйду с тобой.

— Тогда беги к хозяину, и если мое присутствие тебя не смущает…

— Мальчишка! — задохнувшись от радости, воскликнул бретонец.

— …Заключи договор на нас обоих на три, шесть или даже девять месяцев… если, конечно, повторяю…

— Камилл! — перебил его Коломбан. — Я люблю Кармелиту, люблю всей душой, но если бы ты сказал: «Коломбан! Мои имения в Америке уничтожены пожаром, я разорен, надо начинать все сначала; взгляни на мои руки, они слабы, и мне нужна твоя помощь!» — Камилл, я поехал бы в ту же минуту не задумываясь, без сожалений, без оглядки, не печалясь о том, что оставил здесь половину жизни.

— Хорошо, хорошо, договорились! Я знаю, что ты поступил бы как говоришь.

Бретонец печально улыбнулся.

— Разумеется, я так и сделал бы, — сказал он.

— Куда же тебя приведет эта любовь?

— К алтарю, вероятно.

— Ого! Хочешь жениться на девочке, которая шьет рубашки для больниц и монастырей, ты, виконт де Пангоэль, отпрыск Роберта Сильного?

— Она дочь капитана, офицера Почетного легиона.

— Ну да, ну да, военная знать… Впрочем, не в этом суть. Если это приемлемо для тебя, для твоего отца, то кому какое дело?

— Мой отец будет готов на все ради счастья единственного сына.

— Что ж тебе мешает переговорить с ним?

— Дорогой Камилл! Я еще не знаю, любит ли меня Кармелита.

— И потом, ты хочешь, наверное, прежде чем вступить на тернистый путь, именуемый браком, упиться ароматом цветущих лугов любви, не так ли? Вот это я понимаю! Такой приступ чувственности, такое изысканное сладострастие по мне! Однако ты же, надеюсь, не позволишь возлюбленной портить глаза на этой паучьей работе?

— А как же быть, Камилл? Я не настолько богат, чтоб ей помочь. Впрочем, будь я миллионером, разве она приняла бы помощь, в какой бы форме я ее ни предложил?

— Она не примет помощь, но она примет заказ.

— А как я найду ей работу?

— До чего ты туго соображаешь, мой милый!

— Ну, объясни же мне! Я умираю от нетерпения!

— Один мой приятель из колоний поручил заказать шесть дюжин рубашек: три — из голландского полотна, другие три — из батиста. Я на днях купил ткань, мне доставят ее нынче вечером или завтра. Приятель, давший мне это поручение, просил, чтобы в среднем каждая рубашка обошлась ему в двадцать пять франков. На мужскую рубашку идет три метра двадцать пять сантиметров ткани. Положим, материя обходится по пять франков за метр, на рубашку уходит по шестнадцать франков двадцать пять сантимов. Стало быть, на шитье остается по восемь франков семьдесят пять сантимов за штуку. Давай закажем рубашки соседке: похоже, у нее золотые руки и вместо одного франка за рубашку она заработает почти по девять. Теперь тебе ясно?

— Она не согласится, — покачал головой Коломбан.

— Почему?

— Она подумает, что это просто хитроумный способ ей помочь, она знает, сколько стоит такая работа, и, когда ты предложишь баснословную цену, она откажется.

— Ах, ты истинный бретонец, упрямый до одури! Да с какой стати она станет отказываться взять за свою работу деньги, которые я все равно заплатил бы в магазине готового платья. Я покажу ей мои счета, черт возьми!

— В таком случае она, возможно, и согласится, и я от души тебя благодарю: ты все замечательно придумал!

— Предложи ей это сегодня же вечером.

— Я подумаю.

— Заодно поразмышляй и о том, что шитье рубашек — это не дело. Я поездил по свету и иногда — ты будешь смеяться! — в отличие от многих других, кто смотрит, но не видит, я кое-что замечал помимо своей воли… Я увидел, что недалеко то время, когда машина за час будет выполнять работу, которую сотня женщин не сделает за неделю. Возьми, к примеру, кашемировую шаль — целая индийская деревня работает над ней полгода, а лионские ткачи — всего двенадцать часов! Надо подыскать Кармелите занятие, которое не даст ей умереть с голоду, на случай если господин граф де Пангоэль не позволит господину своему сыну жениться на белошвейке.

Коломбан поднял на Камилла глаза, полные слез.

— Я никогда не видел тебя таким серьезным, таким добрым, таким рассудительным, Камилл! От всего сердца благодарю тебя за это, ибо тобою движет дружба.

Пропустив излияния Коломбана мимо ушей, Камилл спросил:

— Ты, кажется, говорил, что она любит музыку?

— Страстно! Она даже недурно музицирует, насколько я могу судить.

— Ты слышал, как она поет и музицирует?

— Никогда: у бедняжки нет инструмента.

— Будет у нее инструмент!

— Каким образом?

— Еще не знаю, но говорю тебе, он у нее будет.

— Ты начинаешь заходить слишком далеко, Камилл.

— Незачем ходить далеко, чтобы найти для нее фортепьяно: мы ей отдадим твое.

— Мое фортепьяно?

— Разумеется.

— Да мой инструмент вконец расстроен.

— Знаю, вот поэтому и надо отдать.

— Ты хочешь отдать ей плохое фортепьяно — ну и ну!

— До чего ж ты глуп, дружок!

— Спасибо!

— Не обижайся, это я говорю по-дружески… Но пойми, я сто раз говорил, что не выношу твой инструмент, он на целый тон выше, чем надо… Какой у нее голос?

— Контральто.

— То, что нужно! У тебя ведь баритон! Мы обменяем твой инструмент, я возмещу пятьсот франков, у вас будет отличное фортепьяно! Инструмент — как зонтик: одного хватит двоим и даже троим.

— Камилл…

— Дело сделано, инструмент куплен, завтра он будет здесь.

— Ты меня обманываешь, Камилл!

— Все обстоит именно так, как я имел честь тебе доложить. Я готовил сюрприз к твоим именинам, но день именин уже прошел; я отложил до твоего дня рождения, но он еще не наступил, а мне так не хочется играть на инструменте, слишком для меня высоко настроенном! Я вручу тебе подарок завтра в честь дня рождения твоего отца, дядюшки, тетушки или какого-нибудь кузена… Какого черта!.. Есть же у тебя какой-нибудь родственник, у которого завтра день рождения?!

— Ах, Камилл! — вскричал до слез растроганный бретонец. — Спасибо, друг мой, спасибо!

 

 

Часть вторая

 

XLIV. LA GEMMA DI PARIGI[23]

 

Несмотря на внушительные размеры книги, которую мы публикуем, а также на удовольствие, которое всегда испытывает автор, анализируя характеры своих героев, мы не намерены описывать день за днем жизнь троих молодых людей. Мы могли бы это сделать, если бы публиковали только их историю, но раз их приключения лишь эпизод огромного романа, представленного на суд читателей, то мы не рискуем докучать излишними подробностями.

Заметим только, что Камилл точно исполнил намерения, которые он изложил Коломбану.

Кармелита не стала возражать против назначенного вознаграждения, когда увидела в счетах Камилла, как высоко оценивается такая работа. Она приняла предложение молодого человека. Теперь она обходилась без посредника — этой пиявки, обогащающейся за счет производителя и покупателя, — и в ее доме воцарилось благополучие. Правда, когда речь зашла о новом фортепьяно, которому предстояло переместиться из квартиры двух друзей в ее жилище, девушка показала себя не такой уж покладистой. Но она, испытывая к Коломбану привязанность, смешанную с уважением, не могла устоять перед ним и распахнула двери звонкоголосому гостю.

Более того: она согласилась брать уроки пения. Друзья должны были заниматься с ней по очереди.

Кармелита прекрасно читала ноты, с блеском разбирала самые трудные места. У нее были отлично поставлены руки, но она так же плохо разбиралась в музыке, как и в любви.

Она играла, весьма смутно представляя, что именно она исполняет, и в этом — да будет позволено профану вмешаться на минуту в то, что его не касается, — огромный недостаток музыкального образования, которое девицы получают в пансионах. Ученицам забивают головы отвратительной музыкой под тем предлогом, что она нетрудная. А если еще, к несчастью, преподаватель поет гнусавым голосом, который зовется камерным (это означает попросту, что в театре подобный голос был бы невозможен), и к тому же, как все певцы, одержим страстью сочинять романсы, словно достаточно иметь хоть какой-то голос, чтобы быть музыкантом, — такой преподаватель и юным ученицам почти всегда прививает столь же сомнительный вкус. Если учитель сам не поет, от этого не легче: вместо романсов он будет пичкать девочек своими кадрилями, вальсами, галопами, фантазиями, вариациями, каприччо — скучными каприччо и дурацкими вариациями!

Богом заклинаю вас, дорогие содержательницы пансионов! Требуйте от педагогов, чтобы они преподавали музыку, которую изучали, а не ту, что они сочиняют сами. Как?! Существуют шедевры великих мастеров, исполинских гениев: Гайдна, Генделя, Глюка, Моцарта, Вебера и Бетховена — а вы разрешаете изучать гавоты этих господ!

Может, кто-нибудь полагает, что такое невозможно?

Как бы не так! Это происходит на каждом шагу.

Вот и с бедняжкой Кармелитой, от природы одаренной девочкой, было то же: ей приходилось исполнять только третьесортные пьески, она не имела представления об очаровании истинной музыки.

Первые же уроки молодых людей она восприняла с воодушевлением. Для нее это было настоящее откровение.

Вот только два друга никак не могли договориться.

Коломбан, серьезный и чопорный, как немец, к тому же верный ученик старого Мюллера, полагал, что все его раздумья и мечтания находят выражение в немецкой музыке.

Камилл, живой и легкомысленный, как неаполитанец, понимал, любил и признавал только итальянцев.

Различия в музыкальных вкусах вполне выражали несходство характеров двух друзей; они без конца спорили о музыкальном образовании Кармелиты.

— Немецкая музыка, — говорил Коломбан, — это человеческие страсти, переложенные на музыку.

— Итальянская музыка, — говорил Камилл, — это воспетая мечта.

— Немецкая музыка глубока и печальна, — говорил Коломбан, — она подобна Рейну, несущему воды в тени елей среди скалистых берегов.

— Итальянская музыка весела и беззаботна, — говорил Камилл, — она напоминает Средиземное море в тени олеандров.

Эти стычки грозили затянуться. Тогда мудрый бретонец предложил заключить перемирие.

Коломбан полагал, что с девушкой можно параллельно изучать музыку Бетховена и Чимарозы, Моцарта и Россини, Вебера и Беллини.

Разные пути вели к одной цели.

Вот так Кармелита стала брать уроки двух друзей.

Три месяца спустя она уже замечательно распевала с ними трио.

С этого времени счастье вошло в дом через ту же дверь, через которую тремя месяцами раньше вошло благополучие.

Молодые люди почти каждый вечер собирались в небольшой гостиной у девушки. Изобретательный Камилл как-то в отсутствие Кармелиты приказал оклеить эту комнату новыми обоями, желая избавить несчастную сироту от горьких воспоминаний о смерти матери. Втроем они проводили прелестные вечера, забывая о времени и с удивлением спохватываясь, когда часы били полночь.

У Коломбана был красивый звучный баритон широчайшего диапазона. Молодой человек исполнял то отрывок из Вебера или Моцарта, то арию Меюля или Гретри. Камилл пел тенором, голос его был чист и нежен; когда сладкогласый ангел выводил арию из «Иосифа» «Поля родимые! Хеврон, долина грез!», в ней слышалась такая нежность, такая глубокая печаль, что ни Коломбан, ни Кармелита не могли удержать слез.

Кармелита не смела петь соло. До сих пор она лишь робко подпевала кому-нибудь из друзей в дуэтах или им обоим в трио.

У нее был голос редкой красоты и силы. В некоторых трагических ариях из детского ротика Кармелиты вырывались звуки, напоминавшие партию трубы в похоронном марше.

Бывали минуты, когда ее голос рыдал подобно виолончели.

В иные минуты он звучал нежно, словно хрустальная флейта, или печально, как гобой.

Оба друга слушали ее с восхищением, а Камилл, не пропускавший раньше ни одного спектакля в Опере, ни разу не бывал там с тех пор, как впервые услышал Кармелиту, которую назвал la gemma di Parigi — жемчужиной Парижа.

Оба друга не переставали удивляться стремительным успехам девушки.

Однажды вечером они были просто потрясены: она от начала до конца спела всю партитуру «Дон Жуана», а ведь друзья дали ее Кармелите только накануне. У нее в самом деле была необыкновенная музыкальная память: ей было достаточно раз услышать мелодию, чтобы безошибочно повторить ее четверть часа спустя.

У Коломбана была целая коллекция немецкой музыки, но всего за несколько месяцев она была исчерпана. Тогда Камилл взялся удовлетворить нужды их филармонического общества; он обыскал все магазины, выбирая, как и следовало ожидать, произведения своих любимых авторов (Коломбан в шутку называл их испорченной латынью).

Девушка с жадностью набрасывалась на ноты и постепенно познакомилась с основными творениями всех великих мастеров. Скоро она стала прекрасно разбираться в музыке; занятия пением развили ее необыкновенный талант.

Так проходили вечера; молодые люди слушали пение друг друга, и это было их главное занятие, а после каждого музыкального номера Камилл отпускал какую-нибудь неотразимую шутку, заставлявшую Кармелиту с Коломбаном заливаться по-детски веселым хохотом.

Бывало, что Камилл рассказывал в самых приличных выражениях о каком-нибудь дорожном приключении, пикантном или рискованном.

Одному Коломбан не переставал удивляться. Казалось, что Камилл, этот беззаботный путешественник, побывавший в Италии, Греции, Малой Азии, подобно перелетной птице ничего там не разглядел, не запомнил, не постиг. Но как только его слушательницей стала Кармелита, его словно подменили: он теперь повествовал о путешествиях как ученый, как художник, как поэт. Он рассказывал о раскопках, о прогулках при луне на берегах знаменитых озер, о стоянках в безводной пустыне или в девственном лесу. И тогда это был новый, неведомый Камилл, чьи красочные рассказы были полны страсти, воодушевления, искренности.

Коломбана потрясла эта перемена. Друг представал совершенно в ином свете: теперь это был не легкомысленный юнец, пустой, беззаботный и тщеславный; теперь это был очаровательный кавалер, светский лев и в то же время блестящий артист.

Кто сотворил это чудо? Коломбан не знал, да и не задавался этим вопросом.

Но мы, читатели, любопытнее бретонца; давайте вместе попробуем определить, чем объясняются перемены в образе мыслей и манерах Камилла де Розана, как он теперь иногда то ли в шутку, то ли с гордостью представлялся.

Причину этих изменений разглядеть не трудно.

Вы видели, как гордо вышагивает павлин по гребню крыши? Конечно, нет ничего красивее, но в то же время нет ничего печальнее, чем наблюдать это самодовольство! Издали завидев самку, он сейчас же распускает переливающийся хвост, словно расшитый бриллиантами, жемчугами, рубинами.

Под взглядом Кармелиты точно так же переливались бриллианты, жемчуга и рубины, которыми были пересыпаны рассказы Камилла.

Он распускал хвост (употребим это тривиальное, но меткое выражение).

Проживи Камилл бок о бок с Коломбаном хоть двадцать лет, он не удостоил бы друга зрелищем хоть одного драгоценного камешка из своего богатого хвоста.

Но для таинственного и неведомого бога, что незримо витает над головою юных девушек, Камилл не жалел сокровищ красоты, ума и воображения.

Между двумя старыми друзьями складываются порой такие же отношения, как между мужем и женой: беседуя, они не считают нужным до конца раскрывать себя; но пусть только появится третий, и разговор их в ту же минуту станет захватывающе интересным, словно двое немых вдруг обрели дар речи.

Честный Коломбан приписывал прежнее молчание и теперешнюю разговорчивость Камилла его неровному и капризному характеру.

Для Кармелиты, воспитанной в строгом пансионе Сен-Дени, а потом ставшей сиделкой больной матери и свидетельницей ее смерти, печаль составляла до сих пор основу жизни, и суровый бретонец, сам того не ведая (не догадывалась об этом и девушка), словно продолжал благотворные, но наводящие грусть уроки, которые она получила в пансионе.

Если бы в то время у ее сердца прямо спросили, кто из двоих молодых людей ей больше нравится, она, конечно, без колебаний, повинуясь природному инстинкту и непреодолимому влечению, указала бы на Коломбана.

Его серьезный характер не только не отталкивал, но привлекал девушку. Они неизменно сходились во мнениях и оценках, о чем бы ни шла речь.

Характер Камилла, наоборот, был совершенно противоположен характеру Кармелиты; его горячность вызывала у нее беспокойство, его легкомыслие порой возмущало девушку. Она в любую минуту была готова, как старшая сестра, выбранить его словно школьника; ее сильная, решительная натура имела над Камиллом некоторую власть, подобно той, какую Коломбан имел в коллеже над своим однокашником. По отношению к нему она скорее была по-матерински заботлива, чем испытывала настоящее влечение.

Когда она работала или хотела побыть одна, а Камилл входил без предупреждения, она, не стесняясь, могла ему сказать: «Ступайте, Камилл, вы мне мешаете!»

Никогда она не посмела бы сказать такое Коломбану.

Да Коломбан никогда ей и не мешал.

Вот как вышло, что Кармелита сама запуталась в своих чувствах; она стала принимать непринужденные отношения, установившиеся между ней и Камиллом, за разгорающуюся страсть, а почтительную и глубокую любовь, которую она питала к Коломбану, — за страх.

Коломбан словно удерживал ее, Камилл — увлекал.

Коломбан любил ее, Камилл соблазнял.

Как воспринимает жизнь ребенок? Как гирлянду цветов, из которых самый красивый тот, что всех ярче. Как девушка представляет себе любовь? Как землю обетованную, где она сможет оборвать лепестки с венка своих мечтаний.

Жизнь с Коломбаном подразумевалась как постоянное учение и ежедневный труд; жизнь с Камиллом представлялась ей нескончаемым путешествием по разноцветной стране фантазии.

Если вечером у Кармелиты появлялось желание ознакомиться с какой-нибудь пьесой, о которой заходила речь, Коломбан говорил:

— Завтра она у вас будет.

А Камилл, всегда готовый исполнить чужое желание как свое собственное, невзирая на поздний час, на проливной дождь, на то, что все вокруг закрыто, что издатели давно спят, бежал через весь Париж, барабанил в дверь владельца нотного магазина до тех пор, пока тот, соблазнившись большими деньгами, не отпирал дверь.

Гуляя однажды в Люксембургском саду, Кармелита изъявила желание, весьма, впрочем, ненавязчиво, заполучить один-два цветка розового каштана.

— Я знаю одного садовника на улице Санте. На обратном пути вы получите целую охапку, милая Кармелита, — пообещал Коломбан.

Но Камилл, проворный, словно кошка, уже вскарабкался на дерево, не обращая внимания на справедливые упреки Коломбана, напоминавшего, что они находятся в общественном месте. Сломав огромную ветку розового каштана, он, торжествуя, спрыгнул наземь. Его не остановил ни один сторож: Камилл будто заключил сделку со счастьем и удачей; если бы хироманту довелось изучать линии жизни по руке Камилла, он, несомненно, различил бы и проследил линию счастья, берущую начало на Марсовом бугре и сбегающую к запястью, — линию прямую, ясную, непрерывную, без отклонений.

И действительно, невозможно было себе представить человека более дерзкого и удачливого, чем Камилл.

Эти и подобные приключения, следовавшие одно за другим по любому поводу и на каждом шагу, пробудили в сердце Кармелиты удивление, смешанное с восхищением.

Коломбан по некоторым признакам заметил, что Кармелита увлеклась креолом.

«Это вполне естественно, — сказал он себе, нимало не тревожась этим увлечением, — он красив, весел, обходителен, умеет произвести впечатление, от меня же веет только грустью и силой».

Но, возвращаясь время от времени к этой мысли, он все больше хмурился, а в честное сердце его закрадывалась печаль. Тогда он стал рассуждать так:

«Господи Боже мой! Ты сделал меня чопорным и строгим в двадцать четыре года, точно я старик! Какой скучный вышел бы из меня спутник для восемнадцатилетней девушки! Ведь у нас будут совершенно разные вкусы… Однако, — прибавлял он, словно еще сомневаясь, — все говорит за то, что я мог бы составить счастье Кармелиты, у меня достало бы на это сил, как есть к тому желание и воля!»

Он смотрел на них — красивых, молодых, смеющихся, сидящих бок о бок, и ему чудилось, будто ореол юности, осенявший чело каждого из них, сливается в один ореол любви.

Он бледнел, сокрушенно качал головой и отходил в тень, тогда как Камилл и Кармелита светились радостью.

«Напрасно я пытался себя обманывать, — продолжал он молчаливый монолог, — они любят друг друга, и это справедливо: они будто созданы друг для друга… А ведь я мечтал о совсем другой жизни для нее… Кармелита, любимая! Я хотел, чтобы ты заняла высокое положение и могла этим гордиться! Камилл понимает жизнь лучше меня: он сделает ее счастливой!»

Несмотря на невыносимые страдания, на тоску, с каждым днем все больше овладевавшую его сердцем, Коломбан с этой минуты решился на полное самоотречение, отдав Камиллу сокровище, которое берег для себя.

Однажды вечером Камилл с Кармелитой пели чарующими голосами дуэт влюбленных. Они касались друг друга плечами, волосы их развевались, дыхание смешивалось, а в пении слышалась неподдельная человеческая страсть, достигающая почти небесных высот. Когда друзья вернулись к себе, Коломбан положил руку Камиллу на плечо и строго на него взглянул; в его глазах блестели слезы, но он подавил вздох и ровным голосом сказал:

— Камилл, ты любишь Кармелиту!

— Я? — вскричал Камилл и покраснел. — Клянусь тебе…

— Не клянись, Камилл. Лучше выслушай меня, — сказал Коломбан. — Ты любишь Кармелиту, может быть сам того не сознавая, но ты ее любишь по-настоящему, если не так же, то, по крайней мере, не меньше, чем я сам.

— А Кармелита?.. — спросил Камилл.

— Я ее не спрашивал, — признался Коломбан. — Да и к чему? Я и так вижу, что творится в ее душе! Признаюсь, к чести вас обоих, что вы долго боролись и увлеклись друг другом, так сказать, против собственной воли… Вот что я задумал…

— Нет! Нет! — воскликнул Камилл. — Сначала выслушай ты меня, Коломбан. Я уже давно получаю от тебя, ничего не отдавая взамен; я принимаю твои жертвы, не имея возможности отплатить тебе тем же! Ты, вероятно, прав: я готов влюбиться в Кармелиту, предать нашу дружбу. Но клянусь тебе, Коломбан, о своей любви я не говорил ей ни слова. Клянусь, что до этой минуты, до сегодняшнего дня, когда ты вырвал у меня это признание, я прятал свою любовь от себя самого… Это первая моя вина по отношению к тебе. Но повторяю тебе: я не подозревал, вступая на этот скользкий, но заманчивый путь — дружбы втроем, — что приду прямо к любви. Ты увидел это первым — благодарю! Ты говоришь мне об этом — тем лучше! Еще не поздно! Да, да, дорогой Коломбан, я был готов влюбиться в Кармелиту, и меня страшит эта любовь, потому что Кармелита для меня словно жена брата моего. Я тебя выслушал, спросил свое сердце и, увидев разверзшуюся бездну, принял окончательное решение: сегодня же вечером я уезжаю.

— Камилл!

— Уезжаю!.. Я поставлю между своими желаниями и страстью непреодолимое препятствие. Я уеду за море и поселюсь где-нибудь в глуши в Шотландии или Англии. Но я во что бы то ни стало уеду из Парижа, оставлю Кармелиту, оставлю тебя!

Камилл разразился слезами и бросился на диван. Коломбан остался стоять, твердый, как скала его родных берегов, о которую шесть тысячелетий разбиваются волны.

— Благодарю тебя за благородное намерение! — сказал он. — Я знаю, что ты способен пойти ради меня на величайшую жертву. Но, увы, слишком поздно, Камилл!

— Почему поздно? — спросил креол, вскидывая заплаканное лицо.

— Да, слишком поздно! — повторил Коломбан. — Если бы даже я был до такой степени себялюбив, что принял бы от тебя эту жертву, мне не вырвать из сердца Кармелиты любовь к тебе.

— Кармелита любит меня? Ты уверен? — вскочив на ноги, воскликнул Камилл.

Коломбан взглянул на друга, слезы которого внезапно высохли словно под лучами августовского солнца, и повторил:

— Да, любит.

Камилл догадался, что его эгоистичная радость слишком очевидна.

— Я уезжаю, — заявил он. — С глаз долой — из сердца вон!

— Вам не следует разлучаться, — возразил Коломбан. — Вернее, не мне вас разлучать. Я презирал бы себя, если бы не сумел справиться с любовью, которая может огорчить моего брата и мою сестру.

— Коломбан! Коломбан! — воскликнул креол, видя, каких усилий стоило его другу сдерживаться.

— Не беспокойся, Камилл. Через несколько дней каникулы; уеду я!

— Никогда!

— Говорю тебе: я уеду… Только, — прибавил бретонец дрогнувшим голосом, — обещай мне, Камилл…

— Что?

— Обещай, что Кармелита будет счастлива.

— Коломбан! — вскричал креол, бросаясь другу на шею.

— Поклянись, что не будешь на нее посягать до свадьбы!

— Перед Богом клянусь! — торжественно произнес Камилл.

— В таком случае, — смахнув слезу, проговорил Коломбан, — я ускорю отъезд. Ты ведь меня понимаешь, Камилл? — продолжал бретонец, едва переводя дух. — Как бы ни был я силен, я не так давно от нее отказался, чтобы спокойно взирать на ваше счастье… Я буду для вас немым укором! Решено: я уеду завтра же; меня отчасти утешает мысль, что я побуду с отцом немного дольше чем обычно: пусть хоть ему будет хорошо!

— О Коломбан! — вскрикнул Камилл, обнимая благородного бретонца. — До чего же я жалок и ничтожен рядом с тобой! Прости, что заставляю тебя пожертвовать своим счастьем! Но видишь ли, мой дорогой, мой обожаемый Коломбан! Я тебя обманывал, когда говорил, что собираюсь уехать. Я бы не уехал, я покончил бы с собой!

— Несчастный! — вскричал Коломбан. — Я уеду, я! Уж я не покончу с собой, ведь у меня отец!

Немного успокоившись, он продолжал:

— Тем не менее, ты понимаешь, что ради любимой человек иногда готов принять смерть, не так ли?

— Я во всяком случае не понимаю, как можно жить без нее.

— Ты прав, — кивнул Коломбан, — иногда у меня самого появлялись такие же мысли.

— У тебя, Коломбан?! — ужаснулся Камилл: такие речи в устах мрачного бретонца имели совсем другой смысл, чем в его собственных.

— У меня, Камилл, да!.. Впрочем, успокойся, — поспешил прибавить Коломбан.

— Да, ты же сказал, что у тебя отец!

— И кроме того, у меня есть вы оба, мои добрые друзья, и я бы ни за что на свете не согласился, чтобы вас мучили угрызения совести. Ступай в свою комнату, Камилл. Я спокоен, я сейчас хочу только одного — поскорее увидеться с отцом.

Юному креолу не терпелось остаться одному. Как только он вышел, Коломбан, мрачный и обездоленный, словно дерево, лишившееся всех своих листьев под порывом декабрьского ветра, прошептал:

— Ах, отец! Зачем только я тебя покинул!..

 

XLV. ОТЪЕЗД

 

Коломбан сам назначил свой отъезд на следующий вечер.

Ему было нестерпимо тяжело сообщить об этом Кармелите.

Она вышивала, когда Коломбан вошел к ней в сопровождении Камилла.

Кармелита подняла голову, улыбнулась молодым людям, протянула им руку и вновь взялась за работу.

Воцарилась такая тишина, что, казалось, можно было услышать ровное и чистое дыхание Кармелиты. Молодые люди не в силах были вздохнуть.

Девушка собиралась было спросить, почему они молчат. В это мгновение Коломбан печально проговорил:

— Кармелита! Я уезжаю.

Кармелита встрепенулась и переспросила:

— Уезжаете? — Да.

— Куда же?

— В Бретань.

— Почему? Не дожидаясь каникул?

— Так нужно, Кармелита.

Девушка пристально на него посмотрела.

— Так нужно? — переспросила она.

Коломбан собрался с духом, чтобы выговорить ложь, которую он придумал накануне.

— Таково желание моего отца, — солгал он.

Но бретонец не умел лгать, губы его не слушались, и он пробормотал эти слова едва слышно.

— Вы уезжаете? А я?.. — забывшись, воскликнула девушка.

Коломбан смертельно побледнел; его сердце готово было остановиться.

Зато Камилл почувствовал, что краска бросилась ему в лицо, а сердце бешено заколотилось.

— Вы знаете, Кармелита, — продолжал Коломбан, — что в человеческом языке есть слово, о которое разбиваются все наши желания и надежды, — надо!

Коломбан произнес это столь решительно, что Кармелита опустила голову, будто услышала приговор из уст самой Судьбы.

Но молодые люди увидели, как слезы падают из ее глаз прямо на вышивание.

В душе бретонца происходила страшная борьба, мучительные стадии которой Камилл читал на его лице. Возможно, Коломбан не выдержал бы, упал бы Кармелите в ноги и во всем ей признался, но Камилл положил руку ему на плечо и проговорил:

— Дорогой Коломбан, ради Бога, не уезжай! Эти слова вернули Коломбану мужество.

— Так нужно, — повторил он Камиллу то, что уже сказал Кармелите.

Камилл отлично понимал, что делает. Он знал, какую власть над сердцем друга имеет его голос.

И потому двух слов, которых недостаточно было Кармелите, оказалось для Камилла довольно.

Камилл умолк: он добился своего.

Трое друзей провели вместе унылый вечер.

Только перед разлукой они по-настоящему поняли, что творится в сердце каждого из них.

Коломбан осознал, как глубоко, непреодолимо и безгранично его чувство к Кармелите.

Чтобы вырвать эту любовь из сердца, пришлось бы вырвать сердце из груди.

Но он был уверен в своих силах и не боялся, что когда-нибудь предаст друга. Вот почему он мог лелеять свою любовь, надежно спрятав ее в душе, словно сокровище.

Кармелита тоже понимала, как сильно она привязана к Коломбану.

Но когда в ночной тиши, размечтавшись, она оказывалась лицом к лицу со своей любовью и подумывала о замужестве, которое ее чистому сердцу представлялось следствием всякого увлечения, она себя спрашивала, согласится ли когда-нибудь отец Коломбана — представитель старинного дворянского рода, не лишенный, по-видимому, предрассудков, свойственных людям его круга, — чтобы его сын женился на сироте без состояния и без имени.

Правда, ее отец дослужился до звания капитана и пал на поле боя; но в те времена, о которых мы повествуем, Реставрация провела четкую границу между теми, кто служил Наполеону, и солдатами, преданными Людовику XVIII. Не было бы ничего удивительного даже для Кармелиты, если бы граф де Пангоэль не дал согласия на брак своего сына с дочерью капитана Жерве.

Услышав об отъезде Коломбана, Кармелита решила, что его отец узнал о дружбе трех молодых людей и теперь хочет положить ей конец.

Гордая девушка вспыхнула и ни о чем больше не спросила.

Последние часы, проведенные вместе, были томительны: не раз слова замирали на губах то у того, то у другого из троих друзей, а из глаз падали слезы.

Но и в эти решающие часы ни словом, ни взглядом мужественный бретонец не выдал мучительной страсти, таящейся в его груди.

Подобно юному спартанцу, он с улыбкой наблюдал за тем, как рвут его тело.

Правда, улыбка его была невесела.

Настало время отъезда. Коломбан дружески поцеловал Кармелиту в побледневшие и мокрые от слез щеки и вышел вслед за Камиллом.

Камилл проводил Коломбана до дилижанса.

Там Коломбан отвел друга в сторону и еще раз заставил поклясться, что тот будет относиться к девушке как к будущей супруге, с должной почтительностью.

Потом Камилл вернулся на квартиру на улице Сен-Жак и застал Кармелиту в слезах.

Сердце Кармелиты разрывалось при мысли о том, что она окончательно расстается с прошлой жизнью. Дружеские чувства, которые она питала к Коломбану, родились из преданности и благодарности у изголовья умиравшей матери Кармелиты и служили для девушки как бы переходом от прошлого к будущему; с отъездом Коломбана детство для несчастной сироты кончилось. Ведь Коломбан не сказал, когда вернется. Отныне девушка была одна в целом свете и могла просить дружбу и защиту только у Камилла. Но она испуганно сравнивала легковесного и непутевого креола с серьезным и нежным Коломбаном, и ее охватывала томительная грусть, граничившая с отчаянием. Теперь она чувствовала себя одинокой, затерянной в этой бескрайней пустыне, что зовется миром, без любви, без сил, без поддержки.

Вот почему бедняжка заливалась горькими слезами, когда вошел Камилл.

На шум шагов Кармелита подняла голову в надежде, что вернулся Коломбан.

Видя, что креол один, она снова уронила голову на грудь.

Некоторое время Камилл молча стоял на пороге. Он растерялся, видя, что занимал в сердце девушки гораздо меньше места, чем ему казалось.

Он понял, что говорить надо не о себе, а о бретонце.

— Я пришел передать вам от имени Коломбана уверения в искренней дружбе, — сказал он.

— Что же это за дружба, если ее можно по желанию как завязать, так и разорвать? — мрачно заметила Кармелита. — Если бы мне пришлось уехать, разве я не предупредила бы об отъезде своих друзей сразу же, как только приняла такое решение? А приняв такое решение, разве уехала бы я столь стремительно, заставив друзей страдать?

Бедняжка Кармелита! Она забыла или сделала вид, что не помнит, как Коломбан рассказывал ей о письме отца.

Камилл понял, что творится в ее душе и какую выгоду он может извлечь из предполагаемого недовольства графа де Пангоэля. Однако письмо Коломбана могло бы разоблачить Камилла, а креол знал, что прямодушная девушка могла простить все, кроме лжи.

Поэтому он решил не очень отклоняться от истины.

— Поверьте, дорогая Кармелита, что только очень серьезная причина могла заставить Коломбана уехать, — сказал он.

— Что же это за серьезная причина? — спросила Кармелита. — Раз он не пожелал мне открыться, стало быть, в этом есть что-то для меня обидное?

Камилл промолчал.

— Почему он уехал? Говорите! — теряя терпение, продолжала настаивать Кармелита.

— Я не смею, Кармелита.

— Вы должны мне сказать, Камилл, если хотите, чтобы я относилась к Коломбану с прежней искренней и крепкой дружбой. Вам непозволительно пробуждать во мне подозрительность: вы должны оправдать своего друга, раз я его обвиняю.

— Я знаю, все знаю, Кармелита. Но не спрашивайте, почему уехал Коломбан… Ради себя, ради меня, ради всех нас не спрашивайте!..

— Наоборот, я настоятельно требую сказать мне правду, — возразила девушка. — Возможно, он хотел уберечь меня от огорчения, но вы не бойтесь причинить мне боль: что может быть страшнее предательства друга! Итак, во имя нашей дружбы, скажите мне все!

— Вы этого хотите, Кармелита? — спросил Камилл, делая вид, что уступает ее настойчивости.

— Я требую сказать правду!

— Извольте: он уехал…

Камилл умолк, словно язык его не слушался.

— Продолжайте! Продолжайте же!

— Итак, Коломбан уехал потому…

— Почему?

— Потому… — снова в нерешительности замер молодой человек.

— Говорите!

— До чего это трудно, Кармелита!

— Может, то, что вы хотите сказать, неправда?

— Чистейшая правда!

— Тогда смело говорите!

— Коломбан уехал… уехал… потому что я вас люблю! Он правильно делал, притворяясь нерешительным, наш ловкий креол, прежде чем выговорить это «я».

Слишком большой смысл заключался в этом коротком местоимении. Что бы Камиллу сказать: «Коломбан уехал, потому что он любит вас»?! Тогда он не уступил бы в благородстве Коломбану.

И такое доказательство дружбы в отсутствие бретонца вознесло бы его друга на необычайную высоту, разом искупило бы забывчивость себялюбивого креола, которую тот себе позволял со школьных времен по отношению к верному Коломбану.

Если бы Камилл сказал: «Потому что мы с Коломбаном вас любим», он тем самым предоставил бы свободу выбора Кармелите.

Кармелита мысленно сопоставила бы любящего бретонца, который уехал, и себялюбивого креола, который остался.

Если мы достаточно ясно показали — не скажем характер, но темперамент Камилла, читатель согласится, что для удовлетворения не только страсти, но ничтожного каприза, креол не отступал ни перед чем, независимо от того, приходилось ему устранять препятствие хитростью или пускать в ход отвагу. Он неуклонно шел к своей цели — напрямик, когда мог, или окольными путями, если иначе достигнуть желаемого было невозможно. Прежде всего им руководили чувственность и потребность в исполнении любого его желания, а вовсе не глубокая испорченность.

Если дурной поступок приводил к прискорбным результатам, Камилл был способен на искреннее раскаяние, которое, правда, было слишком бурным, чтобы длиться долго. Однако, как ни был развращен Камилл, воспоминание о последней жертве друга, которого он только что обнял на прощание, было еще слишком свежо, и Камилл не решился так скоро его предать.

Итак, отвечая на расспросы Кармелиты, Камилл ограничился полуправдой, когда сказал: «Коломбан уехал, потому что я вас люблю».

Когда он отвечал таким образом, он был предателем лишь наполовину.

Коломбан не позволил бы своему другу уехать. А если бы тот уехал без его ведома или вопреки его воле, Коломбан сказал бы так: «Камилл уехал, потому что любит вас. Камилл лучше меня, потому что я не нашел в себе мужества уехать».

Когда Камилл по-своему представил Кармелите причину отъезда Коломбана, девушку это поразило.

Она посмотрела на Камилла так пристально, что он покраснел и опустил глаза.

— Камилл, вы лжете! — воскликнул она. — Не мог Коломбан уехать из-за вас.

Камилл поднял голову.

Это было совсем не то обвинение, которого он боялся.

— Единственно из-за меня! — подтвердил он.

— Какое Коломбану дело до того, что вы, по вашим словам, любите меня? — спросила девушка.

— Он боялся влюбиться, — отвечал креол.

— Милый Коломбан! — прошептала Кармелита. Обернувшись к Камиллу, она прибавила:

— Оставьте меня, друг мой. Я буду плакать и молиться. Камилл взял девушку за руку, почтительно ее поцеловал, и Кармелита почувствовала, как ей на руку упала слеза.

Что заставляло Камилла плакать — благодарность, стыд или угрызения совести?

Кармелита и не задавалась этим вопросом: для нее слеза была слезой — жемчужиной, которую боль отыскивает на дне глубокого океана, именуемого сердцем.

Камилл возвратился к себе и крайне удивился, заметив в своей комнате свет.

Он еще больше изумился, увидев в комнате женщину.

Это была принцесса Ванврская. Ее предупредили об отъезде Коломбана, и она принесла его белье.

Только вот прелестная Шант-Лила — мы помним, что именно так звали принцессу Ванврскую — опоздала на четверть часа.

Она не хотела оставлять белье просто так и решила дождаться Камилла.

Но Камилл вернулся только после того, как Кармелита попросила оставить ее одну, иными словами — около половины одиннадцатого.

Возвращаться одной в Ванвр было слишком поздно!

Камилл предложил принцессе расположиться в комнате Коломбана.

Принцесса заупрямилась было, но Камилл ее заверил, что на двери есть засов, и она согласилась.

Однако существовал в действительности засов или его не было? Закрыли на него дверь или она осталась незапертой? Об этом мы можем только догадываться, судя по первой встрече соблазнительного Камилла и прелестницы Шант-Лила.

 

XLVI. ГРОЗОВАЯ НОЧЬ

 

Так как мы ничего не знаем (пока, во всяком случае) о том, что произошло той ночью, понаблюдаем за Камиллом с той минуты, когда на следующее утро, около одиннадцати часов, он подходит к двери Кармелиты и в задумчивости останавливается, перед тем как постучать.

О чем думал Камилл?

Он размышлял о трудном, почти невозможном деле, затеянном им.

Он знал Кармелиту, знал, что ее целомудрие зиждется на строгих и непоколебимых принципах.

Следовательно, чтобы сломить ее сопротивление, необходимо было употребить либо силу, либо необычайную ловкость.

Камилл был настолько же ловок, насколько силен!

Он давно изучал характер Кармелиты, словно генерал — поле сражения.

Может быть, по совету Малерба ему следовало взять ее в результате регулярной осады, иными словами — окружить неусыпной заботой и прилежно за ней ухаживать; о действенности такого способа и говорит поэт:

Вот крепость красоты сдается мне на милость; Да, было нелегко: осада долго длилась, Но победители мои побеждены!..

Может быть, следовало взять ее измором, приступом, рыть окопы, штурмовать? Нет, такая стратегия не годилась.

Победить можно было только внезапностью.

Камилл остановился на этой тактике и стал хладнокровно выжидать, когда представится удобный случай.

Сердце его кипело страстью; он никогда ничего еще так не желал, но сейчас, стоя у дверей Кармелиты, он сумел взять себя в руки, решив, что еще будет время дать волю страстям и желаниям, — и вошел.

Кармелита мало спала и много плакала.

Она встретила Камилла довольно холодно.

Такой прием входил в расчеты креола.

С этого дня он совершенно переменил образ жизни.

Он словно забыл о прежних безумствах и всякую минуту обнаруживал рассудительность, на которую его считали неспособным.

Умерив присущую ему игривость и постоянно себя сдерживая, он теперь казался чопорным и серьезным.

Читатели, несомненно, поняли, какую цель преследовал Камилл. Он решил во что бы то ни стало вытеснить из сердца Кармелиты воспоминание о Коломбане. А как Камилл мог заставить ее забыть бретонца? Ему ничего не оставалось, как превратиться в сдержанного, печального, здравомыслящего молодого человека, точь-в-точь как наш бретонец, с той, пожалуй, разницей, что Камилл был приветливей и изысканней.

Такое превращение, по мнению бесхитростной Кармелиты, объяснялось, во-первых, тем, что Камилл, тосковал после отъезда друга, а во-вторых — любовью к ней.

Ее девичьей гордости льстило, что молодой человек с единственной целью ей понравиться ломал свой характер, свои привычки, свои вкусы и пренебрегал своими самыми неодолимыми, самыми милыми сердцу капризами.

Ах, Боже мой! Да любая восемнадцатилетняя девушка на ее месте обманулась бы точно так же.

Раньше Камилл обожал Оперу — теперь же он перестал там бывать.

Трижды в неделю он непременно появлялся в манеже, а оттуда отправлялся на прогулку в лес — теперь он вдруг отказался и от манежа и от прогулок.

В аристократических кварталах Парижа у Камилла было несколько знакомых американцев, и с ними он время от времени обедал или ужинал — теперь Камилл сидел дома.

Раз двадцать случалось так, что, находясь у Кармелиты, он слышал, что к нему кто-то звонит или стучит. Девушка уговаривала его посмотреть, кто там, но креол отказывался наотрез.

В подражание Кармелите он хотел жить уединенно и скромно.

Он купил книги по ботанике. Он не имел представления об этой науке и попросил Кармелиту научить его тому, что она сама узнала от Коломбана.

Читатели заблуждаются, если полагают, что Камилл расчетливо и лицемерно надел на себя маску в надежде соблазнить юную особу.

Он любил!

Просто это слово применительно к Камиллу приобретало совсем другой смысл, нежели когда речь шла о Коломбане.

Бретонец любил Кармелиту всей силой души. Камилл любил собственные удовольствия, давая при этом волю своей фантазии, а на сей раз воображение его разыгралось, и он предвкушал райские наслаждения.

До сих пор его окружали доступные женщины, и потому сопротивление добродетельной Кармелиты в высшей степени возбуждало его: ради победы над бедняжкой он пускал в ход всю изобретательность своего ума, может быть думая, что пользуется лишь обольстительностью своего сердца.

Если бы Кармелита не обольщалась относительно произошедших перемен в характере Камилла — а заслугу в этом она приписывала себе — и заставила его снова стать самим собой с его достоинствами и недостатками, ей, возможно, удалось бы, опираясь на его пылкую любовь к ней, сделать из него доброго и порядочного человека. Но она не замечала его лжи, обманывала себя и тем невольно подталкивала Камилла на путь обмана.

И Камилл с каждым днем завоевывал все новые позиции.

Когда он, отвечая на вопрос Кармелиты, откровенно сказал: «Коломбан уехал, потому что я вас люблю», это избавило его от необходимости признания в любви, а Кармелите не пришлось на это признание отвечать.

С той минуты как Коломбан уступил место Камиллу, он отказывался от Кармелиты.

Оставалось лишь выяснить, могла ли Кармелита полюбить Камилла.

Однако юный креол обладал не только блеском колибри, но и изворотливостью кобры.

Он ни разу не спросил у девушки: «Вы будете моей женой?» Зато при каждом удобном случае он повторял: «Когда вы станете моей супругой…»

И он рисовал заманчивые, достойные мира художников картины их свадебного путешествия.

Под действием пламенного красноречия Камилла перед мысленным взором Кармелиты развертывались сверкающей панорамой все прелести жизни вдвоем.

Однажды она, улыбнувшись, заметила:

— Это только мечты, Камилл!

Молодой человек прижал ее к груди и вскричал:

— Нет, Кармелита, все это вполне возможно! Теперь Камилл знал, что попал в самую точку. Девушка отныне была в его власти.

Однако Камилл оставался по-прежнему почтителен, скромен, строг: Кармелита была не из тех женщин, с какими в случае неудачи можно начать игру с начала.

Тогда ему пришлось бы навсегда проститься с надеждами.

Вот почему он подстерегал добычу, словно дикая кошка, притаившаяся на ветке, или змея, свернувшаяся в кустарнике.

Однажды вечером они спустились в сад — тот самый, где тремя месяцами раньше гуляли Коломбан и Кармелита.

Стояла удушливая жара.

Был конец августа. Далекие громовые раскаты в неподвижном горячем воздухе предвещали грозу. Всполохи исчертили все небо.

Но тщетно цветы, склонив головки и судорожно сжав листочки, вымаливали спасительный дождь.

Небо, подобно пневматической машине, словно поглощало живительный воздух, и все живое вот-вот должно было погибнуть от удушья.

Молодые люди невольно подпали под влияние этой напряженной атмосферы — жизнь для обоих будто замерла; как цветы, как животные, как все вокруг, они с нетерпением ждали дождя, в надежде что он вернет их к жизни.

Впрочем, в отличие от ослабевшей Кармелиты, Камилл, привычный к тропической жаре, сохранял ясность мысли. Видя, что Кармелита впадает в мечтательную истому, близкую к летаргическому оцепенению, он понял: вот долгожданный случай! Пора действовать!

И как колыбельная песня усыпляет малыша, так искусно подобранные любовные слова Камилла, покачиваясь над головой девушки подобно осыпающимся макам, постепенно погружали ее в магнетический сон — самый глубокий, самый опасный, самый неодолимый из всех видов сна.

Если бы в то время кто-нибудь увидел, как блестят в темноте глаза креола, он понял бы, что творится у Камилла в душе.

Так ястреб, все сужая круги, завораживает жаворонка.

Так змея гипнотизирует птицу, заставляя ее опускаться с ветки на ветку прямо в зияющую пасть.

О, не так Коломбан смотрел на Кармелиту в тот восхитительный весенний вечер, когда они гуляли в этом самом саду, в тени тех же сиреневых кустов!

Сравнивая эти два вечера, можно сказать, что они так же мало были похожи один на другой, как Камилл — на Коломбана, а лето — на весну.

В самом деле, тогда весна, юная, свежая, робкая, едва осмеливалась приоткрыть свои лепестки.

Теперь же, напротив, лето, могучее, дерзкое, ненасытное, расточало свои цветы.

Коломбан олицетворял собою детство; он был несмел, полон сомнений и страхов.

Камилл, если продолжить это сравнение, представлял собой юность — вспыльчивую, увлекающуюся, решительную.

В тот весенний день, что предшествовал памятной ночи, которую провели вместе Коломбан и Кармелита, тоже гремел гром, так же замерла жизнь в природе. Но пролился дождь, и все живое было спасено.

Зато теперь, в эту летнюю ночь, цветы напрасно молили небеса о милосердии: им ничего не оставалось, как склонить головки и, один за другим роняя лепестки, умереть.

Подобно цветам, под тяжестью навалившейся на нее удушливой ночи Кармелита тоже склонила свою головку и, за неимением освежающей росы, нашла утешение в неизъяснимых радостях любви, вырвавших девушку из оцепенения, развеявших дурман.

В эту ночь бедняжка один за другим оборвала лепестки с венка своей невинности и ее ангел-хранитель поспешил на небо, не зная, куда спрятать от стыда глаза.

Когда Кармелита вернулась домой и осталась одна, ее взгляд упал на красивый розовый куст: цветы на нем, как и повсюду, поникли перед грозой.

Она подошла ближе, обливаясь слезами. Щеки ее горели.

Девушка стала срывать не только цветы, но все до единого бутоны, потом завернула их в белое покрывало и заперла в ящик туалетного стола со словами:

— Умрите! Умрите, розы Коломбана!

Затем она взяла графин, вылила всю воду под куст, и, печально качая головой, прошептала:

— Теперь цветите, розы Камилла!

 

XLVII. ЧЕЛОВЕК ПРЕДПОЛАГАЕТ

 

С той минуты как Кармелита о тдалась креолу, он снова стал прежним Камиллом.

Цель его была достигнута. Так к чему притворяться?

Заметим, впрочем, что он постарался сгладить слишком резкие черты своего характера и понравиться девушке, которую страстно любил.

Кармелита, опьяненная радостями этой странной любви, забыла о былых безумствах и легкомыслии молодого американца.

Ей казалось, что восхитительные минуты будут длиться вечно; и то ли она верила в Камилла, то ли — в свои силы, но она не боялась за свое будущее.

Она полагала себя безраздельной повелительницей молодого человека, видя, что он готов исполнить любое ее желание, подчиниться ее воле.

И вот наступил день, когда она заметила на лице одного из соседей — опять соседи! проклятые соседи! постарайтесь, дорогой читатель, никогда не иметь соседей и не быть ничьим соседом! — итак, она заметила на противном лице одного из соседей недвусмысленное выражение осуждения. Она поделилась своим наблюдением с Камиллом, и тот сейчас же предложил ей переехать.

Девушка согласилась.

Они стали выбирать, в каком бы квартале им поселиться. Камилл предлагал поселиться в одном из самых богатых парижских кварталов — на Шоссе д'Антен, — иными словами, в центре всех взглядов (и это когда они избегали любопытных!), в окружении тысячи соседей (и это когда они в испуге бежали от одного-единственного свидетеля!).

В том-то состояла одна из особенностей характера Камилла: он отличался честолюбием и был не прочь выставить на обозрение парижского света свою новую прелестную любовницу.

Однако Кармелита, не задумываясь о целях, которые преследовал Камилл, чувствовала, что счастье любит тень и гибнет подобно фиалке в ярких лучах солнца. От его предложения она пришла в ужас и принялась умолять Камилла забыть о богатых кварталах Парижа и, напротив, свить гнездышко в каком-нибудь тенистом лесу подальше от города.

Камилл непроизвольно подпадал под благотворное влияние Кармелиты. Однажды утром он пригласил ее за город и они отправились на поиски убежища подальше от соседей.

Увы! Кто из нас, наивных мечтателей, не питал очаровательных замыслов свить гнездо в каком-нибудь уединенном тихом месте, где человеческие голоса не нарушают сладкогласных любовных напевов? Чистенький домик, увитый виноградом, жимолостью и розами, окруженный высокими деревьями, откуда, словно в полной звуков клетке, льется нескончаемая симфония птичьих голосов! Растущие по берегам ручья лютики, маргаритки и незабудки покачивают головками в такт пению воздушных музыкантов; извилистая тропинка усыпана прошлогодней листвой, заглушающей шаги, — словом, зеленая часовня, где можно уединиться вдвоем, в любое время возблагодарить Господа, сотворившего небеса, придумавшего занятия, подарившего любовь! Признайтесь, каждый из нас лелеял эту восхитительную мечту и тщетно пытался ее осуществить!

А вот Камилл и Кармелита ее осуществили. Однажды воскресным утром они уехали поодиночке, дабы не вызывать зависть одних и злословие других, а потом встретились у заставы Мен. Сойдясь в назначенном месте, они взялись за руки, радуясь встрече так, словно не виделись целую вечность.

Стояла чудесная погода. На небе ни облачка; золотые нивы волновались на ветру; деревья, поднимавшиеся вдоль дороги, величаво покачивали верхушками, откуда слетали первые увядшие листья, подобно тому как покидают сердце первые иллюзии. Наши герои шли словно под некой триумфальной аркой; природа щедро одаряет влюбленных такими радостями: будучи тайной и услужливой соучастницей, неистощимой кормилицей, она, словно мать, готова вскормить едва родившуюся любовь.

Молодые люди шли по равнине, ведущей к Мёдону, и у всех, кто их видел, вызывали восхищение. Повсюду их провожали восторженные взгляды: старики, глядя на них, вспоминали юность и грустили о прошлом; молодые предвкушали грядущие радости.

Эта пара в самом деле заслуживала такого внимания. Оба были молоды, красивы, оба любили; в Камилле покоряла гордость, в Кармелите угадывалась затаенная грусть. Девушка была живым воплощением счастья, а оно не бывает безмятежным и беспечальным, как не бывает совершенно голубого неба: хоть маленькое облачко да мелькнет среди лазури! От молодых людей веяло таким блаженством, что хотелось прикоснуться к краю их платья и тем причаститься их радости.

Наконец они прибыли в Ба-Мёдон (соседний Мёдон показался Камиллу слишком шумным).

Едва войдя в новый свой дом, Кармелита была приятно удивлена: она увидела там свой любимый розовый куст.

Камилл не знал, какие тайные воспоминания связаны у Кармелиты с поэтическим кустиком; молодой человек лишь отметил про себя, что девушка относится к своему благоухающему талисману с необычайной нежностью. Вот он и приказал посыльному отправиться самой короткой дорогой, а девушку повел самым длинным путем; когда они прибыли на место, куст уже был там.

Кармелита ласково провела рукой по розам, перенесла куст в свою комнату, а потом обошла остальной дом.

Прелестный домик был построен неизвестным мастером на манер тех сельских хижин, какие сорока годами раньше королева Мария Антуанетта завела в Малом Трианоне. Такие домики строили из глины, кирпичей, необструганных бревен, обсаживали диким виноградом, плющом и жасмином, и все это — вперемешку, как попало, зато живописно и естественно.

Внизу были расположены передняя, гостиная, столовая, кухня.

Крохотная внутренняя лестница вела на террасу; там без особого труда можно было раскинуть навес, и тогда терраса становилась прелестной летней столовой.

Внешняя лестница поднималась вдоль стены; на ее перилах раскинулись огромные листья кирказона; она вела в две спальни, соединявшиеся с туалетными комнатами.

Две комнаты для прислуги дополняли это гнездышко малиновки, почти полностью скрытое среди листьев, мхов и цветов.

В саду молодые люди увидели небольшой павильон.

— Ах, до чего хорош! — воскликнула Кармелита, подходя поближе. — А здесь что будет?

— Здесь будет жить Коломбан, — как ни в чем не бывало, отозвался Камилл.

Девушка стремительно отвернулась: она почувствовала, что краска заливает ей лицо.

Нетрудно догадаться, что Камилл не раз повторял имя Коломбана, а в сердце Кармелиты оно поселилось навсегда. Но никогда еще тень обманутого друга не являлась им во всей своей безупречности, как теперь.

И вот, чудовищно обманув Коломбана, Камилл рассчитывал сделать его свидетелем своего предательства!

Воспоминание о благородстве Коломбана сейчас же вернулось к Кармелите, и, хотя она понятия не имела, как нежно ее любит бретонец и, следовательно, как велика жертва, принесенная им во имя дружбы, она почувствовала, что с ее стороны было бы жестокостью жить с ним бок о бок, не скрывая от него свою любовь к другому.

Оправившись от смущения, она неуверенно переспросила:

— Коломбан? Ведь по вашим словам, Камилл, он уехал потому, что вы меня любите?

— Конечно, — ответил креол.

— Но, — продолжала девушка, — если он уехал потому, что вы меня любите, значит он тоже любит меня?

— Разумеется, он тебя любит, дорогая, — кивнул Камилл. — Но, как тебе известно, в разлуке многое забывается; если он и хмурился, глядя на нашу рождавшуюся любовь, то уж теперь, когда увидит, что мы счастливы, он будет по-настоящему рад, ведь он наш друг, не так ли?

Кармелита вздохнула. Итак, в разлуке многое забывается…

Значит, думала она, если бы Камилл уехал, он о многом забыл бы!

Она в задумчивости поднялась к себе.

Комната Кармелиты была точно такой же, как на улице Сен-Жак: Камилл приказал обставить ее такой же мебелью, те же белые занавески были на окнах, то же розовое покрывало лежало на кровати.

Другие комнаты, меблированные с выдумкой и вкусом художника и светского льва, заключали в себе шедевры парижских краснодеревщиков; это был целый ряд будуаров, в которых серьезный Коломбан чувствовал бы себя не на месте.

Итак, Камилл поступил умно, приготовив для Коломбана отдельное жилье.

Весь сентябрь молодые люди прожили в восхитительной близости, просыпаясь и засыпая с мыслями друг о друге.

Казалось, каждая минута была создана только для них.

Они позабыли обо всем на свете: о Париже, об улице Сен-Жак, мы бы даже осмелились сказать — о Коломбане, если бы не вздохи, вырывавшиеся у Кармелиты, когда она прикрывала глаза и проводила рукой по лбу.

Но об этих вздохах может догадаться лишь пишущий эту историю — влюбленный Камилл их не слышал; а в остальном все было прекрасно: целый мир сосредоточился для них в арпане сада, в бежавшем там ручейке и в солнце, поднимавшемся из-за высоких деревьев.

Их безразличие к вещам было таким же, как их безразличие к людям; пора было пополнить музыкальную библиотеку, обновить кое-что из предметов туалета — словом, была тысяча причин поехать в Париж; но им было так хорошо, что они не могли решиться оставить свое уютное шале в Ба-Мёдоне.

Кроме того, появиться вместе на улице Сен-Жак, опять войти в дом, откуда, как казалось, они забрали все необходимое и где, однако, забыли многое из того, в чем теперь ощущали нехватку, наконец, снова пройти мимо насмешников-соседей — нет, вынести такое бесчестье для Кармелиты было выше ее сил!

И потом, раз целый месяц они могли обойтись безо всех этих вещей, значит, можно было потерпеть еще месяц.

Почему же Камилл или Кармелита не могли съездить в Париж в одиночку?

Но это означало бы разлуку, а расстаться хотя бы на миг в эти первые счастливые дни было бы равносильно потере навек!

Так прошло еще две недели. Но вещи, без которых вначале они вполне могли обходиться, теперь непонятно почему становились все более необходимыми.

В один прекрасный вечер пришлось решиться на то, чтобы составить список недостающих вещей; было решено, что на следующее утро Камилл поедет в Париж и купит или заберет на прежней квартире все, что было нужно в шале.

И вот, раз десять простившись и столько же раз возвратившись от двери, Камилл все-таки уехал.

Кармелита провожала его взглядом до тех пор, пока он не скрылся из виду.

А он все это время посылал ей воздушные поцелуи и махал платком.

Наконец он исчез за поворотом.

Камилл должен был сесть в первый же экипаж и возвратиться не позднее двух часов пополудни.

Но судите сами, как безжалостно оказалось Провидение, которое непонятно почему продолжают называть этим именем. (Стоит ли величать Провидением божество, что поднимает на смех все наши планы и поминутно вводит нас в обман самым неподобающим образом?)

Не нам восхвалять верность Камилла: мы настолько подробно и настолько откровенно высказали свое мнение о креоле, что нас нельзя заподозрить в подобном намерении. Но не кажется ли вам, дорогой читатель, что Провидение к нему несправедливо?

Полтора месяца он не отходит от Кармелиты ни на шаг, не сводит с нее глаз. Но наступают холода, дают себя знать осенние ветры; Кармелите нужны теплые платья, а Камиллу — более плотные панталоны. Нужно еще очень многое, но, несмотря на это, Камилл лишь через силу соглашается съездить в Париж, а самое его горячее желание при этом — вернуться через два часа, если только это окажется возможным.

Итак, Камилл отправляется в путь с самыми похвальными намерениями.

Кстати сказать, после разлуки еще желаннее будет возвращение, он снова переживет волнующие минуты встречи с любимой.

Увы!

Провидение, устав, по-видимому, от бесцеремонного с ним обращения в последнее время, больше не принимает всерьез жителей нашей надоедливой планеты и безжалостно спутывает все их карты.

Без сомнения, именно по этой причине оно помешало исполнению планов Камилла, заманив его в самую опасную ловушку, какую только можно придумать для человека его характера.

Не успел он отойти от Ба-Мёдона на двести шагов, как в облаке золотистой пыли заметил двух девушек в белых платьях. Они сидели верхом на осликах, покрытых черными попонами.

Человек предполагает, а дьявол располагает!

 

XLVIII. КАМИЛЛ У ВОЛЬСКОВ

 

Однажды меня упрекнули в невежестве за то, что я сказал — не помню теперь, по какому случаю, — что громоотвод «притягивает» молнию.

Предположим, дорогой читатель, что мне не пошли в прок наставления ученейшего г-на Бюлоза относительно электричества и вольтова столба и что я до сих пор пребываю в заблуждении.

Я говорил: «Как громоотвод существует с одной целью: притягивать молнию, так нам кажется, что и девушки созданы единственно для того, чтобы привлекать молодых людей». Разумеется, я тогда был весьма далек от мысли, что высказываю нечто новое или очень смелое.

Итак, девушки еще издали привлекли горячий взгляд Камилла, как только пылкий креол заметил их издали в облаке пыли.

Камилл ускорил шаг и, поскольку он двигался быстрее осликов, скоро приблизился к амазонкам. Тут одна из них случайно обернулась и, натянув поводья, подала спутнице знак сделать то же.

Видя этот маневр, Камилл прибавил шагу и скоро поравнялся с девушками. Тогда та из них, что была повыше, приподнялась на деревянной планке, служившей ей стременем, и бросила повод на шею ослу. Рискуя скатиться наземь в пыль, она упала молодому человеку в объятия и принялась изо всей силы целовать его.

— О! Шант-Лила, принцесса Ванврская! — воскликнул Камилл.

— Ну, наконец-то! Ах ты неблагодарный! — вскричала девушка. — Давненько я тебя ищу!

— Ты меня ищешь, принцесса? — переспросил Камилл.

— Где я только не была! Я и здесь искала тебя.

— Смотри-ка! — усмехнулся Камилл. — Я тоже здесь с одной целью — найти тебя.

— Ну, раз мы друг друга нашли, — опять бросаясь ему на шею, вскричала Шант-Лила, — дольше искать незачем… Давай поцелуемся и забудем об этом.

— Забудем об этом и обнимемся! — подхватил Камилл, точно исполняя ее приказание.

— Кстати… — продолжала прачка.

— Что такое? — перебил ее Камилл. — Мы еще не поцеловались?

— Нет, не то… Позволь тебе представить мою лучшую подругу, мадемуазель Пакеретту, графиню дю Батуар. Ни к чему говорить, что Пакеретта — это имя, а графиня дю Батуар…

— …ее титул? Ну ладно. А какая у нее фамилия?

— Просто-напросто Коломбье, — отвечала прекрасная прачка.

— Прибавь к этому, что так зовут ее ротик, ибо никогда еще любовное воркование не вылетало из такого розового и свежего гнездышка!

Розовые губки Пакеретты немедленно расплылись до ушей, и она непременно потупила бы взор, но принцесса Ванврская, представив молодого человека своей первой фрейлине, заставила ее остановить взгляд на Камилле.

— Господин Камилл де Розан, американский дворянин, ворочающий миллионами на Антильских островах, у которого, как ты могла заметить, хлопушками полны карманы.

Принцесса Ванврская называла «хлопушкой» всякое острое словцо из тех, которыми Камилл обычно украшал свою речь.

— Куда же вы направляетесь, если не секрет? — спросил Камилл.

— Да я только что тебе сказала, несчастный! — вскричала принцесса. — Мы искали тебя.

— В самом деле, Пакеретта?

— Никого другого, это точно, — подтвердила графиня.

— Как же так получилось, что нынче, во вторник, вы не в своем мыльном королевстве, прекрасные наяды? — удивился Камилл. — Уж не высушило ли, случайно, солнце ваш дворец?

— Да, милейший, наши дворцы действительно высохли, — отвечала Шант-Лила, прищелкнув языком. — И если вы в самом деле дворянин, как утверждаете и как можно подумать по вашему виду, вы сейчас же найдете для нас прелестное местечко — пусть даже это будет что-то огромное и грязное, мне все равно! — где мы могли бы съесть молока и выпить по пирожку.

— Принцесса… — начал было Камилл.

— Да, я совсем не то хотела сказать, но я так ослабела, что и соображать не могу.

— Спешу на поиски! — воскликнул Камилл. Но Шант-Лила удержала его за полу редингота.

— Ну нет, принцессу Ванврскую так просто не провести, господин Руджери! — закричала она.

— Что ты хочешь этим сказать, владычица моего сердца? — простодушно спросил креол.

— Да она боится, что вы не вернетесь, — ответила Пакеретта. — А мы уж так хотим пить!..

— Правду ты сказала, Пакеретта! — подтвердила Шант-Лила, не выпуская из рук полу редингота.

— Чтобы я тебя бросил, принцесса! — вскричал молодой человек. — Покинуть тебя, сбежать от тебя, когда ты посылаешь меня за пирожком?! Что же за люди тебя окружали с тех пор, как мы расстались, душа моя? Как?! Неужели полтора месяца разлуки изменили тебя до такой степени, что ты сомневаешься в порядочности Камилла де Розана, американского джентльмена? Не узнаю тебя, владычица моего сердца! Да мою Шант-Лила подменили!

И Камилл словно в отчаянии простер руки к небу.

— Ладно уж, ступай! — сказала она, выпустив из рук полы его редингота. — Хотя нет, — прибавила она, подумав, — было бы жестоко заставлять тебя возвращаться в такую жару! Идемте все вместе!.. Только постарайся отыскать моего осла: пока мы болтали, он куда-то запропастился, а я за него поручилась головой нашего хозяина.

Осел и впрямь исчез; как ни обшаривали они взглядом равнину по обе стороны дороги — ни малейшего следа.

Они потратили немало времени, прежде чем нашли беглеца.

Он лежал в канаве и спал сладким сном.

Осла ласково окликнули, и он с покорностью, на какую способен даже не каждый человек, вышел на дорогу, внял просьбе и как нельзя более любезно подставил девушке спину.

Графиня дю Батуар уступила своего осла Камиллу, а сама уселась позади Шант-Лила.

И веселый караван двинулся на поиски фермы, кабачка или мельницы.

Пиротехник Камилл истратил далеко не все свои «хлопушки», как выражалась принцесса Ванврская. И одному Богу ведомо, какими веселыми словечками был осыпан путь! Наездницы и всадник состязались в остроумии, звонкий смех разносился по всей равнине; птицы принимали их за своих веселых собратьев и ничуть не пугались при их приближении; путешествующая троица была похожа на первые майские воскресенья, воплощала в трех лицах саму весну.

Камилл уже спрашивал, как могло случиться, что во вторник, то есть в будний день, девушки оказались на парижской дороге верхом на ослах, вместо того чтобы гладить рубашки в своей прачечной. Шант-Лила передала слово Пакеретте. Та сообщила молодому человеку, что в этот вторник у хозяйки были именины и они улизнули с твердым намерением найти американца.

Шант-Лила тоже, как видит читатель, возвращалась, если можно так выразиться, к своим баранам.

— Однако как могло случиться, — заметил Камилл, — что я встретил тебя именно на этой дороге?

— Начнем с того, что я искала тебя повсюду, — возразила принцесса. — Но особенно старательно искала здесь, потому что мне сказали, что ты живешь в Ба-Мёдоне.

— Кто же мог тебе это сказать? — спросил Камилл.

— Да все соседи!

— Ах, принцесса! — с изумительной самоуверенностью воскликнул Камилл. — Соседи просто-напросто над тобой посмеялись.

— Не может быть!

— Это так же верно, как то, что я вижу вон там желанную мельницу.

Вдали в самом деле показалась мельница.

— Если твои соседи меня разыграли, что, конечно, возможно, почему же тогда я тебя встретила на мёдонской дороге? — спросила Шант-Лила с искренностью и простодушием, которое являлось уделом гризеток в те времена, когда еще существовали и гризетки и простодушие.

Камилл пожал плечами, словно желая сказать: «Неужели не догадываешься?»

Шант-Лила поняла его жест.

— Нет, не догадываюсь, — призналась она.

— А ведь в этом нет ничего удивительного, — отвечал Камилл. — Мой нотариус живет в Мёдоне, я только что получил от него деньги… Вот послушай!

Он похлопал себя по жилетному карману. Послышался звон монет — это было золото, которое он взял из дому на покупки.

— Ну хорошо, я тебе верю, — проговорила принцесса, убежденная красноречивым звоном монет. — А теперь я хочу, чтоб ты познакомил меня со своим нотариусом… Я уже не в первый раз слышу о нотариусе и мечтаю увидеть хотя бы одного: говорят, это очень любопытно.

— Верно, принцесса! Это даже любопытнее, чем об этом рассказывают.

Они прибыли на мельницу, что изменило течение мыслей девушки.

Увы! Вот что еще уходит из нашей жизни — мельницы! Не пройдет и десяти лет, а наши внуки будут покатываться со смеху, когда мы станем рассказывать о мельницах, на которых когда-то мололи хлеб; и если Музей античностей не позаботится о том, чтобы сохранить хотя бы одну из них, наши потомки не поверят, когда мы будем им описывать оригинал.

Однако в былые времена мельница являлась вожделенной целью прогулки для юношей и девушек. Мельницы были любой величины, любой окраски и носили самые разные имена: Красивая мельница, Белая мельница, Красная мельница, Черная мельница, Пирожковая мельница, Масляная мельница — короче говоря, можно было выбрать мельницу на любой вкус.

Посетители садились за стол, несколько часов подряд смотрели за тем, как вращаются крылья, и поедали при этом пирожки, запивая их молоком. Вот в чем заключалось незатейливое, невинное, ничуть не угрожающее общественному строю развлечение тех времен!

Трое путешественников привязали ослов и вошли на мельницу; им подали горячие пирожки и холодное молоко.

Камилл с Пакереттой уплетали за обе щеки. А принцесса Ванврская, в третий раз откусив от пирожка, воскликнула:

— Какую глупость мы делаем! Зачем мы едим пирожки?

— Эй, принцесса! — перебил ее Камилл. — Говори, пожалуйста, в единственном числе.

— Какую глупость ты делаешь! Зачем ты ешь пирожки?

— Браво! — похвалил Камилл. — Это получше, чем моя хлопушка, это целая бомба!.. Так почему же я глуп, если ем пирожки?

— Потому что сейчас три часа пополудни, — заметила Шант-Лила, — и мы могли бы пообедать. Надеюсь, господин Камилл де Розан, американский дворянин, предложит нам восхитительный обед.

— Все что пожелаешь, принцесса! Клянусь честью, самое меньшее, что можно сделать, когда люди после такой долгой разлуки наконец встретились, — это не допустить, чтобы они расстались, не выпив за здоровье друг друга; ведь так?

— Тогда закажи обед.

— Только не здесь, мои пастушки.

— А где?

— В Париже!.. В деревне, черт побери, обеды неважные! В деревенской харчевне хорошо лишь раздразнить аппетит, а утолять голод лучше в городе.

— Пусть будет Париж… Где мы будем обедать в Париже?

— У Вефура, черт возьми!

— У Вефура?.. Ах, какое счастье! — вскричала девушка, прищелкнув от удовольствия пальцами. — Я так давно слышу рассказы о заведении Вефура. Говорят, это очень любопытно.

— Не менее любопытно, чем нотариусы! — заметил Камилл. — Некоторые даже утверждают, что это еще любопытнее, принимая во внимание, что у Вефура едите вы, а у нотариусов едят вас.

— Ну, Пакеретта, надеюсь, ты не в обиде? Вот это хлопушка: к Вефуру!..

— В путь, мои милые! — подхватил Камилл. — Только предупреждаю заранее: перед обедом мне нужно кое-что купить.

— Для дам? — впиваясь ногтями в руку Камилла, прошипела Шант-Лила.

— Скажешь тоже: дамы! Да разве я знаком с дамами?

— Вы за кого меня принимаете, сударь мой? — приняв комически-гордую позу, спросила Шант-Лила.

— Тебя, принцесса? — переспросил Камилл, обнимая ее. — Тебя я принимаю за самую свеженькую, умненькую и хорошенькую прачку с речного берега, когда-либо расцветавшую в поднебесной!

Мимо мельницы проезжал свободный фиакр. Путешественники остановили его знаком.

Потом они отвязали ослов и за монету в тридцать су — в те времена еще были в ходу такие монеты, — сговорились с подмастерьем, чтобы он отвел животных в Ванвр.

Путешественники сели в фиакр и приказали везти их к Вефуру.

О покупках в этот день не могло быть и речи.

После десерта, когда клубника была съедена, кофе выпит, анисовый ликер пригублен, Пакеретта Коломбье, чья роль в этой компании становилась все более затруднительной, вдруг спохватилась: ее дядюшка, старый вояка, ждет, когда она перевяжет ему раны.

И она оставила американского дворянина с глазу на глаз с Шант-Лила.

У нас с вами больного дядюшки нет, и потому мы возвратимся в Ба-Мёдон, где Кармелита с семи часов вечера сидит у окошка; она в отчаянии, слыша, как часы бьют полночь.

 

XLIX. ПОСЛЕДНИЕ ОСЕННИЕ ДНИ

 

Одно из окон дома выходило на улицу Пти-Амо.

У этого окна и сидела Кармелита, облокотившись на подоконник и уронив голову на руку.

Она прислушивалась к далеким редким звукам, долетавшим с покрытой мраком равнины, и вздрагивала всякий раз, как до нее доносился хруст сухой ветки или шелест падающего листа: в этих звуках ей чудились шаги Камилла.

Но в столь поздний час Камилл не мог возвратиться из Парижа пешком: Кармелите следовало ожидать не звук шагов, а стук подъезжавшей кареты.

Ночная тишина, печальный шепот ветра в листве, скользящие по ветру листья, леденящий кровь крик совы с соседнего тополя — все это так действовало на Кармелиту, что в конце концов из ее глаз брызнули слезы и потекли по пальцам.

Как не похожа была эта осенняя ночь, мрачная и полная страхов, когда Кармелита, сидя у окна, в отчаянии ожидала возвращения Камилла, на тот весенний вечер, который она провела вместе с Коломбаном среди сирени и роз!

А ведь с тех пор прошло всего пять месяцев.

Правда, для того чтобы полностью изменить жизнь, пяти месяцев много — довольно одной минуты, одного мгновения, одной-единственной ненастной ночи!

Наконец около часу ночи послышался шум подъезжающей кареты.

Кармелита вытерла слезы, прислушалась и с радостью, к которой примешивалась безотчетная грусть, отметила про себя, что карета съехала на обочину и остановилась у ворот.

Почему в ее сердце одна струна отозвалась острой болью, в то время как все другие трепетали от радости?

Она хотела было спуститься вниз, чтобы поскорее оказаться в объятиях Камилла, но на первой же ступеньке остановилась.

Зато сам Камилл выпрыгнул из кареты и, хлопнув дверью, бросился к ней.

Он встретил Кармелиту на полдороге. Едва держась на ногах, она прислонилась к стене.

Она так страстно ждала его возвращения! Что же за болезненная слабость поразила девушку при его приближении?

Камилл обнял Кармелиту со свойственным ему пылом.

Утром он точно так же обнимал принцессу Ванврскую, может быть, не так крепко, даже, возможно, не так горячо, ведь за опоздание ему предстояло вымолить у Кармелиты прощение.

Девушка встретила его холоднее, чем собиралась. Женщины обладают своеобразным инстинктом, и он редко их подводит: мужчина всегда уносит от женщины, только что оставленной, нечто неуловимое, внушающее подозрение той, к которой он возвращается.

Кармелита ни о чем таком и понятия не имела; просто ей казалось, что, помимо опоздания, ей следует упрекнуть Камилла в чем-то еще.

В чем? Она не знала; но болезненно звучащая в ее сердце струна таила в себе упрек.

— Прости, дорогая, что я заставил тебя волноваться! — проговорил Камилл. — Клянусь тебе, что это зависело не от меня.

— Не клянись! — попросила Кармелита. — Разве я в тебе сомневаюсь? Зачем тебе меня обманывать? Если ты меня еще любишь, значит, тебя задержали обстоятельства, которые были сильнее тебя. Если же ты меня больше не любишь, зачем мне знать причину твоего опоздания?

— Ах, Кармелита! — вскричал Камилл. — Как я могу тебя не любить?! Как я могу жить без тебя?

Кармелита печально улыбнулась.

Ей почудилось, будто между ней и ее возлюбленным промелькнула тень женщины.

Камилл проводил Кармелиту в ее комнату и подошел к окну, чтобы его закрыть: ночи становились холодными.

Кармелита пять часов просидела у этого окна, но не почувствовала холода.

Она хотела было сказать: «Оставь окно отворенным, Камилл, я задыхаюсь!»

Она открыла рот, но не издала ни звука и опустилась на диван.

Камилл обернулся, увидел, что ей нехорошо, и бросился к ее ногам.

— Произошло вот что, — заторопился он. — Вообрази, я встретил в Париже двух креолов с Мартиники, двух друзей, которых я не видел., даже не могу тебе сказать, с каких пор. Мы вспоминали о нашей прекрасной родине — она скоро станет и твоей родиной, мы говорили о тебе…

— Обо мне? — вздрогнула Кармелита.

— Ну, конечно, о тебе… Разве я могу говорить еще о чем-нибудь, когда у меня есть ты? Я не называл твоего имени, разумеется. Я успел купить не все, что хотел. Они поехали со мной за покупками, но при условии, что я с ними пообедаю и поеду в Оперу… Там сегодня давали спектакль об убежище Лаисы. Ты ведь знаешь, что для меня существуют две вещи в целом свете: ты и музыка. Как жаль, что тебя не было с нами! Как бы тебе это понравилось!

Кармелита едва заметно шевельнула бровями.

— Меня там не было, — сказала она.

— Да, ты была здесь, бедная крошка. Но ты сама виновата: почему ты не захотела поехать со мной?

— Да, я сама виновата, — подтвердила Кармелита. — Поэтому я и не жалуюсь.

— Почему же, вместо того чтобы развлекаться, ты скучала?

— Я не скучала, я ждала тебя.

— Да ты просто ангел!

Камилл снова пылко обнял Кармелиту.

Она встретила его ласку почти равнодушно.

Поверх головы Камилла, по-прежнему стоявшего перед ней на коленях, она смотрела на розовый куст, на котором оставалось несколько цветков — бледных, чахлых, последних.

В эту самую минуту один из них стал осыпаться у Кармелиты на глазах, и она с невыразимой печалью провожала взглядом падающие лепестки.

Камилл чувствовал, что его слова не достигают цели; он продолжал настаивать, он возвращался к подробностям, которые должны были придать его рассказу больше правдоподобия.

Кармелита слышала его, но смысл его слов перестал доходить до ее сознания.

Она улыбалась, кивала, отвечала односложно и не понимала ни того, что говорит ей Камилл, ни того, что она ему отвечает.

Пробило два часа. Кармелита вздрогнула.

— Два часа! — заметила она. — Вы устали, я — тоже, друг мой; ступайте к себе и оставьте меня; завтра вы мне сообщите все, о чем не успели рассказать сегодня; я теперь знаю, что с вами не случилось ничего страшного, и я счастлива!

Камиллу уже несколько минут было не по себе: он не знал, ни как выйти, ни как остаться.

Впрочем, слова Кармелиты, казалось, его опечалили.

— Ты меня выпроваживаешь, злючка? — сказал он.

— Что, что? — не поняла Кармелита.

— Ладно, ладно, я вижу, ты на меня дуешься, — проговорил Камилл.

— Я? — удивилась Кармелита. — А с какой стати мне на тебя дуться?

— Да откуда мне знать? Каприз, может быть.

— Да, действительно, — печально улыбнувшись, кивну —

ла Кармелита. — Возможно, я капризна, Камилл. Постараюсь исправиться… До завтра!

Камилл в последний раз поцеловал Кармелиту; она холодно, как мраморная статуя, встретила его ласку. Он вышел.

Едва за ним затворилась дверь, как слова, которые она не могла выговорить в присутствии Камилла, сорвались у нее с языка.

— Я задыхаюсь! — прошептала она.

Она снова отворила окно и облокотилась на подоконник — так же, как недавно в ожидании Камилла.

Так она до самого утра просидела не шевелясь.

Только когда ночная мгла стала рассеиваться, Кармелита встрепенулась и, словно только сейчас заметив, который час, возвела к небу прекрасные глаза, вздохнула и легла в постель.

Это происшествие было первым облачком, промелькнувшим между молодыми людьми.

Камилл сказал Кармелите, что купил не все.

В действительности он не купил ничего, если только читателю угодно будет припомнить, на что креол употребил время.

Итак, надо было снова ехать в Париж.

И Камилл поехал. На сей раз все покупки были сделаны: ничто не отвлекло Камилла от его намерений.

Он вернулся рано.

Кармелита не ждала его у окна, она гуляла в саду — том самом, где находился предназначавшийся для Коломбана павильон.

С этого дня Камилл стал отлучаться все чаще, и беззаботность, вернее сказать, равнодушие Кармелиты не сдерживало, а, скорее, подталкивало его к тому.

Постепенно его поездки в Париж стали настолько частыми, что уж редкий день его можно было застать дома.

То он спешил на Марсово поле, то на премьеру в Оперу, то на петушиные бои, устраиваемые у заставы. Справедливости ради следует заметить, что всякий раз Камилл предлагал Кармелите: «Хочешь поехать со мной, дорогая?» Но Кармелита отвечала: «Спасибо».

И Камилл отправлялся один.

Однажды утром, когда его не было дома, в дверь позвонили.

Кармелита слышала звонок. Но с некоторых пор этот звук не вызывал в ее душе волнения.

Позвонили еще раз. Она подняла голову, отложила вышивание; удивляясь, почему садовница долго не открывает, Кармелита подошла к окну, отодвинула занавеску, посмотрела, кто звонит, и вскрикнула от изумления: внизу стоял Коломбан!

От страха она чуть было не лишилась чувств.

Она выбежала на лестницу. Садовница, возвращавшаяся из глубины сада, показалась в коридоре.

— Нанетта! — закричала Кармелита. — Проводите господина в садовый павильон и не говорите ему, что я здесь.

Потом она заперла дверь на ключ, дрожащими руками задвинула засов и села — вернее, упала — на диван.

Коломбан!..

Он аккуратно писал Камиллу, однако со времени отъезда бретонца Камилл ни разу не заглянул на улицу Сен-Жак, и письма оставались лежать нераспечатанными у Мари Жанны.

А беззаботный Камилл, не получая их, не счел нужным сам написать бывшему товарищу по коллежу.

Кстати сказать, насколько это было в его власти, он старался забыть своего друга.

Коломбан явился живым укором за преданную дружбу, за нарушенное обещание, а это сулило Камиллу угрызения совести!

Молчание креола обеспокоило Коломбана, как ни мало он был подозрителен.

Кроме того, бретонец — так ему самому, по крайней мере, казалось — совершенно окреп душой среди суровых красот родного края.

Он чувствовал, что обрел стойкость и набрался сил, бродя среди каменных глыб Карнака и карабкаясь по отвесным армориканским скалам.

Наступил день, когда он себе сказал:

«Я здоров и снова продолжу учебу. Заодно погляжу, что поделывают Камилл с Кармелитой».

Он заставил себя улыбнуться, произнося их имена, и вообразил, что уже пережил боль потери.

Итак, он отправился в путь, полагая, что совершенно справился со своими чувствами.

Кажущаяся победа над собой оказалась в действительности поражением, но он этого не знал. Одному Богу была ведома его тайна.

Он прибыл в Париж и нанял экипаж, торопясь на улицу Сен-Жак.

Было семь часов утра: он застанет Камилла в постели.

Камилл был ленив, как всякий креол.

А вот Кармелита, верно, уже поднялась. Он помнил, что она просыпалась вместе с птицами, как и они, песней встречая восход.

С сильно бьющимся сердцем и пылающим лицом он приехал на улицу Сен-Жак.

Мари Жанна увидела, как он выходит из экипажа.

— Да это господин Коломбан! — воскликнула она. — Куда это вы, господин Коломбан?

— Как куда? К себе! К Камиллу! — отвечал он.

— Да он уж давно съехал, ваш господин Камилл!

— Съехал? — переспросил Коломбан.

— Да, да, да.

— А?..

Коломбан замешкался.

— А Кармелита?.. — сделав над собой усилие, спросил он.

— Тоже переехала.

— Куда же они отправились? — спросил Коломбан.

— Да почем я знаю? Муж вам, верно, скажет, да еще, может быть, мадемуазель Шант-Лила, прачка.

Коломбан прислонился к стене, чтобы не упасть.

— Ну хорошо, — едва выговорил он. — Дайте мне ключи от квартиры.

— Ключ от квартиры? Зачем? — удивилась Мари Жанна.

— Зачем обыкновенно спрашивают ключ от своей квартиры?

— Чтобы войти к себе! Но вы-то здесь больше не живете!

— Как не живу? — сдавленным голосом проговорил бретонец.

— Вы тоже переехали.

— Я… Переехал? Вы в своем уме?

— Не жалуюсь! Можете подняться, если угодно. Ваша бывшая квартира совершенно пуста: господин Камилл вывез всю мебель и сказал, что вы переезжаете вместе с ними.

— С ними? — переспросил Коломбан. Все поплыло у него перед глазами.

— Раз я должен жить с ними, надо же мне, по крайней мере, знать их адрес! — пролепетал он.

— Кажется, это где-то в Мёдоне, — отвечала Мари Жанна. Молодой человек еще не отпустил экипаж, в котором приехал. Он снова погрузил свой чемодан, сел в карету и приказал:

— В Мёдон!

Полтора часа спустя он был уже в Мёдоне. Но читатели помнят, что Камилл жил в Ба-Мёдоне.

Как истинный бретонец, Коломбан был терпелив и упрям. Он неутомимо переходил от двери к двери.

В последнем доме ему сказали, что молодых людей следует, по-видимому, искать в Ба-Мёдоне.

Коломбан отправился в Ба-Мёдон.

В Ба-Мёдоне дело пошло лучше: ему показали дом; он позвонил раз, потом другой.

Кармелита выглянула в окно, узнала его и приказала Нанетте ничего о ней не говорить и проводить Коломбана в павильон.

 

L. ТОТ, КТО ВОЗВРАЩАЕТСЯ

 

Когда Нанетта отворила дверь, Коломбан был почти так же бледен, как Кармелита.

Он собирался спросить Камилла, но голос ему изменил.

— Вы господин Коломбан, не так ли? — пришла ему на помощь Нанетта.

— Да, — прошептал Коломбан.

— Сюда прошу, сударь.

Нанетта пошла вперед, бретонец — за ней. Она привела его прямо в садовый павильон.

Кармелита слышала, как отворилась и снова захлопнулась входная дверь. Она встала, отодвинула засов, открыла дверь и на цыпочках подкралась к окну в коридоре, выходившему в сад.

Теперь Коломбан шел впереди Нанетты. Он спешил повидаться с Камиллом и потребовать у него объяснений.

Он распахнул дверь павильона.

Там никого не было!

Он обернулся к Нанетте.

— Куда вы меня привели? — спросил он.

— К вам на квартиру, сударь, — отвечала садовница.

— Ко мне на квартиру?

— Да! Вы ведь друг господина Камилла, которого он ожидает из Бретани, не так ли?

— Камилл меня ждет?..

— Уже два месяца.

— Где он сам?

— В Париже.

— Но он сегодня вернется?

— Возможно.

— Часто он бывает в Париже?

— Почти каждый день.

— Вот как?.. — прошептал Коломбан. — Он поселился здесь, а она живет в Париже. Должно быть, Камилл боится ее скомпрометировать, если будет жить не только в одном с ней доме, но даже просто в одном и том же городе. Дорогой Камилл! Я его недооценивал!.. Как я заблуждался!..

Обернувшись к Нанетте, он продолжал в полный голос:

— Я подожду Камилла здесь. Как только он вернется, доложите о моем приезде.

Нанетта кивнула и вышла.

Оставшись один, Коломбан огляделся и провел рукой по глазам: ему почудилось, что это игра воображения.

Он находился в своей комнате на улице Сен-Жак; только неведомый чародей перенес ее в этот сад. Та же мебель, те же обои — все здесь было по-прежнему, даже кодекс словно по волшебству оказался на своем обычном месте — на ночном столике рядом с подсвечником — и был раскрыт на той же странице, на какой Коломбан вложил зеленую закладку тремя месяцами раньше, даже ящички с розами висели, как раньше, за его окном!

Этой комнатой Камилл как бы вымаливал у Коломбана прощение.

Однако Коломбан увидел в этом лишь заботу нежного и деликатного друга.

Но эта комната была полна для него мрачных воспоминаний.

Ничто так не рвет сердце и не заставляет оплакивать прошлое, как предметы, что были свидетелями нашего счастья.

Надеясь приготовить для друга приятный сюрприз, Камилл по существу стал палачом, побуждая Коломбана жить в комнате, вызывавшей у бретонца мрачные мысли.

Как в ту ночь, когда Камилл впервые задержался в Париже, Кармелита прошептала: «Я задыхаюсь!», Коломбан повторил почти те же слова: «Мне душно!» — и выбежал в сад.

Кармелита не отходила от окна: она видела, как он вышел или, вернее, выскочил из павильона.

Она прижала руку к груди и откинула голову назад — бедняжка едва не упала без чувств!

Открыв глаза, она посмотрела в сад и увидела, что Коломбан сидит на скамейке, спрятав лицо в ладонях, точь-в-точь в таком же положении, в каком она сама просидела пять часов в ожидании Камилла.

Коломбану пришлось ждать столько же. Наконец послышался шум остановившейся у ворот кареты. Затем громко зазвонил колокольчик, как бы почувствовав хозяйскую руку.

На сей раз Нанетта была начеку и побежала отворять.

Очевидно, она доложила Камиллу о приезде Коломбана: креол не стал подниматься на второй этаж, а двинулся по коридору и вышел в сад.

Он поискал Коломбана глазами, увидел его на скамейке и пошел прямо к нему. Тот сидел, по-прежнему спрятав лицо в ладонях, и не видел Камилла.

Однако он услышал шаги, поднял голову и заметил Камилла, когда тот уже стоял перед ним.

Он вскрикнул и бросился ему на шею.

Кармелита наблюдала за ними из-за занавески.

Ничто не отравляло Коломбану радость от встречи с Камиллом: он решил, что Камилл живет в Ба-Мёдоне, а Кармелита — в Париже.

Молодые люди взяли друг друга под руку и пошли к дому.

Когда Кармелита увидела, что они приближаются, она, дрожа всем телом, поспешила укрыться в своей комнате и снова задвинула засов.

Камилл показал другу весь дом, за исключением комнаты Кармелиты.

Бретонца ничуть не удивило утонченное убранство дома: он знал вкус изнеженного Камилла.

Когда Коломбан осмотрел весь дом, креол подвел его к таинственной двери, мимо которой они уже несколько раз проходили, но она так и оставалась закрытой.

Камилл остановил Коломбана.

— Сними шляпу! — приказал он.

— Зачем? — удивился бретонец.

— Ты у святилища!

— Что ты имеешь в виду?

— Послушай, — начал Камилл своим обычным полунасмешливым, полусерьезным тоном, — у меня довольно расплывчатые или, если угодно, вполне сложившиеся взгляды на религию. Каждый поклоняется богу, которого выбирает по своему вкусу; мне ничто не мешает поступать точно так же.

— На что ты намекаешь и что это за комната? — спросил Коломбан. — Договаривай!

— Это храм великой богини красоты, доброты, величия! Она была бы похожа на бога Пана, если бы ему удалось соединить в себе женское и мужское начало, унаследовав от женщин слабость и красоту, от мужчин — силу и отвагу. В этой комнате, Коломбан, находится женщина, которую я обожаю больше всего на свете, я считаю ее богоподобной! Склони же голову и, как я тебе велел, сними шляпу, входя в эту комнату: никогда простому смертному не доводилось созерцать лик более высокочтимого божества!

Кармелита слышала из своей комнаты все, что сказал Камилл. Она встала, бледная, но решительная, какой ей случалось бывать в трудные минуты, шагнула к двери и сама ее распахнула в тот момент, когда Камилл хотел уже взяться за ручку. При виде девушки Коломбан едва не лишился чувств.

— Входите, друг мой! — пригласила его Кармелита.

— Что это с тобой? — пытаясь скрыть смущение под маской веселости, спросил Камилл. — Ты что же, не узнаешь Кармелиту? В таком случае, я вас сейчас представлю друг другу… Мадемуазель Кармелита Жерве — господин виконт де Пангоэль… Господин виконт де Пангоэль — мадемуазель Кармелита Жерве.

Молодые люди смотрели друг на друга: Коломбан не скрывал изумления, Кармелита от стыда не смела пошевелиться.

— Да поцелуйтесь же! — вскричал Камилл. — Какого черта вы стоите? Что вас смущает? Может, мне пойти прогуляться в мёдонском лесу?

Такое предложение, дружеское по существу, но оскорбительное по форме, произвело на Кармелиту и Коломбана разное действие: девушка покраснела до корней волос, бретонец смертельно побледнел.

Оба отступили назад.

Кармелита себя чувствовала так, как на ее месте чувствовала бы себя любая женщина, над которой совершено насилие и чистота которой осквернена. Ее губы едва заметно морщились в презрительной усмешке.

Коломбан сознавал, что его предали, что попраны святые клятвы дружбы. Вот почему его лицо исказила боль.

Минута замешательства для обоих была мучительна.

Кармелита положила ей конец, с дружеским чистосердечием протянув бретонцу руку.

Коломбан вспомнил, как впервые увидел эту руку, исхудавшую и бледную, выбившуюся из-под одеяла, когда Кармелита лежала в горячке, и сейчас же протянул свою руку навстречу. Две верные руки, дрожа, соединились в дружеском пожатии.

— Ах ты, Господи! Что за манеры! С каких это пор человеку не позволено поцеловать жену друга? — воскликнул Камилл.

Коломбан поднял голову и просиял.

— Жену?.. — переспросил он, забыв все обиды, когда услышал, что Камилл исполнил данное слово. — Жену? — еще раз повторил он со слезами на глазах, не замечая, как смутилась при этих словах Кармелита.

— Или будущую жену, потому что я ждал только твоего возвращения, чтобы уладить это дело, — поспешил вставить Камилл.

— Ах, так… — холодно произнес Коломбан. — Что ж, вот и я!.. — прибавил он с угрозой в голосе.

— Ну-ну, — перебил его Камилл, — раз не хочешь ее поцеловать из любви к ней самой, поцелуй ради меня!

Коломбан приблизился к Кармелите и, почтительно поклонившись, проговорил:

— Вы позволите, мадемуазель?..

— Мадам, мадам, — поправил Камилл.

— Вы мне позволите поцеловать вас, мадам? — повторил Коломбан.

— О, с удовольствием! — воскликнула Кармелита, подняв глаза к небу, словно приглашала Бога в свидетели своей искренности. — Надеюсь, Господь меня слышит и знает, что я делаю это от всего сердца!

Они поцеловались, и оба залились краской.

— Ну, не умерли же вы от этого? — со смехом вскричал Камилл. — Боже мой! Какие вы глупые! Ведь мы договорились, что будем жить как раньше!

— Хорошо, — отозвался Коломбан. — Но прежде чем принять это чудесное предложение, я хочу с вами поговорить, Камилл.

— С «вами»?! — повторил креол. — Дьявольщина! Это серьезно.

— Очень серьезно, — подтвердил Коломбан.

— Ты хочешь послушать, о чем мы будем говорить? — спросил Камилл Кармелиту.

— Нет, — сказал Коломбан, — мадемуазель останется у себя, а мы перейдем к тебе.

— Ну, пойдем ко мне, — согласился Камилл.

И он распахнул дверь, расположенную напротив комнаты Кармелиты.

Бретонец последовал за ним, бросив на девушку взгляд, который словно говорил: «Будьте покойны, я хочу позаботиться о вас».

Кармелита печально улыбнулась, из ее груди вырвался вздох, и она вернулась к себе.

— Ну что, — начал было Камилл, упав в кресло и пытаясь уйти от серьезного разговора, — как тебе понравился твой павильон?

— Очарователен! — отозвался Коломбан. — Я очень вам признателен за память и внимание, но я никогда не соглашусь жить в этом павильоне.

— Отчего же?

— Я не хочу быть ни соучастником ваших проступков, ни прикрытием для ваших дурных страстей.

— Коломбан! — насупившись, попытался остановить его Камилл.

— У нас еще будет время припомнить друг другу обиды, если пожелаете, Камилл. А сейчас позвольте вам сказать следующее. Вы мне поклялись — и в этом заключалось одно из условий моего отъезда, — что будете почитать Кармелиту как будущую супругу, а сами недостойнейшим образом нарушили свое обещание! С этого дня, Камилл, между нами лежит пропасть, отделяющая порядочного человека от клятвопреступника, и я не останусь здесь ни минутой дольше.

С этими словами Коломбан шагнул к двери. Но Камилл преградил ему путь.

— Выслушай меня! — попросил он. — Как верно то, что ты мой единственный друг, Коломбан, — а я чувствовал бы себя глубоко несчастным, если бы это было не так! — так же верно и то, что я хотел бы сделать для тебя хотя бы половину того, что ты сделал для меня. Я люблю, обожаю, почитаю Кармелиту, а сдержать клятву мне одному было невозможно.

Коломбан презрительно усмехнулся.

— Да, я взываю к ней, — продолжал Камилл. — Спроси у нее; надеюсь, ей ты поверишь? Спроси, соблазнял я ее когда-нибудь или хотя бы искушал? Спроси, не получилось ли так, что мы оба непреднамеренно, сами того не желая, роковым образом оказались во власти таинственных сил, и произошло это в одну из душных летних ночей. Спроси у нее, и она тебе скажет, что мы, как дети, обманутые своей невинностью, не искали случая сблизиться, это получилось само собой… Ты умеешь управлять своими чувствами, у тебя нечеловеческая сила воли, ты, возможно, устоял бы. Я же слаб, как тебе известно, друг мой; я чувствовал, как меня одолевают тысячи неведомых желаний, находивших отклик в моем сердце, — ведь эти же желания будоражили Кармелиту, — и я закрыл на все глаза: мир перестал для меня существовать! Можно ли поэтому сказать, Коломбан, что я поступил как неблагодарный друг и нечестный человек? Нет, потому что, как верно то, что меня зовут Камилл де Розан, так же верно и то, что я женюсь на Кармелите в день, который ты назначишь сам! Я не хотел тебе писать обо всем этом, понимаешь? Ведь это привело бы к нескончаемому спору в письмах; но ты здесь, и, как я уже сказал, за тобой слово — назначь день свадьбы!

Коломбан на мгновение задумался.

— Ты говоришь правду? — спросил он, пристально глядя на Камилла.

— Слово чести! — отвечал молодой человек, прижав руку к груди.

— Если так, я остаюсь, — продолжал Коломбан. — Честный человек всегда может рассчитывать на мою дружбу. Что же касается свадьбы, ты сам должен назначить день; разумеется, чем раньше вы поженитесь, тем лучше.

— Сегодня же, Коломбан, слышишь, сегодня же я напишу отцу; я попрошу прислать необходимые бумаги, и через полтора месяца мы сможем сделать оглашение.

— Положим два месяца на случай каких-нибудь непредвиденных обстоятельств. Но уверен ли ты, что твой отец даст согласие на брак?

— Почему он должен отказать?

— Твой отец богат, Камилл, а Кармелита бедна.

— Ее добродетель будет в глазах отца лучшим приданым.

«Эх ты, мот! — хотел воскликнуть Коломбан. — Ты это приданое пустил по ветру!»

— А что, если твой отец все-таки воспротивится браку? — продолжал настаивать бретонец.

— Это невозможно, мой друг!

— Как бы то ни было, представь на минуту, что отец откажет. Что ты будешь делать?

— Мне двадцать четыре года. Дождусь полного совершеннолетия и женюсь на Кармелите без согласия отца!

— Плохо, когда сын поступает против воли родителей, но еще хуже, Камилл, обесчестить девушку и не жениться на ней… Напиши отцу, Камилл, напиши как почтительный сын, но со всей решимостью проси позволения на брак. Пакетботы отходят пятого, пятнадцатого и двадцать пятого числа каждого месяца; послезавтра — пятнадцатое: нельзя терять ни минуты.

— Так ты остаешься? — спросил Камилл.

— Да.

Коломбан приготовил на столе перо и бумагу:

— Я жду тебя с письмом в павильоне.

Бретонец спустился в сад, обрадованный тем, что друг готов сдержать слово.

 

LI. ТОТ, КТО УХОДИТ

 

Четверть часа спустя Камилл вошел в павильон, держа в руке наполовину исписанный лист.

— Уже готово? — удивился Коломбан.

— Нет, — возразил Камилл. — Напротив, я только начал. Коломбан бросил на него строгий и вместе с тем вопросительный взгляд.

— О, не торопись меня осуждать! — остановил его Камилл. — Едва я взялся за дело, как мне на ум пришли твои замечания относительно согласия моего отца. Мне показалось, что твои сомнения небезосновательны.

— Какое это имеет значение, Камилл, — сказал бретонец, — если ты твердо решился?

— Верно! Но я думаю, что придется написать немало писем, прежде чем я добьюсь своего. Вряд ли мне удастся уговорить отца с первой попытки. Мы будем долго спорить, обсуждать разные мелочи. Так мы попусту будем терять время и терпение…

— Ты можешь предложить иной способ?

— Думаю, что да.

— Какой же?

— Я должен поехать сам и лично испросить позволения на брак.

Бретонец пристально посмотрел на Камилла. Тот, не дрогнув, выдержал взгляд друга.

— Ты прав, Камилл, — согласился Коломбан. — Такое решение мог принять честный человек… или отпетый мошенник!

— Надеюсь, ты не сомневаешься в моей порядочности? — спросил Камилл.

— Нет.

— Понимаешь, — продолжал Камилл, — если я сейчас отправлюсь к отцу, я за неделю добьюсь от него согласия; а письмами мне пришлось бы донимать его месяца три.

— Я тоже так думаю.

— Три недели — туда, три — обратно, недели две — на уговоры — итого два месяца.

— Ты рассуждаешь здраво, Камилл.

— Мудрость приходит с годами, старина Коломбан. К несчастью…

— Что такое?

— …все это почти неисполнимо…

— Как так?

— Я не могу взять с собой Кармелиту.

— Ну, разумеется.

— С другой стороны, я не могу оставить ее здесь.

— Что тебе мешает?

— Бросить девушку, обречь на насмешки соседей, да что там соседей — первого встречного…

Коломбан нахмурился.

— Неужели ты думаешь, что я позволю кому-нибудь оскорбить Кармелиту? — возмутился он.

— Так ты согласен побыть с ней? Коломбан улыбнулся.

— По правде говоря, я полагал, что ты знаешь мой характер.

— Ты будешь с ней жить под одной крышей?

— Ну, конечно!

— Коломбан! — вскричал Камилл. — Если ты сделаешь это для меня, всей моей жизни не хватит, чтобы выразить тебе мою признательность!

— Неблагодарный! — пробурчал бретонец.

— Нет, Коломбан, нет, не называй меня неблагодарным! Но я знаю твою щепетильность в делах такого рода: я боялся тебя оскорбить, предлагая жить наедине с девушкой.

— Не я ли жил с Кармелитой три месяца в одном доме до того, как она тебя узнала?

— Да, но это было до того, как она меня узнала, как ты выражаешься…

— А почему меня должна оскорбить просьба моего брата позаботиться о его супруге, которая для меня свята как сестра? Или ты имеешь в виду мою прошлую любовь к Кармелите?

— Коломбан!

— По-твоему, я способен нарушить клятву?

— Думаю, ты готов скорее умереть, Коломбан! Я рядом с тобой ничтожество! Да, да, я дурной человек, а ты добрый, ты верный, ты сильный. Я знаю, что ты будешь защищать жизнь Кармелиты лучше, чем мою, а мою жизнь — лучше, чем свою собственную. Поэтому мне нечего опасаться: зная, что ты здесь, я не дрогнул бы, если б мне пришлось сейчас отправляться в кругосветное путешествие!

— В таком случае, — отвечал Коломбан, — предупреди Кармелиту; ты понимаешь, что без ее согласия я не могу остаться в доме. Если она откажет, ты все равно можешь ехать: я сниму комнату напротив или где-нибудь неподалеку и буду охранять ее так же, как если бы мы жили под одной крышей. Ну, иди, у тебя мало времени: одно дело — отправить письмо, другое — собраться в дорогу.

Камилл безропотно подчинился.

Кармелиту передернуло, когда она услышала новость.

Однако она не высказала ни замечания, ни возражения.

Услышав предложение Камилла, она оторопела. Кармелита не пыталась понять, что ее так задело. Она инстинктивно чувствовала всю низость Камилла, все величие Коломбана.

Бретонец настолько вырос в ее глазах, что казался гигантом по сравнению с карликом, которого он называл своим другом.

В принятом решении изменилось только одно — отъезд Камилла был перенесен на 23 октября.

Пакетбот в колонии отплывал 25 октября; до отъезда оставалось десять дней.

Коломбан рассказывал, какую суровую, почти монашескую жизнь он вел в фамильной башне Пангоэлей, как гулял по берегу бушующего моря, как сидел у изголовья больного отца, читая ему «Одиссею».

Кармелита удивила Коломбана музыкальными познаниями, которые она приобрела за время долгого отсутствия бретонца и частых отлучек Камилла.

Креол попытался возобновить прежние занятия музыкой, доставлявшие когда-то всем троим столько удовольствия; но мысль о скором расставании не давала им покоя. Кроме того, каждый из них чувствовал в душе смятение.

Камилла мучили угрызения совести.

Коломбана одолевали сомнения.

Кармелита впала в отчаяние.

Так в тоске и тревоге проходили безрадостные дни и печальные вечера, пока не настало время прощаться.

Случалось так, что всех троих охватывало смутное нетерпение, пугавшее их самих; они казались себе людьми, затеявшими спор в минуту опасности, и торопились расстаться, потому что рано или поздно это должно было произойти.

В этих грустных ожиданиях наступило 23 октября.

Они условились, что Коломбан посадит Камилла в дилижанс, который отправлялся из Парижа в десять часов утра и, следовательно, в одиннадцать должен был проезжать по версальской дороге.

Бретонец всю ночь не смыкал глаз. В шесть часов он был на ногах, ожидая пробуждения Камилла.

В восемь Коломбан вошел к нему в комнату.

— Который час? — спросил Камилл.

— Восемь, — отвечал Коломбан.

— О, у нас уйма времени! — воскликнул креол. — Я посплю еще часок?

Дверь в комнату Кармелиты была отворена. Девушка услышала ответ ленивца.

— Он прав, дайте ему поспать, друг мой, — сказала она. Коломбан притворил дверь в комнату Камилла и вошел к Кармелите.

Вероятно, она не ложилась: ее постель была почти нетронута.

— Вы устали, Кармелита, — с беспокойством поглядывая на девушку, заметил бретонец.

— Да, — отозвалась она, — я почти всю ночь читала.

— А остальное время плакали!

— Я? Совсем нет, — возразила Кармелита, подняв на него сухие, лихорадочно горевшие глаза.

Коломбан опустил голову и вздохнул.

Несмотря на то что к отъезду все было давно готово, он поднялся и вышел под тем предлогом, что хочет еще раз взглянуть на чемоданы.

Ему было тяжело оставаться с Кармелитой наедине, и он поспешил в сад.

В девять часов он вернулся в дом, вошел к Камиллу и почти насильно поднял его с постели.

Четверть часа спустя креол сидел в столовой вместе с Кармелитой и Коломбаном.

Последние минуты перед разлукой были столь же томительны, как проведенные вместе вечера.

Отъезд чем-то напоминает смерть: человек свыкается с мыслью о грозящей беде, и когда наступает критическая минута, он ничего не чувствует — источник слез истощился!

Карета, в которой Камилл собирался доехать до версальской дороги, ждала у ворот. Все трое в последний раз посмотрели друг на друга и обнялись.

Но плакали только Коломбан и Камилл.

— Вверяю в твои руки свою жизнь, — промолвил Камилл. — Больше чем жизнь — душу!

По всей вероятности, в эту минуту Камилл не лгал.

— Поезжай! Отвечаю перед Богом своей душой, своей жизнью! — торжественно произнес бретонец, устремив к небу ясный взор.

Молодые люди пошли к выходу.

Коломбан обернулся; видя, что всеми оставленная Кармелита опустила руки и уронила голову на грудь, подобно статуе Одиночества, он пожалел девушку и предложил Камиллу взять ее с собой до версальской дороги.

Кармелита благодарно на него взглянула, но не поддалась искушению и возразила:

— К чему?

И столько отчаяния было в ее голосе!

Камилл поспешно вернулся, в последний раз обнял ее, потом в ужасе отпрянул.

Ему почудилось, что он сжимал в объятиях мраморную статую.

До дилижанса оставалось десять минут: надо было торопиться. Коломбан увлек за собой Камилла; оба сели в карету, и лошади понеслись галопом.

Ворота были распахнуты настежь.

— Заприте ворота, — хмуро проговорила Кармелита, обратившись к садовнице.

Та повиновалась и толкнула створку — ворота с грохотом захлопнулись.

Кармелита вздрогнула.

— Это закрылась дверь моего склепа, — прошептала она. Затем она медленно поднялась в дом, вошла в комнату и рухнула на диван.

Чем объяснить отчаяние Кармелиты, ее печаль, ее холодность?

Как это часто бывает у тонко чувствующих женщин, она бессознательно сравнивала Коломбана и Камилла.

И в самом деле, Коломбан — который со дня своего прибытия все больше вырастал в глазах Кармелиты, — Коломбан за эти десять пробежавших дней поднялся на необычайную высоту.

Ей казалось, что во все время его отсутствия она жила словно в дурном сне.

Сон… Да, конечно, сон! Не может действительность быть такой страшной!

Три месяца она была любовницей фата — обаятельного и веселого, что верно то верно, но человека без чести, без совести, бездушного, недостойного, слабовольного; он напоминал разряженную куклу, напомаженную, напудренную, завитую, временами даже забавную, но в конечном счете недостойную настоящей любви. Разумеется, только в страшном сне ей могла привидеться жизнь с этим американцем в пестрых галстуках, ярких жилетах, светлых панталонах, с золотыми цепочками на шее и рубинами на пальцах… Для нее он явился воплощением демона тьмы, который опускается по ночам на грудь спящему человеку. И все эти планы женитьбы, этот отъезд в Америку за разрешением на брак, эта угроза возвращения, нависшая над Кармелитой не как надежда, а как меч, — все это был кошмар, родившийся летней ночью в ее воспаленном мозгу.

Да, да, это страшный сон!

А действительность? Великодушный и преданный Коломбан!

Бесхитростный, большой и сильный, настоящий мужчина! Скажи он любой женщине: «Закрой глаза и ступай!» — она могла бы безоглядно идти за ним; скажи он: «Я так хочу» — она повиновалась бы; прикажи он: «Надо умереть» — она бы умерла!

Он был благороден и честен, добр и великодушен!

Это он после трехмесячного отсутствия мог потребовать от друга вернуть доверенное ему сокровище…

И когда бедняжка Кармелита подняла голову и увидела, что ее окружают вещи Камилла, увы, — несчастное дитя! — она вынуждена была признать, что прекрасным сном явилась для нее прогулка с бретонцем весенней ночью, а ужасной действительностью оказался американец.

Слезы, накопившиеся в душе Кармелиты, хлынули из ее глаз неудержимым потоком. Она оплакивала свою ошибку, облетевшие и развеянные по ветру лепестки своих иллюзий, свое счастье, улетучившееся, как запах духов, неосторожно пролитых над огнем; она оплакивала навсегда разбитую жизнь, как оплакивают мать или дитя; она в отчаянии заламывала руки, громко жалуясь и рыдая, — она, только что не позволившая себе ни жеста, ни вздоха, ни слезинки. Оглядываясь вокруг, как львица, ужаленная ядовитой змеей, она вскочила и зашагала по комнате, задыхаясь и не замечая ничего перед собой.

Попадись на ее пути река — Кармелита бросилась бы в ее воды.

Словно решившись на что-то, она подошла к окну и распахнула его, смерила взглядом расстояние, отделявшее ее от мостовой.

Ее комната находилась на втором этаже, но потолки были невысокие, и до земли недалеко: она вряд ли разбилась бы насмерть.

Кармелита отшатнулась, застонав от ярости и боли.

Но вдруг ее глаза — прекрасные, печальные, полные слез — сверкнули и остановились на каком-то предмете; во взгляде, за минуту до того выражавшем неизбывную тоску, вдруг засветилась несказанная радость, слезы высохли, словно роса под солнцем, и как роса блестит, подрагивая, на лепестке, так в ее заплаканных глазах блеснул луч надежды.

Она увидела куст белых роз — символ невинности, воспоминание о первой любви.

— Ах, моя роза! — воскликнула она и прижала к груди цветы, забыв о шипах. — В ту ночь, когда я тебя выкопала, ты едва появилась из лона земли, нашей общей матери, ты тогда еще не успела показать солнцу свои белые бутоны, скрытые под плащом мха; полуденный зной был тебе нипочем, тебе не грозили ночные заморозки… Ах, моя роза! Как и я, в ту душную ночь ты показала сокровище, сокрытое в твоих белоснежных лепестках — ты гордилась своей красотой; потом ты подставляла себя солнцу, принимая его за друга; ты верила в вечную жизнь, как я верила в вечную любовь! О моя роза! Зачем ты отдала свою красоту, как я — свою любовь? Ведь теперь нам обеим суждено умереть!..

С этими словами Кармелита оборвала с розового куста несколько запоздалых цветков, но не завернула их в покрывало, как поступила в прошлый раз: она оборвала лепестки и развеяла по ветру, а тот разметал их по грязной дороге.

 

LII. РАНЕНАЯ ЛЬВИЦА

 

С этой минуты Кармелита стала относиться к дому в Ба-Мёдоне как к собственному склепу (о чем она сама сказала), а сад казался ей кладбищем кармелиток, чье имя, по странному стечению обстоятельств, она носила. Теперь она хорошо понимала Лавальер, искупавшую три года счастья и солнца тридцатью годами забвения в монастыре; теперь ей была близка Мария Магдалина, не смевшая поднять глаза на Христа и потому отиравшая ему стопы собственными волосами.

Ее будущее выражалось в двух словах, отчетливых, словно черные буквы на белом листе: «плакать»и «умереть».

И действительно, ничто не связывало ее отныне с внешним миром; она словно превратилась в призрак. Все время, которое потребовалось бретонцу, чтобы проводить Камилла, дождаться дилижанса и вернуться, она неподвижно просидела в комнате, погрузившись в мрачные размышления.

Кармелите эти три четверти часа показались целой вечностью.

Когда Коломбан вернулся, вместо цветущей девушки он застал незнакомое существо, поразившее его потухшим взглядом, вялыми движениями, безразличием и холодностью.

Но простосердечный Коломбан ничего не понял: он решил, что отчаяние Кармелиты вызвано отъездом Камилла. Он попробовал утешить несчастную отверженную и заговорил о скором возвращении креола. Однако девушка покачала головой, и только тогда он понял, что причину ее горя нужно искать в другом. Как верный друг, он стал расспрашивать Кармелиту о том, что ее тревожит.

Она не отвечала ни слова, оставалась глуха к его увещеваниям, равнодушна к его взглядам — ее горе было велико, и она боялась опечалить единственного друга.

Так прошел первый день. Видя, что Кармелита не принимает его утешений, как больной ребенок отталкивает ложку с лекарством, Коломбан приписал это нервному расстройству, которое вот-вот пройдет, и на время отложил расспросы.

Но и назавтра, и в последующие дни она была все так же печальна и не искала успокоения в откровенных разговорах с Коломбаном.

Время шло, а бретонец так и не разгадал тайну отчаяния Кармелиты.

Распорядок дня у них был неизменным: начиная с ноября, Коломбан каждое утро, несмотря на дождь, грязь, ветер, снег, холод, отправлялся пешком в половине восьмого из Ба-Мёдона в Париж, в Школу права; занятия начинались в половине десятого. Они заканчивались в половине одиннадцатого, и ровно в полдень Коломбан возвращался назад.

Сначала они обедали. Потом каждый занимался своим делом, а вновь сходились в шесть вечера, за ужином.

Вечер проводили вместе то за чтением, то музицируя, очень редко — за разговором.

Беседовать было опасно.

Бретонец чувствовал, что должен продолжать расспросы Кармелиты. Но он видел сопротивление девушки. Намеренно он не избегал разговоров, но и не искал их, как раньше: подобно опытному доктору, он больше полагался на время, а не на лечение, уповая на Господа, а не на собственное вмешательство.

Коломбана не переставало удивлять, каких огромных успехов добилась Кармелита в занятиях музыкой с тех пор, как уехал Камилл.

В ней словно родилось новое чувство музыки — неведомое, почти пугающее. Когда она садилась за фортепьяно, инструмент будто оживал: он плакал, стонал, рыдал. Когда она пела, в ее голосе, особенно в высоких нотах, звучало неподдельное горе, неизбывное страдание; так, должно быть, пел безутешный ангел, оплакивая небеса.

В воскресные дни они особенно много занимались музыкой и гуляли, не разлучаясь и на четверть часа. Когда погода не позволяла выйти, молодые люди сходились в павильоне Коломбана. Поначалу бретонца удивил выбор Кармелиты, когда она отдала предпочтение его комнате, ведь в доме была гостиная. Но, будучи истинным слугой французского правопорядка, принимающим временные законы как окончательные, Коломбан принял каприз Кармелиты без возражений, не задумываясь о причинах такого решения.

Впрочем, у Кармелиты не было недостатка в предлогах, чтобы доказать Коломбану, что его комната больше подходит для их бесед, чем любая другая. То ее инструмент оказывался не так настроен, а фортепьяно Коломбана лучше подходило ее голосу. То оказывалось, что в гостиной дымит камин, а в комнате Коломбана тепло и уютно. То вдруг нужна была какая-нибудь серьезная книга — уточнить факт или дату, а все серьезные книги находились в библиотеке Коломбана. Одним словом, тысяча причин заставляли их встречаться в комнате Коломбана, а не где-нибудь еще, и молодые люди сходились у него.

Так прошла не одна неделя. Писем от Камилла не было, и Коломбан с удивлением отмечал про себя, что Кармелита никогда не справлялась у Нанетты о почте.

Однако к концу декабря первое письмо все-таки пришло.

Обрадованный Коломбан принес его Кармелите.

Она сидела за фортепьяно.

— Письмо от Камилла! — с порога закричал Коломбан. Не снимая рук с клавиатуры, Кармелита приказала:

— Читайте, мой друг!

Коломбан ни в чем не мог отказать ей. Он распечатал письмо и стал читать. Камилл в подробностях пересказывал все свои разговоры не только с отцом, но и с тетушками, двоюродными бабушками и прочими родственниками; когда он писал эти строки, родня яростно противилась его счастью.

Письмо дышало нежностью к Кармелите, благодарностью к Коломбану. В общем тоне этого послания угадывалась несвойственная американцу грусть, и бретонец решил, что влюбленный друг расстроен из-за семейных неурядиц и борьбы, которую ему приходится выдерживать.

Однако Коломбан был поражен тем, что Кармелита встретила письмо будущего супруга с необычайной холодностью. Молодой человек не позволил себе сделать на этот счет никакого замечания. Вечером, оставшись один, он стал ломать голову над этой загадкой; но чем больше он пытался разобраться в таинственных глубинах женского сердца, тем больше удалялся от истины.

В конце января от Камилла пришло другое письмо, полное любви и нежности. В семействе Розан по-прежнему кипели страсти; однако кое-кого из членов семьи Камиллу удалось склонить на свою сторону, других он разжалобил… Одним словом, он отчасти преуспел — дело сдвинулось.

Второе письмо Кармелита приняла с прежним безразличием; она прочла пылкие слова без малейшего волнения; дочитав до конца, она сложила письмо и бросила его на камин — равнодушно, с ледяным презрением.

Коломбану очень хотелось воспользоваться этим случаем, чтобы поговорить с Кармелитой, но под внешней холодностью он почувствовал в ней такое лихорадочное волнение, что побоялся разбередить ее рану.

Итак, он отказался на время от этой мысли и попытался сам разгадать (как делал это уже три месяца, но все безуспешно) причину этого необъяснимого болезненного состояния Кармелиты.

Так прошел год.

Коломбан не хотел оставлять девушку одну; он написал отцу, что считает своим долгом оставаться в Париже и не будет иметь удовольствия навестить старика в каникулы.

Вместо того чтобы тянуться бесконечно, как положено году разлуки, этот год пролетел незаметно; Коломбан был безмятежен; Кармелита не переставала восхищаться бретонцем, и вместе с тем ее мучили угрызения совести.

Однажды вечером они, как обычно, сошлись в комнате Коломбана — происходило это 23 октября, ровно год спустя после отъезда Камилла, — и бретонец высказал мнение, основанное на его вере в порядочность креола: вот уже месяц как Камиллу исполнилось двадцать пять лет, и, значит, скоро он приедет и женится на Кармелите; теперь он может это сделать, не дожидаясь согласия отца.

Кармелита покачала головой и в который уже раз встревожила этим бретонца; он не понимал, что это означало. Теперь он решился потребовать от девушки объяснений.

— Кармелита, — начал он, — вот уже целый год я пытаюсь заставить вас поверить в скорое возвращение Камилла, но, всякий раз как я об этом заговариваю, вы только качаете головой… Я тщетно пытался понять причину этого молчаливого осуждения и прошу вас назвать ее с той же откровенностью, с какой я об этом спрашиваю.

— Вы ко всему относитесь серьезно, Коломбан, — отозвалась Кармелита, — и хотите все постичь разумом. Так вот, я качаю головой, друг мой, потому что не верю… Я не так доверчива, как вы, и не обладаю вашим почти божественным совершенством; с той самой минуты как Камилл уехал, я не жду его возвращения; прошел целый год, и я теперь меньше чем когда-либо верю в то, что он вернется!

— Вы заблуждаетесь, Кармелита! — вскричал Коломбан. — Разве вы не знаете, что в Америке семьи напичканы предрассудками? В этом единственная причина задержки Камилла, уверяю вас! Камилл преодолеет все эти преграды; несмотря на внешнюю легкомысленность, он честен и прямодушен, и я сожалею, Кармелита, что вы имели случай оценить Камилла, но так и не разглядели в нем лучшие его стороны.

Кармелита вздохнула:

— Это у вас, Коломбан, золотое сердце; вы видите повсюду только хорошее, потому что добро — в вас самом. Вы говорите, что я имела случай оценить Камилла… Да, друг мой, я его оценила и именно потому повторяю: Камилл не вернется.

— Да кто мог ввести вас в такое заблуждение, Кармелита?

— Наша совместная жизнь на протяжении трех месяцев! В это время я вполне постигла его характер, и мне не было нужды ни расспрашивать его, ни изучать… Два друга могут прожить бок о бок хоть двадцать лет, так и не узнав один другого; но когда человек живет с женщиной, бывают такие минуты, когда он себя выдает; после сближения неизбежно наступает период охлаждения, тогда-то человек невольно и сбрасывает маску — так я узнала истинный характер Камилла… Я не хочу говорить плохо о Камилле в его отсутствие; могу лишь прибавить: то, что мне стало о нем известно, вызвало во мне сначала холодность, а потом и вовсе отвращение, которое мало-помалу переросло в презрение. Пусть Камилл по-своему меня любит, не стану этого отрицать. Но в то же время он меня побаивается, как нашкодивший ученик — учителя, он чувствует мое превосходство, и его тщеславию надобно меня поработить, а любовь не главное в его отношении ко мне. Не стану отрицать, что в минуту расставания, в предотъездной суете у него, может быть, появилось желание вернуться; он привык к любви доступных женщин и потому удивился, даже, вероятно, почувствовал раздражение, встретив во мне постоянное сопротивление; он захватил меня врасплох, но так и не завладел моей душой. Борьба, которую он ведет за две тысячи льё от нас, держит его в постоянном напряжении. Однако можете мне поверить, друг мой: я для Камилла желанный трофей, а не любимая женщина.

Коломбан с сокрушенным видом посмотрел на Кармелиту.

— Вы больше не любите Камилла?

— Я никогда его и не любила, — гордо ответила она, словно эти слова должны были ее оправдать.

— О, не говорите так, Кармелита! — с нежностью прошептал бретонец.

— Клянусь перед Господом Богом, — торжественно произнесла Кармелита, — я говорю правду: я никогда не любила Камилла.

— Однако… — робко попробовал возразить Коломбан.

— Однако я пала… вы это хотели сказать, не правда ли, друг мой? Да, я пала, но не потому, что была слаба, и не потому, что был силен Камилл: меня победило что-то неведомое, таинственное; Камилл не сделал ни малейшего усилия для моего падения, как он вам и сказал, когда оправдывался в нарушении данного вам слова. Он просто все рассчитал и дождался удобного случая — именно в этом я его упрекаю; не стыдливый румянец заливает сейчас мои щеки: я краснею от презрения и гнева.

— Молчите, Кармелита! — взмолился Коломбан и закрыл глаза рукой, словно этот жест мог быть преградой не только для зрения, но и для слуха.

— Хотите, я скажу вам всю правду, Коломбан? — не умолкала Кармелита, не замечая, что встает на скользкий путь.

— О нет, нет, не желаю ничего больше слышать! — воскликнул бретонец.

— Зачем же вы меня расспрашивали? — с угрозой в голосе спросила она.

— Хорошо, говорите!

— Вы узнаете, как велика моя боль, как непоправима ошибка, если я вам скажу, что в ту ночь, когда Камилл торжествовал надо мной победу, я уступила не Камиллу.

— Кому же? — изумился Коломбан.

— Призраку, рожденному моим воображением, моей сокровенной мечте! Камилл был лишь посланцем несчастья, подставным лицом рока!

Коломбан поднял на девушку ясный взгляд.

— Я вас не понимаю, Кармелита! — признался он.

— Ах, Коломбан, до чего была хороша та ночь, когда мы пошли за розовым кустом к могиле бедняжки Лавальер!..

Неторопливо поднявшись, она вышла из павильона и вернулась к себе. Коломбан провожал ее взглядом, ослепленный догадкой. Наконец он прошептал:

— Боже мой, Боже! Так она могла полюбить меня, раз не любила Камилла?..

 

Дата: 2018-09-13, просмотров: 661.