После того, что вследствие столь необычного стечения обстоятельств узнал брат Доминик, ему потребовалось огромное усилие, чтобы не выдать своего смятения.
Мы уже представляли читателю нашего молодого героя, словно сошедшего с полотна Сурбарана; походка, выражение лица, манера говорить — все в нем носило отпечаток мрачной и глубокой печали, тщательно скрываемой от чужих глаз.
Причины этой печали, которых монах никогда никому не открывал, нам предстоит узнать в то время, как будет исповедоваться в своих грехах или, вернее, когда станет рассказывать о последних годах своей жизни Жерар Тардье — тот самый, которого в Ванвре и окрестных деревнях зовут добрейшим, честнейшим, добродетельнейшим г-ном Жераром.
Итак, больной заговорил снова; его слабый голос то и дело прерывался рыданиями, вздохами и стонами:
— «Состояние же мое поделить нетрудно, — продолжал брат. — Почувствовав приближение смерти, я все предусмотрел. Вот копия моего завещания, переданного господину Анри, корбейскому нотариусу. Передаю тебе эту бумагу; прочти и скажи мне, не забыл ли я кого-нибудь. Надеюсь, тебе нечего будет возразить, потому что дело это, как я уже сказал, несложное. Я оставляю детям по миллиону. Я хочу, чтобы за вычетом суммы, необходимой на их образование и содержание, весь доход с этих двух миллионов оставался неприкосновенным до их совершеннолетия. Тебе, брат, я поручаю за этим проследить. Что касается тебя, дорогой Жерар, я, зная твою неприхотливость, оставляю тебе на выбор: либо сто тысяч экю наличными, либо пожизненную ренту в двадцать четыре тысячи франков. Если ты вздумаешь снова жениться, возьмешь из доходов с наследства детей либо еще шесть тысяч ренты, либо еще сто тысяч франков. Если кто-нибудь из моих детей умрет, другой наследует всю его долю; если умрут оба…»
При одной только мысли об этом голос брата прервался; я с трудом разбирал его слова.
«Если умрут оба, то, поскольку у них нет других родных, кроме тебя, ты станешь их наследником. Я также подумал о том, чтобы наградить всех слуг, — можешь об этом не беспокоиться. Я счел ненужным оговаривать в завещании сумму на образование и воспитание моих детей; этими расходами ты распорядишься сам, не швыряясь деньгами, но и не скаредничая. Есть, однако, один вопрос, на который мне бы хотелось обратить твое внимание. Я прошу платить моему другу Сарранти не меньше шести тысяч франков в год. Мне всегда казалось, что люди слишком экономят на образовании своих детей; если бы я возглавлял министерство просвещения, я бы позаботился о том, чтобы учителя, отдающие всю свою жизнь формированию сердец и умов нового поколения, получали больше, чем лакеи, которые чистят платье господам!»
Монах зажимал платком рот, чтобы сдержать рыдания.
Такая предусмотрительность Жака Тардье, стремившегося защитить достоинство друга, тронула Доминика до глубины души.
— «Если один из детей умрет, — продолжал больной, пересказывая последнюю волю своего брата, — сто тысяч франков из доли умершего перейдут к Сарранти; если умрут оба, то двести тысяч…»
Доминик встал и перебрался в кресло, стоявшее в углу комнаты, чтобы хоть немного поплакать вволю.
Удаляясь от постели, он не сдержался и смерил больного презрительным взглядом.
Однако он справился с волнением: посидев несколько минут в углу комнаты, он встал и медленным, тяжелым шагом подошел к умирающему.
Из-под насупленных бровей монах смотрел вопросительно; было ясно, что он с нетерпением ждет продолжения исповеди и рад бы поторопить ее, но в то же время не хочет упустить ни малейшей подробности.
А больной был в изнеможении и от того, что долго говорил, и от пережитого волнения; смертельно побледнев, он уронил голову на подушку и, казалось, потерял сознание.
Доминиканец задрожал при мысли, что г-н Жерар не успеет закончить исповедь и оставит его в неведении о событиях, про которые ему необходимо узнать.
Он приблизился к больному, постаравшись скрыть омерзение к нему, и спросил, не нужно ли ему чего-нибудь.
— Брат мой, — выговорил тот, — дайте мне ложку сердечного лекарства с камина… Если даже я убиваю себя этим рассказом, я все равно хочу вам во всем признаться!
Монах подал г-ну Жерару ложку эликсира; тот проглотил лекарство, и к нему словно вернулись силы. Он знаком пригласил Доминика занять прежнее место и продолжал:
— Итак, брат передал мне копию завещания; я возражал против его щедрости по отношению ко мне; напрасно я говорил, что привык жить на тысячу пятьсот — тысячу восемьсот франков в год и не нуждаюсь ни в огромном капитале, ни в такой большой ренте; он ничего не желал слушать, заявив, что брат человека, оставляющего детям по миллиону, не должен ни в чем нуждаться; что опекун, который будет распоряжаться от имени этих детей состоянием в двести тысяч ливров ренты, способным увеличиться вдвое, не должен выглядеть хотя бы в глазах своих племянников нахлебником, живущим за их счет. В конце концов я согласился — с грустью и в то же время с благодарностью. Ведь до тех пор, святой отец, я заслуживал звание честного человека и лишь потом узурпировал его; я с радостью согласился бы не только лишиться состояния, которое оставил брат, но и моего собственного, если бы что-нибудь имел, — лишь бы спасти брата или хоть на несколько лет продлить ему жизнь. К несчастью, болезнь оказалась смертельной; на следующий день после этого разговора Жак едва смог пожать руку… вашему отцу… — с трудом выговорил больной, — вашему отцу… — повторил он, собираясь с силами, — который прибыл в замок после полудня… Не стану описывать вам внешность господина Сарранти, брат мой; позвольте мне сказать лишь несколько слов о своем первом впечатлении. Никогда, клянусь перед Богом и перед вами, ни один человек не внушал мне с первого взгляда такой симпатии, такого уважения. Видно было, что порядочность составляет главную черту его личности; это невольно располагало к нему окружающих: они охотно предлагали ему свою дружбу и любовь. В тот же вечер он остался в доме по просьбе Жака; тот желал умереть непременно на руках лучших друзей — господина Сарранти и меня. Ваш отец поднялся ко мне и сказал:
«Господин Жерар! Не сочтите за дерзость, что, едва поселившись в доме, я обращаюсь к вам с важной просьбой».
«Говорите, сударь, — отвечал я. — Уважение и дружба, которые питает к вам мой брат, дают мне право сказать то, что сказал бы вам он сам:» Мое сердце, как и мой кошелек, — к вашим услугам ««.
«Благодарю вас, сударь, — проговорил ваш отец. — Я буду по-настоящему счастлив в тот день, когда вам доведется испытать мою признательность. Теперь же я прошу вас лишь оказать мне доверие. К нашему общему прискорбию, дни бедного Жака сочтены. Это обстоятельство вынуждает меня обратиться не к нему, а к вам».
«Я буду рад оправдать ваше доверие и заменить моего брата. Чем могу быть вам полезен?» — спросил я.
«Вот чем, сударь».
Я внимательно слушал.
«Лицо, чье имя я пока вынужден сохранять в тайне, — продолжал господин Сарранти, — поручило мне передать нотариусу сто тысяч экю; эти деньги у меня с собой, в чемодане. Я хочу просто сдать их на хранение. Помещение капитала и, следовательно, проценты меня не интересуют, понимаете? Главное условие: по первому требованию лица, которое я представляю, мне должны вернуть эти деньги».
«Нет ничего проще, сударь; на таких условиях многие сдают нотариусу довольно значительные суммы».
«Спасибо, сударь. Вы меня отчасти успокоили. Теперь вот еще что (и это главная услуга, о которой я вас прошу!): помогите мне сдать эти деньги. Я не могу это сделать от своего имени, так как известно, что у меня нет никакого состояния. На имя вашего брата также не поместить эту сумму: с минуты на минуту Господь призовет его к себе. И я бы желал, чтобы деньги были положены на…»
«На мое имя?» — только и спросил я.
«Да, сударь. Вот о какой услуге я вас прошу».
«Я готов сделать для вас больше, сударь. Ведь то, о чем вы просите, не услуга даже, а простая любезность. Скажите, когда вам будет угодно сдать деньги на хранение; я исполню ваше желание и передам вам доверенность, чтобы в случае моего отъезда или внезапной смерти вы могли получить у нотариуса деньги как их истинный владелец».
«Если бы деньги принадлежали мне, — сказал господин Сарранти, — я бы отказался от доверенности, полагая эту меру предосторожности излишней. Но, как я вам уже сказал, они не мои и должны послужить высокой цели. Итак, я принимаю не только услугу, но все предлагаемые вами меры, которые позволят мне в нужную минуту получить всю сумму или ее часть».
«Давайте деньги, сударь, и через час они будут у господина Анри».
В чемодане у господина Сарранти в самом деле лежали триста тысяч франков золотом. Мы их пересчитали, а потом я запер их в шкатулку. Я составил расписку по всей форме, приказал заложить карету и отправился в Корбей.
Через полтора часа я вернулся домой. Господин Сарранти сидел у постели моего брата; Жаку становилось все хуже. Он несколько раз меня спрашивал, был очень плох, и доктор сказал, что он вряд ли доживет до утра. Около двух часов ночи Жак пожелал проститься с детьми. Гертруда, дежурившая вместе с нами у его постели, разбудила их и привела к отцу. Несчастные малыши заливались слезами, хотя до конца не понимали, какое горе на них свалилось. Они инстинктивно чувствовали, что над ними нависло что-то таинственное, мрачное, неизбывное: это была смерть!
Жак благословил детей, стоявших у кровати на коленях, и, поцеловав обоих, сделал Гертруде знак увести их. Малютки не хотели уходить; когда их силой уводили из комнаты, их плач перешел в рыдания, а рыдания — в крики. То была душераздирающая сцена: эти крики будут вечно звучать у меня в ушах… впрочем, — прибавил умирающий, — это еще не самое страшное для меня наказание!..
Больной вновь лишился чувств. Священник боялся, что повторная доза спасительного эликсира ослабит его действие; на сей раз он ограничился тем, что дал г-ну Жерару понюхать соли, и этого оказалось довольно.
Умирающий снова открыл глаза, тяжело вздохнул, вытер катившийся по лицу пот и продолжал:
— Спустя час после ухода детей мой брат скончался. Смерть была тихая; умер он, как и хотел, у нас на руках… на руках у двух порядочных людей, сударь! Ведь пока был жив брат, я не только не совершил ни одного дурного поступка, но у меня и в мыслях не было ничего такого, в чем я мог бы себя упрекнуть. На следующий, точнее, в тот же день, с утра пораньше, детей удалили; Гертруда вместе с Жаном (так звали нашего лакея) увезли их в Фонтенбло на пару дней; отдав последний долг другу, господин Сарранти должен был отправиться к ним. Дети спрашивали, почему им не разрешают проститься с папочкой; им сказали, что он еще спит. Тогда старший, Виктор, — не знаю, святой отец, как у меня язык повернулся произнести его имя! — старший, начинавший понимать, что такое смерть, заметил:
«Нам точно так же однажды сказали, что мама спит, так же рано утром куда-то нас увезли, и с тех пор мы мамочку так и не видели! Должно быть, папа ушел к ней, мы его больше не увидим!»
Девочка, которой не было еще пяти, возразила:
«Зачем папе и маме нас бросать? Ведь мы послушные, мы их любим, мы никого не обижаем!»
Ах, бедные детки! И зачем, в самом деле, покинул вас отец, да еще передал в такие руки?!
И больной стал разглядывать свои иссохшие руки, как леди Макбет смотрит на свою окровавленную руку и говорит: «О! Целого океана не хватит, чтобы смыть эту кровь!»
— Наконец, — продолжал г-н Жерар, — дети выехали из дома. Гертруда никак не могла их унять. Они тянули ручки из коляски с криками: «Мы хотим поцеловать папочку!»
Пришлось закрыть окна.
Мы занялись приготовлениями к похоронам моего несчастного брата. Относительно погребения он не оставил никакого особенного распоряжения. Мы перевезли тело на кладбище Вири. Это были обычные деревенские похороны, и у могилы, еще открытой, я передал кюре, читавшему молитвы, тысячу экю для бедных, чтобы молитвы тех, кому мой брат даже после своей смерти облегчает страдания, присоединились к молитвам священника.
Как господин Сарранти и обещал, прямо с кладбища он отправился в Фонтенбло. Через день-два он должен был вернуться вместе с детьми. Но перед тем как расстаться, мы, рыдая, бросились друг другу в объятия… Простите, что я обвинил, оболгал, опорочил человека, которого прижимал тогда к своей груди! — вскричал больной, обращаясь к брату Доминику. — Вы сами увидите: я был не в себе, когда совершил это преступление, но, слава Богу, зло поправимо!
Как мы уже сказали, монаху не терпелось услышать финал этой исповеди, страшной, как утверждал сам умирающий, такой страшной, что, несмотря на слабость, он как только мог оттягивал конец своего покаяния.
Монах попросил г-на Жерара продолжать.
— Да, да, — пробормотал тот, — но если бы вы знали, до чего это тяжело! Позвольте же путнику, преодолевшему две трети пути и оставившему за спиной цветущие долы и равнины, на минуту передохнуть, прежде чем ступить в зловонную трясину, в смертельную и неизмеримую бездну!
Как ни трепетал доминиканец от нетерпения, он промолчал.
Ждать ему пришлось недолго. То ли к больному вернулись силы, то ли, напротив, он опасался, что не успеет все рассказать, но он заговорил снова:
— Я вернулся в замок в полном одиночестве; Гертруда и Жан уехали с детьми, господин Сарранти только что отправился им вслед. У меня на душе было тоскливо и мрачно: траур я носил не только в одежде, но и в сердце. Я оплакивал умершего брата, а вместе с ним — сорок пять лет безупречной репутации, ведь ей приходил конец! Если бы я вдруг забыл дорогу в замок, я мог бы выйти на вой Брезиля. Говорят, собаки обладают особым даром: они видят незримую богиню, что зовется Смертью, и, когда все живое цепенеет при ее приближении, встречают ее заунывным пророческим воем. Поведение Брезиля словно подтверждало правоту мрачного поверья. Я был рад любому живому существу, даже псу, лишь бы он понимал мою боль. И я пошел ему навстречу как к равному, как к другу!
Но, едва меня завидев, Брезиль бросился не ко мне, а на меня, насколько позволяла ему цепь; глаза его горели, язык был кроваво-красен, зубы готовы были вцепиться в мою плоть. Я испытал безотчетный страх: обычно я не был ласков с собакой, но и не бил ее. Пес любил моего брата и малышей. Почему же он так ненавидел меня? Неужели инстинкт иногда бывает сильнее разума?
Я все ближе подходил к замку. Тут мое внимание привлекли другие звуки. В доме, откуда только что вынесли покойника, где выла собака, где еще плакал мужчина, распевала какая-то женщина! Голос принадлежал Ореоле.
Я возмутился и двинулся к столовой, откуда доносилось пение, с намерением положить этому святотатству конец. Через приоткрытую дверь я увидел Ореолу. Она накрывала на стол, распевая на баскском наречии кощунственную, циничную песню, звучавшую вызывающе в минуту скорби:
Решили боги: счастье — им, А людям — наслажденье; Умерших мы благословим И к тем, кто рядом, поспешим С веселым утешеньем!.
Не могу вам выразить, святой отец, какое глубокое отвращение я испытал к этой женщине, весело поющей в доме умершего. Я хотел, чтобы Ореола знала: я ее слышал.
«Ореола! — сказал я ей. — Можете убирать со стола. Я не голоден».
Я поднялся в свою комнату и заперся. Ореола перестала петь. Однако пес не унимался весь день и всю следующую ночь. Он перестал выть только в ту минуту, когда во двор замка въехала карета с детьми.
LXV. ОРСОЛА
— После смерти брата, — продолжал г-н Жерар, — я стал главой семьи. Мне надлежало распорядиться состоянием племянников. Поначалу я чувствовал себя неловко: мой доход с небольшого отцовского имения не превышал тысячи двухсот — полутора тысяч франков; когда мне пришлось распоряжаться значительными суммами в банковских билетах, я испытал неведомую дотоле дрожь; когда я увидел, как на стол сыплется из мешков золото, у меня закружилась голова! Правда, это были чисто физические ощущения, не таившие в себе ничего преступного. У меня не появлялось никаких желаний, что выходили бы за рамки того круга, в котором я жил.
Господин Сарранти приступил к обучению детей; он дал мне несколько советов относительно того, как употребить или поместить доходы, и первые дни прошли совершенно спокойно.
Из женщин в доме жили только Гертруда и Ореола.
Когда Гертруде было двадцать лет, ее пригласили кормилицей к моей невестке, жене Жака. Та умерла у нее на руках. И вот в сорок пять лет Гертруда стала гувернанткой ее детей. Ореола же, как вы знаете, утвердилась в доме и присвоила себе звание доверенного лица.
Как я вам уже сказал, святой отец, эта женщина стала вызывать у меня отвращение. Отчего? Помимо того, что я слышал, как она пела в день похорон моего брата, мне не в чем было ее упрекнуть. Не могу сказать, что она была некрасива, скорее наоборот. Просто ее красота не бросалась в глаза; но стоило приглядеться внимательнее — и человек, относившийся к ней до того с полным равнодушием, больше не мог оторвать от нее глаз! Когда я увидел ее впервые, она выглядела какой-то невзрачной в своем скромном платьице и вдовьем чепце; весь ее нелепый наряд выдавал в ней не то чтобы простолюдинку, но женщину небогатую, отказавшуюся от какого-либо кокетства. Я тогда отметил про себя лишь ее черные глаза, белоснежные зубы и особенно поразившие меня губы какого-то кровавого оттенка. Но после смерти моего брата она мало-помалу, неделя за неделей начала выставлять, если можно так выразиться, свою красоту напоказ. Сначала она, словно полководец, пускающий в дело резервный отряд, высвободила из-под чепца великолепные иссиня-черные волосы, заплетенные в тяжелые косы. Потом из-под опущенного воротника выглянула шейка, золотистая, будто июльский колосок; затем показался гибкий и стройный, как молодая березка наших лесов, стан, который она прятала под траурным платьем из черной тафты. Она высвободила из домашних туфель испанские, вернее сказать, баскские ножки и сейчас же снова их обрекла на неволю, но теперь на ней была обувь с развевающимися лентами. Она то и дело показывала два ряда зубов, и не только в улыбке, как будто ее губки, ставшие вдруг слишком короткими и округлыми, не могли сомкнуться. Обращаясь ко мне, она то и дело роняла словечки на нашем родном наречии, особенно радовавшем мой слух своей мелодичностью, и я будто переносился в родные горы.
Менее чем за три месяца она совершенно преобразилась, к общему удивлению всех обитателей замка, не подозревавших, что из скромной куколки, коей она до тех пор представлялась, может родиться столь изумительная бабочка. Для кого Ореола так старалась? Это было невозможно определить: она никогда ни с кем не разговаривала, если только ее не вынуждали к тому домашние обязанности; когда у нее не было дел в апартаментах замка, она все свободное время проводила в своей комнате. Очевидно, она старалась для себя: прежнему хозяину было не по душе ее невинное кокетство, и теперь она хотела знать, как к этому относится ее новый господин. А новым ее господином был я!
Позвольте вам рассказать во всех подробностях об этой обольстительнице; когда я впервые ее увидел, я дал бы ей сорок лет; но, по мере того как менялся ее облик, она молодела на глазах, так что через три месяца она стала выглядеть лет на тридцать, не больше. Только это обстоятельство может служить мне оправданием: отвратительное существо в конце концов возымело на меня постыдное влияние.
Как я уже сказал, я лишился жены еще в молодости; брак наш нельзя было назвать удачным. Бог наделил меня крепким здоровьем и пылким, характерным для южанина темпераментом; после смерти жены я словно впал в оцепенение, но рано или поздно природа должна была взять свое. Я не раз с удивлением ловил себя на том, что провожаю эту женщину глазами, а когда ее нет поблизости, мыслями возвращаюсь к ней… Ореола будто и не замечала меня или, вернее, относилась ко мне так, как положено себя вести почтительной служанке со своим господином. Она сама убирала мою комнату, а также комнату господина Сарранти во время обеда или ужина, и ее присутствие чувствовалось во всем, к чему прикасались ее руки, — все так и сияло чистотой. В девять часов мы расходились по комнатам, а в десять дом засыпал.
Однажды вечером мне нужно было просмотреть банковские счета и другие бумаги — дело происходило в декабре тысяча восемьсот восемнадцатого года, — я предупредил Ореолу: возможно, мне придется работать допоздна, и попросил распорядиться, чтобы ко мне в спальню принесли дров. Она пришла сама, чтобы приготовить постель, и принесла дрова. Когда все было исполнено, Ореола, уходя, спросила на своем наречии:
«Вам ничего больше не нужно?»
«Нет», — ответил я и отвел взгляд: я боялся, что по моим глазам она догадается, какая буря бушует в моей душе.
Она вышла, бесшумно притворив за собой дверь; я слышал, как она поднялась по лестнице и вернулась в свою комнату, расположенную как раз у меня над головой. Я задумался и не заметил, как потух огонь. Но постепенно в комнате стало так холодно, что я продрог до костей.
Работать в этот вечер я уже не мог — мыслями я был так далек от счетов! Я надеялся сном заглушить одолевавшие меня желания. Бросив в камин охапку дров, я лег в постель, потушил свечу и попытался заснуть. Скоро я в самом деле уснул.
Прошло около часу, как я закрыл глаза. Вдруг я проснулся, задыхаясь от дыма. Очевидно, я бросил в камин слишком много дров; огонь разгорелся, а ветром надуло весь дым в комнату, оттого мне нечем было дышать. Я спрыгнул с кровати и закричал: «На помощь! Пожар!»
Но никто не появлялся. Я хотел было выбежать на черную лестницу, но увидел в конце коридора Ореолу с распущенными волосами, в длинной ночной сорочке, босую, со свечой в руке. Она была необыкновенно хороша и казалась привидением, какие, по слухам, можно встретить в старом замке или заброшенном монастыре. Эта женщина в самом деле чем-то походила на владелицу замка или настоятельницу монастыря, но в особенности — на демона! Потом, словно не замечая, в каком соблазнительном беспорядке ее костюм, она спросила:
«Я услышала ваши крики и прибежала. Что случилось?»
Я смотрел на нее как зачарованный.
«Пожар, — только и смог я выговорить. — Пожар!»,
«Где?»
«В моей комнате».
Не обращая внимания на дым, она ринулась в мою ком — , нату.
«О, это ничего!» — заметила она.
«То есть как это ничего?»
«Дым валит из камина, а камины, как известно, кирпичные. Помогите мне, сударь! Сейчас мы погасим огонь».
«Давайте позовем кого-нибудь!»
«Это ни к чему, — возразила она. — Зачем будить людей: мы его потушим сами! Да я и одна справлюсь, если вы не хотите в этом участвовать».
Ее хладнокровие меня поразило: я, мужчина, считающий себя сильным существом, испугался, а она женщина, то есть существо слабое, меня успокаивает!
Я никого на стал звать. За час до этого я лег спать с мыслью о ней, и теперь ее появление словно отвечало моим мечтаниям. Как я уже сказал, она бесстрашно вошла в мою комнату, распахнула окно, чтобы вышел дым, сорвала с моей постели простыни, намочила их в тазу и завесила ими камин, полностью прекратив доступ воздуха. Потом она через равные промежутки времени стала оттягивать простыню на себя, выкачивая воздух, и из трубы стала падать кусками воспламенившаяся сажа.
Вся операция заняла полчаса. Я помогал ей, это верно, но ее черные волосы, ее белые ноги, ее округлые плечи, просвечивавшие сквозь сорочку, занимали меня куда больше, чем пожар, который, к тому же, был полностью укрощен. Еще через полчаса пол был вымыт, комната приведена в порядок, постель готова, а эта необыкновенная женщина, похожая на всесильного демона, исчезла.
Я провел ужасную ночь — одну из самых тяжких в моей жизни!
В конце концов я решил наградить Ореолу за хладнокровие и преданность. На следующий день после обеда, когда, как мне было известно, она убирала мою комнату, я поднялся и подошел к ней. Она держалась так, будто ничего не произошло. Я ее поблагодарил и протянул кошелек с двадцатью луидорами. Она смиренно приняла мою благодарность, но гордо отвергла кошелек. Я продолжал настаивать. Тогда она сказала просто: «Я только исполнила свой долг, сударь».
Я подумал, что, может быть, сумма слишком мала, и, желая иметь последнее слово в этом споре, выгреб из кармана все золото, какое у меня при себе было. Ссыпав монеты в кошелек, я снова протянул его Ореоле. В ответ — то же. Я спросил, почему она отказывается.
«Первую, и главную, причину я вам уже назвала, — отвечала она, — я лишь исполнила свой долг, а кто исполняет долг, на вознаграждение не имеет права. Кроме того, — прибавила она с улыбкой, — есть еще другая причина…»
«Какая?» — спросил я.
«Дело в том, сударь, что я так же богата, как и вы».
«Как это?»
«Мой прежний хозяин оставил мне тридцать тысяч франков капитала — иными словами, полторы тысячи ливров ренты. Стоит мне вернуться в Савенскую долину, и я со своими деньгами заживу как королева».
«Почему же вы попросили такое скромное жалованье, когда я спросил вашу цену?»
«По двум причинам, — отозвалась она. — Я прожила в этом доме десять лет и не хотела отсюда уезжать».
«Это первая причина; а вторая?»
«А вторая причина заключается в том, — слегка покраснев, проговорила она, — что вы с первого взгляда мне понравились и я хотела вам служить».
Я убрал кошелек в карман, устыдившись того, что смотрел на Ореолу как на служанку, в то время как он питала ко мне возвышенные чувства.
«Ореола! — сказал я. — Завтра же подыщите женщину, которая будет здесь убирать вместо вас. На вас останется только обязанность смотреть за прислугой».
«Почему вы лишаете меня удовольствия вам прислуживать, сударь? Так-то вы награждаете за верность?»
Она проговорила это самым естественным тоном.
«Ну хорошо, будь по-вашему, — отвечал я. — Продолжайте мне прислуживать, дорогая Ореола, если это, как вы утверждаете, доставляет вам удовольствие. Но вы будете убирать только у меня. О господине Сарранти позаботится Жан».
«Вот это дело! — обрадовалась она. — Я смогу еще больше времени посвящать вам».
Закончив уборку моей комнаты, она вышла, не подозревая — или не подавая виду, что заметила это, — насколько я очарован ее деликатностью, как в прошлый раз — ее красотой.
С этого дня решилась моя судьба: я целиком принадлежал этой женщине. Она же, видя, что я уже не приказываю ей как служанке, а окружаю ее вниманием как женщину, становилась все более сдержанной, по мере того как я относился к ней все почтительнее. С самого начала она говорила открыто, смело, свободно, при всяком удобном случае обращаясь ко мне на родном наречии. Теперь она со мной почти не разговаривала, а если и обращалась, то в третьем лице; она стала робкой, пугливой; она трепетала от любого слова, любой жест вгонял ее в краску. Догадывалась ли она, какие желания мне внушала? Может быть, она только притворялась, что ничего не понимает? В то время я не мог ответить на этот вопрос; только потом я узнал, как ловко она умела притворяться, с каким искусством шла к своей цели!
Борьба длилась около трех месяцев.
Настал день моих именин; Гертруде пришло на ум устроить праздник. Вечером дети вышли к десерту с великолепными букетами в руках; позади детей стоял господин Сарранти; он протянул мне руку. Потом подошли меня поздравить Жан с садовником. Я расцеловал всех: детей и взрослых, учителя и слуг, а все потому, что надеялся: Ореола тоже вот-вот появится, и я ее тоже поцелую. Она вышла последней, и я вскрикнул.
Она была в костюме горянки: на голове — красная косынка, корсаж из черного бархата с золотом. До чего она была восхитительна: нечто среднее между арлезианкой и римской крестьянкой! Она сказала мне несколько слов на родном наречии, пожелав долгих лет и исполнения всех моих желаний. Я не мог вымолвить ни слова; я не знал, что отвечать, как протянуть руки и поцеловать ее. Она же, залившись краской, словно юная девушка, подставила мне для поцелуя не щеки, а лоб, и ее рука задрожала в моей.
Никто в доме не любил Ореолу, кроме меня, да и я не любил, а скорее желал ее. Но, несмотря на то что она никому не внушала большой симпатии, все в один голос стали расхваливать ее яркую красоту, которую очаровательно подчеркивал национальный костюм. Я почувствовал сильное смущение и поспешил подняться к себе, чтобы никто не заметил моего волнения.
Прошло несколько минут. Я не зажигал света. Только отблески пламени из камина смутно освещали комнату. Вдруг мне послышались шаги Ореолы. Она приближалась к моей комнате. Дверь распахнулась, и Ореола предстала в своем восхитительном костюме, освещаемая свечой (она держала в руке подсвечник).
Я задыхался. Я сидел в кресле, напружинившись, словно готовый к прыжку зверь.
Она меня заметила и сделала такое движение, будто не ожидала меня увидеть. Но потом она подошла к моей постели и, как обычно, стала снимать одеяло… Я встал, готовый на все, пошел к ней, раскинув руки в стороны, шатаясь точно пьяный и приговаривая в страстном исступлении: «Ореола! Ореола! До чего ты хороша!..»
Ждала ли она этой минуты? Было ли это для нее в самом деле неожиданностью? Я до сих пор этого не знаю. Знаю только, что она чуть слышно вскрикнула, уронила подсвечник, и мы очутились в темноте.
— О святой отец, святой отец! — прошептал больной. — С этой минуты я стал преступником! В это мгновение Господь от меня отвернулся и я оказался во власти демона!..
Господин Жерар почти без чувств уронил голову на подушку, и доминиканец, боясь, что так и не услышит исповедь до конца, на сей раз, не колеблясь, дал умирающему вторую ложку эликсира, чтобы поддержать его силы.
LXVI. ВО ВЛАСТИ ДЕМОНА
Лекарство подействовало не так скоро, как в первый раз, однако больной пришел в себя.
После минутного оцепенения он почувствовал, как к нему возвращаются силы, сделал над собой усилие и продолжал:
— С этого дня Ореола словно околдовала меня и я постепенно потерял власть над самим собой. Через несколько недель я принадлежал ей душой и телом. Я подпал под это невероятное влияние, осуществляемое с невероятной ловкостью, и вскоре стал ей подчиняться, ведь с некоторых пор я перестал отдавать ей распоряжения. Если бы я хоть сознавал, какую мерзость совершаю! Если бы хоть раз мне пришло в голову разорвать опутавшие меня сети! Но нет! Прутья моей клетки представлялись мне золотыми. Я был совершенно уверен, что ничто не сковывает моей свободы, вот почему мне даже не хотелось вырваться на волю.
Так я прожил около двух лет в тюрьме, которую принимал за дворец, в этом аду, казавшемся мне Эдемом. Любовь к этой женщине кружила мне голову, и мало-помалу я терял все то, что Господь дает человеку порядочному и добродетельному. Если бы я мог видеть, куда она хочет меня завести, я, может быть, попытался бы воспротивиться. Но я брел с закрытыми глазами, не сознавая, куда и зачем я иду.
Время от времени я будто инстинктивно шарахался назад, крича от отчаяния и стыдясь самого себя. Но Ореола умела находить неотразимые слова утешения для этой минутной тревоги, таинственным образом усыпляя пробуждавшуюся было во мне совесть. Одним словом, я находился во власти могущественного, непобедимого, тайного очарования, какое, по словам древних, испытывали несчастные, попавшие в сети обворожительной Цирцеи.
Ореола была настоящей колдуньей в искусстве любви. Она умела так приласкать, что в ее объятиях я обретал все новые силы. Из каких трав варила она свое приворотное зелье? Какие заклинания над ним произносила? В какой день месяца, в какой час ночи, во славу какого сладострастного божества она его готовила? Этого я не знаю. Знаю только, что я пил его с наслаждением. Но самая большая опасность заключалась в том, что моему рабству она придавала вид могущества, моей слабости — вид силы. Она мною управляла, а я сам себе представлялся сильным человеком, действующим по собственной воле. В этом и заключалось ее искусство; она заставляла меня желать того, чего хотелось ей самой. Повелевая, она по виду лишь повиновалась.
Когда я пришел к такой жизни, она решила сделать так, чтобы я поначалу не почувствовал, как попал в кабалу, ведь то, что оставалось во мне от человеческого достоинства, могло, вероятно, воспротивиться и попытаться освободиться от ее ига. С этой целью она стала испытывать свою власть на мелочах; она проявляла чрезмерное упрямство, когда дело касалось удовлетворения мелких капризов. Она просила с улыбкой сомнения, представляя свою просьбу как неприемлемую и чудовищную, да еще с таким видом, будто не понимает, как я могу пойти навстречу ее фантазиям, снизойти до удовлетворения ее желаний. Но, видя ее сомнения, я, вместо того чтобы возмутиться этими ее фантазиями и желаниями, принимал их как нечто вполне естественное. Такова была тактика Ореолы (и это еще не самый ловкий из ее приемов) — отвлечь внимание на форму, чтобы скрыть сущность. За эти два года она утвердилась в своей власти надо мной и почувствовала себя полной хозяйкой моей воли.
Однако я видел, как эта сладострастная змея опутывает меня своими кольцами, и не раз спрашивал себя, какова ее цель. Мне казалось, что она хочет рано или поздно стать моей женой. Но, должен признаться, эта мысль ничуть меня не пугала. Чем я был лучше ее? Такой же крестьянин из наших горных краев, как и она. Я был богаче, но своим богатством был обязан случаю, несчастному случаю. Однако она была красивее меня, а красотой была обязана Богу. И если я положу к ее ногам богатство, она одарит меня счастьем, удовольствием, сладострастием. Ее любовь стала для меня единственным смыслом жизни, единственным земным благом! Выходило так, что она меня облагодетельствует, а не я ее.
Как только я решил, что разгадал ее замысел, эта цель стала представляться мне вполне естественной. Ореола могла считать себя хозяйкой не только моего тела, но и всех моих помыслов. Я рассказал ей о том, какие огорчения причинил мне мой первый брак. Она притворилась, что принимает во мне живейшее участие, впрочем, не упустив случая сказать, что, если мне повезет и второй брак окажется удачнее, он поможет мне забыть огорчения. Такое самоотречение с ее стороны обнадежило меня: значит, она любит меня, только меня, а не деньги, которые я могу ей предложить, не положение, какое я могу ей дать? С этой минуты у меня не было от нее секретов; я посвятил ее во все свои дела, поверил ей самые сокровенные свои мечты. Я видел, думал, говорил, дышал — словом, жил только ею. Я сам дал ей понять, что она может у меня просить все, что ей заблагорассудится. Однако Ореола сделала вид, что не понимает меня и не хочет того, чего, как мне казалось, добивается.
Но должен был настать день, когда она решит испытать свою власть, настойчиво заявит о своей воле.
В замке служил старик, у которого было двенадцать детей и внуков. Он ухаживал за садом лет тридцать, а то и все сорок. Вначале я не знал, что Ореола его невзлюбила; я понял это позднее. Она начала с того, что стала говорить мне гадости про этого несчастного, которого у нас любили все, кроме нее. Дня не проходило, чтобы он, по ее словам, не сделал ей какое-нибудь неприятное замечание, не бросил в ответ какую-нибудь дерзость. После недели нескончаемых жалоб она потребовала его рассчитать. Это показалось мне до такой степени несправедливым, что я попытался возражать, заметив, что никто никогда не жаловался на этого человека и я не могу его уволить без всякого предлога. Да это было бы бесчеловечно — прогнать старика, верой и правдой прослужившего сорок лет. Она продолжала настаивать с необычайным упорством, что очень меня удивило. Я наотрез отказал. Тогда она заперлась в своей комнате и не выходила два дня. Несмотря на мои мольбы, она не отпирала дверь. Я безуспешно пытался побороть свою слабость, но не мог обходиться без той, что стала необходимой частью моей жизни. Тогда я трусливо решил пойти к ней ночью и пообещать исполнить ее просьбу.
«А-а, очень мило», — только и сказала она, не поблагодарив за мою жертву и даже виду не подав, что одержала надо мной победу.
На следующий день я приказал передать садовнику, что он может получить расчет и покинуть замок. Бедняга никак этого не ожидал. Услышав это известие, он тяжело опустился на садовую скамейку и пробормотал: «Ах, Боже мой! А я-то надеялся здесь умереть!»
И он разрыдался.
В это время Виктор и Леони ловили бабочек.
Они увидели рыдавшего старика, стали его расспрашивать и все узнали. Дети очень любили папашу Венсана: славный старик припасал им красивых гусениц для уроков с господином Сарранти, объяснявшим метаморфозы в природе; наживлял им червяка на крючок, когда они ловили рыбу в большом пруду; угощал их первой клубникой со своих грядок и первыми плодами со своих шпалерных яблонь. Дети побежали к господину Сарранти и рассказали ему, что я прогнал их любимого Венсана. Господин Сарранти отправился к старику и застал его в глубоком отчаянии.
«Только воров и негодяев сгоняют с места, — приговаривал несчастный папаша Венсан, — а я никогда ничего не украл и никому не сделал ничего плохого!»
Потом он вполголоса прибавил: «О-о, я умру со стыда!»
Господин Сарранти счел, что случай этот довольно серьезный, и явился ко мне, хотя обычно он не вмешивался в дела дома. К его величайшему изумлению, я отнесся слишком серьезно к делу, которое этого не заслуживало.
«Если у вас есть основания, чтобы так поступать, вы правильно делаете, дорогой господин Жерар, — сказал он, — но в таком случае объявите причину во всеуслышание. Вы человек мыслящий; вам не следует вести себя так, словно вы поддались чувству. Вы человек справедливый и не должны производить впечатление деспота».
Полагая, что все сказано, господин Сарранти вышел. Он был вправе так думать: совесть моя была неспокойна, меня мучило раскаяние, я чувствовал, что совершаю вопиющую несправедливость. Я поднялся к Ореоле, передал свой разговор с господином Сарранти и признался, что мне нестерпимо стыдно.
«Ну что же, — вздохнула она. — Я думала, что вы человек слова; я ошиблась, забудем об этом!»
«Дорогая моя! — возразил я. — Все осудят меня за то, что из-за твоего каприза я совершил дурной поступок!»
«Кто осудит? Господин Сарранти? Какое вам дело до того, что о вас думает человек, который неведомо откуда явился и неизвестно что замышляет?.. Я вам сто раз говорила: вы слабый, безвольный человек. Вы только со мной мужчина!»
Такова была тактика Ореолы. Она постоянно повторяла, что я готов всем пойти навстречу, только ее желания не исполняю. Четверть часа спустя, будучи совершенно убежден, что я действую по собственной воле, я сам отнес садовнику причитающиеся ему деньги, сверх того — месячное жалованье и приказал немедленно покинуть замок. Несчастный старик поднялся, посмотрел на меня с минуту, словно не веря, что такое приказание исходит действительно от меня; не проронив на сей раз ни слезинки, он отсчитал, сколько ему было положено, остальные деньги вернул мне и сказал:
«Либо я допустил оплошность, сударь, либо я невиновен. Если я виноват, вы можете меня прогнать, и я не имею права требовать возмещения убытков. Но если я ни в чем не виноват, вы не должны меня прогонять, и никакие деньги не окупят страдание, которое вы мне причиняете».
Он повернулся ко мне спиной.
«Прощайте, сударь! — проговорил он. — Вы раскаетесь в том, что делаете!»
Я пошел в замок, а за моей спиной несчастный старик приговаривал: «О бедные мои дети!..»
«Ну вот, я сделал, как вы хотели», — сказал я Ореоле.
«Я? А разве я что-нибудь приказывала?» — удивилась она.
«Вы приказали прогнать садовника».
«Да разве здесь я распоряжаюсь?» — рассмеялась она.
Я пожал плечами: я не понимал, что значит этот каприз.
«А что он сказал?» — спросила она.
«Он сказал, — ответил я дрогнувшим голосом, — он сказал:» О бедные мои дети!»«
«Значит…»
«…значит, первый раз в жизни я испытываю нечто похожее на угрызения совести».
«Если вам так кажется, а вы, как известно, человек справедливый и добрый, стало быть, вы совершили дурной поступок по моему наущению».
Я сидел в кресле, обхватив голову руками. Услышав ее ответ, я вскинул голову и увидел, что она подходит ко мне, опускается на колени и нежнейшим голосом говорит на родном наречии, всегда оказывавшем на меня необычайное воздействие.
«Друг мой! Прости мне мою злобу!.. Я готова была тебя окликнуть, когда ты пошел к садовнику, но ты был уже слишком далеко».
Меня переполняла гордость.
«Нет, Ореола, — возразил я, — вы не злая!»
Она продолжала настаивать: «Если бы я знала, что вам в самом деле грустно расставаться с садовником, я никогда не попросила бы вас выгонять его».
«Значит, вы не будете возражать, если я его верну?» — обрадовался я.
«Ну, конечно, ведь я вам говорю, что не меньше вас огорчена его уходом».
«О Ореола! Как ты добра!» — вскричал я.
Я поднялся и хотел было бежать за стариком.
«Нет, — возразила она, — раз я была причиной отчаяния этого славного человека, мне и исправить эту ошибку!»
Она силой оставила меня в комнате, а сама побежала объявить папаше Венсану, что он снова в милости. Только этого ей и было надо. Разумеется, старик так потом и считал, что прогнать его хотел я, а Ореола вымолила ему прощение.
Несколько месяцев все оставалось in statu quo [27]. Лишь позднее я понял, какая чудовищная работа была проделана за это время у меня под боком.
Как все южане, я был с рождения неприхотлив в еде. Еда и питье были для меня до сорока лет лишь потребностью, а не наслаждением. Но мало-помалу я стал уставать от чрезмерных любовных утех, однако не мог отказывать Ореоле и, подстрекаемый ею, стал искать возбуждения в вине. Как дикие звери, которых показывают в цирке и которых дрессировщики лишают сил особыми тайными, только им известными способами, так и Ореола, желая окончательно меня приручить, прибегла к самым что ни на есть вредным средствам — дурманящим напиткам. Абсент и вишневая водка, эти страшные яды, принимаемые в определенных дозах, стали моими любимыми напитками. Теперь по утрам мой бессмысленный, блуждающий взор выдавал меня с головой: сразу становилось ясно, в какой постыдной оргии я провел часть ночи. По утрам я лишь смутно помнил события ночи; мне казалось, что чувственность принимала какие-то болезненные формы. Потом мне чудилось, что в пьяной полудреме я слышал голос, нашептывавший мне о тайных и чудовищных желаниях! Особенно ясно я помнил, что Ореола постоянно жаловалась на гувернантку детей, как прежде она была недовольна садовником. Утром я с трудом припоминал, что в минуты, когда я совершенно терял волю, я обещал уволить несчастную женщину; но, когда я просыпался, ночное обещание развеивалось как дым вместе с винным парами.
Однажды утром Ореола обратилась ко мне с необычным вопросом:
«Вы давно обещаете мне прогнать Гертруду, но она до сих пор здесь. Что вас так привлекает в этой женщине?»
У меня голова шла кругом. Я смутно припоминал свое обещание. У меня не было никаких причин увольнять Гертруду, женщину безобидную; она была кормилицей моей невестки, обожала ее детей, да и они ее обожали. На сей раз я наотрез отказал Ореоле. Мне было стыдно отнимать у несчастных сирот нежную, заботливую няньку, в которой они так нуждались; я сам совсем ими не занимался, оставив их на попечении этой славной женщины.
Как раньше в случае с садовником, она стала донимать меня бесконечными и невыносимыми просьбами прогнать гувернантку. Каждую ночь я, подпадая под роковое влияние поработившего меня демона, обещал завтра же уволить Гертруду, а утром отказывался от обещания.
Ореола опять заперлась в своей комнате, как четыре месяца назад, когда произошел тот случай с садовником. Но я выдержал испытание. Признаюсь, что я еще не пропил весь свой стыд: я боялся и упреков господина Сарранти, и детских слез. На этот раз первой уступила Ореола. Она раскаялась в своем новом капризе и пришла просить у меня прощения. Можете себе представить, с какой радостью я ее простил.
Раскаяние Ореолы совпало с двумя обстоятельствами, которые показались мне тогда незначительными; но потом я убедился, что они сыграли роковую роль. Накануне Жан отпросился на два дня: ему нужно было отправиться в Жуаньи, чтобы уладить там дело о небольшом наследстве. А утром господин Сарранти нас предупредил, что ему совершенно необходимо уехать на два-три дня в Париж. Итак, в замке остались только дети, Гертруда, я и Ореола. Я сказал об этом Ореоле.
«Разве я не ваша служанка как в постели, так и за столом?» — отозвалась она.
При это она так на меня взглянула, что от предвкушаемых наслаждений у меня закружилась голова.
Наступил вечер. Ужин был подан, как обычно, в комнату Ореолы. Около десяти часов мы заперлись… Она соблазняла меня, как настоящая вакханка: мне чудилось, что вместо вина я пью огонь, зажженный ее пламенным взором. Около одиннадцати часов мне послышалось, что кто-то стонет.
«Что такое?! — спросил я Ореолу.
« Не знаю… Ступайте поглядите!»
Я попытался подняться со стула, ступил три шага и упал в кресло.
« Ладно, допивайте вино, а я пока схожу посмотрю «.
Бывали такие минуты, когда я безропотно подчинялся Ореоле. Я осушил стакан до последней капли. Она встала и вышла.
Не знаю, сколько времени она отсутствовала: в пьяной дремоте я не слышал, что происходит вокруг, и проснулся оттого, что кто-то поднес к моим губам стакан. Я открыл глаза и узнал Ореолу.
« Ну что?» — спросил я, смутно припоминая, что кто-то стонал.
« Гертруда занемогла «, — ответила она.
« Гертруда… больна?!» — переспросил я.
« Да, — подтвердила Ореола. — Она жалуется на спазмы в желудке и не хочет ничего принимать из моих рук. Вам бы следовало спуститься вниз и дать ей чего-нибудь выпить, ну хоть воды с сахаром «.
« Проводи меня «, — приказал я Ореоле.
Помню, как я спустился по лестнице, Ореола провела меня в переднюю, подала сахар, чтобы я всыпал его в стакан с водой, и, подтолкнув к двери в комнату больной, напутствовала такими словами:
« Отнесите ей это и постарайтесь держаться прямо, чтобы она не заметила, как вы пьяны «.
Устыдившись своего состояния, я собрался с силами и подошел к постели Гертруды довольно твердым шагом.
« Выпейте воды, дорогая Гертруда, и вам станет лучше!» — проговорил я.
Гертруда сделала над собой усилие, протянула руку и опорожнила стакан.
« Ах, сударь, опять тот же привкус!.. — простонала она. — Сударь! Сударь! Доктора!.. Сударь, я уверена, что меня отравили!»
« Отравили?» — переспросил я, в ужасе озираясь по сторонам.
« Ох, сударь! Небом заклинаю вас! Именем вашего несчастного брата! Доктора! Доктора!»
Я испугался и поскорее вышел.
« Слышала? — обратился я к Ореоле. — Она думает, что ее отравили, и просит позвать доктора «.
« Бегите в Морсан и приведите господина Ронсена «.
Так звали старого доктора, который заходил к нам ужинать, когда во время своих разъездов оказывался поблизости.
Я взялся за шляпу и трость.
« Выпейте на дорогу вина: на улице холодно, путь неблизкий — два льё!»
Она подала мне стакан. Как ни был я привычен к крепким напиткам, вино обожгло мне желудок, словно я хлебнул купоросу! Я вышел, пересек сад, спотыкаясь, добрел до садовой калитки. Но не прошел я и двухсот шагов по дороге на Морсан, как деревья закружились у меня над головой, небо словно вспыхнуло огнем, земля ушла из-под ног, и я свалился на обочину…
На следующий день я очнулся в своей постели и подумал, что все это мне приснилось.
Я позвонил; прибежала Ореола.
« Правда, что Гертруда умерла, или мне привиделось это в кошмаре?» — спросил я.
« Правда «, — отвечала она.
« Ее… отравили?»
« Возможно «.
« Как возможно?» — вскричал я.
« Да, возможно, — сказала Ореола, — только никому об этом не рассказывайте. Она ведь принимала питье лишь из моих и из ваших рук. Могут подумать, что ее отравили мы с вами «.
« Почему?»
« Люди такие злые!» — невозмутимо заметила Ореола.
« Но ведь это надо как-то доказать!» — замирая от страха, выговорил я.
« Найдут причину!»
« Какую же?»
« Скажут, что вы сначала отделались от гувернантки, чтобы потом без помех покончить с детьми и завладеть наследством «.
Я закричал и натянул на голову одеяло…
— О несчастная! — пробормотал монах.
— Погодите, погодите, это еще не все… Только не перебивайте меня: я чувствую, как силы меня оставляют!..
Брат Доминик стал слушать дальше. Он задыхался. Его сердце сжалось от отчаяния.
Дата: 2018-09-13, просмотров: 641.