XXII. ЛЮБОВЬ ПОЙМАНА С ПОЛИЧНЫМ

 

Жюстен был ошеломлен.

Значит, тайна, которую он так глубоко прятал в себе, в которой не хотел признаться даже своему старому другу, была известна! А раз она открылась человеку, не живущему с Жюстеном под одной крышей, что же тогда говорить о матери и сестре? А может, его любовь не укрылась и от девушки?

Уверенность, что его тайна раскрыта, смутила и повергла Жюстена в уныние. Он, как преступник, опустил голову и заплетающимся языком ответил г-ну Мюллеру:

— Это правда.

Славный старик пристально на него посмотрел и пожал плечами.

— Подними-ка голову! — приказал он.

Жюстен покорно поднял голову и покраснел как ребенок.

— Посмотри мне в глаза, — продолжал Мюллер.

Жюстен посмотрел на него и пролепетал:

— Дорогой учитель..

— Вот что, дорогой ученик, — перебил тот, — а почему бы тебе было в нее не влюбиться?

— Дело в том, что…

— Кому же еще в нее и влюбляться, как не тебе? Не мне же, полагаю?! Так перестань валять дурака… Что тебя печалит в этой любви, почему ты делаешь из нее тайну? Разве ты не в том возрасте, когда принято влюбляться? А можно ли найти в целом свете девушку, более достойную твоей любви? Так люби, мой мальчик! Люби так, как ты работал: честно, страстно, безумно, если можешь! Говорят, любовь — прекрасное чувство!

— Разве вы никогда не любили?

— Мне всегда не хватало на это времени… Есть на свете много такого, чего ты не знаешь и что объяснит тебе любовь, если верить тому, что рассказывают. Когда у тебя есть работа и любовь, все освещается вокруг тебя и в тебе: ты работаешь и набираешь силу, ты любишь и становишься добрее.

Несмотря на отеческий тон старого учителя, Жюстен лишь качал головой и ничего не отвечал.

— Послушай, кто мешает тебе признаться? — как можно ласковее продолжал г-н Мюллер, взяв Жюстена за руки. — Что тебя удерживает? Кому, если не мне, можешь ты доверить первые радости своей души? Разве не довольно мы вместе страдали и плакали? Где ты найдешь более отзывчивое сердце, чем мое, или более благодарного слушателя, чем я? Может быть, ты еще сам как следует не разобрался в своем сердце? В таком случае, давай попробуем разобраться вместе, вернемся на десять лет назад… Помнишь, как мы гуляли в Версальском парке? Мы гуляли по ночам, глядя на небо, — люди всегда смотрят на небо, если чего-либо желают или опасаются, — итак, мы гуляли, глядя на небо и держась за руки. Однажды ты меня спросил: «Если я потеряюсь в этом лесу, как я найду дорогу?», а я ответил: «Не волнуйся, со мной ты никогда не собьешься с пути!» Вот и сегодня я могу сказать тебе то же… Дай мне руку, поищем дорогу вместе; не напоминает ли отчасти человеческая душа непроходимый лес, по которому мы брели в потемках?.. Ты потерялся; дай мне руку, и мы вместе найдем тропинку!

Жюстен бросился старику на шею и, обливаясь слезами, расцеловал его.

— Поплачь, сынок, поплачь! — произнес старый учитель. — От радости ли, от горя ли — хорошенько выплакаться не мешает: слезы освежают душу, как летние дожди в грозовые августовские дни; но после слез надо успокоиться: давай поговорим о приятном.

— О добрый учитель, любимый мой учитель!..

— Что такое?

— А вдруг она меня не любит?

— Ты с ума сошел?! — воскликнул старик — Почему же она тебя не любит? Она в том возрасте, когда душа поет свою первую песню; почему бы ее душе не запеть о тебе, мой добрый и достойный сын?

— Так вы, дорогой господин Мюллер, — спросил молодой человек, — полагаете, что она меня любит?

— Я в этом убежден, это так же верно, как то, что ты хоть и хороший человек, но глупец порядочный, если в этом сомневаешься.

— Да я же никогда ее об этом не спрашивал…

— И был совершенно прав! Разве об этом спрашивают? Разве мы с тобой, давние друзья, когда-нибудь чувствовали необходимость говорить, что любим друг друга? Ведь это и так видно, не правда ли?

— Да, вы правы, дорогой друг, она меня любит!

— Еще бы! Сомневаться в этом значило бы обидеть ее.

— О высокочтимый учитель! Если бы вы знали, каким счастливым делает меня ваша убежденность! Как она помогает мне поверить в свое счастье! Если бы вы знали… Я чувствую себя совсем другим человеком: успокоился, в голове прояснилось! Я начинаю иначе относиться к самому себе, могу в этом признаться только вам, мой друг; я… как бы это выразить… нравлюсь самому себе, когда чувствую себя любимым!

А вы, дорогие читатели, помните свою первую любовь? Разве не казалось вам, что вы испытываете к себе большую нежность, впервые признавшись женщине в любви? Разве не казалось вам, что вы стали другим человеком, более того — стали, наконец, самим собой в полной мере?

Ощущение счастья придает гордости; но до чего же эта гордость несдержанна! Хочется осыпать всех людей цветами!..

Долго еще продолжалась беседа молодого человека и старика: один сгорал от любви, а другой согревался у ее огня.

Но иногда вспышки радости в глазах молодого человека вдруг угасали, и он хмурился.

— Увы! — вскричал он во время одного из таких затмений. — Мне скоро тридцать! А ей еще нет шестнадцати: я ей почти в отцы гожусь! Не кажется ли вам, друг мой, что мы принимаем дочернюю привязанность, братскую нежность за настоящую любовь?

— Прежде всего, — отозвался старик, — тебе нет еще тридцати, если мне не изменяет память; но будь тебе даже тридцать лет, ты выглядишь не больше чем на двадцать пять: белокурые волосы молодят тебя лет на десять. Так не бойся своего возраста; пусть только Мине исполнится шестнадцать, наслаждайся без страха и стыда своей любовью. Ты это заслужил, сын мой, своей образцовой добродетелью.

И старик обнял Жюстена как родного сына.

Друзья договорились, что, пока Мине еще пятнадцать лет, они ничего не скажут ни ей, ни матери, ни сестре.

Мать и сестра непременно выдали бы тайну Жюстена, а друзья ни за что не хотели раньше времени пробуждать в детской душе Мины те же желания, что бились в сердце Жюстена.

Они решили, что Жюстен будет рассказывать о своих чувствах — и как можно чаще — только учителю, когда они будут оставаться наедине.

И с какими же предосторожностями друзья запирали дверь, опасаясь, как бы тайна не выскользнула, подобно благоуханному дуновению, за пределы классной, не добралась до верхних комнат, которые занимали женщины!

В те вечера, когда старый учитель приходил к ним, все было хорошо; неизменно в десять часов женщины ложились спать, мужчины, простившись с ними, спускались вниз, и г-н Мюллер не однажды спохватывался, что засиделся до полуночи, в сотый раз выслушивая любовные признания молодого человека.

Но когда дорогой учитель не приходил, с кем было Жюстену поговорить о любимой? С кем он мог поделиться сокровищем своей тайной радости?

Если бы он мог довериться виолончели!..

Иногда он доставал из шкафа, а потом из футляра свою давно замолчавшую подругу; он прижимал ее к груди, обхватывал коленями, бережно проводил пальцами по грифу и беззвучно водил смычком, не касаясь струн.

На губах его появлялась улыбка, потому что он представлял себе голос виолончели и слышал все, что она хотела ему сказать.

Но бывало и так, что этот молчаливый диалог его не удовлетворял; тогда он выходил в теплую летнюю ночь, прокрадываясь к двери и бесшумно отодвигая засовы. Он добирался до заставы и, полный жажды звуков, одиночества и движения, брел по полю, читая ветерку, полночному другу влюбленных и обездоленных, прекрасные строфы греческих и латинских поэтов, воспевавших любовь.

В одну из таких ночей, годовщину его встречи с Миной, он лег среди колосьев, васильков и маков, где мы и нашли его в начале предыдущей главы.

Это был вечер праздника, и Жюстен пришел, как мы уже сказали, возблагодарить Господа за то, что тот послал ему своего ангела.

Проведя около двух часов в поле, он услышал, как на церкви святого Иакова-Высокий порог пробило половину десятого. Он подумал, что еще успеет вернуться домой до десяти и пожелать Мине спокойной ночи, и бегом бросился к дому.

У входа его ждал мальчуган лет двенадцати, один из тех парижских мальчишек, портрет которого даст спустя три года великий поэт 1830 года Барбье.

— Сударь, — остановил он Жюстена, — вот ваш платок, вы его обронили.

— Мой платок?

— Да, он выпал у вас из кармана, когда вы выходили два часа назад.

— А ты его подобрал?

— Да.

— Почему ты не отдал его тогда же?

— Я не знал наверное, что этот платок ваш; здесь проходили сразу несколько господ. Я крикнул: «Эй, кто потерял платок?» Мне сказали: «Вон тот господин». Вы уже отошли на четверть льё. «Лучше уж я подожду его здесь, чем бежать за ним, — сказал я. — А вернется этот господин?» — «Разумеется». — «Где он живет?» — «Здесь». — «Кто он такой?» — «Жених вон той девчонки!» — «А она где живет?» — «У него». — «Ну что ж, — подумал я, — если он влюблен, а девчонка живет в его доме, он не задержится». Ну, я и остался вас ждать. И хорошо сделал, потому что вот и вы… Что же вы не берете свой платок?

— Давай, дружок, — кивнул Жюстен, — вот тебе за труды. И он протянул мальчику десять су.

— Отлично! Серебряная монета, — обрадовался тот. — Я ее разменяю, не то старуха отнимет ее у меня; а так из десяти су я отдам ей пять и пять оставлю себе.

Мальчик пошел прочь, а Жюстен в задумчивости пытался вставить дрожащей рукой ключ в замочную скважину. Мальчуган вернулся и подергал его за полу редингота:

— Скажите, сударь…

— Что?

— Вы хотите знать, любит ли она вас?

— Кто?

— Девчонка, в которую вы влюблены.

— Так что же?

— Вам надо сходить к старухе на улицу Трипре, в дом номер одиннадцать. Если забудете номер дома, не беда: ее знает вся улица. Спросите Броканту, любой вам покажет, где она живет. За двадцать су она разложит вам большую колоду.

Жюстен уже не слушал. Он открыл дверь, захлопнул ее перед самым носом у мальчишки, и тот пошел к бакалейщику менять монету в десять су на десять монет по су или, вернее, на девять су с половиной, потому что в качестве комиссионного сбора он, несомненно, купил на два лиара патоки.

Потом он галопом помчался на улицу Трипре.

А Жюстен, вместо того чтобы подняться к женщинам и закончить вечер в кругу семьи, возвратился к себе, заперся, бросился в кресло и просидел так очень долго с тяжелым сердцем, полным мрачных предчувствий.

Его любовь больше не принадлежала только ему; его тайна оказалась в руках всего квартала.

Для жителей предместья Сен-Жак он был отныне «женихом девчонки».

 

XXIII. МОСКИТЫ

 

В Индии, особенно в Коррахе, водится отвратительное насекомое, один из видов мошкары, под названием москит; его укус очень опасен: это насекомое не только пьет кровь, как цинзаро, или вонзает жало, как оса, оно откладывает в ранку на теле жертвы яички, а из них на третий день вылупляются черви, которые стремительно размножаются и съедают человека заживо — как правило, он умирает на двенадцатый-тринадцатый день.

Чтобы предупредить размножение этого насекомого, надо на место укуса, надрезав края раны скальпелем, наложить разжеванный лист табака.

Рядом с нами в Европе, а именно во Франции, в Париже, водятся, правда в другой форме, еще более опасные насекомые, чем коррахские москиты: это соседи.

Мы сказали «еще более опасные», потому что все же известно, как излечиться от укусов москитов, а вот укусы соседей непременно смертельны.

Сосед безжалостен, бессердечен, беспощаден; он входит к вам в дверь, если вы оставите ее незапертой, он влезает в окно, если вы оставите его открытым, и в замочную скважину, если вы закроете окно. Он лишает вас вашей тайны с тем же нахальством, с каким самый отъявленный ночной вор отбирает у вас деньги. Однако воры все-таки выгодно отличаются от соседей: первые хоть рискуют собственной жизнью, а вторые подвергают риску жизнь ближних.

Можно было бы, ограничившись жалобами, примириться с этим бедствием, как Индия смирилась с холерой, Египет — с чумой, англичане — с туманом, если бы естественная история могла доказать, что эта болезнь, именуемая соседством, присуща всему роду людскому; но ничего подобного: она свойственна лишь этой избранной стране, которая зовется Францией; повсюду — в Германии, в Англии, в Испании — к ближним относятся с уважением, потому что там уважают себя.

И только у нас во Франции можно сколько угодно прятаться в своей комнате, запирать дверь, закрывать ставни — вы все равно будете чувствовать рядом глаза и уши соседа.

Это вовсе не означает, что он желает вам зла; нет, ведь тогда его можно было бы судить по уголовному кодексу; чаще всего он причиняет вам зло, сам того не желая, хотя делает это всегда. Да нет же, он просто хочет посмотреть, что у вас происходит; вы должны держать перед ним отчет о том, что говорится, что делается у вас в доме; вы — его естественный должник, он — кредитор вашего счастья.

Вместе с тем все эти люди порядочны, если угодно: они чтут законы, значащиеся в кодексе, аккуратно исполняют все предписания полиции, исправно платят налоги, подметают порог своей лавочки зимой, протирают витрину своего магазинчика летом, держат наготове новую колодезную веревку на случай пожара, ходят по воскресеньям в церковь, по понедельникам — в театр, раз в месяц несут караул — одним словом, ведут себя как все, забывая, однако, что если скромность — наивысшая добродетель, то любопытство — чудовищный порок.

Мы еще не потеряли надежду увидеть через несколько лет — уже есть такие случаи, — как разумное население Парижа покидает казармы, называемые пятиэтажными домами, и, призвав на помощь железные дороги, расходится на десять льё вокруг города в отдельные дома, где слабости одних будут сокрыты, а достоинства других окажутся вне подозрений.

«Жених девчонки», прозвище, которое Жюстен услышал от мальчишки, было, в общем, не единственным из тех, что доводилось слышать учителю.

Не раз, проходя по улицам предместья под руку с Миной, он замечал, что соседи провожают его насмешливыми взглядами и двусмысленными ухмылками.

Красивая девушка выходит под руку с молодым человеком, не мужем и не братом — чем не повод позлословить, чем не искушение для языков предместья, пусть даже не самых ядовитых?

Девушку знали еще ребенком, что верно — то верно, но вдруг все забыли, что она выросла на их глазах, и теперь в ней видели особу, которая живет у молодого человека, но не выходит за него замуж.

Судачили по-всякому, почему молодые люди не женятся, не принимая во внимание, что Мине нет еще шестнадцати. Кое-кто решил, что в этом кроется какая-то тайна; самые любопытные, подобно стервятникам, набросились на несчастную семью в надежде выведать тайну. Их вежливо выпроводили; они стали строить предположения, от предположений перешли к разговорам, от разговоров — к сплетням. Наконец родилась откровенная клевета — она постучала в двери мирному семейству, она все росла и захлестнула его полностью.

Жизнь стала невозможной. Жюстен уже подумывал о переезде. Но покинуть этот квартал — означало бы, возможно, переехать в еще худший, а также подтвердить злые сплетни соседей. Да и легко ли было уехать из дома, где, несмотря на нищету, они были так счастливы? Пришлось бы расстаться с частью самих себя, ведь вся жизнь четырех человек была неизгладимо запечатлена на стенах этих двух этажей!

Нет, это было не только трудно, это было невозможно!

Пришлось отказаться от мысли съехать с квартиры, но надо было что-то предпринять, ведь не вырвешь же сразу все злые языки в квартале. Было решено спросить совета у старого учителя.

К нему всегда прибегали в трудную минуту.

Господин Мюллер явился в свое обычное время. Мину оставили наверху, мать спустилась в комнату сына, и вчетвером: г-н Мюллер, мать, сестра и молодой человек — стали держать семейный совет.

Мнение старого учителя было самым простым:

— Сделайте завтра оглашение о бракосочетании и через две недели пожените их.

Жюстен радостно вскрикнул.

Мнение г-на Мюллера отвечало его тайным желаниям.

Действительно, свадьба сейчас же убила бы все подозрения. К чему сомнения: не нужно больше ничего придумывать, это средство верное, хорошее, единственно возможное.

Все готовы были согласиться, но вмешалась мать.

— Минутку! — сказала она. — У меня только одно возражение, но довольно серьезное.

— Какое? — спросил, меняясь в лице, Жюстен.

— Не может тут быть никаких возражений, — попытался остановить ее старый учитель.

— Ошибаетесь, господин Мюллер, одно есть, — продолжала упорствовать г-жа Корби.

— Какое же? Слушаем вас.

— Говорите, матушка, — дрогнувшим голосом пробормотал Жюстен.

— Мы не знаем, кто родители Мины.

— Это лишний довод, что она может сама решать свою судьбу, поскольку ни от кого не зависит, — сказал старый учитель.

— И потом, — робко осмелилась заметить Селеста, — родители Мины от нее отказались с того дня, как перестали платить госпоже Буавен обещанные деньги.

Это замечание, произнесенное едва слышно, боязливо, тем не менее показалось Жюстену великолепным.

— Ну да, — вскричал он, — Селеста права!

— Еще бы не права! — поддержал его г-н Мюллер.

— Она почти права, — заметила г-жа Корби, — я предложу нечто такое, что удовлетворит всех.

— Говорите, матушка! — попросил Жюстен. — Мы все знаем, что вы олицетворение мудрости.

— По закону жениться или выйти замуж можно самое раннее в возрасте пятнадцати лет и пяти месяцев. Если вы женитесь сейчас, это будет выглядеть так, словно вы только и ждали, когда наступит законный срок, и ваша торопливость может быть дурно истолкована.

— Это так, Жюстен, — проворчал учитель. Жюстен вздохнул.

Сказать ему, в самом деле, было нечего.

— Через семь месяцев, пятого февраля будущего года, Мине исполнится шестнадцать. Для женщины это почти зрелый возраст. Очень важно, сын мой, чтобы все знали: Мина сама выходит замуж по доброй воле; если ты женишься сейчас, это будет выглядеть как брак по принуждению.

— Значит… — прошептал Жюстен, затрепетав от радости.

— Так как кюре из Ла-Буя является в настоящее время опекуном Мины, ты заручишься заранее согласием этого достойного пастыря, и шестого февраля будущего года Мина станет твоей женой.

— О матушка, милая матушка! — вскричал Жюстен, упав на колени; он обнял мать и покрыл поцелуями ее лицо.

— А пока?.. — спросила Селеста.

— Да, — откликнулся учитель, — пока разговоры, сплетни, клевета, как и раньше!

— Надо где-нибудь поселить Мину на это время.

— Где-нибудь!.. Матушка! Да где же нам поселить бедную девочку?

— Необходимо поместить ее в пансион, все равно какой, лишь бы она не оставалась здесь.

— Я не знаю никого, кому я мог бы доверить Мину! — воскликнул Жюстен.

— Погодите, погодите! — вспомнил старик. — У меня есть кое-кто на примете.

— Правда, дорогой господин Мюллер? — протягивая руку в ту сторону, где сидел учитель, вскричала г-жа Корби.

— Что вы имеете ввиду? Что можете нам предложить? — нетерпеливо спросил Жюстен.

— Что я могу предложить, дорогой Жюстен? Черт побери, единственное, что возможно в затруднительном положении, в каком мы оказались. У меня в Версале есть давняя знакомая, я знаю ее тридцать лет; это, пожалуй, та женщина, которую я полюбил бы, — со вздохом прибавил учитель, — если бы у меня было на это время; она как раз держит пансион для юных девиц. Мина побудет у нее эти семь месяцев, а раз в неделю… да, раз в неделю ты будешь с ней видеться в приемной. Тебя это устраивает, мой мальчик?

— Придется на это пойти! — отозвался Жюстен.

— Черт возьми! Какой у тебя стал тяжелый характер! Еще полгода назад ты бы мне руки целовал!

— Я и теперь принимаю ваше предложение с признательностью, добрый и дорогой друг, — сказал Жюстен, протягивая обе руки г-ну Мюллеру.

— А вы что скажете, дорогая госпожа Корби? — спросил учитель.

— Скажу, что завтра вы должны отправиться вместе с Жюстеном в Версаль, дорогой господин Мюллер.

На этом они расстались, назначив свидание на улице Риволи, иными словами, на станции, где в те времена садились в «гондолы» — единственные экипажи, что наряду с «кукушками» (те отправлялись с площади Людовика XV) перевозили пассажиров из Парижа в Версаль.

Поговорив четверть часа с хозяйкой пансиона, молодой человек убедился в том, что Мюллер нисколько не преувеличивал достоинств своей старинной подруги.

Видя, какое участие принимает г-н Мюллер в ее будущей воспитаннице, милая женщина согласилась принять девушку на условиях, что семья внесет деньги только за питание, и было принято решение, что Мину привезут в следующее воскресенье.

Два друга вышли из пансиона, очарованные его хозяйкой, и отправились домой пешком через Версальский лес, навевавший приятнейшие воспоминания.

Мы уже говорили, что от Мины скрывали этот семейный заговор: бедная девочка не имела о нем ни малейшего понятия. До нее доносились какие-то перешептывания, она перехватывала непонятные ей взгляды; она смутно чувствовала, что ее окружает какая-то тайна, она ее почуяла, если можно так выразиться, но не могла обнаружить следы.

И вот эта новость обрушилась на Мину однажды утром как удар грома. Она никогда не предполагала, что ее жизнь может измениться, так она привыкла ко всему окружающему ее; как стена во дворе была ее горизонтом, так ее жизнь в семье Жюстена была всем ее будущим; она никогда не задумывалась над тем, что перед ней могут открыться другое будущее или иные горизонты. Она сознательно закрывала глаза на то, что ждет ее впереди, и, когда падали листья, вспоминала только о том, что приближается зима, а когда распускались молодые листочки, видела в этом лишь возвращение весны.

Однажды мать Жюстена ее спросила:

— Что с тобой будет, когда я умру, дитя мое?

— Последую за вами, — с улыбкой отозвалась Мина. — Должен же кто-нибудь служить вам на небе, как на земле?

— На небесах, — заметила мать, — я буду в окружении всех ангелов рая.

— Верно, — согласилась Мина, — но ведь никто из них не жил с вами пять лет, как я.

Для нее так же невозможно было расстаться с несчастной слепой, как покинуть этот дом. Вот почему она с глубокой печалью встретила известие о неожиданном отъезде. Сначала о причинах этого шага ей рассказали не очень вразумительно. Она была так наивна, что не могла понять, как можно злословить о ее прогулках. Она была столь чиста, что не подозревала, какие выводы можно сделать из ее совместного проживания с молодым человеком.

Она простодушно готова была ночевать в его комнате, не думая о том, что кто-то может найти в этом повод к кривотолкам.

Напрасно ей пытались объяснить, что таков обычай, непреложный, как закон: шестнадцатилетняя девушка не должна жить под одной крышей с молодым человеком. Одно и то же говорили ей мать, сестра, даже старый учитель, но она не хотела их понимать и так и не приняла этот нелепый принцип: кто-то мог поставить в вину Жюстену, что он живет в одном доме с ней, но смотреть сквозь пальцы на то, что он живет вместе с Селестой.

Итак, она с щемящим сердцем и со слезами на глазах собиралась покинуть унылое жилище, ставшее для нее настоящим раем.

 

XXIV. ПАНСИОН

 

В первый четверг июля 1826 года Жюстен в сопровождении старого учителя отвез Мину в Версаль.

В пути девушка не разжимала губ; она была бледна, мрачна и почти не поднимала глаз.

Видя, как она печальна, Жюстен почувствовал, как силы ему изменяют, и решил было не обращать внимания на пересуды и отвезти ее назад.

Он поделился своими мыслями с г-ном Мюллером.

То ли старый учитель понял, что Жюстеном движет, помимо его воли, эгоистический интерес, то ли, имея более свободную и сильную волю, он решил довести дело до конца, но г-н Мюллер выдержал натиск молодого человека и упрекнул его за его опасную слабость.

Они прибыли в пансион.

Невинно осужденный не выглядит так подавленно на эшафоте при виде орудия казни, как выглядела бедняжка Мина, когда увидела высокие каменные стены, окружавшие пансион, и железные решетчатые ворота.

Но стены поросли плющом и ломоносом, а острия решетки были позолочены.

Госпожа де Сталь, сидя на берегу Женевского озера, оплакивала ручеек на улице Сент-Оноре.

Несчастная Мина даже во дворце оплакивала бы дом в предместье Сен-Жак.

Она смотрела на своих спутников сквозь слезы.

Бог мой! Сколько горя во взгляде! Наверное, сердца у них были из камня, как стены пансиона, если они не растаяли под взглядом ее прекрасных умоляющих глаз.

Долго, проникновенно смотрела Мина на них обоих, переводя взгляд с одного на другого, и не знала, к кому в эту роковую минуту обратиться: к тому, кого почитала отцом, или к тому, кого она называла братом.

Жюстен готов был сдаться; он отвел глаза, потому что ее взгляд пронзал ему сердце.

Мюллер взял его за руку, с силой сжал ее, что надо было понять так: «Мужайся, мой мальчик! Я тоже готов вот-вот разрыдаться и задыхаюсь! Но ты видишь: я сдерживаюсь. Мужайся! Если мы проявим слабость, мы пропали! Давай будем сильными, а когда вернемся домой, поплачем вместе!»

Вот что означало рукопожатие старого учителя.

Мину проводили к хозяйке пансиона, та поцеловала ее скорее как дочь, нежели как воспитанницу.

Увы, этот поцелуй не успокоил Мину, а опечалил.

Так вот он каков, этот мир! Чужая женщина имеет право поцеловать вас, словно она вам мать! Мина вспомнила о своем первом пробуждении в комнате сестрицы Селесты: обои в кабинете хозяйки пансиона были очень похожи на те, что так угнетали когда-то бедную девочку.

Первые часы одиночества пришли ей на память, и она почувствовала себя как никогда сиротливой и всеми брошенной.

Жюстен поцеловал ее в лоб, старый учитель расцеловал в обе щечки, и пять минут спустя бедная Мина услышала, как захлопнулись ворота пансиона; сердце ее сжалось, как у преступника, за которым со скрежетом задвигают запоры темницы.

Хозяйка пансиона усадила ее рядом с собой, взяла ее руки в свои и попыталась утешить, догадываясь, что творится у девушки на душе.

Но простые слова утешения не смягчили, а раздражили ее: Мина попросила ее проводить в предназначенную для нее комнату (два друга предложили хозяйке пансиона поместить Мину отдельно от других пансионерок, избавив тем самым от неудобств, связанных с общей спальней).

Желание девушки было исполнено — ее отвели на место. Это был настоящий будуар воспитанницы, слишком кокетливый для монашки, недостаточно изящный для светской девицы; набивные обои в голубой цветочек напоминали ей те, что она выбрала для комнаты Жюстена; часы на камине меж двух алебастровых ваз с искусственными цветами представляли Поля, переводящего через поток Виргинию; гравюра, изображавшая муки святой Юлии, покровительницы хозяйки пансиона, украшала стену или, точнее, как нам кажется, из-за черной рамки просто выделялась на ней темным пятном. Полдюжины легких бамбуковых плетеных стульев разных цветов, кушетка с балдахином и занавесками из голубого ситца, фортепьяно между окном и камином, один-два простеньких столика дополняли меблировку комнаты, которой могла бы при необходимости довольствоваться не только Мина, но и девушка, привыкшая к роскоши и удобствам.

Девочка и сама была поражена безмятежностью, словно исходившей от стен комнаты. Если уж суждено одиночество, то лучше, чтобы оно было окрашено цветением и благоуханием.

Да, именно цветением и благоуханием: из приоткрытого окна открывался прекрасный вид на огромные сады со множеством деревьев и цветов.

Вдруг снизу до Мины донеслись громкие радостные крики.

Она подошла к окну.

Наступило время рекреации, и около тридцати девочек выбежали во двор, чтобы как можно веселее провести этот час — долгожданный солнечный луч во мраке нескончаемых уроков.

Двор был посыпан песком и обсажен липами и кленами.

Сквозь листву деревьев, как через колышущееся покрывало, Мина наблюдала за тем, как бегает, играет, прыгает, резвится на все лады шумная стайка.

Старшие девочки гуляли парами в отдаленных уголках. О чем говорили эти четырнадцатилетние сердца и уста?

О, как бы она тоже хотела иметь подругу! Ей можно было бы поведать сердечную тайну, которую не захотел выслушать братец Жюстен.

Однако громкий смех, радостные крики младших девочек подействовали на нее совсем не так, как соболезнующие взгляды старинной подруги г-на Мюллера. Воспоминания первых лет жизни вдруг проснулись в ее душе. Она снова увидела домик в Ла-Буе, мамашу Буавен, бело-черную корову, поившую таким вкусным молоком, какого она нигде больше не пила; доброго кюре, которому исполнилось шестьдесят четыре года, когда она с ним рассталась, а теперь уж ему, должно быть, все семьдесят. Стоя у окна, она подумала, что многие из этих богатых девочек, гулявших и шептавшихся по углам, были бы очень рады занять такую же, как у нее, отдельную комнату в этом аристократическом пансионе. Наконец, она подумала о славных людях, которые подобрали ее на дороге, нищую, одинокую, осиротевшую, и привели в этот дом, подняли на такую высоту! Она вспомнила о святой женщине — матушке Корби, о доброй сестрице Селесте, о славном старике-учителе и, конечно, о Жюстене! Она видела, что он плачет, чувствовала, как дрожит его рука; целуя ее в лоб, он так нежно шепнул ей: «Смелее, дорогая Мина! Полгода пролетят очень скоро!»

Тогда… Тогда она решила, что ее сожаления — всего лишь эгоизм, что ее печаль — всего лишь неблагодарность. Она огляделась, увидела чернила, перо и бумагу, взяла все это в руки и села за стол. Она написала домой в предместье Сен-Жак трогательное письмо; она благодарила и благословляла своих благодетелей.

Письмо пришло вовремя. Несчастный Жюстен изнемогал. Этого привета от девушки оказалось довольно, чтобы вывести его из того состояния, в какое он впал после отъезда Мины.

А какое это было мрачное путешествие, когда он со старым учителем возвращался домой!

Они пошли пешком по живописной дороге, надеясь отвлечься или хотя бы молча поразмышлять.

Друзья не обменялись ни единым словом; их можно было принять за изгнанников, бредущих наугад, не знающих цели своего пути.

Господин Мюллер, бодро державшийся перед Миной, теперь, оставшись наедине с Жюстеном, совсем потерялся.

На полпути из Версаля в Париж он попросил ученика поддержать его, хотя раньше обещал ему свою поддержку.

Когда они возвратились домой, там царило отчаяние: то был вечер траура.

Если бы Мина уехала навсегда, если бы ей грозила смертельная опасность, если бы она умерла, ее оплакивали бы так же, как теперь, когда она была всего в пяти льё от Парижа, живая и невредимая.

Старик в присутствии женщин вновь обрел потерянное было мужество и попытался их утешить. Но он был неловок — чувствовал, что его слова не достигают цели, что он говорит неискренне, не от души; он не выдержал и зарыдал вместе со всей семьей.

Да, семьей: разве не была Мина членом их семьи?

Тогда г-на Мюллера стали обвинять в том, что он недостаточно обдумал свой план, удалив девушку; что он слишком легкомысленно поторопился с исполнением этого плана; что он ускорил ее отъезд, когда в этом еще не было нужды; что можно было поместить сироту в парижский пансион и видеться с ней ежедневно. На него взвалили ответственность за последствия этого события — всем казалось, что общее горе уменьшится, если переложить вину на доброго г-на Мюллера.

Славный старик выслушал эти запоздалые упреки, с нечеловеческим героизмом взвалил их на свои плечи и ушел как козел отпущения, уносящий на себе грехи всего племени.

Как только г-н Мюллер ушел и трое несчастных остались одни, на них словно навалилась беспросветная тоска первых лет совместной жизни в Париже: она была похожа на летучую мышь, раскинувшую свои траурные крылья и бесшумно парившую над ними!

В самом деле, с отъездом веселой девчушки стены дома снова померкли, наводя тоску, как опустевшая клетка певчей птички.

Все в доме помнило Мину и словно говорило: «Она была здесь! Ее больше нет!»

Мать!

Мать всегда имела девочку под рукой; ей даже не было нужды звать Мину; минуло шесть лет с тех пор, как г-жа Корби, желая облегчить участь своей больной дочери, переложила на маленькую Мину заботы по ведению хозяйства. Она полагалась на нее больше, чем на родную дочь. И теперь у нее разрывалось сердце при мысли, что гибкой тростиночки, на которую опиралась ее старость, больше нет рядом.

Сестра!

Сестра, тщедушная и болезненная, не засыпала вечером, если не услышит голосок прелестного маленького существа, одним своим появлением заставившего ее поверить в то, что можно в этом мире любить кого-то, кроме матери и брата, заставившего ее почувствовать вкус к жизни. Сестра забывала, что Господь обделил ее милостями, когда думала о радостях, которые он дает другим; она привыкла к тому, что вокруг нее, почти всегда неподвижно сидящей на одном месте, вертится, бегает, прыгает этот зажженный порох, что зовется ребенком.

И брат!

Бедный Жюстен, снова ставший унылым школьным учителем, — разве он не больше всех страдал без Мины?

Когда он вернулся в свою комнату, ту самую, что показалась Жану Роберу и Сальватору такой девственно-чистенькой, перед его мысленным взором были прежние голые стены, пустой камин — мрачное зрелище, символ ушедших радостей, потерянных надежд.

Он, не раздеваясь, бросился на кровать и выплакал все слезы, долго сдерживаемые в присутствии матери и сестры.

Еще бы! Ведь он не увидит, не услышит больше эту девочку, утреннюю птичку, своего соловья, своего жаворонка, будившего его песней по утрам в один и тот же час; этого ангела, который перед сном, прежде чем сложить крылышки, подставлял Жюстену свой чистый лобик! Боже мой! Боже мой!

Какую страшную ночь он провел и какое мрачное пробуждение ждало его на следующее утро!

К счастью, как мы сказали выше, от Мины пришло письмо. Это была величайшая милость на трех страницах, восхитительная песнь.

Девушка просила у них прощения за свой отъезд, словно она, силой увезенная в Версаль, была в этом виновата!

Она благодарила их за все хорошее, что они для нее сделали, будто это не она осчастливила их своим появлением!

Одним словом, это были ангельские мысли, записанные рукой ребенка.

Все это немного утешило несчастного Жюстена.

И вот, как он уговаривал Мину, так теперь надежда говорила ему: «Мужайся! Полгода пролетят очень скоро».

Впрочем, как знать, что может выпасть за полгода из полураскрытой руки Судьбы?

 

Дата: 2018-09-13, просмотров: 149.