XXV. ГЛАВА, В КОТОРОЙ РАССКАЗЫВАЕТСЯ О ДИКАРЯХ ИЗ ПРЕДМЕСТЬЯ СЕН-ЖАК

 

Все со временем вернулись к привычной жизни: Жюстен, его мать и сестра снова впряглись в цепь, которой были когда-то скованы, и опять потянули каторжное ядро своего нелегкого существования.

Правда, теперь оно было еще печальнее, чем в самом начале: однообразие их теперешней жизни усугублялось тем, что они лишились отрады прошедших дней.

Они с трудом дождались конца лета, считая каждый день до возвращения девушки.

Как уже было сказано, это возвращение было назначено на 5 февраля 1827 год. На следующий день должно было состояться бракосочетание.

Они написали славному кюре из Ла-Буя, прося у него разрешения и благословения на брак.

Он дал свое согласие, прибавив, что сделает все возможное, чтобы в назначенный день приехать и благословить молодых лично.

Итак, 6 февраля Жюстен будет счастливейшим из смертных. Вот почему он первым взял себя в руки.

Однажды, навестив вместе с г-ном Мюллером Мину в Версале, он нашел ее такой похорошевшей, такой веселой, такой ласковой, что с этого времени сумел до какой-то степени вернуть семье радость.

Еще пять недель ожидания, еще тридцать семь дней терпения, и Жюстен достигнет зеленеющей вершины человеческого счастья.

И потом, скоро у всего семейства появится новое развлечение.

Подготовка к свадьбе!

Жюстен и его мать полагали, что Мину следует заранее предупредить о готовившихся переменах в ее судьбе, но сестрица Селеста и старый учитель в один голос возразили: «Ни к чему! Мы за нее ручаемся».

Надобно, кроме того, заметить, что все радовались как дети, представляя себе удивление дорогой девочки, когда утром 6 февраля, после того как накануне ее уговорят под каким-нибудь предлогом причаститься, из шкафа извлекут белоснежное платье, букет белых роз, венок из флёрдоранжа.

Все будут здесь, обступят ее со всех сторон; все, кроме слепой матери, увидят ее радость; но старуха будет держать своего сына за руку и по тому, как задрожит эта рука, узнает обо всем.

С начала января все думали только о том, как приготовить для молодых подходящую комнату. В том же доме на одной с ними лестничной площадке имелась квартирка, похожая на ту, что занимали мать и сестра Жюстена; она состояла из двух комнат и как нельзя лучше подходила для молодой пары.

Ее снимала бедная семья, с удовольствием готовая переехать: Жюстен предложил уплатить их долг хозяину за четыре трехмесячных срока.

Квартира освободилась 9 января, и надо было позаботиться о том, чтобы как можно скорее обставить ее надлежащим образом: времени оставалось меньше месяца.

В доме все было перевернуто вверх дном в поисках чего-нибудь такого, что соответствовало бы жилищу молодоженов. Но во всем доме не нашлось ничего нового, свежего, красивого, чему могла быть оказана такая высокая честь.

Все трое сошлись во мнении, что надо купить новую мебель, простую, разумеется, но новую и современную.

Обошли всех краснодеревщиков квартала, ведь торговцев мебелью в этой стороне не существовало; мы готовы даже утверждать, что и сейчас там нет ни единого.

Наконец на улице Сен-Жак, в нескольких шагах от Валь-де-Грас, был найден столяр, чья лавка ломилась от мебели.

Мебель, разумеется, была ореховая; в 1827 году не только в предместье, но и на самой улице Сен-Жак речи быть не могло о красном дереве: его долго обещали тамошним жителям, любовавшимся им только в магазинах соседних кварталов; красное дерево ожидали со дня на день; судно, которое должно было доставить его, могло прибыть с минуты на минуту… если только оно не утонуло!

Одним словом, больше от краснодеревщиков улицы Предместья Сен-Жак ничего нельзя было добиться.

А пока, если кому-нибудь невтерпеж было купить кровать, комод, секретер, приходилось соглашаться на орех, заменявший беднякам красное дерево.

Несмотря на безумное желание семейства приобрести мебель красного дерева, пришлось довольствоваться тем, что предлагал торговец.

Впрочем, они привыкли обходиться малым, и новая мебель, пусть даже ореховая, казалась им настоящим сокровищем.

Занавесками и бельем занялась сестрица Селеста.

Несчастная девушка целых полгода никуда не выходила. Ей предстояло настоящее путешествие! Надобно было сходить к уже известному тогда в квартале Сен-Жак торговцу полотном по имени Удо.

Для бедняжки Селесты путь был неблизкий; одному Богу известно, на какое высокое самоотречение была способна она; один он знает, омрачила ли ее чистую душу зависть, пока она добиралась до магазинчика.

Но, однако, для кого же она шла делать покупки?

Разве не могла бедной девушке прийти в голову такая мысль: «Почему, когда Господь дает жизнь двум существам одного пола, двум невинным (ибо они только что родились) девочкам, одна становится красивой, счастливой, вот-вот выйдет замуж за любимого и обожающего ее мужчину, а другая некрасива, больна, печальна и обречена умереть старой девой?»

Нет, ни о чем таком она не думала, а если бы и задала себе подобный вопрос, то это неравенство между двумя существами не заставило бы ее возроптать.

Далекая от этих мыслей, воистину достойная своего имени, Селеста шла за покупками с радостью, будто за собственным приданым.

Эта старая дева и в самом деле была святой, а соседи, хоть и не привыкли уважать ближних при жизни, к ней относились с обожанием, не дожидаясь ее канонизации после смерти.

Все прохожие приветствовали ее с почтительностью, ведь ее бледное болезненное лицо словно светилось добродетелью.

Мать ничего не могла сделать для украшения брачных покоев, но ей не терпелось хоть чем-нибудь быть полезной. Она достала из комода старинные богатые кружева, украшавшие некогда ее свадебное платье; с давних пор она их не видела и не трогала.

Она отдала их Жюстену, чтобы он приказал их отбелить и пришить к платью Мины.

Господин Мюллер тоже хотел сделать подарок.

Однажды утром, 28 или 29 января, к дому подъехала огромная повозка. Соседи были изумлены: они ежедневно наблюдали за тем, как в дом вносили что-нибудь из мебели, и не могли никак понять, кто это каждый день переезжает с места на место. Каково же было их удивление, когда они увидели повозку, крытую толстым полотном и с грохотом катившуюся по мостовой.

Не успела повозка остановиться перед домом Жюстена, как ее сейчас же обступили кумушки, дети, собаки и куры предместья.

Это напоминало появление почтовой кареты в провинциальном городке.

Сен-Жак — одно из парижских предместий, более других сохранивших нецивилизованный облик. Чем это объясняется? Может быть, тем, что квартал стоит в окружении четырех больниц, словно цитадель в окружении четырех бастионов, и эти больницы отпугивают туристов? А может, потому, что здесь редко проезжают кареты, так как главная дорога квартала не выводит на большую дорогу, не ведет в центр, как в других предместьях?

И если вдали появляется карета, тот мальчишка, кому посчастливилось первым заметить ее, складывает руки рупором и возвещает об этом событии всем жителям предместья, точь-в-точь как на побережье океана возвещают о появлении паруса на горизонте.

Заслышав крик, все бросают работу, выходят на порог дома или лавочки и терпеливо ждут, когда проедет обещанная карета.

И вот она появляется.

Ура! Карета едет!

Ее сейчас же обступают, рассматривают с наивной радостью, детским изумлением дикарей, впервые увидевших плавучие дома, называемые кораблями, и кентавров, именуемых испанцами.

В эти минуты проявляются различные характеры: одни из коренных жителей предместья Сен-Жак окружают карету; другие пользуются отсутствием кучера, отправившегося освежиться, а также седока, затерявшегося на этих широтах или попросту ушедшего по делам; другие, подобно мексиканцам, приподнимавшим на завоевателях одежды, чтобы убедиться, что это не часть их кожи, щупают кожаный верх экипажа, запускают пятерню в гриву лошади, пока мальчишки, к большому удовольствию и с великодушного соизволения матерей, карабкаются на сиденье.

Вот кучер освежился, седок вернулся, лошадь пытается продолжать путь; но ей стоит большого труда покинуть предместье, не раздавив при этом с полдюжины бегущих за каретой ребятишек.

Наконец экипажу удается отделаться от любопытных и он трогается.

Новые «ура» населения, на сей раз прощальные! За каретой бегут еще некоторое время; многие цепляются за рессоры; наконец лошадь и экипаж исчезают, к великому сожалению толпы и к удовольствию путешественника, радующегося тому, что он отправляется в более цивилизованные места.

Не угодно ли вам теперь узнать, какое значение имеет подобное событие?

Войдите в тот же вечер, дорогой читатель, домой к какому-нибудь из тех, кто видел проезжавшую карету, — войдите, когда отец семейства возвращается с работы, и вы услышите, как он спрашивает:

— Жена, что новенького?

Жена и дети отвечают:

— Карета проехала!

После этого отступления читатели могут себе представить удивление и ликование всего квартала, когда на улице появилась огромная повозка невиданной формы.

Понятно, с какой поспешностью повозку окружили, разглядывали, трогали, изучали со всех сторон.

Мы уже упомянули об удовольствии, которое вызывало одно появление фантастической повозки под таинственным покрывалом.

Но все это было ничто по сравнению с криками радости, послышавшимися со всех сторон из лавочек, из дверей, из окон, с крыш, когда полотно подняли и под ним обнаружили — невероятная роскошь! сказочная мечта! — огромный предмет из красного дерева.

Все предместье дрогнуло: удивленные крики прокатились от дома к дому и мостовую буквально затопила любопытная и восхищенная толпа.

Никто как следует не знал, зачем нужен этот громадный продолговатый деревянный короб чуть не в фут толщиной.

Но он был сделан из великолепного отполированного красного дерева и потому вызывал всеобщее наивное восхищение.

Махину сгрузили с повозки и перенесли в дом, захлопнув дверь перед самым носом у ротозеев.

Но толпа примириться с этим не могла; досыта насладившись зрелищем, она теперь во что бы то ни стало жаждала узнать, зачем нужна эта штука.

Спрашивали друг у друга: одни склонялись к тому, что это комод, другие полагали, что секретер.

Но догадки эти казались неправдоподобными.

Те, кто считал их неверными (мы называем таких скептиками), основывали свое суждение об этом предмете на том, что в нем не было ящиков, а комод без ящиков, будь он хоть из красного дерева, никоим образом не может предоставить то, что обещает его название.

Кто-то из стариков готов был побиться об заклад, что это шкаф; но он наверняка проиграл бы пари, ведь никто не видел, чтобы у этого шкафа были двери, а шкаф без дверей, конечно, предмет роскоши, но вещь бесполезная. Старика убедили, что он не прав.

Зеваки сгрудились вокруг повозки и стали держать совет.

Было решено дождаться возниц, когда они выйдут из дома, и допросить их.

Появились возницы, и их забросали вопросами; вперед вышла, важно подбоченившись, дородная кумушка и начала обстрел.

К несчастью для ротозеев, один из возниц был глухой, другой — уроженец Оверни: первый не услышал ни слова, другой не мог объясниться.

Рассудив, что продолжать разговор бесполезно, первый возница оглушительно (как и положено глухому) щелкнул кнутом и триумфально погнал повозку через предместье; толпа вынуждена была перед ним расступиться.

Хотите — верьте, хотите — нет, но никто из обитателей предместья так и не узнал этой тайны: еще и сегодня об этом судачат в долгие зимние вечера. Кстати, умоляем тех из наших читателей, кто догадался, что это было фортепьяно, не рассказывать об этом никому, чтобы навсегда сохранить тайну — пусть она послужит наказанием этим ужасным соседям!

 

XXVI. ПОДРУГА ПО ПАНСИОНУ

 

В самом деле, этот странный шкаф, эта массивная громадина из красного дерева, привлекшая жадное внимание бездельников предместья Сен-Жак, оказалась великолепным инструментом; старый учитель прислал его своей дорогой Мине в качестве свадебного подарка.

Вообразите смущение и радость бедного семейства, получившего этот богатый дар.

После того как фортепьяно поставили в комнату молодоженов, меблировку можно было считать законченной, словно только его и не хватало — так естественно встал этот чудесный предмет на свое место.

Комната были обставлена просто, но была прелестна, настоящее гнездышко голубков в бело-розовых тонах.

В изголовье кровати в овальной дубовой раме, инкрустированной золотом, повесили венок из васильков и маков, тот самый, что Мина сплела в ожидании утра в ту ночь, когда ее нашли в поле.

Судя по тому, какое место венок занял в квартире, а также по тому, с каким благоговением к нему относились, его можно было назвать ex voto [14], то есть тем знаком обета, какой моряки возлагают на голову Пресвятой Деве, возвращаясь из опасного плавания.

Да и в самом деле, с того дня как девочка сплела этот венок, тучи, сгустившиеся над семьей Жюстена, стали редеть, а потом и вовсе развеялись, и фея — покровительница дома спустилась к ним на золотой колеснице.

Итак, комната была украшена и подготовлена к приему супругов.

Еще шесть дней — и солнце счастья засияет ярче и снова улыбнется этим достойным людям.

Жюстен поддерживал постоянную связь с хозяйкой пансиона. Она была без ума от своей воспитанницы и с грустью ожидала тот день, когда придется с ней расстаться. Она была осведомлена о планах семейства и тоже придерживалась мнения, что необходимо пока оставить Мину в полном неведении о счастье, которое ее ожидает, чтобы не волновать впечатлительную девушку.

Да и к чему, в самом деле, предупреждать ее заранее, хотя бы даже за час? Разве не были все уверены в ее согласии? Разве сестрица Селеста и папаша Мюллер не поручились за нее? Разве не доказывала она каждую минуту свою признательную любовь к семейству, глубокую нежность к молодому человеку? Двадцать раз хозяйка пансиона исподволь расспрашивала Мину, неизменно получая — и передавая Жюстену — подтверждение того, что в юном сердечке зарождается любовь, готовая вот-вот разгореться.

Итак, в эти блаженные дни оставалось только радоваться.

Под тем предлогом, что необходимо снять мерки для платья к межсезонью, к Мине прислали портниху, которая обычно шила ей то, что называется выходными платьями, то есть туалеты, надеваемые по праздникам; повседневные платья, то есть те, что носят в обычные дни, Мина и сестрица Селеста шили себе сами.

Пятого февраля Мину собирались забрать из Версаля.

Не раз Жюстен спрашивал:

— На чем мы поедем за Миной?

И каждый раз старый учитель отвечал:

— Не беспокойся, мальчик: это мое дело. Накануне Жюстен снова обратился с тем же вопросом.

— Я заказал отличную карету! — успокоил его г-н Мкхилер.

Жюстен обнял учителя.

Все вместе — правда, пока еще без Мины — они провели восхитительный вечер, сто раз все обсудили, спрашивая себя, не забыли ли они чего-нибудь, вовремя ли будет сделано оглашение, подходящее ли время назначил кюре церкви святого Иакова-Высокий порог, будут ли готовы в срок белые атласные туфельки, муслиновое платье и букет флёрдоранжа.

К концу вечера г-жа Корби припасла детям и г-ну Мюллеру сюрприз.

Она объявила, что поедет с ними завтра в Версаль.

Напрасно они пытались ей объяснить, что если от Парижа до Версаля пять льё, то от предместья Сен-Жак — все шесть, что путь туда и обратно составит двенадцать льё, что она очень устанет, что она шесть лет не выходила из дому и такое путешествие вредно для ее здоровья. Она ничего не хотела слышать, стояла на своем, находила слабые места в самых серьезных возражениях и закончила бесповоротным решением:

— Я первой ее провожала, я хочу первой ее встретить!

Пришлось уступить ее желанию.

Впрочем, отговаривая ее, каждый в душе надеялся, что она поедет с ними.

Договорились собраться на следующий день в семь часов. И вот утром, без четверти семь, к неописуемому изумлению соседей, к дому подъехала великолепная карета, обещанная накануне г-ном Мюллером.

Это был гигантский фиакр с гербами на дверцах, выкрашенный в ярко-желтый цвет. До наших дней дожили всего одни-два таких допотопных фиакра — это мамонты, мастодонты; вот уже лет десять как они перешли в разряд достопримечательностей, и мы непременно укажем музей, где они выставляются, если только услышим о таком.

Это настоящий ковчег, где в дождливые воскресные дни укрывалась целая семья буржуа; там можно было держать четыре пары животных, а семь или восемь человек помещались совершенно свободно, не стесняя друг друга; в наши дни для восьми человек понадобились бы четыре кареты: это в четыре раза удобнее, что верно — то верно, но в восемь раз дороже!

В этом ли заключается прогресс? Не знаем; стыд или славу этого решения, отчет за него перед потомством мы оставляем на совести тех, кто сдает кареты внаем.

Итак, у дома остановился огромный ослепительно желтый фиакр, и с него не сводили испуганных глаз дикари предместья.

Из фиакра вышел старый учитель и поднялся в дом; соседи не знали, что и думать: спустя некоторое время в фиакр сели Жюстен, его сестра и мать, а ведь старуху до той поры вообще никто ни разу не видел!

Господин Мюллер вышел последним и передал аптекарю-травнику, стоявшему, как и другие, у своей двери вместе с помощником и служанкой, которую все звали аптекаршей, ключ от квартиры. Он попросил, в случае если приедет деревенский священник и спросит г-на Жюстена или мадемуазель Мину, отдать ему этот ключ и сказать, что все в Версале и вернутся вечером вместе с его питомицей.

Священника просят подождать.

Учитель занял место рядом со своими нетерпеливыми друзьями, и лошадь побежала крупной рысью, унося счастливое семейство в версальский пансион, а Мина и не подозревала, какой ей готовится сюрприз.

Не успел фиакр проехать и двадцати шагов, как все соседи бросились к двери аптеки, расспрашивая ее хозяина, что ему дали и о чем попросили.

Господин Луи Рено хотел было сохранить все в тайне и напустил на себя важный вид. Но аптекарша была другого мнения.

— Подумаешь! — хмыкнула она. — Это ни для кого не секрет, еще чего! И потом, это дурным людям надо прятаться. Оставили ключ от квартиры и велели отдать его деревенскому кюре, который спросит свою питомицу.

— Мадемуазель Франсуаза! — произнес г-н Луи Рено, с величественным видом возвращаясь в дом. — Я вам всегда говорил, что вы слишком болтливы!

— Ну, болтлива или нет, а свое сказала, — отпарировала мадемуазель Франсуаза, — меня так и распирало, не разорваться же мне!

Новость стремительно облетела предместье Сен-Жак: все семейство поехало в Версаль; Мина — питомица кюре; днем ожидают прибытия ее опекуна.

Так как это происходило в воскресенье и, значит, заняться было нечем, с улицы в этот час дня никто не расходился, все начали обсуждать событие и строить догадки.

Потом стали по очереди отходить, чтобы позавтракать, оставляя боевой дозор на тот случай, если в их отсутствие появится на горизонте священник.

Восемь, девять, десять, одиннадцать часов пробило на часах церкви святого Иакова-Высокий порог, но сутаны не было видно, и кумушки ни на шаг не приблизились к истине. Наконец в половине двенадцатого несколько женщин высыпали после мессы, опередив других верующих как авангард — основные силы, и побежали, размахивая руками, задыхаясь, крича налево и направо:

— Женятся! Они женятся! Кюре от святого Иакова сделал оглашение! Они женятся! Они женятся!

Новость облетела квартал Сен-Жак со скоростью электрического разряда.

Только тогда обитатели предместья успокоились: теперь они знали великую тайну учителя!

Как и повсюду, нашлись умники, которые говорили:

— А я так и думал!

— Тоже мне, хитрость великая! — бросил на ходу мальчуган. — Еще бы не догадаться! Красивый парень женится на хорошенькой девчонке! Чтобы это предсказать, гадание Броканты ни к чему!

Тем временем фиакр подъезжал к Версалю; проехали три или четыре улицы, гулкие, как некрополь, и остановились у ворот пансиона как раз в ту минуту, как другой фиакр, точно такой же, стремительно отъезжал в противоположном направлении.

Они были похожи на оторвавшихся друг от друга сиамских близнецов.

Приехали вовремя: мать и сестра устали и сгорали от нетерпения; старый учитель бурчал что-то о том, как длинна дорога, а ведь именно он находил ее обыкновенно очень короткой, когда шел по ней пешком.

Сердце Жюстена по мере приближения к пансиону колотилось в груди все сильнее. Еще четверть льё — и его разорвало бы, как это чуть было не случилось с их соседкой мадемуазель Франсуазой.

Одним словом, они, повторяем, прибыли вовремя.

Вошли в приемную. Мать не была знакома с хозяйкой пансиона. Ее проводили в кабинет. Она поблагодарила за исключительную заботу, которой в течение семи месяцев была окружена ее приемная дочь.

Послали за девушкой.

Камеристка доложила, что мадемуазель Мины в комнате нет.

— Загляните к мадемуазель Сюзанне де Вальженез, — приказала хозяйка пансиона.

Обернувшись к гостям, она продолжала:

— Мина наверняка у своей подруги, мадемуазель Сюзанны де Вальженез; это прелестная девушка, очень вежливая, прекрасно воспитанная, примерно одних с Миной лет; они родом из одних и тех же мест: у отца мадемуазель де Вальженез обширные владения в окрестностях Руана. Они подружились с того дня, как Мина поступила в пансион, и я могу лишь поздравить себя с этой дружбой. Поверите ли, они вдвоем стоят воспитательницы! Мина преподает музыку, французский и историю, а Сюзанна проводит уроки рисования, арифметики и английского… А-а, вот и она.

В самом деле, Мина, раскрасневшаяся от радости, задыхавшаяся от счастья, стояла на пороге; она вскрикнула, увидев, что вся семья в сборе.

Словно не узнавая ни старого учителя, ни сестрицу Селесту, ни Жюстена, она бросилась прямо в объятия к г-же Корби с криком:

— Матушка!

Приезд г-жи Корби навел ее на мысль о том, что происходит или должно произойти нечто необычное.

Она почувствовала сильное волнение, когда ей сказали, что теперь, когда ей исполняется шестнадцать лет, она навсегда уезжает из пансиона.

Эту новость ей сообщил Жюстен, поцеловав ее, по своему обыкновению, в лоб и прижав к груди.

Мина обрадовалась; однако к ее радости примешивалось и сожаление: ее нежное сердце успело привязаться к мадам, то есть к хозяйке пансиона, к Сюзанне, своей подруге, и к комнате, выходившей окнами во двор, такой шумный во время рекреаций и такой тихий в остальное время.

Мина попросила позволения попрощаться со своей комнатой и с Сюзанной; оба разрешения были тут же получены.

Было условлено, что сначала она зайдет к себе в комнату, а на обратном пути встретится с Сюзанной в гостиной.

Мина вышла, помахав рукой, приветливо кивнув и улыбнувшись.

Ее комната находилась на первом этаже, в другой части дома, сообщавшейся с гостиной. Надо было только пройти по коридору.

Она вошла к себе, благоговейно попрощалась с каждой вещицей, с каждым предметом обстановки, как прощаются с покидаемыми друзьями, встала коленями на скамеечку для молитвы и возблагодарила Всевышнего точно так же, как в доме Жюстена на следующий день после своего появления в предместье Сен-Жак.

Тем временем Сюзанну попросили спуститься в гостиную.

Это была красивая девушка девятнадцати лет или около того, высокая и стройная. Ее большие черные глаза смотрели порой дерзко; впрочем, девушка умела, когда хотела, смягчить как по волшебству свой взор. Черные брови и волосы прекрасно соответствовали ее глазам. Говорила она резко и властно — одним словом, в ней за целое льё можно было угадать аристократку.

Жюстену она с первого взгляда не понравилась.

Однако она так огорчилась, когда узнала, что ей придется навсегда расстаться с Миной, что Жюстен, хотя его вначале оттолкнула внешность Сюзанны, проникся к подруге Мины симпатией.

И потом, юная красавица так ласково поздоровалась с г-жой Корби, с такой сердечностью протянула руку сестрице Селесте, так любезно улыбнулась старому учителю — она его уже знала, как и Жюстена, хотя они не были знакомы, — что Жюстен поспешил изменить о ней свое мнение.

Как и все добрые люди, готовые увидеть в ближнем хорошее и закрыть глаза на дурное, он склонился к г-же Корби и шепнул ей на ухо:

— Матушка! Мине, кажется, очень жаль расставаться с подругой. Я не хочу, чтобы Мину завтра хоть что-то печалило: не пригласить ли нам мадемуазель Сюзанну?

— Она откажется, — отвечала мать.

Госпожа Корби с проницательностью слепой услышала в голосе мадемуазель де Вальженез жесткие нотки, не предвещавшие ничего хорошего, несмотря на дружеский тон.

— Ну, а вдруг согласится?.. — продолжал настаивать Жюстен..

— Наш дом слишком беден для такой знатной девицы!

— Она уедет завтра после церемонии, а нынче вечером переночует в моей комнате.

— А где ляжешь ты?!

— Я найду местечко для раскладной кровати.

— Кто же отвезет мадемуазель обратно?

— Вы правы, матушка.

Они спросили совета по этому важному вопросу у хозяйки пансиона, и та предложила следующее: завтра хозяйка вместе с мадемуазель Сюзанной де Вальженез прибудут в Париж к десяти часам утра, чтобы присутствовать при благословении на брак, а после церемонии вернутся в Версаль.

Об этом проекте сообщили мадемуазель Сюзанне; та с радостью согласилась, хотя ей не сказали, зачем она поедет в Париж.

Опасались, как бы она не выболтала тайну подруге.

Мадемуазель Сюзанна попросила только позволения сообщить своему брату, г-ну Лоредану де Вальженезу, о готовящейся поездке.

Если бы ее предупредили чуть раньше, она могла бы рассказать ему об этом сама: он только что вышел из приемной.

Господин Лоредан де Вальженез жил в Версале, вернее, у него там была холостяцкая квартира, и Сюзанна сочла, что успеет написать ему сразу после отъезда Мины, тем более что Мина уже вошла в гостиную и бросилась к ней в объятия.

Жюстен очень боялся увидеть на глазах у Мины хоть слезинку и поспешил ее обрадовать: она прощается с подругой не навсегда, ведь мадемуазель Сюзанна, а также г-жа Демаре — так звали хозяйку пансиона — готовы оказать им честь и приедут к ним завтра.

С этой минуты слезы на прекрасных глазах Мины высохли; она запрыгала от радости и расцеловала Сюзанну и г-жу Демаре.

Обернувшись к своей любимой семье, она проговорила:

— Ну вот я и готова!

Все в последний раз простились; г-жа Демаре и Сюзанна пообещали не опаздывать; пятеро путешественников сели в карету и поехали в Париж, а Сюзанна вернулась в свою комнату и села за письмо к брату:

«После тебя прикатило семейство. Они увозят Мину. Думаю, завтра на улице Сен-Жак произойдет нечто из ряда вон выходящее. Нас с госпожой Демаре пригласили провести у них завтрашний день. Если хочешь быть в курсе, устрой так, чтобы ты сопровождал нас в своей коляске.

Любящая тебя сестра С. де В.»

 

XXVII. ПРЕДЛОЖЕНИЕ

 

Как и мечтал Жюстен, его любимая Мина покидала пансион и возвращалась домой, ни о чем не печалясь.

Она, правда, испытывала некоторое беспокойство: как ее подруга-аристократка приедет в предместье Сен-Жак, пройдет через двор аптекаря и войдет в их мрачное жилище; какое впечатление произведет на нее если не нищета, то бедность, которую Мина до сих пор не замечала, но теперь видела, потому что смотрела глазами Сюзанны?

Сразу же оговоримся, Мина испытывала беспокойство, но отнюдь не стыд; она не променяла бы это жалкое жилище, в котором жила с друзьями, на дворец, населенный чужими для нее людьми. К тому же, она была уверена в Сюзанне как в себе самой; она думала, что для подруги не имеет значения, где и как живет Мина, подруга будет рада и почтет за честь быть принятой в доме Мины.

Время в пути пролетело незаметно для всех, особенно для Мины. Она держала Жюстена за руку, то прикладывая голову к стенке фиакра, то роняя ее на плечо к молодому человеку, и грезила наяву, как это умеют только в возрасте от пятнадцати до восемнадцати лет.

Около десяти вечера они были дома.

Как ни велика была любознательность обитателей предместья, она не смогла устоять против столь позднего часа: с семи часов они стали — каждый в меру своей настойчивости — расходиться по домам, но вот наконец последняя дверь захлопнулась за самым стойким из них и улица, обезлюдев, погрузилась во мрак.

Вдруг послышался шум подъехавшей кареты; она остановилась у дверей аптекаря.

Аптекарь еще не ложился, и не столько потому, что намеревался добросовестно исполнить поручение г-на Мюллера, сколько потому, что того требовало его ремесло; услышав, что у его дома остановилась карета, он снова отворил дверь; узнав своих соседей, он возвратил ключ г-ну Мюллеру и сказал, что священник не приезжал.

— Какой священник? — спросила Мина.

— Один мой друг, — поспешил ответить г-н Мюллер, солгав, может быть, впервые в жизни, но это была ложь во спасение.

Фиакр отпустили; расплачиваясь с кучером, г-н Мюллер шепнул ему:

— Жду вас здесь завтра утром ровно в десять.

— Договорились, хозяин, — кивнул кучер.

— Вы заказываете фиакр, дорогой папа Мюллер? — удивилась Мина.

— Да, дитя мое. Я приглашаю вас завтра прокатиться.

— Ты поедешь, братец Жюстен? — спросила Мина.

— Еще бы! — отвечал тот.

— О, прекрасно! — обрадовалась девушка.

Она поспешила в дом, обежала все уголки квартирки на улице Сен-Жак, здороваясь с каждой вещицей, точь-в-точь как недавно прощалась со своей комнатой в версальском пансионе.

Улеглись за полночь, и г-жа Корби сидела вместе со всеми весь вечер, чего никогда не случалось на памяти не только Мины, но и г-на Мюллера.

В полночь разошлись по комнатам.

Жюстен в последний раз поцеловал Мину по-братски в лоб; завтра он надеялся поцеловать ее как супруг.

Мюллер пожелал всем спокойной ночи; он не хотел уходить и заявил, что, если бы играли скрипки, он еще потанцевал бы с сестрицей Селестой.

Бедная сестрица Селеста! Как печально она улыбнулась: ей еще не доводилось танцевать!

Мужчины спустились в комнату Жюстена и проговорили еще целый час.

Потом Мюллер ушел.

Жюстен взял виолончель, достал ее из футляра, зажал между колен и, водя смычком в двух дюймах над струнами, но не касаясь их, мысленно сыграл один из самых веселых мотивов «Il Matrimonio segreto»[15], украсив его замысловатыми триолями и ферматами.

Наконец, в три часа, он решил лечь в постель. Но он был слишком счастлив и, следовательно, слишком возбужден, чтобы по-настоящему заснуть. Впрочем, если бы он крепко спал, он потерял бы ощущение счастья.

Казалось, он боится, засыпая, выпустить из рук нить, связывающую его с пробуждением, — так ныряльщик держит веревку, за которую его вытаскивают на поверхность, когда он задыхается под водой.

В шесть часов он уже был на ногах.

Он не мог понять, почему так медленно тянется время, часы опаздывают, солнце не всходит — день никогда не наступит!

В половине восьмого рассвело. Он вышел во двор; это уже был не Жюстен — это был его двойник.

Он направился к воротам.

Что он там увидит?

Он и сам не знал. Бывают минуты, когда человек отворяет дверь, будто ждет кого-то.

Жюстен ждал свое счастье!

А счастье приходит так редко, когда перед ним заранее отворяют дверь…

Начали открываться лавочки. Кое-кто из соседей уже стоял на пороге своего дома.

Многие знаками показывали на Жюстена.

Булочник, живший напротив, толстяк с испачканным мукой лицом и выпиравшим животом, крикнул ему:

— Что, сосед, сегодня?..

Жюстен вернулся в дом и занялся туалетом. Это отняло у него добрый час.

Он надел лакированные башмаки, ажурные шелковые чулки, черные панталоны и черный сюртук, белый жилет и белый галстук.

Он пригладил красивые белокурые волосы, доходившие ему до плеч и делавшие его, по мнению г-н Мюллера, похожим на немца, что очень нравилось старому учителю: его ученик был похож на Вебера!

В восемь часов Жюстен услышал над головой шум.

Это проснулись девушки.

Мы говорим «девушки», имея в виду средний возраст Мины и Селесты.

Мине было шестнадцать, Селесте — двадцать шесть.

Значит, в среднем по двадцати одному году.

Не успела Мина проснуться, как начались сюрпризы, приготовленные для этого торжественного дня.

Пока она умывалась, сестрица Селеста вышла и принесла из комнаты будущих супругов весь наряд невесты, кроме флёрдоранжа.

Обернувшись, Мина увидела на своей кровати юбку из белой тафты, муслиновое кружевное платье и шелковые чулки.

Возле кровати стояли белые атласные туфельки. Мина разглядывала все с удивлением.

— Для кого этот наряд? — спросила она.

— Для тебя, сестричка, — отвечала Селеста.

— Уж не иду ли я сегодня собирать пожертвования? — пошутила Мина.

— Нет, ты идешь на свадьбу.

Мина бросила на Селесту изумленный взгляд.

— А кто женится? — поинтересовалась она.

— Это секрет.

— Секрет?

— Да.

— Ну, скажи мне, сестрица Селеста, — попросила она, гладя старую деву по щекам.

— Спроси у Жюстена, — отвечала та.

— О, Жюстен! Как давно я его не видела! — воскликнула Мина. — А где он?

— Ждет, когда ты оденешься.

— Я сейчас! Помоги мне, сестрица Селеста!

В одну минуту Мина с помощью сестры была одета.

Больше всего времени в туалете женщины обычно отнимает прическа.

Но волосы у Мины вились от природы. Взмах гребня — и крупные завитки из-под ее пальцев упали вдоль щек, рассыпались по плечам и легли на грудь.

— Я готова, Селеста, — сказала Мина. — Где Жюстен?

— Ступай! — велела Селеста.

Чтобы сойти вниз, нужно было непременно пройти через спальню г-жи Корби.

Слепая угадала Мину по походке.

Едва успев отворить дверь, Мина очутилась в объятиях г-жи Корби.

Та поцеловала девушку и провела рукой по ее волосам. Старуха будто что-то искала и не находила.

— Она еще не виделась с Жюстеном? — спросила мать.

— Нет, Жюстен ждет ее.

— Ну иди! — приказала г-жа Корби. — Бывают минуты, когда ждать очень трудно!

Сестрица Селеста отворила дверь; Мина хотела было спуститься вниз.

— Нет, — остановила ее Селеста, — вот сюда. Она отворила дверь напротив.

Дверь вела в уже описанную нами комнату новобрачных.

Жюстен стоял посреди комнаты, держа в руках то, чего недоставало в наряде Мины и что г-жа Корби тщетно пыталась нащупать на голове у сиротки — венок флёрдоранжа.

Мина все поняла.

Она радостно вскрикнула, побледнела, вытянула руки, словно в поисках опоры.

Опора была рядом. Жюстен одним прыжком оказался рядом и принял ее в объятия. Коснувшись губами уст Мины, он возложил ей на голову венок флёрдоранжа.

Так Жюстен — без слов, едва слышным восклицанием — сделал Мине предложение, так она ответила согласием.

Спустя пять минут Мина стояла перед г-жой Корби на коленях. Та нащупала, наконец, то, что безуспешно искала на голове у девушки десятью минутами раньше, подняла дрожащую руку и проговорила:

— Во имя счастья, которое ты мне дала, будь благословенна, дочь моя!

В это мгновение на пороге появились трое.

Это были г-жа Демаре и мадемуазель Сюзанна де Вальженез; из-за их спин выглядывал старый учитель, привстав на цыпочки, чтобы получше рассмотреть, что происходит.

Вдруг славный г-н Мюллер почувствовал, как кто-то схватил его в охапку. Старик едва не задохнулся.

Это Жюстен обнимал его.

— Ну что? — спросил добряк.

— Она меня любит! — вскричал Жюстен.

— Как сестра? — рассмеялся Мюллер.

— Как сестра, как невеста, как женщина, как супруга! Она меня любит, дорогой господин Мюллер! О, я счастливейший из смертных!

Жюстен был прав: в эту минуту он достиг такого блаженства, какое редко кому из людей дано испытать.

Он был на вершине счастья.

В это время мальчик-грум в черном рединготе, белых панталонах, сапогах с отворотами и обшитой галуном шляпе с черной кокардой протолкался среди действующих лиц этой сцены, подошел к Сюзанне де Вальженез и подал ей скатанный в трубочку лист бумаги и карандаш.

— От господина Лоредана, — доложил грум по-английски. — Он ждет ответа.

Сюзанна развернула листок и увидела огромный знак вопроса.

Она все поняла.

Под знаком вопроса она написала короткие строчки:

«Они женятся! Она выходит замуж за своего дурака-учителя!

Дай своей любви расчет и прогони ее… чтобы позже снова взять к себе на службу.

С. де В.»

— Вот, Дик, отнеси своему хозяину, — сказала она. — Это ответ.

Жюстен все видел, но ничего не понял. Однако что-то похожее на предчувствие неведомой беды заставило его вздрогнуть.

Он подошел к окну, чтобы посмотреть, кому будет передана записка.

У дверей в коляске ожидал красивый элегантный молодой человек. Очевидно, это был г-н Лоредан де Вальженез.

Заслышав шаги грума, он обернулся. Жюстен мог рассмотреть его лицо.

Это был уже знакомый ему молодой человек, который на празднике Тела Господня так странно смотрел на Мину, что сердце школьного учителя впервые ужалила змея ревности.

Грум передал записку молодому человеку, тот прочел ее и знаком приказал груму сесть рядом с кучером.

Не успел мальчишка вскарабкаться на козлы, как коляска стремительно понеслась прочь.

 

XXVIII. КЮРЕ ИЗ ЛА-БУЯ

 

Пока в знакомом нам домике на улице Предместья Сен-Жак происходили описанные выше события, почтенный священник лет семидесяти — семидесяти двух поднимался по улице к дому Жюстена; зеваки с радостным любопытством показывали на священника пальцами, а он безуспешно пытался понять, что бы это значило.

Обитатели предместья Сен-Жак вняли заявлению аптекарши и уже со вчерашнего утра ожидали приезда священника. Едва завидев сутану и треуголку аббата Дюкорне — так звали кюре из Ла-Буя, — зеваки сказали друг другу (кто стоял поближе — словами, кто подальше — жестами): «А вот и священник!»

И так как после столь долгого ожидания кюре уже не надеялись увидеть, его появление, как мы сказали, послужило причиной всеобщего оживления.

Каждый стремился подойти к нему поближе, его обступали со всех сторон, и он шагал в сопровождении целой процессии.

Когда он остановился, озираясь по сторонам и пытаясь сообразить, куда идти дальше, какая-то кумушка с поклоном приветствовала его:

— Здравствуйте, господин кюре!

— Здравствуйте, милая! — отозвался достойнейший аббат.

Увидев, что он стоит у дома № 300 по улице Сен-Жак, а ему нужен был дом № 20 предместья Сен-Жак, аббат пошел дальше.

— Господин кюре приехал, должно быть, на свадьбу? — не унималась кумушка.

— Ну да, — отвечал кюре, останавливаясь.

— На свадьбу в дом номер двадцать? — присоединилась другая кумушка..

— Совершенно верно! — все больше удивляясь, проговорил кюре.

В это время часы на церкви святого Иакова пробили половину десятого, и он поспешил дальше.

— На свадьбу к господину Жюстену? — спросила третья сплетница.

— Он женится на Мине; а правда, что вы ее опекун? — поддержала четвертая.

Кюре озадаченно посмотрел на любопытных.

— Да оставьте человека в покое, трещотки! — вмешался бондарь, который набивал обручи на бочку. — Вы разве не видите, что он торопится?

— Да, я и вправду спешу, — подтвердил достойный священник. — Я так долго добирался! Если бы я знал, что до предместья Сен-Жак так далеко, то нанял бы экипаж.

— Да вы уже пришли, господин аббат: осталось два шага.

— Это вон там, где стоит желтый фиакр, — показала одна из женщин.

— Только что там еще стояла крытая коляска, — подхватила другая, — в ней сидел красивый молодой человек, а на козлах — напудренный кучер и мальчишка не больше дрозда, но, сдается мне, эта коляска не на свадьбу приезжала: она уже уехала.

— Я не вижу фиакра, — сказал кюре, останавливаясь и приставляя к глазам руку козырьком.

— О, будьте покойны, вы не заблудитесь, мы вас проводим до самых дверей, господин кюре.

— Эй, Баболен! Беги вперед! Скажи господину Жюстену, пусть не волнуется, кюре сейчас придет.

Мальчишка, которого назвали Баболеном и которого мы уже дважды встречали на страницах нашей книги, поспешил вверх по улице, напевая куплет собственного сочинения:

О да! Я ей скажу, скажу, скажу… О да! Я все же ей скажу!

А диалог (если угодно — триалог) продолжался.

— Вы никогда не были у Жюстена, господин кюре?

— Нет, друзья мои, мне не доводилось бывать в Париже.

— Вот как! Откуда же вы?

— Из Ла-Буя.

— Из Ла-Буя? А где это? — спросил кто-то.

— В департаменте Нижняя Сена, — ответил кто-то басом, интонации которого позаимствовал впоследствии г-н Прюдом.

— Верно, в Нижней Сене, — подтвердил аббат Дюкорне. — В нашем краю очень красиво, его называют руанским Версалем…

— Вам понравится квартира молодых!

— А какая у них мебель! Уже три недели только и видишь, как к ним возят мебель!

— Да такую, что и у короля Карла Десятого нет в Тюильри!

— Значит, господин Жюстен богат?

— Богат?! Да, богат, как церковная крыса!

— Откуда же?..

— Одни люди тратят то, что у них есть, другие — чего нет, — съязвил цирюльник.

— Не надо говорить гадости о несчастном школьном учителе только потому, что он бреется сам, а не ходит к тебе!

— Тогда уж пусть это делает как следует! А то три недели назад у него на подбородке был порез в полдюйма.

— Послушай, это его подбородок, и он может делать с ним все что хочет, — парировал мальчишка, закадычный друг Баболена. — Никто не может ему указывать: пусть хоть душистый горошек там выращивает — это его право!

— А, я вижу желтый фиакр, — заметил аббат.

— Еще бы вы его не видели! — отозвался мальчуган. — Он похож на скелет кита в Ботаническом саду, только раскрашен поярче.

— Идемте скорее, господин кюре, — заторопил его Баболен, уже исполнивший поручение, — там ждут только вас…

— Идемте! — сказал кюре. — Если ждут только меня, я готов.

Достойный пастырь собрался с силами и через несколько минут уже стоял рядом с желтым фиакром, против входной двери.

«А Париж, оказывается, еще больше, чем Ла-Буй и даже Руан!» — подумал старик.

Жюстен и Мина ждали его на пороге.

Завидев красивую пару, священник остановился и улыбнулся.

— Ах, Господи, ты в самом деле создал их друг для друга! — сказал он.

Мина подбежала и бросилась ему на шею, как в те времена, когда славный священник заходил к мамаше Буавен и когда Мине было всего восемь лет.

Кюре обнял Мину, потом отстранился, чтобы получше ее рассмотреть.

Он ни за что не узнал бы в прелестной девушке, готовой вот-вот стать женщиной, маленькую девочку, которую шесть лет назад отправил в Париж в белом платьице с голубым пояском и в голубых башмачках. Но ее нежную ласку он узнал сразу.

Оставалось еще несколько минут до того, как надо было отправляться в церковь.

— Входите, входите, господин кюре! — в один голос пригласили Жюстен и Мина.

Кюре поднялся в дом. Его ввели в комнату молодоженов, где находились матушка Корби, сестрица Селеста, г-жа Демаре, мадемуазель Сюзанна де Вальженез и старый учитель.

— Это наш дорогой кюре из Ла-Буя, матушка, — проговорила Мина. — Позвольте вам представить господина аббата Дюкорне, сударыня, — обратилась она к хозяйке пансиона.

— Да, да, — подхватил улыбающийся аббат. — И он принес своей питомице приданое!

— Приданое?!

— Ну да! Вообразите: три дня тому назад получаю я заказное письмо со штемпелем на немецком языке, а в нем — вексель на десять тысяч восемьсот франков, адресованный банкирскому дому господ Леклера и Луи в Руане.

— И что же? — дрогнувшим голосом спросил Жюстен.

— Погодите, я расскажу все по порядку. Сначала я развернул вексель, потому я вам прежде всего о нем и говорю.

— Да, мы слушаем.

Госпожа Корби заметно побледнела.

Другие, хоть и заинтересовались рассказом священника, но пока не понимали — в том числе и Мина — того, о чем Жюстен и его мать начинали догадываться.

— К векселю, — продолжал кюре, — было приложено письмо.

— Письмо? — прошептал Жюстен.

— Письмо? — повторила г-жа Корби.

— Ах! Письмо! — подхватил старый учитель, взволнованный не меньше Жюстена и его матери.

— Да, вот это письмо.

Аббат развернул письмо с иностранным штемпелем й прочел:

«Дорогой аббат!

Несколько лет тому назад я отправился в глубь Индии, и моя связь с Францией оборвалась. Вот почему Вы девять лет не получали от меня известий. Но я знаю Вас, знаю достойнейшую госпожу Буавен, которой доверил свою дочь: Мина ничуть от этого не пострадала.

Теперь я вернулся в Европу, но неотложные дела еще на некоторое время задержат меня в Вене. Спешу выслать вексель банкирского дома Арнштейна и Эскелеса, адресованный банкирскому дому Леклера и Луи в Руане, на сумму в десять тысяч восемьсот франков, которые я Вам задолжал.

Отныне Вы будете получать регулярно вплоть до моего возвращения (его дату я пока сообщить не могу) обещанные тысячу двести франков на содержание моей дочери.

Отец Мины. Вена, Австрия, 24 января 1827 г .»

При последних словах Мина радостно захлопала в ладоши и воскликнула:

— О, какое счастье, Жюстен! Папа жив!

Жюстен не сводил взгляда с матери и, видя, что она смертельно побледнела, вскрикнул:

— Матушка! Матушка!

Слепая поднялась и пошла к сыну, вытянув руки вперед. Она шла на его голос.

— Ты понимаешь, сынок, правда? — твердо проговорила она. — Понимаешь?..

Жюстен не отвечал, он залился слезами. Мина смотрела на эту странную сцену и ничего не могла понять.

— Что с вами, матушка Корби? — спросила она — Что с тобой, Жюстен?

— Ты понимаешь, дорогое мое, несчастное мое дитя, — продолжала мать, — понимаешь, что ты мог жениться на Мине, пока она была бедной сиротой…

— Боже мой! — вскрикнула Мина, начиная догадываться.

— Но ты понимаешь также, что не можешь жениться на Мине, когда она стала богатой и зависит от воли отца.

— Матушка! Матушка! — закричал Жюстен. — Сжальтесь надо мной!

— Это было бы хуже воровства, сын мой! — воздев руки, сказала слепая, словно призывая Бога на помощь. — И если ты сомневаешься, спроси у порядочных людей, а я надеюсь, что здесь собрались порядочные люди. Жюстен бросился к ее ногам.

— Да, ты меня понял, — продолжала слепая, — потому что встал на колени!

Она простерла над ним руки и, откинув голову назад, словно могла видеть небо, произнесла:

— Сын мой! Благословляю тебя на страдание, как благословила на счастье; надеюсь, что останусь для тебя любимой матерью в дни невзгод, как была ею в дни благоденствия.

— О матушка! Матушка! — вскричал Жюстен. — Ваша поддержка, ваше мужество будут мне подмогой, и я последую вашему указанию! Но без вас… О, без вас я совершил бы бесчестный поступок!

— Хорошо, сынок! Обними меня, Селеста. Селеста подошла ближе.

— Помоги мне добраться до кресла, дочка, — шепнула она ей. — Я чувствую, что силы оставляют меня.

— Да что случилось, Боже мой! Что же случилось? — недоумевала Мина.

— Случилось… случилось то, Мина, — проговорил Жюстен сквозь слезы, — что, до тех пор пока твой отец не даст согласия, а он, возможно, никогда не согласится на наш брак, мы можем быть друг для друга только братом и сестрой.

Мина вскрикнула.

— О! — возразила она. — С какой стати отец, бросивший меня шестнадцать лет назад, теперь предъявляет на меня права? Пусть оставит себе эти деньги, мне — мое счастье! Пусть оставит мне моего милого Жюстена! Не как брата, да простит меня Господь, как супруга! Жюстен… О! О Жюстен, Жюстен, любимый мой! Ко мне, ко мне!… Не оставляй меня!

Жалобно вскрикнув, Мина упала без чувств на руки Жюстена.

А час спустя заплаканная девушка уезжала в Версаль, уронив головку на плечо г-же Демаре; Сюзанна держала ее за руку.

Перед тем как подняться в карету, Сюзанна успела написать карандашом и передать с посыльным такую записку:

«Свадьба провалилась! Похоже, Мина — дочь богатых и знатных родителей.

Мы возвращаемся в Версаль с безутешной красавицей.

С. де В. Одиннадцать часов утра».

 

XXIX. СМИРЕНИЕ

 

Безутешная красавица — как назвала прекрасная Сюзанна де Вальженез свою подругу — оставила позади себя не менее безутешное сердце.

Это было сердце Жюстена.

Впрочем, мы ошибаемся: следовало сказать сердца.

Безутешны были и Жюстен, и его мать, и славный учитель, и сестрица Селеста, и кюре из Ла-Буя, не ведавший, какое горе он принес, и полагавший, в простоте души, что будет вестником счастья, когда на самом деле оказался вестником горя.

Но больше всех печалилась, конечно, мать, потому что она страдала не только за себя, но и за сына.

Она прекрасно держалась в самом начале, но вот силы оставили ее.

Еще до того как были произнесены последние прощальные слова, она, не издав ни звука, не пролив ни единой слезинки, незаметно для всех лишилась чувств.

Каждый был занят своим горем, и никто поначалу не заметил ее обморока.

Раньше всех увидел это Жюстен; обморок матери был для него частью агонии его собственного сердца.

— Матушка! Матушка! — вскричал он. — Да взгляните же на мою мать!

Все бросились к слепой, Жюстен упал ей в ноги и обхватил руками ее колени.

Ее лицо стало бледным как воск, руки — холодными как мрамор, губы посинели.

Последняя надежда ее старости угасла, не успев родиться.

Самое ужасное заключалось в том, что некого было винить в случившемся. Ведь все были преисполнены самых добрых намерений, даже бедный кюре из Ла-Буя.

Это был рок, только и всего.

Кто-то сбегал к аптекарю и принес нюхательную соль.

Благодаря соли и уксусу г-жа Корби пришла в себя.

Первое, что не увидела, нет, но почувствовала несчастная слепая, так это то, что ее утешает сын, — а ведь он сам так нуждался в утешении!

Но он забывал о своей боли, славный Жюстен, если кто-то страдал рядом с ним, тем более когда это была мать.

Он оставался подле г-жи Корби не только до тех пор, пока она пришла в себя: он не отходил от нее, пока она не легла.

Мать понимала, что сыну надо выплакать свое горе, и чувствовала, что он не смеет плакать при ней, опасаясь огорчить ее еще больше. И она потребовала, чтобы он ее оставил.

Жюстен спустился в свою комнатушку, взяв с собой венок из флёрдоранжа, который Мина при расставании сорвала с головы и отдала ему.

Старый учитель пошел с ним.

А у кюре в Париже дел больше не было; в шесть часов вечера он снова сел в карету и отправился в Руан, увозя с собой проклятые деньги, причинившие столько горя.

В то время как он удалялся от нового Вавилона, где скоро развернется наша драма, Жюстен и его учитель спустились в классную комнату; ученики были отпущены по случаю ожидавшегося торжества, а также потому, что это был предпоследний день масленицы, выпавшей в тот год на начало февраля.

Мрачное выражение лица Жюстена внушало славному Мюллеру настоящий ужас; надеясь развлечь своего ученика, он обратился к воспоминаниям, пока не дошел до истории о том, как они с Жюстеном нашли Мину.

Он замолчал, но тогда сам Жюстен со всеми подробностями, день за днем, стал перебирать в памяти последние восхитительные шесть лет.

— Мы были слишком счастливы! — сказал он учителю. — Мне не раз подсказывало сердце, что я должен быть готов к тому, чтобы рано или поздно дорого заплатить за победу, которую я одержал над своей злой судьбой… Я шесть лет наслаждался несказанным счастьем, а ведь это почти шестая часть жизни: не многие могут этим похвастаться… Я позабыл, как был счастлив в эти шесть лет; я забуду горе, как забыл счастье: наступит день, когда радости и страдания сольются в серое прошлое. Не беспокойтесь же за меня, дорогой учитель. Не думайте, что я решусь на отчаянный поступок… Да и принадлежу ли я себе? Разве я не в ответе за матушку, за сестру? Нет, нет, дорогой учитель, мой выбор сделан. Я воевал с нищетой, теперь буду воевать со страданием… Через несколько дней моя рана зарубцуется, только дайте мне побыть одному: в одиночестве для смиренных душ заключена неведомая религия; смирение, дорогой учитель, это сила слабых, и вы увидите, что я стану более сильным и закаленным в жизненной борьбе!

Старый учитель в изумлении вышел, почти испугавшись силы смирения своего ученика, но совершенно уверенный в том, что молодой человек справится со своим горем.

Проводив г-на Мюллера до ворот, Жюстен вернулся в комнату и стал медленно ходить по ней взад и вперед, скрестив руки на груди, опустив голову и время от времени вскидывая глаза к потолку, словно спрашивал у Неба разгадку этой тайны под названием рок!

Несколько раз он подходил к дверце шкафа, где дремала в футляре его виолончель.

Но он даже не раскрыл шкаф.

В этот вечер он был еще слишком слаб.

Он ходил по комнате до трех часов ночи, не пролив ни слезинки с самого утра.

Боль, словно окаменев в груди, душила его. Тогда молодой человек бросился на кровать; его сразила усталость, и он задремал.

Накануне он точно так же долго не мог заснуть, был в такой же дреме; тогда радость не давала ему сомкнуть глаз, тогда счастливая усталость заставила их закрыться!

К счастью, наступал последний день масленицы; занятий не было: он мог побыть наедине со своим горем, помериться с ним силами, сразиться и попробовать одолеть его.

Борьба затянулась на весь этот день. Поцеловав мать и сестру, на рассвете он вышел из дому и снова отправился к тому месту, где в чудесную июньскую ночь он нашел девочку, спавшую среди цветов и колосьев.

Уже не было ни васильков, ни маков, ни колосьев. Земля, как и его душа, была голой, опустошенной, потрескавшейся от мороза.

Жюстен пошел через Мёдонский лес, который был таким веселым, солнечным, зеленым в те времена, когда он гулял там с учителем; так он добрел до Версаля.

Он нашел в себе силы не пойти в пансион.

К чему видеться с несчастной Миной?

Ведь он был уверен, что она плачет, не видя его. Стало быть, встретившись с ним, она будет тосковать еще больше.

Последняя надежда оставила его! Было очевидно, что Мина принадлежит к богатой аристократической семье. Мог ли он надеяться, что девушку отдадут за него, скромного бедняка?

Он мог, конечно, с ней встречаться, но вот этого-то ему и не хотелось.

Возвратился Жюстен в десять часов вечера; за день он прошел пятнадцать льё, но не чувствовал ни малейшей усталости.

Встревоженные мать и сестра в нетерпении поджидали его.

Он вошел с улыбкой на устах, поцеловал их и спустился к себе.

Произошло то же, что накануне, он долго шагал по комнате, считал минуты до полуночи, наконец, остановившись несколько раз перед шкафом, где хранилась виолончель, решился и распахнул дверцу. Он вынул ее из футляра и взглянул на нее с глубокой грустью.

Как помнят читатели, Мина запретила ему играть на этом печальном инструменте — то был ее детский каприз. Мы видели, что с тех пор Жюстен не раз вынимал виолончель из футляра, зажимал в коленях, опьяненный звучавшей в его воображении музыкой, но так и не извлекал ни звука.

Теперь он возвращался к ней.

— Как я был неблагодарен, о старая моя подруга, о нежная моя утешительница! — воскликнул он. — Я покинул тебя в дни счастья, я вновь тебя нахожу в ненастные дни!

И он порывисто прижал инструмент к груди.

— О неисчерпаемый источник утешения! — продолжал он. — Музыка! Убежище для безутешных душ! Я вел себя как блудный сын: он бросил семью, я бросил тебя, дорогая подруга! И вот я, сраженный горем, возвращаюсь к тебе со сбитыми в кровь ногами и израненной душой, и ты протягиваешь мне руки, красавица-богиня! Ты принимаешь меня, богиня гармонии, и преисполняешься милосердия любви!

Вслед за виолончелью он достал из шкафа старую нотную тетрадь, поставил ее на пюпитр, раскрыл, устроился на высоком стуле, взял в руки виолончель и опустил смычок на струны.

Когда он заиграл, из его глаз выкатились две крупные слезы.

Левой рукой он зажал смычок под мышкой, вынул платок, неторопливо вытер глаза и снова заиграл суровую и печальную мелодию. Эту музыку и услышали Сальватор с Жаном Робером.

Читателю уже известно, как Сальватор постучал в дверь, как Жюстен пригласил обоих друзей в дом, как они спросили о причине его слез, как, наконец, школьный учитель согласился рассказать им свою историю.

Эту историю мы только что представили на суд читателей.

На молодых людей она произвела разное впечатление.

Поэт в некоторых местах был по-настоящему взволнован: сцена, где мать обрекала родного сына на горе, но не позволила ему совершить недостойный поступок, заставила Жана Робера всплакнуть.

Философ же выслушал рассказ до конца с внешней невозмутимостью, лишь при имени мадемуазель Сюзанны и г-на Лоредана де Вальженезов он вздрогнул; похоже, он не в первый раз слышал эти имена и они вызывали у него то же ощущение, что бывает, когда бередят еще не затянувшуюся рану.

— Сударь! — обратился к Жюстену Жан Робер. — С нашей стороны было бы недостойно после вашего рассказа говорить такому человеку, как вы, банальные слова утешения… Вот наши адреса; если вам когда-нибудь понадобится помощь двух друзей, мы просим не забывать о нас.

Жан Робер вырвал из записной книжки листок, написал имена и адреса и протянул его Жюстену.

Тот принял его и вложил между страницами нотной тетради.

Жюстен был уверен, что там он сможет найти листок в любое время.

Потом он протянул молодым людям обе руки.

В ту самую минуту как их руки встретились, в дверь кто-то громко постучал.

Кто мог прийти в такое время?

Жюстен был настолько поглощен своими мыслями, что даже не подумал, что этот стук мог иметь к нему хоть какое-то отношение.

Он простился с молодыми людьми, предоставив им пропустить в дверь ночного посетителя или, скорее, утреннего: уже заиграли первые солнечные лучи.

Стучавший в дверь оказался мальчишкой лет тринадцати-четырнадцати, белокурым, кудрявым, розовощеким, в лохмотьях — настоящий парижский гамен в синей рубахе, в каскетке без козырька, в стоптанных башмаках.

Он поднял голову, чтобы посмотреть, кто ему открыл.

— Ой, это вы, господин Сальватор?! — воскликнул он.

— Что ты тут делаешь в такое время, господин Баболен? — спросил комиссионер, дружески схватив мальчишку за шиворот.

— Да я принес господину Жюстену, учителю, письмо; Броканта подобрала его нынче на улице, делая свой обход.

— Раз уж мы заговорили об учителе, — заметил Сальватор, — помнишь, ты обещал мне научиться читать к пятнадцатому марта?

— О-го-го, да сегодня только седьмое февраля: успею!

— Если ты не будешь к пятнадцатому бегло читать, шестнадцатого я отберу у тебя все свои книги.

— Даже с картинками?.. Ой, господин Сальватор!

— Все до единой!

— Да ладно, умею я читать, вот поглядите, — проговорил мальчишка.

Бросив взгляд на конверт, он прочитал:

«Господину Жюстену, предместье Сен-Жак, № 20. Луидор в награду тому, кто передаст это письмо.

Мина».

Адрес и приписка были написаны карандашом.

— Неси, неси скорей, мой мальчик! — приказал Сальватор, подтолкнув Баболена к двери в квартиру учителя.

Баболен в два прыжка перелетел через двор и ворвался к Жюстену с криком:

— Господин Жюстен! Господин Жюстен! Письмо от мадемуазель Мины!..

— Что будем делать? — спросил Жан Робер.

— Останемся, — предложил Сальватор. — Вероятно, в этом письме говорится о чем-то новом и мы можем понадобиться славному молодому человеку.

Не успел Сальватор договорить, как на пороге появился Жюстен — бледный как привидение.

— А, вы еще здесь! — вскричал он. — Слава Богу! Читайте! Читайте!

Он протянул молодым людям письмо. Сальватор взял его и прочел следующее:

«Меня увозят силой… Я сама не знаю куда! На помощь, Жюстен! Спаси меня, мой брат! Или отомсти за меня, супруг мой!

Мина».

— Ах, друзья мои! — воскликнул Жюстен, простирая к молодым людям руки. — Само Провидение привело вас сюда!

— Ну что же, — заметил Сальватор, обращаясь к Жану Роберу. — Вы просили роман — вот и он, дорогой мой!

 

XXX. КРАТЧАЙШИМ ПУТЕМ

 

Все трое на какое-то мгновение замерли, растерянно глядя друг на друга.

Первым в себя пришел Сальватор, к нему вернулось обычное хладнокровие.

— Спокойно! — сказал он. — Дело нешуточное, нельзя действовать необдуманно.

— Но ее же увезли! — закричал Жюстен. — Ее похитили! Она зовет меня на помощь! Она требует отмщения!

— Да, совершенно верно, именно поэтому и надо знать, кто ее похитил и куда ее увезли.

— Как же это узнать? Боже, Боже мой!

— Когда есть время и терпение, можно узнать все, дорогой Жюстен! Вы уверены в Мине, не правда ли?

— Как в себе.

— Тогда не беспокойтесь, она сумеет защититься. Пойдем кратчайшим путем.

— Сжальтесь надо мной… Я схожу с ума!

Жюстен забыл о смирении при мысли, что Мина попала в руки какого-то похитителя и ей угрожает физическое или моральное насилие.

— Баболен здесь? — спросил Сальватор.

— Да.

— Расспросим-ка его!

— Давайте! — согласился Жюстен.

— Вот именно, — подхватил Жан Робер, — с этого надо начать.

Они возвратились в комнату учителя.

— Прежде всего, — начал Сальватор, — дайте мальчику луидор для матери и какую-нибудь мелочь для него.

Жюстен выгреб из кармана два луидора и две пятифранковые монеты и протянул их Баболену.

Однако Сальватор перехватил руку мальчишки в ту самую минуту, как тот был готов зажать деньги в кулак. Он разжал его пальцы, к величайшему разочарованию Баболена, отобрал у него один луидор, одну пятифранковую монету и вернул их Жюстену.

— Положите эти двадцать пять франков в карман, — приказал он. — Через час они вам пригодятся.

Обернувшись к гамену, он продолжал:

— Где твоя мать нашла письмо?

— Что вы сказали? — надув губы, переспросил мальчишка.

— Я спрашиваю, где твоя мать нашла письмо… По каким улицам она ходила?

— Откуда же мне знать? Спросите у нее!

— Он прав, — заметил Сальватор. — Спрашивать надо у нее, и она, возможно, вас ждет… Погодите! Нам надо хорошенько приготовиться к бою.

— Приказывайте! Я готов вам повиноваться… Сам я совсем потерял голову.

— Вы знаете, что можете мною располагать, дорогой Сальватор, — сказал Жан Робер.

— Да, и я рассчитываю дать вам в этой драме роль.

— И, если можно, самую активную! Я пережил уже волнения автора, теперь ничего не имею против того, чтобы испытать волнения действующего лица.

— О, прошу, прошу вас, господа! — взмолился Жюстен, считавший каждую минуту.

— Вы правы… Вот что надо сделать.

— Говорите!

— Господин Жюстен, ступайте с мальчуганом к его матери.

— Я готов.

— Погодите… Господин Жан Робер, вы достанете оседланного коня и приедете на улицу Трипре к дому номер одиннадцать.

— Нет ничего легче.

— Я же пойду заявить в полицию.

— Вы там с кем-нибудь знакомы?

— Я знаю человека, который нам нужен.

— Хорошо… Что дальше?

— Дождитесь меня в доме одиннадцать по улице Трипре, где живет мать этого мальчишки, а там посмотрим.

— Идем, малыш! — заторопился Жюстен.

— Прежде напишите записочку вашей матери, успокойте ее, — посоветовал Сальватор. — Возможно, вы вернетесь поздно, а может, не вернетесь вовсе.

— Вы правы, — согласился Жюстен. — Бедная матушка! Как я мог о ней забыть?!

Он торопливо набросал несколько строк и, не складывая, оставил листок на столе.

Он коротко сообщал матери, что получил письмо, требующее его отлучки на день.

— Ну, можно идти, — проговорил он.

Трое молодых людей поспешно вышли из дому. Было около половины седьмого утра.

— Вам туда! — Сальватор указал Жюстену в сторону улицы Урсулинок. — А вам — вон туда, — прибавил он, обращаясь к Жану Роберу и кивая в сторону улицы, носившей выразительное название Грязной. — Мне же — сюда, — закончил он и зашагал по улице Сен-Жак.

Не пройдя и тридцати шагов, он обернулся и крикнул:

— Встречаемся в доме номер одиннадцать по улице Трипре.

Последуем за главным героем событий, происходящих в этот час, и, пока Жан Робер бежит на Университетскую улицу, чтобы велеть оседлать свою лошадь, а Сальватор спешит в полицию, не будем упускать из виду Жюстена

Корби, устремившегося вслед за Баболеном на улицу Трипре.

Улица Трипре, как знает всякий или, вернее, как знает далеко не всякий, — это небольшой переулок, проходящий параллельно улице Копо и перпендикулярно улице Грасьёз.

В 1827 году весь этот квартал еще напоминал Париж времен Филиппа Августа. Сточные канавы вдоль стен Сент-Пелажи придают этой тюрьме сходство с античной крепостью, построенной на острове. Улицы шириной в восемь-десять футов завалены кучами навоза и мусора, а клоаки, где прозябают несчастные обитатели этих кварталов, похожи скорее на хижины, чем на дома.

Возле такой лачуги и остановился Баболен.

— Это здесь, — сказал он.

Место было отвратительное, каждый его уголок отдавал нищетой и нечистотами.

Жюстен не обратил на это обстоятельство ни малейшего внимания.

— Ступай вперед, — приказал он мальчику, — я следую за тобой.

Баболен вошел с добродушным видом человека, привыкшего, как говорится, ко всякой твари в доме. Не пройдя десяти шагов, Жюстен остановился.

— Где ты? — спросил он. — Я ничего не вижу!

— Я здесь, господин Жюстен, — подходя поближе к учителю, сказал мальчуган. — Держитесь за подол моей блузы.

Жюстен так и сделал. Он поднялся вслед за Баболеном по высокой стремянке, которую называли громким именем лестницы. Она и привела его к Броканте.

Они подошли к двери ее конуры. Жилище Броканты во всех отношениях оправдывало это название: едва они очутились на лестничной клетке, как до них донесся визг дюжины собак, которые тявкали, выли, лаяли на все голоса.

Можно было подумать, что там целая свора и она вновь почуяла упущенную было добычу.

— Это я, мать, — крикнул Баболен, приложив рупором обе руки к замочной скважине. — Отоприте! Со мной гость.

— Да замолчите вы, проклятые! — донесся из-за двери голос Броканты, обращенный к собачьей своре. — Из-за вас ничего не слышно.. Ты замолчишь, Цезарь?.. Тихо, Плутон! Всем молчать!

После этого окрика, в котором звучала угроза, наступила такая тишина, что можно было бы услышать, как скребется мышь; впрочем, это было бы и неудивительно: мышей в этом доме водилось предостаточно.

— Можешь войти вместе с гостем, — послышалось из-за двери.

— А как?

— Толкни дверь, она не заперта.

— Это другое дело.

Приподняв защелку, Баболен толкнул дверь и пропустил вперед сгоравшего от нетерпения Жюстена. Ему открылось зрелище если и не самое поэтическое, то все-таки заслуживающее подробного описания.

Вообразите нечто вроде склада, разделенного в длину и в ширину скрещивающимися балками, которые поддерживали перекрытие чердака, превращенного в комнату. Обрешетка потолка служила основанием для черепицы кровли, а .через щели в крыше пробивались первые солнечные лучи. В иных местах крыша вздулась и грозила рухнуть при первом порыве грозового ветра. Представьте: оштукатуренные стены, серые и сырые, а по ним бегают одинокие пауки, презрительно поглядывающие на кишащих насекомых всех видов, — тогда будет понятно отвращение, охватывавшее любого, кто приходил в это место под влиянием чувства менее властного, чем то, которое привело туда Жюстена.

Дюжина собак — бульдогов, такс, пуделей, нечистокровных датских догов — копошилась в углу, в корзине, рассчитанной самое большее на пять собак.

В углу, образованном двумя балками, примостилась ворона; она хлопала крыльями: ей, очевидно, нравился собачий концерт.

На низкой скамеечке сидела женщина, высокая, костлявая, худая как кляча. Женщина привалилась спиной к столбу, на котором держалось все это ненадежное здание; рядом с ней у стены возвышалось подобие насыпи из разноцветных лоскутков, достигавшее высоты трех-четырех футов. Она выглядела лет на пятьдесят. Перед ней стояла на коленях девочка. Старая цыганка расчесывала ей длинные темные волосы; она делала это старательно то ли из привязанности к самой девочке, то ли из уважения к ее прекрасным волосам.

Эта сцена, не лишенная живописности — прежде всего из-за типического несходства ее персонажей, — освещалась глиняной лампой, стоявшей на перевернутом манекене. Лампа по форме очень напоминала римские светильники, найденные при раскопках Геркуланума или Помпеев.

На старухе — той самой, которую Баболен называл Брокантой — было платье из собранных где попало коричневых лоскутков, похожее на витрину портного, который задался целью показать образчики всех оттенков коричневого цвета.

На девочке была только длинная рубашка из сурового полотна, подобная той, в какую Шеффер одевает Миньону; рубашка, имевшая вид блузы, была подпоясана хлопчатым серо-вишневым шнурком с кистями, как на подхватах у занавесей. Шею и грудь девочки закрывал рваный шерстяной шарф вишневого цвета, гармонировавший со шнурком, насколько шерсть может сочетаться с хлопком.

Ее скрещенные ножки, на которые она, отдыхая, опиралась, были босы.

Это были очаровательные ножки, изящные, как у принцессы, андалуски или цыганки.

Лицо ее — она обернулась к двери, когда та отворилась, пропуская Баболена и учителя, — лицо ее, говорим мы, отличалось болезненной бледностью, свойственной чахлым цветам наших предместий, черты его были удивительно правильны и чисты; портила впечатление ее болезненная худоба. Круги под глазами, глубокие орбиты, беспокойный взгляд, впалые щеки, приоткрытый рот, словно от голода или страха, нахмуренные брови, нежный мелодичный голос, неожиданные в устах тринадцатилетней девочки слова — все в ней было странно и фантастично; если бы эту прелестную модель увидел наш друг Петрус, он бы решил, что перед ним — Медея-девочка или юная Цирцея.

Девочке недоставало лишь золотой палочки; окажись она в Фессалии или Абруццских горах, она стала бы настоящей феей. Ей не хватало туники с пурпурными цветами, жемчужных браслетов и диадемы, чтобы называться колдуньей. Появись у нее венок из водяных лилий на голове, перламутровая колесница, увлекаемая двумя голубками, она стала бы королевой эльфов.

Возвращаясь в зловещую действительность, скажем, что она была (при всей поэтичности и опрятности, странной среди этой нищеты) типичной парижанкой — обитательницей тоскливых предместий. Недостаток в свежем воздухе, солнце, еде — трех основах жизни — наложил неизгладимый отпечаток на это тщедушное существо.

Прибавим — рискуя задержать наше повествование, в котором, кстати, история Жюстена и Мины не более чем эпизод, — прибавим все, что нам известно об этой таинственной и нежной девочке.

А Баболена и учителя мы найдем позднее на пороге той самой комнаты, где мы их оставляем.

 

XXXI. РОЖДЕСТВЕНСКАЯ РОЗА

 

Однажды вечером — было это 20 августа 1820 года около девяти часов — Броканта возвращалась на тележке (Жюстен мог бы увидеть ее во дворе), запряженной ослом (Жюстен мог бы услышать, как он кричит в конюшне), — итак, Броканта возвращалась после продажи партии тряпок бумажной фабрике в Эсоне, как вдруг на обочине дороги, словно из канавы, появилась бегущая с умоляюще протянутыми руками девочка — бледная, задыхающаяся, дрожащая, охваченная ужасом; она кричала:

— На помощь! На помощь! Спасите!

Броканта была из племени цыган (в Испании их зовут гитанос), у которых похищение детей — в крови, как у хищных птиц — охота на жаворонков и голубей. Она остановила осла, спрыгнула с повозки, подхватила девочку на руки, уселась вместе с ней на прежнее место и принялась нахлестывать осла.

Справедливости ради следует отметить, что в эту минуту она была скорее похожа на волчицу, похищающую ягненка, чем на женщину, спасающую дитя.

Происшествие это, быстрое как мысль, случилось в пяти льё от Парижа, между Жювизи и Фроманто.

Девочка выскочила с левой стороны от дороги.

Занятая одной мыслью — как можно скорее уехать, Броканта решила рассмотреть ребенка только после того, как они проехали около четверти льё.

Малютка была простоволосой. Ее длинные косы расплелись то ли от бега, то ли в борьбе, которую ей пришлось выдержать. Ее лоб покрывала испарина. Одного взгляда на ее ноги оказалось довольно, чтобы понять, как долго ей пришлось бежать по бездорожью. Белое платье было в крови, хлеставшей из раны, к счастью оказавшейся неглубокой; рана была нанесена острым режущим предметом.

Очутившись в повозке, девочка — на вид ей можно было дать не больше пяти-шести лет — воспользовалась тем, что обе руки Броканты были заняты (ей надо было и править, и погонять осла), и змеей соскользнула с колен старухи на дно повозки. Забившись в самый дальний угол, она на все вопросы отвечала только одно:

— Она не гонится за мной, правда? Она не гонится за мной?

Броканта, опасавшаяся погони не меньше беглянки, пугливо выглядывала из-за парусины, которым была накрыта повозка, и, видя, что дорога пустынна, успокаивала малышку, от ужаса почти забывшую и о ране, и о боли, которую эта рана должна была ей причинять.

Уступая ее просьбам, Броканта не переставала подгонять осла, и около полуночи они подъехали к заставе Фонтенбло.

У ворот ее остановили сборщики октруа. Броканте достаточно было высунуть голову и сказать: «Это я, Броканта!» — и ее пропустили: сборщики привыкли к тому, что раз в месяц цыганка проезжала с грузом тряпок, а на следующий день возвращалась в пустой повозке. Так осел, повозка, старая цыганка и девочка въехали в город.

Они проехали по улицам Муфтар и Кле и выбрались на улицу Трипре (название которой, судя по старой, существующей еще и сегодня табличке, должно было бы писаться через два «п»).

Девочка, лежавшая или, вернее, забившаяся в самый дальний угол повозки, как мы уже сказали, не подавала других признаков жизни, кроме как время от времени с непередаваемым ужасом спрашивала Броканту:

— Она не гонится за мной, правда? Она не гонится за мной?..

Едва выйдя из повозки, она бросилась в коридор и, будто обладая способностью видеть в темноте, с проворством самой ловкой кошки вскарабкалась по ступеням наверх.

Броканта поднялась следом за ней, открыла дверь в свое логово и сказала:

— Входи, малышка! Никто не знает, что ты здесь. Не бойся!

— Она за мной сюда не придет? — спросила девочка.

— Можешь не бояться.

Малышка, словно ласка, проскользнула в приотворенную дверь.

Броканта захлопнула дверь и заперла ее на ключ. Потом она спустилась и поставила повозку под навес, а осла отвела в конюшню.

С теми же предосторожностями она вернулась, вновь закрыла за собой дверь, заперла ее на засов, зажгла огарок, прикрепленный к осколку бутылки, и стала при этом слабом свете искать маленькую беглянку.

Та добралась ощупью до самого дальнего угла чердака и там, стоя на коленях, читала все молитвы, какие только знала.

Броканта позвала ее.

Но та в ответ отрицательно покачала головой.

Броканта подошла ближе, взяла ее за руку и привлекла к себе. Девочка приблизилась с нескрываемым отвращением.

Старуха хотела ее порасспросить.

Но на все вопросы беглянка отвечала одно:

— Нет, она меня убьет!

Так Броканта и не узнала, откуда девочка, кто ее родители, как ее зовут, почему ее хотят убить, кто ее ранил в грудь.

Около года малышка не сказала о своем прошлом ни слова. Только однажды во сне, в страшном кошмаре она закричала:

— Смилуйтесь, смилуйтесь, госпожа Жерар! Я не сделала вам ничего дурного, не убивайте меня!

Таким образом стало известно имя той, что хотела ее убить, — г-жа Жерар.

Беглянку надо было как-то называть. Она была бледна, как роза, что цветет посреди зимы, и Броканта, не подозревая, какое поэтичное имя она выбрала, стала звать ее Рождественской Розой.

Так это имя за ней и осталось.

В первый вечер, видя, что девочка словно в рот воды набрала, Броканта подумала, что, может быть, на другой день она разговорится. Цыганка указала ей на убогое ложе, где спал мальчик чуть старше ее, и велела лечь с ним рядом.

Но та наотрез отказалась: засаленный матрац, грязные простыни вызывали у нее отвращение. Видимо, ее родители были богаты: на ней было тонкое белье и изящное платьице.

Она взяла стул, приставила его к стене, села и сказала, что ей вполне удобно.

Так она и провела всю ночь.

Только на рассвете она задремала.

Около шести часов утра, пока беглянка спала, Броканта поднялась и вышла.

Она отправилась на улицу Нёв-Сен-Медар за одеждой для девочки.

Улица Нёв-Сен-Медар — это Тампль квартала Сен-Жак.

Старуха купила хлопчатобумажное синее платье в белый горошек, желтую косынку с красными цветами, чепчик, две пары шерстяных чулок и пару башмаков.

Все обошлось в семь франков.

Броканта рассчитывала продать прежнее платьице малышки вчетверо дороже.

Спустя час она возвратилась с покупками и застала беглянку по-прежнему сидящей на плетеном стуле. Она упорно отказывалась играть с Баболеном, как ласково он ее ни уговаривал.

При звуке отпираемой двери девочка задрожала всем телом; когда дверь распахнулась, она смертельно побледнела.

Видя, что малышка вот-вот потеряет сознание, Броканта спросила, что с ней такое.

— Я думала, что это она! — ответила та.

«Она»!.. Значит, девочка сбежала все-таки от какой-то женщины!

Броканта разложила на скамейке синее платье, желтую косынку, чепец, чулки и башмаки.

Девочка с беспокойством следила за ней.

— Ну, подойди сюда! — пригласила Броканта. Та, не двинувшись, показала пальцем на одежду.

— Уж не для меня ли все это? — презрительно спросила она.

— А для кого же еще? — удивилась Броканта.

— Я не стану это надевать.

— Ты, стало быть, хочешь, чтобы она тебя нашла?

— Нет, нет, нет, не хочу!

— В таком случае, надо переодеться.

— А в этой одежде она меня не узнает?

— Нет.

— Тогда поскорее переоденьте меня.

Она легко рассталась с прелестным белым платьицем, тонкими чулками, батистовыми юбками, хорошенькими туфельками.

Впрочем, все это было залито кровью, и нужно было поскорее замыть ее, чтобы не вызывать любопытство соседей.

Девочка надела то, что купила Броканта, — смиренную ливрею нищеты, непререкаемый символ ожидавшей бедняжку жизни.

Броканта выстирала вещи беглянки, высушила их и сбыла за тридцать франков.

Это было совсем недурно.

Но старая колдунья надеялась в один прекрасный день заработать еще больше: разыскать родителей, вернуть или, вернее, продать им беглянку.

С тем же отвращением, с каким девочка надела нищенское платье, она отнеслась к предложению разделить семейную трапезу.

Остатки мяса, подогретые в котелке, кусок черствого хлеба, купленного по дешевке или полученного в качестве милостыни, — вот чем обыкновенно питалась Броканта и ее сын.

Баболен, не знавший другой кухни, кроме материнской, не обладал иными гастрономическими пристрастиями.

Не то — Рождественская Роза.

Она, бедняжка, несомненно привыкла к изысканным блюдам, ела на серебре и фарфоре. Едва она бросила взгляд на ожидавший Баболена и Броканту завтрак, как поспешила сказать:

— Я не голодна.

То же случилось и за обедом.

Броканта поняла, что это аристократическое дитя скорее умрет с голоду, чем прикоснется к ее стряпне.

— Чего ж тебе нужно? — спросила она. — Может, хочешь фазана в апельсинах или пулярку с трюфелями?

— Я не прошу ни пулярку, ни фазана, — отозвалась девочка. — Мне бы хотелось съесть кусочек белого хлеба, какой у нас подавали бедным по воскресеньям.

Суровую Броканту тронули ее слова, простые и в то же время жалобные. Она дала Баболену монетку в одно су.

— Ступай к булочнику на улицу Копо и купи хлебец, — приказала она.

Баболен взял деньги, в миг скатился с лестницы, в один прыжок очутился на улице Копо и через пять минут возвратился, держа в руке белый хлебец с золотистой корочкой.

Бедняжка наголодалась и съела все до последней крошки.

— Ну как, полегчало? — спросила Броканта.

— Да, сударыня, благодарю вас.

Никому до сих пор не приходило в голову называть Броканту сударыней.

— Хороша сударыня! — хмыкнула Броканта. — А теперь, мадемуазель жеманница, что желаете на десерт?

— Стакан воды, пожалуйста, — попросила малышка.

— Подай кувшин, — приказала Броканта сыну. Баболен принес кувшин без ручки, с зазубринами на горлышке и протянул его девочке.

— Вы пьете прямо из кувшина? — нежным голоском спросила она у Баболена.

— Это мать пьет из кувшина, а я пью вот так, залпом. И, подняв кувшин на пол фута над головой, он ловко

направил струю прямо в рот; стало ясно, что это упражнение ему не в диковинку.

— Я не стану пить, — заявила малышка.

— Это почему? — удивился Баболен.

— Потому что я не умею пить, как вы.

— Ты же видишь, что мадемуазель нужен стакан, — вмешалась Броканта, пожимая плечами. — Вот бедняжка-то!

— Стакан? — переспросил Баболен. — Был у нас здесь где-то стакан!

Покопавшись, он обнаружил в углу то, что искал.

— Держи, — сказал он, наполняя стакан водой и подавая его девочке, — пей!

— Нет, я не буду, — отказалась она.

— Почему?

— Я не хочу пить.

— Хочешь! Ты же только что просила воды. Малышка покачала головой.

— Ты же видишь, мы для нее хамы, — заметила мать, — мадемуазель не может пить ни из наших кувшинов, ни из наших стаканов.

— Да, если они грязные, — тихо и грустно проговорила девочка. — Но… но… я хочу пить! — прибавила она, разразившись слезами.

Баболен еще раз стремительно скатился вниз, сбегал к соседнему фонтану, несколько раз ополоснул стакан и принес девочке: теперь стакан сиял словно богемский хрусталь, а вода в нем была свежа и прозрачна.

— Спасибо, господин Баболен, — поблагодарила Рождественская Роза.

Она залпом выпила воду.

— О! Господин Баболен! — выпятив грудь, заважничал мальчуган. — Вот, мать, когда пойдем с тобой к Багру, о нас доложат: «Господин Баболен и госпожа Броканта!»

— Прошу прощения, — спохватилась девочка, — меня учили так обращаться. Я больше не буду так говорить, если это дурно.

— Да нет же, детка, это хорошо, — возразила Броканта, покоренная вопреки своей воле превосходством воспитания, которое простые люди порой поднимают на смех, но которое неизменно производит на них сильное впечатление.

Вечером перед сном повторилась та же сцена, что и накануне.

Мать и сын спали на одном матраце, брошенном на тряпье в углу комнаты.

Рождественская Роза упорно отказывалась спать вместе с ними.

Эту ночь она снова провела на стуле.

На следующий день Броканта сделала над собой усилие, положила в карман тридцать франков, вырученные от продажи нарядного платья девочки, вышла, купила кушетку за сорок су, матрац за десять франков — небольшой, но чистый, подушку за три с половиной франка, две пары мадаполамовых простынь и хлопчатое одеяло — все безупречной чистоты.

Она приказала отнести покупки к себе на чердак.

Истратила она ровно двадцать три франка и, значит, была с девочкой в расчете.

— Ой, какая хорошенькая чистая кроватка! — воскликнула та при виде заправленной кушетки.

— Это вам, мадемуазель Жеманница, — проворчала

Броканта. — Похоже, вы принцесса, вот мы и обращаемся с вами как с принцессой, а как же!

— Я не принцесса, — возразила девочка, — но там у меня была чистая постель.

— Ну, стало быть, и здесь будет такая же, как там… Вы довольны?

— Да, вы очень добры!

— Где желаете поселиться? Не прикажете ли снять для вас комнату на улице Риволи, да еще в бельэтаже?

— Позвольте мне занять этот угол, — попросила девочка.

Она показала на выступ в чердаке, который образовывал нечто вроде маленькой комнатки, вдававшейся в соседний чердак.

— И вам будет этого довольно? — засомневалась Броканта.

— Да, сударыня, — с привычным смирением подтвердила Рождественская Роза.

Кушетку поставили туда, куда указала беглянка.

Мало-помалу угол обставили, и он стал похож на спальню.

Броканта была далеко не так бедна, как казалось, но отличалась чудовищной скупостью; ей стоило большого труда заставить себя достать деньги из тайника, в который она их прятала.

Но у Броканты был доход — она гадала на картах.

Вместо денег она решила брать с клиентов натурой: в квартале жили бедняки и деньги водились не у всех.

Поэтому со старьевщицы она потребовала занавеску из персидского шелка, с краснодеревщика — небольшой столик, с торговца подержанными вещами — ковер. Через месяц уголок Рождественской Розы был обставлен полностью и стал называться алтарем.

Она был счастлива или почти счастлива.

Мы говорим «почти», потому что ее бумажное синее платье, желтая косынка в красный цветочек, шерстяные чулки и чепец были ей отвратительны.

И по мере того как эти вещи изнашивались, Рождественская Роза сама стала заниматься своим туалетом.

Прежде всего она старательно расчесывала свои волосы, такие длинные, что, когда она откидывала их назад, они доходили до пят.

Она проявляла изобретательность: рубашку из грубого полотна подвязывала самодельным шнурком, сооружала на голове тюрбан из яркого шарфа, запахивалась в старую шаль как в плащ, а то из ветки боярышника делала себе душистый венок; и всегда она одевалась так живописно, что могла бы служить художнику моделью: он непременно увидел бы в ней то антильскую креолку, то испанскую цыганку, то галльскую жрицу.

Но она никогда не выходила на свежий воздух, а солнце пробивалось на чердак лишь через маленькие щелочки; питалась только хлебом и пила одну воду; холод проникал во все щели в конуре Броканты, а девочка, независимо от времени года, почти всегда была одета одинаково — и в десятиградусный мороз и в двадцати пятиградусную жару, — вот почему в ее облике появилось нечто болезненное и страдальческое, что мы и попытались изобразить. А сухой кашель, от которого на щеках Рождественской Розы появлялся румянец, указывал на то, что приютившее ее убогое жилище уже оказало на нее пагубное воздействие, а в будущем и вовсе могло свести ее в могилу.

О ее семье, как и о страшном происшествии, толкнувшем ее на встречу с Брокантой — а та полюбила девочку, насколько она была способна любить, — никогда больше не заговаривали.

Вот какой была Рождественская Роза, стоявшая на коленях в ногах у Броканты в ту минуту, когда Баболен с учителем появились на пороге.

 

XXXII. SINISTRA CORNIX [16]

 

Зрелище, открывшееся Жюстену, было способно привлечь внимание человека, менее поглощенного своими мыслями; учитель помнил только о Мине, похищенной и взывавшей к его помощи.

Молодой человек шагнул на чердак, равнодушный ко всему, кроме занимавшей его мысли.

— Мать! — начал Баболен, выступая вперед, словно переводчик, за которым следует тот, чьи слова он должен передать. — Это господин Жюстен, учитель, пожелавший расспросить вас лично о том, что я не мог ему рассказать.

Старуха улыбнулась с таким видом, словно ожидала этот визит.

— А луидор? — вполголоса спросила она.

— Вот он, — отвечал Баболен, сунув ей в руку золотую монету, — но вы должны купить Рождественской Розе теплую одежду.

— Спасибо, Баболен, — поблагодарила девочка, подставляя ему лоб для поцелуя, и тот чмокнул ее по-братски, — спасибо, мне не холодно.

С этими словами она кашлянула несколько раз, что безоговорочно опровергало ее слова.

Но, как мы уже сказали, все эти подробности, способные поразить другого человека, для Жюстена будто не существовали или существовали как утренний туман, что поднимается между путником и целью его путешествия, застилает эту цель, но не может совершенно ее скрыть.

— Сударыня… — начал он.

При слове «сударыня» Броканта подняла голову, желая удостовериться, к ней ли он обращается.

Жюстен оказался вторым человеком, назвавшим ее сударыней; первой была Рождественская Роза.

— Сударыня, — продолжал Жюстен, — это вы нашли письмо?

— Надо думать! — хмыкнула Броканта. — Ведь переправила вам его я!

— Да, за что я вам чрезвычайно признателен, — сказал Жюстен. — Однако я хотел бы знать, где вы его подобрали.

— В квартале Сен-Жак, это точно.

— Я хотел бы знать, на какой улице?

— Я на табличку не глядела, но это было где-то между улицами Дофины и Муфтар.

— Постарайтесь вспомнить, умоляю вас! — воскликнул Жюстен.

— Мне кажется, это все-таки было на улице Сент-Андре-дез-Ар.

Более искушенный наблюдатель, знающий цыганок, сразу догадался бы, что Броканта мелет вздор не случайно. Наконец и до Жюстена дошло, с кем он имеет дело.

— Возьмите, это поможет вам вспомнить. И он протянул ей другой луидор.

— Послушай, мать, смилуйся над господином Жюстеном, — стал увещевать ее сын, — сделай то, о чем он просит; господин Жюстен — это тебе не первый встречный, его уважают в квартале Сен-Жак!

— Ты зачем вмешиваешься, мальчишка? — проворчала старуха. — Проваливай!

— Ну, как хотите, — решил Баболен. — В конце концов, господин Жюстен просил меня привести его сюда; он здесь — пусть выпутывается сам! Он уже достаточно взрослый, пускай сам занимается своими делами.

И он пошел играть с собаками.

— Броканта! — заговорила Рождественская Роза нежным мелодичным голоском. — Вы же видите, как молодой человек беспокоится, как он страдает; пожалуйста, скажите ему то, о чем он вас просит.

— Заклинаю вас, прелестное дитя, — взмолился учитель, прижав руки к груди, — попросите за меня!

— Она скажет! — пообещала девочка.

— Скажет, скажет!.. Конечно, скажу, — проворчала старуха, словно подчиняясь некой высшей силе, — ты знаешь мою слабость: я ни в чем не могу тебе отказать.

— Итак, сударыня, — едва сдерживая нетерпение, продолжал Жюстен, — напрягите память! Небом заклинаю вас, вспомните!

— Мне кажется, это было… Да, теперь я точно могу сказать, это было здесь.. Кстати, можно спросить у карт.

— Значит, — проговорил Жюстен, словно размышляя вслух и пропуская мимо ушей последние слова Броканты, — они пересекли Сену, проехав по Новому мосту и, вероятно, направились к заставе Фонтенбло или заставе Сен-Жак.

— Вот именно! — вставила Броканта.

— Откуда вы знаете? — удивился молодой человек.

— Я сказала: «Вот именно», это все равно, что сказать: «Вероятно».

— Послушайте, — продолжал Жюстен, — если вы что-нибудь знаете, Небом заклинаю: не молчите!

— Ничего я не знаю, — проворчала Броканта, — кроме того, что нашла на площади Мобер письмо на ваше имя, которое и передала вам.

— Броканта! — снова вмешалась Рождественская Роза. — Вы злая женщина! Вы еще что-то знаете и не говорите.

— Ничего я больше не знаю! — отрезала Броканта.

— Напрасно вы выпроваживаете господина Жюстена, мать! — подал голос Баболен. — Это друг господина Сальватора.

— Я не выпроваживаю этого господина; я говорю ему, что не знаю, о чем он спрашивает! А когда чего-то не знаешь, надо спросить еще у кого-нибудь.

— У кого мне спросить, говорите скорее!

— У того, кому известно все: у карт.

— Ладно, — смирился учитель. — Спасибо и на том, что вы сказали. Пойду теперь к господину Сальватору, он в полиции.

С этими словами молодой человек направился к выходу. Броканта, видно, передумала и остановила его:

— Господин Жюстен! Молодой человек обернулся.

Старуха показала пальцем на ворону, захлопавшую крыльями над его головой.

— Взгляните на птицу, — приказала она, — взгляните на птицу!

— Ну и что? — отозвался Жюстен.

— Она хлопает крыльями, не правда ли?

— Да.

— Вот и все. Раз ворона хлопает крыльями, надеяться особенно не на что.

— Это какой-нибудь знак?

— Господи Иисусе! И вы еще спрашиваете?! Образованный человек, учитель, а не знаете, что ворона — вещая птица?

— Так что же означает хлопанье крыльев вашей птицы?

— Это значит… Это значит, что вы не так-то скоро найдете человека, которого ищете. Вы ведь кого-то ищете?

— Да, и я готов все отдать ради того, чтобы найти этого человека.

— Теперь вы сами видите, что ворона знает это не хуже нас с вами.

— Так что это за знак?

— Этот знак… Этот знак, изволите видеть, изображает ваше старание: ворона хлопает крыльями в воздухе, как вы бьетесь в пустоте; она трижды хлопнула крыльями — значит, вы будете искать три года. От имени птицы советую вам попусту не хлопотать, а послушать, что скажут карты.

— Что ж, послушаем, — согласился Жюстен, — пусть они говорят!

И как тонущий хватается за соломинку, так и Жюстен вернулся, готовый поверить картам, как бы мало ни было похоже на правду то, что они скажут.

— Разложить малую или большую колоду? — спросила Броканта.

— Как вам будет угодно… Вот вам луидор.

— О, тогда разложу большую и еще пасьянс Калиостро!.. Подай мою большую колоду, Роза, — приказала Броканта.

Девочка встала, легкая, стройная и гибкая как пальма; она достала из старого сундука в углу колоду карт и подала старухе. Руки у девочки были худые, но белые, а ногти — ухоженные, как у щеголихи.

Баболену эти кабалистические опыты были, очевидно, не в диковинку, но он подошел поближе, сел на пол, скрестив ноги, и с простодушным восхищением приготовился смотреть и слушать магический сеанс.

Броканта вытащила из-за спины большую деревянную доску в форме подковы и положила себе на колени.

— Подзови Фареса, — приказала она девочке, кивнув в сторону вороны, сидевшей на балке и откликавшейся на одно из трех кабалистических слов, начертанных во время Валтасарова пира.

Ворона перестала хлопать крыльями и словно ждала своего выхода во время готовившейся сцены.

— Фарес! — позвала девочка как можно нежнее.

Ворона спрыгнула ей на правое плечо, девочка села перед старухой, немного наклонившись в ее сторону плечом, на котором устроилась ворона.

Броканта издала одновременно губами и горлом странный звук, похожий и на свист и на крик.

Заслышав этот пронзительный звук, двенадцать собак торопливо бросились вон из корзины и, как и подобало ученым тварям, расселись кругом слева и справа от гадалки с важностью докторов, готовых начать богословский спор; они образовали вокруг стола правильный крут, в центре которого находилась Броканта.

Когда собаки закончили свои шумные приготовления, по-видимому совершенно необходимые (так как в течение всего этого маневра собаки заунывно подвывали), установилась полная тишина.

Броканта оглядела ворону и собак; когда осмотр был закончен, она торжественно произнесла несколько слов, вероятно, на непонятном ей самой языке, который арабы могли бы принять за французский, но в котором французы ни за что не признали бы арабского.

Мы не знаем, поняли ли Баболен, Рождественская Роза и Жюстен смысл ее слов; но можем с уверенностью утверждать, что ее поняли двенадцать собак и ворона, судя по размеренному тявканью и по карканью птицы; карканье подражало резкому звуку, которым старуха подозвала к себе всю свору.

Потом тявканье прекратилось, крик птицы смолк; собаки, до тех пор чинно сидевшие и меланхолически глядевшие друг на друга, улеглись.

Ворона перелетела с плеча Рождественской Розы на голову старухе и уселась поудобнее, вцепившись когтями в седые волосы Броканты.

Окажись там в эту минуту художник-жанрист, ему открылась бы следующая картина.

Мрачный чердак; сквозь редкие щели с трудом пробиваются полоски света.

Старуха сидит в окружении лежащих псов; у нее в ногах

Баболен; Рождественская Роза стоит, прислонившись к столбу.

Эта группа освещена красноватым светом глиняной лампы.

Жюстен, бледный, нетерпеливый, едва виден в полутьме.

Птица хлопает время от времени крыльями с пронзительным карканьем, как в басне о вороне, который хочет стать орлом.

Только, в отличие от ворона, вцепившегося в белую шерсть барашка, наша ворона запустила когти в седые волосы старухи.

Картина неправдоподобна, нелепа; она могла бы подействовать и на менее впечатлительного человека, чем Жюстен.

Освещенная, как мы уже сказали, красноватым светом коптящей лампы, колдунья вытянула вперед голую иссушеную руку и стала описывать в воздухе огромные круги.

— Молчите все! — приказала она. — Слово за картами. Собаки и ворона притаились.

И вот Броканта хриплым голосом стала передавать таинственный рассказ карт.

Но прежде старая сивилла перемешала колоду и предложила Жюстену снять левой рукой.

— Вы, разумеется, хотите узнать, что с той, которую вы любите?

— Да, которую я обожаю! — кивнул Жюстен.

— Ладно!.. Вы будете валетом треф, то есть молодым человеком, предприимчивым и ловким.

Жюстен грустно улыбнулся: предприимчивости и ловкости ему прежде всего не хватало.

— Она… она дама червей, то есть женщина нежная и любящая.

Ну, на Мину, по крайней мере, это было похоже.

Перемешав и сняв колоду, условившись, что валет треф будет представлять Жюстена, а дама червей — Мину, Броканта открыла три карты.

Она проделала то же шесть раз.

Всякий раз, когда выпадало по две карты одной масти, то две трефы, то две бубны, то две пики, она забирала более крупную карту и выкладывала ее перед собой слева направо.

Итак, перед ней лежало шесть карт.

Покончив с этим, она снова перемешала колоду, опять заставила Жюстена снять левой рукой, и все повторилось сначала.

В одной из троек выпало три туза. Гадалка взяла их и разложила рядком.

Этот брелан сократил время, дав ей сразу три карты вместо одной.

Она продолжала до тех пор, пока не набрала семнадцать карт.

Карты, представлявшие Жюстена и Мину, тоже вышли.

Гадалка отсчитала семь карт справа налево; первой был валет треф.

— Ну вот! — проговорила она. — Та, которую вы любите, — юная блондинка лет шестнадцати-семнадцати.

— Верно, — подтвердил Жюстен.

Она отсчитала еще семь карт: выпала семерка червей.

— Несбывшиеся мечты!.. Вы с ней строили планы, которые так и не смогли осуществиться.

— Увы! — прошептал Жюстен.

Старуха отсчитала еще семь карт и показала на девятку треф.

— Эти планы были нарушены из-за денег, которых вы не ожидали, то ли пенсион, то ли наследство.

Она опять отсчитала семь карт и попала на десятку пик.

— Странно! — продолжала Броканта. — Деньги, которые обыкновенно приносят радость, заставили вас плакать!

Она снова отсчитала карты: вышел туз пик.

— Письмо, что я вам передала, от молодой особы, которой грозит тюрьма.

— Тюрьма? — вскричал Жюстен. — Это невозможно!

— Так говорят карты… Тюрьма, заточение, заключение…

— В самом деле, — прошептал Жюстен, — раз ее похитили, то для того чтобы спрятать… Продолжайте, продолжайте! До сих пор все верно.

— Письмо вы получили, когда находились среди друзей.

— Да, это друзья… и добрые друзья!

Броканта отсчитала еще семь карт и показала на выпавшую даму пик.

— Зло исходит от брюнетки, которую ваша возлюбленная считает своей подругой.

— Мадемуазель Сюзанна де Вальженез, может быть?

— Карты говорят, что брюнетка, имени они не называют.

Она продолжала отсчет и попала на восьмерку пик. Открыв ее, она сказала:

— Несбывшаяся мечта — это свадьба.

Жюстен задыхался: до сих пор, то ли случайно, то ли по волшебству, но карты говорили правду.

— О, продолжайте, во имя Неба, продолжайте!

Она так и сделала и попала на одного из трех тузов лежавших вместе.

— Ого! — вскрикнула она. — Заговор! Через семь карт выпал король треф.

— В эту минуту вам помогает верный друг, который любит оказывать услуги…

— Сальватор! — прошептал Жюстен. — Так он мне представился.

— Но его планы кто-то расстроил! — прибавила старуха. — А то, что он сейчас для вас делает, запоздало.

— Что с блондинкой? Что с блондинкой? — спросил Жюстен.

Старуха отсчитала еще раз до семи и показала на валета пик.

— О! — воскликнула она. — Ее похитил молодой человек, черноволосый, с дурными наклонностями.

— Где она? Скажи, где она, и я отдам тебе все, что имею! — закричал Жюстен.

Порывшись в карманах, он выгреб горсть серебряных монет и приготовился высыпать их на стол, где Броканта раскладывала карты, как вдруг почувствовал, что кто-то остановил его руку.

Он обернулся: это Сальватор — никто не видел и не слышал, как он вошел, — воспротивился его чрезмерной щедрости.

— Спрячьте деньги в карман, — приказал он Жюстену, — спускайтесь вниз, садитесь на коня господина Жана Робера, галопом скачите в Версаль, никого не пускайте в комнату Мины и следите за тем, чтобы никто не выходил во двор… Сейчас половина восьмого, через час вы должны быть у госпожи Демаре.

— Но… — нерешительно начал Жюстен.

— Поезжайте, не теряя ни минуты, так надо! — сказал Сальватор.

— А как же…

— Отправляйтесь или я ни за что не поручусь!

— Еду! — отозвался Жюстен. Уже выходя, он крикнул Броканте:

— Не беспокойтесь, я к вам еще зайду!

Он торопливо спустился, принял повод из рук Жана Робера, прыгнул в седло — ведь он, сын фермера, с детства привык к лошадям — и поскакал галопом по улице Копо, то есть самым коротким путем к дороге на Версаль.

 

XXXIII. КАРТЫ НЕ ЛГУТ

 

Передав Жюстену коня, Жан Робер ощупью нашел лестницу, которую показал ему Сальватор, когда вернулся из полиции и застал его первым в условленном месте.

Мы сколько угодно могли бы шутить на тему о лестницах, чердаках и поэтах. Но у Жана Робера, как мы уже сказали, была лошадь — отличная полукровка, способная за час проскакать пять льё; итак, Жан Робер не был похож на обыкновенного поэта, у которого в голове только лестницы да чердаки.

Завидев Сальватора, старуха с тяжелым вздохом выронила колоду из рук, собаки вернулись в корзину, ворона снова уселась на балку.

Когда Жан Робер вошел в комнату, он все же увидел живописную группу, которая могла порадовать глаз его друга художника Петруса и которая именно своей живописностью сразу захватила его поэтическую натуру.

Перед ним сидела на скамеечке старая гадалка, в ногах у нее лежал Баболен, а Рождественская Роза, как и прежде, стояла, прислонившись к столбу.

Броканта с заметным беспокойством ждала, что скажет Сальватор.

Дети улыбались ему как другу, но по-разному.

У Баболена улыбка была веселой, у Рождественской Розы — грустной.

К величайшему изумлению Броканты, Сальватор словно не заметил карт.

— Это вы, Броканта? — спросил он. — Как себя чувствует Рождественская Роза?

— Хорошо, господин Сальватор, очень хорошо, — пролепетала девочка.

— Я не тебя спрашиваю, бедняжка, а вот ее.

— Покашливает, — отвечала старуха.

— Доктор заходил?

— Да, господин Сальватор.

— Что сказал?

— Что надо как можно скорее съезжать с этой квартиры.

— Правильно сделал, я давно вам об этом толкую, Броканта.

Нахмурившись, он еще строже продолжал:

— Почему у девочки голые ноги?

— Не хочет надевать ни чулки, ни башмаки, господин Сальватор.

— Это правда, Рождественская Роза? — ласково спросил молодой человек, хотя в голосе его слышался упрек.

— Я не надеваю чулки, потому что у меня они одни — из грубой шерсти, а башмаки тоже одни — из грубой кожи.

— Почему же Броканта не купит тебе тонкие чулки и туфли?

— Это слишком дорого, господин Сальватор, а я бедна, — вмешалась старуха.

— Ошибаешься, это недорого, — возразил Сальватор. — И ты лжешь, когда говоришь, что бедна.

— Господин Сальватор!

— Тихо! И послушай-ка меня!

— Я слушаю, господин Сальватор.

— И сделаешь, как я скажу?

— Постараюсь.

— И сделаешь, как я скажу? — повелительно повторил молодой человек.

— Да.

— Если через неделю — слышишь? — если через неделю ты не найдешь комнату для себя и Баболена, а также просторную светлую комнату для этой девочки и отдельную конуру для собак, я заберу у тебя Рождественскую Розу.

Старуха обхватила девочку за талию и прижала к себе, словно Сальватор мог сейчас же привести угрозу в исполнение.

— Вы отнимете у меня мою девочку?! — вскричала старуха. — Мою девочку, которая живет со мной семь лет?

— Прежде всего, она не твоя, — возразил Сальватор. — Ты ее украла.

— Спасла, господин Сальватор! Спасла!

— Украла ты ее или спасла, об этом ты поспоришь с господином Жакалем.

Броканта умолкла и еще крепче прижала к себе Рождественскую Розу.

— Впрочем, я пришел не за этим, — продолжал Сальватор, — я пришел за несчастным юношей, из которого ты вытягивала последние деньги, когда я появился.

— Ничего я не вытягивала, господин Сальватор: я брала то, что он мне давал добровольно.

— Значит, ты его обманывала.

— Я его не обманывала, я говорила ему правду.

— Откуда тебе ее знать?

— Из карт.

— Врешь!

— Однако карты…

— Твои карты — средство мошенничества!

— Господин Сальватор! Рождественской Розой клянусь: все, что я ему сказала, — чистая правда.

— Что ты ему сказала?

— Что он любит блондинку лет шестнадцати-семнадцати.

— Кто тебе это сказал?

— Карты.

— Кто тебе это сказал? — властно повторил Сальватор.

— Баболен; он слышал об этом от соседей.

— Вот ты чем занимаешься! — обратился Сальватор к Баболену.

— Простите, господин Сальватор, я не думал, что поступаю плохо, рассказывая об этом Броканте. Все в предместье Сен-Жак знают, что господин Жюстен влюблен в мадемуазель Мину.

— Дальше, Броканта. Что еще ты ему сказала?

— Сказала, что девушка его любит, что они хотели пожениться, но этому помешали неожиданные деньги.

— Кто тебе это сказал?

— Господин Сальватор! Трефовая десятка означает «деньги», пиковая восьмерка — «обманутую мечту».

— Кто тебе это сказал, Броканта? — все более теряя терпение, продолжал настаивать Сальватор.

— Один славный кюре, господин Сальватор… Старый добрый седовласый кюре, а уж он, конечно, врать не станет! Он говорил толпе, которая его расспрашивала: «Как подумаю, что из-за этих двенадцати тысяч франков…» Не упомню точно, десяти или двенадцати.

— Неважно!

— «Как подумаю, — говорил добрый старый кюре, — что из-за двенадцати тысяч франков, которые я привез, и произошло это несчастье!..»

— Хорошо, Броканта. А потом что ты ему сказала?

— Что мадемуазель Мину похитил черноволосый молодой человек.

— Откуда ты это знаешь?

— Господин Сальватор, там, видите ли, был пиковый валет, а пиковый валет…

— Откуда ты знаешь, что девушка была похищена? — топнув ногой, повторил Сальватор.

— Сама ее видела, сударь.

— Ты ее видела?

— Как вижу вас, господин Сальватор.

— Где?

— На площади Мобер.

— Ты видела Мину на площади Мобер?

— Нынче ночью, господин Сальватор, нынче ночью… Я только что обошла улицу Галанд и пошла через площадь

Мобер. Вдруг пролетает карета, да так быстро, словно лошади понесли. Стекло опустилось, и я слышу: «Ко мне, на помощь! Меня похищают!» Затем из окна показывается хорошенькая, словно у херувимчика, белокурая головка. Сейчас же рядом — другая голова: черноволосый молодой человек, усатый… Он втягивает назад ту, что кричала, и поднимает стекло. Но девушка успела бросить письмо.

— И письмо это?..

— То самое, на котором был указан адрес господина Жюстена.

— В котором часу это было, Броканта?

— Было, должно быть, пять часов утра, господин Сальватор.

— Ладно! Это все?

— Да.

— Поклянись Рождественской Розой!

— Клянусь Рождественской Розой!

— Почему ты просто не рассказала господину Жюстену все, как оно было?

— Соблазнилась я, господин Сальватор: он всем станет рассказывать, что тут было, и у меня прибавится клиентов.

— Вот тебе, Броканта, луидор за то, что сказала правду, — продолжал Сальватор. — Но на этот луидор ты купишь девочке три пары хлопчатых чулок и шевровые туфли.

— Я хочу красные туфли, господин Сальватор, — вставила Рождественская Роза.

— Получишь любого цвета, какой захочешь, дитя мое. Повернувшись к Броканте, он продолжал:

— Ты все слышала! Если через неделю, день в день, час в час, я вас еще застану здесь, то заберу Рождественскую Розу.

— Ах! — вздохнула старуха.

— А тебя, Розочка, если я еще застану с голыми ногами, я прикажу одеть так, как ты была одета, когда я увидел тебя впервые пять лет назад.

— Ой, господин Сальватор! — испугалась девочка. Еще раз приблизившись к старухе, он негромко сказал ей:

— Не забудь, Броканта, что ты отвечаешь за девочку головой! Если ты ее заморозишь на своем чердаке, ты сгниешь в тюрьме от холода, голода и нищеты.

После этой угрозы он склонился над девочкой, и та подставила ему лоб для поцелуя.

Он направился к выходу и знаком приказал Жану Роберу следовать за ним. Жан Робер бросил последний взгляд на старуху и двоих детей и вышел вслед за Сальватором.

— Кто эта странная девочка? — спросил он у Сальватора, когда они очутились на улице.

— Одному Богу известно! — ответил тот.

Продолжая спускаться по улице Копо, а затем по улице Муфтар, он рассказал поэту о том, что произошло вечером 20 августа и как девочка, которую поэт только что видел и чья дикая красота произвела на него такое сильное впечатление, попала в руки Броканты, — в навозной куче оказалась жемчужина.

Рассказ много времени не занял: когда они вышли на Новый мост, Сальватор умолк.

— Здесь! — сказал Сальватор, прислонившись к решетке, окружавшей статую Генриха IV.

— Вы здесь решили остановиться? — уточнил Жан Робер.

— Да.

— Зачем?

— Надо подождать.

— Чего?

— Карету.

— Куда она нас повезет?

— О, дорогой мой, вы слишком любопытны!

— Тем не менее…

— Будучи драматическим поэтом, вы должны знать, что это настоящее искусство — уметь поддерживать интерес.

— Ну, как вам будет угодно. Подождем. Впрочем, ждать им пришлось недолго.

Спустя десять минут карета, запряженная парой выносливых лошадей, свернула с набережной Орфевр и остановилась против статуи Генриха IV.

Человек лет сорока отворил дверцу и проговорил:

— Едем! Скорее! Молодые люди сели в карету.

— Ты знаешь, куда ехать, — сказал человек кучеру.

И лошади помчались галопом, проехали мост и свернули на Школьную набережную.

 

XXXIV. ГОСПОДИН ЖАКАЛЬ

 

Поведаем нашим читателям о том, во что г-н Сальватор не счел нужным посвящать Жана Робера.

Расставшись с Жюстеном и Жаном Робером на улице Предместья Сен-Жак, Сальватор, как мы уже сказали, отправился в префектуру полиции.

Он пришел в отвратительный тупик, носящий имя Иерусалимской улицы, тесную, темную, грязную клоаку, куда даже солнце никогда не заглядывает.

Сальватор шагнул за порог префектуры проворно и свободно, как завсегдатай мрачного особняка.

Было семь часов утра — иными словами, только что начало светать.

Его остановил привратник.

— Эй, сударь! — крикнул он. — Вы куда?.. Сударь! Эй!

— В чем дело? — обернулся Сальватор.

— Простите, господин Сальватор, я вас не узнал. И он со смехом прибавил:

— Сами виноваты: одеты как важный господин.

— Господин Жакаль уже у себя? — спросил Сальватор.

— Еще у себя — он там и ночевал.

Сальватор прошел через двор, потом в арку напротив двери, свернул налево, по небольшой лестнице поднялся двумя этажами выше, прошел коридор и спросил у пристава, где г-н Жакаль.

— Он сейчас очень занят! — отвечал пристав.

— Скажите, что его спрашивает Сальватор, комиссионер с Железной улицы.

Пристав исчез за дверью и почти тотчас вернулся.

— Через две минуты господин Жакаль будет в вашем распоряжении.

Действительно, дверь скоро снова распахнулась и, раньше чем показался хозяин кабинета, послышался его голос:

— Ищите женщину, черт побери! Ищите женщину! Потом показался тот, чей голос они только что слышали. Попытаемся набросать портрет г-на Жакаля.

Это был человек лет сорока, неимоверно длинный и тонкий, червеобразный, как говорят натуралисты, но с короткими жилистыми ногами.

Тело говорило о гибкости, ноги — о проворстве.

Голова его, казалось, принадлежала сразу всем семействам разряда пальцеходящих хищников: шевелюра, или грива, или масть — как угодно читателю, — была рыжевато-серая; уши, длинные, торчащие на голове, были заострены и покрыты шерстью, совсем как у барса; глаза, цвета желтого ириса вечером, зеленые днем, напоминали одновременно глаза рыси и волка; зрачок, вытянутый вертикально, как у кошки, сужался и расширялся в зависимости от силы света; нос и подбородок (мы чуть не сказали морда) были заострены, как у борзой.

Голова лисицы и тело хорька.

А ноги, о которых мы уже упомянули, были такие, что г-н Жакаль мог, по примеру куницы, проскользнуть повсюду и проскочить в самую узкую щель, лишь бы пролезла голова.

Вся физиономия, как у лисицы, изобличала лукавство, хитрость и тонкость; как ночной хищник, охотящийся на кроликов и кур, г-н Жакаль выходил из своей норы на Иерусалимской улице и отправлялся на охоту лишь с наступлением темноты.

Он прищурился и заметил в полумраке коридора того, о ком ему доложил пристав.

— А-а, это вы, дорогой господин Сальватор! — поспешив навстречу гостю, воскликнул он. — Чему я обязан удовольствием видеть вас так рано?

— Мне сказали, сударь, что вы очень заняты, — отвечал Сальватор, с трудом преодолевая отвращение к полицейскому.

— Верно, дорогой господин Сальватор. Но вы отлично знаете, что нет такого дела, какое я сейчас же не оставил бы ради удовольствия побеседовать с вами.

— Идемте к вам в кабинет, — пропуская комплимент г-на Жакаля мимо ушей, предложил Сальватор.

— Невозможно, — возразил г-н Жакаль, — меня ждут двадцать человек.

— Эти люди у вас надолго?

— Минут на двадцать, по минуте на каждого. В девять я должен быть в Ба-Мёдоне.

— В Ба-Мёдоне? — Да.

— Какого черта вы там собираетесь делать?

— Должен констатировать смерть от удушья.

— Удушья?

— Двое молодых людей покончили с собой, да… Старт тему всего двадцать четыре года, кажется.

— Несчастные! — вздохнул Сальватор. Потом, переходя к делу Жюстена, он сказал:

— Дьявольщина! Мне так нужно было поговорить с вами без помех! Я хотел сообщить вам нечто очень важное.

— У меня идея…

— Говорите!

— Я еду в карете один. Поедемте со мной: в дороге вы мне обо всем расскажете. О чем речь, в двух словах?

— О похищении.

— Ищите женщину!

— Черт подери! Ее-то мы и ищем.

— Нет, не похищенную надо искать.

— Кого же?

— Ту, которая приказала ее похитить.

— Вы полагаете, в этом деле замешана женщина?

— Женщина замешана в любом деле, господин Сальватор, поэтому-то наша работа так трудна. Вчера мне сообщили, что один кровельщик упал с крыши…

— И вы сказали: «Ищите женщину!»

— Это первое, что я сказал.

— И что же?

— Они надо мной посмеялись и сказали, что у меня навязчивая идея. Но стали искать женщину и нашли!

— Как же было дело?

— Недотепа обернулся поглазеть на женщину, она одевалась в мансарде напротив, и так ему это понравилось, ей-Богу, что он забыл, где стоит: нога подвернулась и — трах-тарарах!

— Убился?

— Насмерть, дурачина! Ну что, договорились: вы едете со мной в Ба-Мёдон?

— Да, но я с другом.

— У меня четырехместная карета. Фаржо, — обратился г-н Жакаль к приставу, — прикажите запрягать.

— Сначала мне надо зайти на улицу Трипре, — предупредил Сальватор.

— Даю вам полчаса.

— Где мы встретимся?

— У статуи Генриха Четвертого. Я прикажу остановить карету, вы сядете и — вперед, кучер!

Господин Жакаль возвратился к себе в кабинет, Сальватор отправился за Жаном Робером на улицу Трипре.

Все произошло так, как они условились: молодые люди сели в карету к г-ну Жакалю и втроем они покатили в Ба-Мёдон.

Мы попытались описать внешность г-на Жакаля; теперь два слова о его характере.

Господин Жакаль начинал с должности комиссара полиции, но благодаря выдающимся способностям постепенно поднялся до самой вершины — должности начальника уголовной полиции.

Он знал наперечет всех парижских воров, мошенников, цыган, освобожденных каторжников, беглых каторжников, матерых воров, начинающих воров, искусных воров, отошедших от дел воров — все они кишмя кишели под его всеохватывающим взглядом, в грязном пандемониуме старой Лютеции, и не могли ни в кромешной темноте, ни в глубоком подземелье, ни в бесчисленных кабаках укрыться от начальника полиции. Он отлично знал все меблированные комнаты, притоны, дома терпимости, западни, как Филидор — клетки своей шахматной доски. Стоило ему лишь взглянуть на сорванный ставень, на разбитое окно, на ножевую рану, как он говорил: «Ого! Это мне знакомо! Так работает такой-то!»

И почти не ошибался.

У г-на Жакаля словно не было природных потребностей.

Если ему было некогда позавтракать — он не завтракал, если было некогда пообедать — он не обедал, если было некогда поужинать — он не ужинал; если у него не было времени поспать — не спал вовсе!

Господин Жакаль с одинаковым удовольствием и успехом переодевался в любой костюм: рантье из Маре, генерала Империи, члена общества «Каво», швейцара богатого дома, портье небольшого дома, бакалейщика, торговца целебными снадобьями, бродячего акробата, пэра Франции, циркача из Гента — одним словом, он мог превратиться в кого угодно и посрамить самого ловкого комедианта.

Протей рядом с ним был бы всего-навсего кривлякой из Тиволи или с бульвара Тампль.

У г-на Жакаля не было ни отца, ни матери, ни жены, ни сестры, ни брата, ни сына, ни дочери; он был один в целом свете, и казалось, что само Провидение позаботилось о том, чтобы освободить его от свидетелей его таинственной жизни и дать возможность свободно идти своей дорогой.

На четырех полках книжного шкафа у г-на Жакаля стояло по собранию сочинений Вольтера! В те времена, когда все, особенно полицейские, были иезуитами в рясах или без оных, он один выражался открыто, цитировал по любому случаю «Философский словарь» и знал «Девственницу» назубок. Четыре разных издания сочинений автора «Кандида» стояли в шагреневых переплетах с серебряным обрезом — мрачный символ навсегда похороненных надежд их владельца.

Господин Жакаль не верил в добро: зло, по его мнению, господствовало над всем сущим. Обуздать зло было единственной целью всей его жизни; он не понимал, как может существовать в мире какая-то иная цель.

Он был Михаилом-архангелом бедных кварталов. Последнее слово всегда было за ним, и он пользовался полученными от общества полномочиями, как карающий ангел — пылающим мечом.

Люди представлялись ему большим собранием марионеток и паяцев, исполняющих самые разные обязанности; по его мнению, за веревочки этих марионеток и паяцев дергали женщины. Вот чем объяснялась его навязчивая идея; мы с вами видели, как, едва выйдя из кабинета, он заговорил о женщине. Но именно благодаря своей навязчивой идее он почти непременно раскрывал любое преступление.

Всякий раз как ему докладывали о заговоре, убийстве, краже, похищении, покушении на собственность, кощунстве или самоубийстве, у него на все был один ответ: «Ищите женщину!»

Отправлялись на поиски женщины, и, когда ее находили, можно было ни о чем не беспокоиться: остальное отыскивалось само собой.

Он и сам это доказал, когда привел пример с кровельщиком, упавшим с крыши на мостовую.

Господин Жакаль и в этом деле разглядел женщину, а ведь другой сказал бы, что кровельщик просто оступился и потерял равновесие.

Опыт показывал, что у г-на Жакаля был острый глаз.

Итак, г-н Жакаль был верен своему принципу, когда сказал Сальватору по поводу похищения Мины: «Ищите женщину!»

Вот что представлял собой — наше описание получилось далеко не столь полным, как нам бы хотелось, — г-н Жакаль, то есть тот, в чьей карете Сальватор и Жан Робер ехали вдоль набережной Тюильри.

Ах да, мы забыли сказать еще об одной характерной черте г-на Жакаля: он носил зеленые очки, но не для того, чтобы лучше видеть, а затем, чтоб его меньше замечали.

Когда он хотел что-то рассмотреть, он резким движением поднимал очки на лоб и его глаза, отливавшие всеми цветами радуги, в любое мгновение готовы были метнуть молнию из-под полуприкрытых век. Потом он опускал очки, но не рукой, а движением височных мускулов, и очки садились на место в канавку, проложенную стальной дужкой на его переносице.

Ему почти всегда оказывалось довольно первого осмотра: такой быстрый, пытливый, верный взгляд был у него!

Этот взгляд был похож на бесшумные летние молнии, вспыхивающие меж двух грозовых туч в теплые августовские вечера.

 

XXXV. ИЩИТЕ ЖЕНЩИНУ!

 

Когда молодые люди сели в карету, г-н Жакаль начал с того, что поднял очки и бросил на Жана Робера один из тех проницательных взглядов, которые позволяли ему сразу оценить внешность и моральные качества человека.

Через мгновение его очки упали на переносицу — то ли потому, что он узнал Жана Робера, поэта, который, как мы говорили, прошел уже первый круг популярности, то ли потому, что, едва взглянув на благородные черты его лица, г-н Жакаль понял, с кем имеет дело.

— Итак, — сказал полицейский, прочно устроившись в мягком углу кареты, который он хотел было уступить Сальватору, но тот наотрез отказался, — итак, вы говорите, что речь идет о похищении?

Господин Жакаль взялся за табакерку — прелестную изящную бонбоньерку, хранившую, должно быть, когда-то пастилки для маркизы Помпадур или графини Дюбарри, — и с наслаждением засунул в нос огромную понюшку.

— Ну, рассказывайте.

У каждого человека есть свое слабое место, своя уязвимая пята, не омытая водами Стикса.

Было уязвимое место и у г-на Жакаля; и мы были бы недобросовестными историками, если бы забыли о нем упомянуть.

Господин Жакаль мог не есть, не пить, не спать, но не мог обойтись без нюхательного табаку. Табакерка и табак были его неизменными спутниками. Похоже, в табакерке он и черпал свои нескончаемые хитроумные идеи, внезапностью и изобилием которых изумлял современников.

Итак, он поднес к носу табак со словами: «Ну, рассказывайте!»

Господин Жакаль уже слышал историю Жюстена в двух словах, но на бегу, когда его голова была занята другими мыслями.

Ему необходимо было послушать еще раз.

Впрочем, повторение рассказа не изменило первого его впечатления, хотя теперь Сальватор излагал дело со всевозможными подробностями, услышанными из уст Броканты.

— И вы не искали женщину? — спросил полицейский.

— У нас не было времени: мы узнали о происшествии лишь в семь часов утра.

— Дьявольщина! Они, должно быть, перевернули всю комнату и затоптали весь сад.

— Кто?

— Эти идиотки.

«Этими идиотками» были хозяйка пансиона, воспитательницы и ученицы.

— Нет, — возразил Сальватор. — Опасаться нечего.

— Почему?

— Жюстен во весь опор помчался верхом на лошади этого господина, — Сальватор указал на Жана Робера, — и будет охранять дверь в комнату…

— …если доедет!

— То есть как?

— Разве школьный учитель умеет садиться на лошадь? Надо было мне сказать, я бы дал вам Гусара.

Гусаром называли одного из подчиненных г-на Жакаля; это изысканное и выразительное прозвище дано было за ловкость в обращении с лошадьми.

— Я тоже ему об этом говорил, — ответил Сальватор, — но Жюстен мне сказал, что он сын фермера и с детства знает лошадей.

— Ну, теперь, если найдем женщину, все пойдет хорошо.

— Я не вижу рядом с ней женщины, которую можно было бы подозревать, — позволил себе заметить Сальватор.

— Женщину надо подозревать всегда.

— По-моему, вы слишком категоричны, господин Жакаль.

— Вы говорите, что вашу Мину похитил молодой человек?

— Мою Мину? — улыбаясь, переспросил Сальватор.

— Ну, Мину школьного учителя, словом, Мину, о которой идет речь!

— Да, Броканта видела карету в четыре часа утра, как я вам сказал, и разглядела молодого человека. Она даже утверждала, что он брюнет.

— Ночью все кошки серы.

Произнося эту поговорку, г-н Жакаль покачал головой.

— Вы сомневаетесь? — спросил Сальватор.

— Видите ли… Мне представляется неестественным, что молодой человек похищает девицу; это не в наших традициях, если только молодой человек не является отпрыском богатой и могущественной при дворе фамилии и не боится в девятнадцатом веке изображать Лозена и Ришелье. Может быть, это сын пэра Франции, племянник кардинала или архиепископа… Похищают обыкновенно старики; я говорю это для вас, господин Сальватор, и особенно для господина, который пишет пьесы, — прибавил полицейский, едва заметно кивнув в сторону Жана Робера. — Ведь старость бессильна и пресыщена. Но похищение со стороны молодого человека, красивого и сильного, — чудовищное преступление!

— Однако дело обстоит именно так.

— В таком случае поищем женщину! Очевидно, женщина замешана в этом преступлении. В какой мере — не знаю. Но какая-то роль в этой таинственной драме несомненно принадлежит женщине. Вы говорите, что не видите около нее никакой женщины. А вот я вижу одних только женщин: воспитательницы, помощницы воспитательниц, подруги по пансиону, камеристки… Вы даже не подозреваете, что такое пансион, наивный вы человек!

И г-н Жакаль взял еще щепотку табаку.

— Все эти пансионы, изволите ли видеть, господин Сальватор, — продолжал он, — это очаги пожара; в них живут и бьются пятнадцатилетние девочки, подобно саламандрам, о которых рассказывают древние натуралисты. Что до меня, я знаю одно: если б я имел честь быть отцом дочери на выданье, я бы скорее запер ее в погребе, чем отдал в пансион. Вы не можете себе вообразить, какие жалобы поступают в полицию нравов на пансионы, и не потому, что плохи хозяйки, а всему виной постоянно влюбляющиеся девочки: это старая басня о Еве. Воспитательницы, их помощницы, надзирательницы, напротив, всегда начеку, как собаки вокруг фермы или телохранители вокруг короля. Но как помешать волку войти в овчарню, когда овечка сама отпирает ему дверь?

— Это не тот случай: Мина обожает Жюстена.

— Значит, это дело подруги; вот почему я говорил и повторяю: «Поищем женщину!»

— Я начинаю склоняться к этому же мнению, господин Жакаль, — проговорил Сальватор, наморщив лоб, словно для того, чтобы заставить свою мысль остановиться на каком-то неясном и подозрительном пункте.

— Разумеется, — продолжал полицейский, — я не ставлю под сомнение целомудрие вашей Мины… Я говорю «ваша Мина»… В общем, я хочу сказать, Мина вашего школьного учителя… Я уверен, что она не принесла с собой в пансион ничего такого, что могло бы испортить окружавших ее девиц. Она получила хорошее воспитание и заключала в себе сокровища доброты и благочестия, накопленные под неусыпным оком приемных родителей. Но сколько вокруг этого чистого благоухающего цветка вредных растений, дыхание которых для него гибельно! И ведь они подцепили заразу в родной семье! Ребенка считают беззаботным несмышленышем, а он никогда и ничего не забывает, господин Сальватор, запомните это! Тот, кто в десять лет видел невинные феерии в театре Амбигю-Комик или в Гэте, в пятнадцать лет, если это мальчик, попросит рыцарское копье, чтобы поразить великанов, охраняющих и мучающих принцессу его сердца; если же это девочка, она вообразит себя этой самой принцессой, которую мучают родители, и употребит, ради того чтобы снова соединиться с любовником, с кем ее разлучили, все, чему она научилась от колдуна Можи или феи Колибри. Наши театры, музеи, стены, магазины, места прогулок — все способствует тому, чтобы пробудить в детской душе любопытство, и его готов удовлетворить первый встречный, если не будет рядом матери или отца. Все стремятся пробудить и постоянно поддерживать в ребенке желание все узнать, жажду все понять, а ведь это бич детства. И мать не может объяснить дочери, почему, входя в церковь, красивый молодой человек подает святую воду юной девушке, почему в летний полдень пара влюбленных целуется в поле, почему люди женятся, почему один идет к мессе, а другой — нет; мать не может открыть дочери ни одну из тайн, о каких та смутно догадывается, и посылает ее, испугавшись растущего с годами любопытства, в пансион, где девочка узнает от старших подруг нечто такое, что пагубно влияет на ее здоровье и на ее нравственность, а потом и сама передает все это младшим подругам. Дорогой мой Сальватор, да будет вам известно, если вы когда-нибудь задумаете жениться, что даже девушка из хорошей семьи, поступая в пансион, несет в себе ядовитые семена, способные позднее отравить целое поле!

— Но ведь есть, наверно, какое-нибудь лекарство? — спросил Сальватор, пока Жан Робер удивленно слушал рассуждения полицейского.

— Да, разумеется, вылечить можно все, и это тоже, но — черт подери! — существует стена более прочная, высокая и протяженная, чем Великая китайская стена: существует обычай — бич всякого общества. Вот, к примеру, с некоторых пор молодежь взяла себе пагубную привычку, тем более пагубную, что от нее лекарства нет…

— Какую?

— Самоубийство. Юноша любит девушку, она его пока не любит. Он не ждет, пока она его полюбит, — он накладывает на себя руки! Девушка любит молодого человека, а он ее разлюбил, она надеялась, что он прикроет их грех, женившись на ней, — она кончает жизнь самоубийством! Двое любят друг друга, но родители против их брака, — они умирают! И знаете, почему чаще всего они накладывают на себя руки?

— Очевидно, потому что устали от жизни, — предположил Жан Робер.

— Э, нет, господин поэт, — возразил полицейский, — от жизни устать нельзя, а доказательством тому — то, что, чем человек старше, тем сильнее он за нее держится. На сто случаев самоубийств среди тех, кто моложе двадцати пяти лет, приходится только один случай самоубийства среди стариков, которым за семьдесят. Люди умирают, — ужасно такое говорить! — чтобы сыграть шутку над близкими: юноша подшучивает над любовницей, любовница — над возлюбленным, влюбленные — над родителями. Страшная шутка, которая и не понадобилась бы, стоило лишь подождать год, полгода, неделю, а то и вовсе час: девушка успела бы полюбить, возлюбленный вернулся бы, родители дали бы свое согласие. Раньше такого не было — люди не знали, что такое самоубийство, или почти не знали. За все средние века, то есть за три-четыре столетия, вы насчитаете не более десятка случаев самоубийства!

— В средние века существовали монастыри, — вставил Жан Робер.

— Вот именно! Вы попали в самую точку, молодой человек. Жили тогда со скорбью, жизнь была не мила: мужчина становился монахом, женщина — монахиней; это был способ пустить себе пулю в лоб, повеситься, утопиться. Вот сегодня я, к примеру, еду в Ба-Мёдон констатировать самоубийство мадемуазель Кармелиты и господина Коломбана. Так вот…

Молодые люди вздрогнули.

— Простите… — в один голос перебили они г-на Жакаля.

— Что такое?

— Это не та мадемуазель Кармелита, что была воспитанницей Сен-Дени? — спросил Сальватор.

— Совершенно верно.

— А господин Коломбан был бретонский дворянин? — уточнил Жан Робер.

— Абсолютно точно.

— В таком случае, — прошептал Сальватор, — я понимаю смысл письма, которое получила сегодня утром Фрагола.

— Несчастный юноша! — воскликнул Жан Робер. — Я слышал это имя от Людовика.

— Но эта девушка — ангел! — заметил Сальватор.

— А молодой человек — святой! — проговорил Жан Робер.

— Несомненно! — кивнул старый вольтерьянец. — Потому-то они и вознеслись на небо: им не было места на земле, несчастным детям!

Он произнес эти слова со странной смесью сарказма и умиления.

— Ах, Боже мой! Бедный Людовик придет в отчаяние! — заметил Жан Робер.

— Боже мой, как бедняжка Фрагола огорчится! — прошептал Сальватор.

— А причины этой смерти содержатся в тайне или вы можете нам рассказать?.. — начал Жан Робер.

— Об этом несчастье во всех подробностях? Да ради Бога; вам достаточно будет заменить имена, и поэма или роман готовы; ручаюсь, что тема подходящая.

Карета свернула с набережной Конферанс на Севрский мост, и г-н Жакаль поведал молодым людям следующую историю, которая, на первый взгляд, не имеет отношения к нашему повествованию, но рано или поздно вольется в него.

 

Дата: 2018-09-13, просмотров: 117.