LX. У ПОСТЕЛИ КАРМЕЛИТЫ И У ИЗГОЛОВЬЯ КОЛОМБАНА
Поможем в ✍️ написании учебной работы
Поможем с курсовой, контрольной, дипломной, рефератом, отчетом по практике, научно-исследовательской и любой другой работой

 

В девять часов утра карета, в которой сидели г-н Жакаль, Сальватор и Жан Робер, остановилась перед домом, где произошли только что описанные нами ужасные события. Еще три экипажа уже стояли у ворот: фиакр, небольшая коляска и огромная карета с гербами.

— Все три подруги уже здесь, — пробормотал Сальватор. Господин Жакаль обменялся несколькими словами с господином в черном, стоявшим в дверях.

Тот вскочил на лошадь, привязанную у входа в кабачок, в нескольких шагах от дома, и поскакал галопом.

— Я распорядился относительно вашего школьного учителя, — пояснил г-н Жакаль Сальватору и Жану Роберу.

Сальватор молча кивнул в знак признательности и направился в дом.

Не прошел он и несколько шагов, как пес, лежавший на площадке второго этажа, скатился по ступеням и положил передние лапы ему на плечи.

— Да, Ролан, да! Она здесь, я знаю… Ну, показывай нам дорогу, Ролан.

Пес пошел вперед и остановился перед дверью в спальню Кармелиты.

Господин Жакаль, как человек, имеющий право войти в любую дверь, отворил ее и вошел в сопровождении Сальватора и Жана Робера.

Перед полицейским и двумя молодыми людьми открылось зрелище, полное глубокой поэзии.

Вообразите: вокруг постели Кармелиты, еще очень слабой, но приходящей понемногу в себя, молятся, опустившись на колени, три девушки. Все они одного возраста, хороши собой, одеты, как и сама Кармелита, в платье, о котором мы, разумеется, расскажем особо.

Костюм воспитанницы пансиона Сен-Дени представлял собой платье из тонкой черной саржи с широкой юбкой, высоким корсажем, белым плиссированным воротником; рукава — широкие и ниспадающие, как у монашек; шерстяная лента в ладонь шириной обвивала плечи, перехватывала талию и завязывалась сзади; в эту ленту были вплетены нити шести цветов: зеленого, фиолетового, золотистого, голубого, белого и алого. Одним словом, это одеяние невозможно было назвать ни светским, ни монашеским. Для светской барышни оно было слишком строгим, монашка же не позволила бы себе такой пояс, переливавшийся всеми цветами радуги. Как мы уже сказали, так одевались девочки-старшеклассницы в пансионе Сен-Дени.

Жан Робер с первого взгляда узнал Фраголу и хотел было указать на нее Сальватору; но тот заметил ее еще раньше, да и она успела увидеть Сальватора; комиссионер прижал палец к губам, приказывая Жану Роберу молчать.

Вдруг оба друга в ужасе отпрянули: им показалось, что покойница шевельнулась (они еще не знали, что Людовик спас несчастную Кармелиту).

— А! — произнес г-н Жакаль с невозмутимостью человека, привыкшего к такого рода зрелищам. — Так она, стало быть, не умерла?

— Нет, сударь, — отвечала самая статная из девушек; похоже, она, пользуясь преимуществом в росте и красоте, взяла на себя роль старшей над двумя подругами.

Жан Робер повернул голову в ее сторону: ему почудилось, что он узнаёт голос.

Это была мадемуазель Регина де Ламот-Удан.

— А молодой человек?.. — спросил г-н Жакаль.

— Еще есть надежда, — отвечала Регина, — его пытается спасти один молодой доктор; пока он с ним занимается, еще не все потеряно.

В эту минуту дверь распахнулась и, к величайшему изумлению Жана Робера и Сальватора, в комнату вошел Людовик.

Он давно сбросил карнавальный костюм и переоделся: посланный им верховой привез ему из дому одежду.

— Ну что? — воскликнули все в один голос. Людовик покачал головой.

— У него священник, — отозвался врач, — мне там делать нечего.

Ему указали на Кармелиту. Она по-прежнему не произносила ни звука, а когда открывала глаза, казалось, никого не узнавала.

— Бедная девочка! — вздохнул Людовик. — Не говорите ей ничего: она не скоро оправится.

— Господа! — обратился полицейский к Сальватору и Жану Роберу. — Мы оказались здесь лишь по воле случая. Полагаю, нам следует оставить больную на попечении подруг и доктора, как можно скорее составить протокол и поспешить в Версаль.

Жан Робер и Сальватор в знак согласия поклонились.

Фрагола поднялась, подошла к Сальватору и прошептала ему на ухо несколько слов. Тот в ответ кивнул.

После этого комиссионер и поэт вышли, как и вошли, вслед за г-ном Жакалем.

Внизу все уже было готово для составления протокола.

Дверь в коридор была отворена: видно было, что в окнах павильона горят свечи.

— Не угодно ли покропить святой водой и прочитать молитву над телом несчастного? — предложил Сальватор поэту.

Жан Робер согласился, и, пока г-н Жакаль, собираясь с мыслями, поднес к носу щепотку табаку, молодые люди зашагали к павильону.

Коломбан лежал на кровати. Под простыней, которой было накрыто лицо, смутно угадывались застывшие черты.

У изголовья покойного сидел красивый монах-доминиканец; на коленях у него лежал раскрытый молитвенник, однако он откинул голову назад, по щекам его катились тихие слезы: он молился об усопшем.

Завидев молодых людей, входивших с непокрытыми опущенными головами, монах поднялся им навстречу; он внимательно оглядел Жана Робера и Сальватора, но было ясно, что их лица ему незнакомы.

На Сальватора монах произвел необычайное впечатление: увидев Доминика, молодой человек замер, едва слышно вскрикнул от радости, но из почтительности сдержался.

Монах обернулся на этот вскрик, но не понял, чем он вызван; удивление Доминика, вполне объяснимое в подобных обстоятельствах, длилось не больше мгновения. Он снова стал невозмутим.

Однако Сальватор сам обратился к нему:

— Святой отец! Сами того не ведая, вы спасли жизнь стоящему перед вами человеку. И человек этот, который никогда вас прежде не видел, не был с вами знаком, питает к вам глубокую признательность… Вашу руку, святой отец!

Монах протянул молодому человеку руку, которую тот почтительно поцеловал, хотя Доминик пытался ее отдернуть.

— Теперь выслушайте меня, святой отец, — продолжал Сальватор. — Не знаю, смогу ли я когда-нибудь быть вам полезен. Клянусь всем святым, что есть на земле, клянусь телом порядочного человека, который только что отдал

Богу душу: я обязан вам жизнью, и она всецело принадлежит вам!

— Я принимаю ваше предложение, сударь, — серьезно проговорил монах, — хотя не знаю, когда и как я мог оказать вам услугу, о которой вы говорите. Все люди — братья и посланы в этот мир, чтобы друг другу помогать; когда мне понадобится ваша помощь, я приду к вам. Как вас зовут и где вы живете?

Сальватор подошел к секретеру Коломбана, написал свои имя и адрес на листе бумаги и подал его монаху.

Доминиканец вложил сложенный листок в часослов, снова сел в изголовье у Коломбана и продолжал молиться.

Молодые люди поочередно взяли ветку букса, смоченную в святой воде, и покропили простыню, покрывавшую тело Коломбана; потом оба опустились на колени рядом с кроватью и горячо про себя помолились.

Пока они творили молитву, вошел слуга в ливрее, какие носят в домах богатых буржуа.

— Сударь, — обратился он к монаху, — кажется, именно вас я ищу.

— Что вам угодно, друг мой? — спросил Доминик.

— Мой хозяин умирает, сударь. А ванврского кюре дома нет, и хозяин просит вашу милость пожаловать к нему и принять его исповедь.

— Это не мой приход, — возразил монах. — Я молюсь у тела этого юноши, моего друга, а приехал я сюда потому, что получил его предсмертное письмо… К несчастью, оно пришло слишком поздно.

— Сударь! — продолжал настаивать слуга. — Мне кажется, хозяин приглашает вас именно потому, что вы не из нашего прихода… Он плох, очень плох! Он сам спросил об этом господина Пилуа, военного хирурга; тот сказал, что, если хозяин хочет отдать распоряжения, не стоит терять время.

Монах вздохнул и бросил взгляд на покрытое простыней неподвижное тело.

— Сударь, — не унимался слуга. — Хозяин велел умолять вас во имя Господа Бога нашего, представителем коего вы являетесь на земле, как можно скорее прийти к нему!

— Однако я бы не хотел оставлять тело моего бедного друга, — отвечал монах.

— Святой отец! — вмешался Сальватор. — Мне кажется, живые нуждаются в ваших утешениях еще больше, чем мертвые — в ваших молитвах.

— Не угодно ли вам, чтобы благочестивый и сочувствующий вашему горю человек остался здесь? — подхватил Жан Робер. — В таком случае, я к вашим услугам.

— Сударь, что я скажу хозяину? — продолжал настаивать слуга.

— Передайте, что я следую за вами, друг мой.

— О, благодарю вас!

— Кого мне спросить?

— Господина Жерара.

— Улица? Номер дома?

— Ах, сударь, дом вам покажет первый встречный — мой несчастный хозяин был добрым ангелом здешних мест.

— Ступайте, — отпустил его монах. Слуга поспешил уйти.

— Вы обещаете, что побудете здесь до моего возвращения, сударь? — спросил Доминик у Жана Робера.

— Вы застанете меня на этом самом месте, святой отец, — подтвердил поэт. — Я посижу возле кровати.

— Нет ли у вас для меня каких-либо поручений? — спросил Сальватор. — Я сделаю все, что в моих силах.

— Принимаю ваше предложение, сударь. Ведь вы сказали, что, я могу вами располагать?

— Пожалуйста!

— Коломбан поручил мне позаботиться о том, чтобы его похоронили вместе с любимой. Провидению было угодно спасти девушку. Я, стало быть, не могу исполнить волю своего друга. Кроме того, его тело необходимо как можно скорее убрать с глаз бедняжки Кармелиты; я решил сегодня же, в четыре часа, отправиться в Бретань… Там ждет отец: он имеет право проститься с сыном и может рассчитывать на мои утешения.

— В четыре часа в конце деревни, святой отец, вас будет ждать почтовая карета, в ней — дубовый гроб с телом Коломбана; все формальности я берусь уладить сам. Вам останется сесть в карету и — в путь.

— Я беден, — признался монах, — моих денег едва хватит на дорогу мне одному; как же я смогу?..

— Не беспокойтесь, святой отец, — прервал его Сальватор, — все расходы будут оплачены по возвращении.

Монах подошел к кровати, приподнял простыню, поцеловал лоб Коломбана и вышел.

Спустя несколько минут появился г-н Жакаль.

Он приблизился к двум друзьям, остановился, расставил ноги, покачался, сунув руки в карманы, и обратился к Жану Роберу с вопросом:

— Вы поэт?

— Так, по крайней мере, утверждают.

— Вы, как поэт, верите в Провидение, не так ли? — продолжал полицейский.

— Да, сударь, имею смелость в этом признаться.

— Да, смелость не помешает! — крякнул г-н Жакаль, доставая из кармана табакерку и в ярости поднося к носу одну за другой несколько щепоток табаку.

— К чему вы это говорите?

— А вот взгляните на это письмо!

Он вынул из кармана письмо и показал его Жану Роберу, не давая, однако, в руки.

— Что за письмо? — спросил Жан Робер.

— Оно пришло вчера вечером, — сообщил г-н Жакаль, — на нем кое-кто заботливо написал два слова: «Очень спешно»; почтальон вручил его в конце деревни садовнице Нанетте, а та унесла в кармане с собой в Париж. Если бы письмо прочитали вчера вечером те, кому оно адресовано, здесь были бы не покойник и отчаявшаяся девушка, а двое счастливцев. Читайте!

И он протянул письмо Жану Роберу. Тот развернул его и прочел:

«Дорогой Коломбан! Дорогая Кармелита!

Вы, верно, будете счастливы, когда увидите это письмо своего друга Камилла Розана, а не его самого?

Я так и слышу, как вы кричите:» О наш добрый, наш славный Камилл!»

Послушайте, дорогие мои! Вот что мне пишет один соотечественник, которому я в свое время рассказывал о своем намерении жениться на Вас, Кармелита:

« Дорогой Розан! Твои друзья живут как голубки, не разлучаясь ни на мгновение; они не просто любят друг друга, я бы сказал: они друг друга обожают!

Думаю, ты чрезвычайно их смутил бы своим появлением.

Прояви величие Александра, уступившего Апеллесу свою любовницу Кампаспу.

Я не говорю тебе: «Уступи Коломбану свою любовницу Кармелиту»; я бы сказал так: «Неразлучай любящие сердца, созданные одно для другого!»«

Вот, дорогой Коломбан, что мне пишет мой соотечественник.

Я давно знал, друг мой, что ты любишь Кармелиту. Теперь я узнал, что и Кармелита тебя любит. Есть и еще кое-что (ты мне об этом говорил, и я тебе верю): ты скорее умрешь, чем нарушишь данную клятву относиться к Кармелите как к сестре.

Я не хочу твоей смерти, милый Коломбан. Вот почему я возвращаю тебе твое слово, как и Кармелите.

Будь же счастлив, Коломбан! Если твоя жертва была тебе в тягость, ты вправе получить самое большое возмещение, какое я в силах тебе предложить: в минуту прощания с Кармелитой навсегда я чувствую, как сильна моя любовь к ней.

Так как мне необходимо задушить в сердце эту любовь и положить между нами непреодолимую преграду, я вчера вечером женился и сегодня утром пишу это письмо в своей комнате новобрачных.

Прощай, дорогой Коломбан! Прощай, дорогая Кармелита! Желаю вам счастья: вы его заслужили. Я готов признаться в своей слабости и даже трусости… Впрочем, я уверен, что эта новость обрадует вас обоих, особенно Кармелиту.

Ваш друг

Камилл Розан».

— Ну как? — спросил г-н Жакаль, забирая письмо. — Что вы на это скажете, господин Жан Робер?

— Очень это печально! — вздохнул молодой человек.

— Верите ли вы по-прежнему в Провидение?

— Да —

— Провидение, господин Жан Робер… — продолжал г-н Жакаль, набивая нос табаком, — хотите, я вам скажу, что это такое?

— Сделайте одолжение! Впрочем, я все равно в него верю.

— Так вот, дорогой господин Робер, Провидение — это хорошо отлаженная полицейская машина. Едемте в Версаль и попытаемся найти невесту школьного учителя…

А теперь, если бы читателю вздумалось вслух задать вопрос, который Жан Робер шепотом задал Сальватору, когда провожал комиссионера с Железной улицы и полицейского с Иерусалимской улицы в Версаль, а сам, верный данному обещанию, остался у тела Коломбана, — итак, если бы читателю вздумалось узнать, каким образом г-н Жакаль мог в половине восьмого утра знать, что происходило в Ба-Мёдоне с полуночи до пяти часов того же утра, мы сумели бы ответить на этот вопрос.

В те времена существовало остроумное учреждение под названием Черный кабинет. Там дюжина служак тайно распечатывала сдававшиеся на почту письма и читала их раньше тех, кому они были адресованы.

Сегодня Черного кабинета не существует и это проделывают, ни от кого не таясь.

Принимая во внимание слухи о тройственном заговоре: республиканцев, орлеанистов и бонапартистов, — г-н Жакаль вот уже два месяца в свободное время не брезгал работой рядового полицейского. Всю ночь накануне описываемых нами событий г-н Жакаль собственноручно распечатывал и читал чужие письма.

Ему в руки попало письмо Коломбана к Доминику. Было это около половины пятого.

Начальник полиции не мешкая отправил верхового в Ба-Мёдон, приказав гнать во весь опор. Господин Жакаль, утверждавший, что Провидение не что иное, как хорошо отлаженная полицейская машина, надеялся, что его человек подоспеет вовремя; увы, полицейский прибыл минутой позже Людовика и компании и, следовательно, опоздал.

В суматохе никто не обратил внимания на полицейского. А он обнаружил письмо, адресованное мадемуазель Регине де Ламот-Удан, г-же Лидии де Маранд и мадемуазель Фраголе Понруа: он взял письмо и отвез г-ну Жакалю. Тот, прочтя его (как до этого сделал с письмом, адресованным Доминику), приказал своему человеку взять свежую лошадь и отвезти письмо туда, где оно было взято.

Это и исполнил посланец г-на Жакаля, когда двое молодых людей увидели, как начальник полиции разговаривал с одетым в черное человеком, чья лошадь была привязана , у входа в кабачок. Господин Жакаль шепнул своему агенту, что тот может отправляться спать, а он доложит префекту полиции, как добросовестно агент выполнил задание.

 

LXI. ДЕРЕВЕНСКИЙ ФИЛАНТРОП

 

Мы видели, как брат Доминик, приглашенный к умирающему г-ну Жерару, отправился на поиски этого достойного человека, тяжелое состояние которого так обеспокоило жителей деревни и ее окрестностей.

Дело в том, что г-н Жерар был филантропом в полном смысле этого слова.

Мы расскажем о нем все, что было известно в деревне.

Господин Жерар был богаче всех в Ванвре, да и в округе; это факт бесспорный. Никто не знал в точности его дохода, знали только, что цифра эта была огромна. Когда какого-нибудь крестьянина об этом спрашивали, он неизменно отвечал:

— Господин Жерар?

— Ну да, господин Жерар.

— Вы спрашиваете, богат ли он? — Да.

— У господина Жерара столько денег, что он сам не знает, сколько именно!

Поговаривали, что раньше он жил недалеко от Фонтенбло в великолепном особняке, но разорился, когда на него свалились несчастья. Он был опекуном двух очаровательных детишек. Однажды они исчезли, и с тех пор никто не знал, что с ними сталось. Вскоре после того с ним приключилась другая беда: возвратившись как-то домой, он увидел, что его возлюбленную загрыз ньюфаундленд: по всей вероятности, пес взбесился, а вовремя этого не заметили.

Любого другого на его месте подобные несчастья заставили бы возненавидеть весь род людской, но г-н Жерар обладал высокими христианскими добродетелями; благодаря своей самоотверженности и милосердию он стал образцовым филантропом и кумиром местных жителей.

Году в 1821 — м или 1822 — м он приехал в Ванвр с намерением там поселиться. Он осмотрел все дома, предназначавшиеся для продажи, но ни один ему не подошел. Наконец он набрел на тот, в котором и обосновался. Вначале хозяин не хотел его продавать, но г-н Жерар предложил огромные деньги, владелец уступил ему дом, хотя строил его для себя.

С тех пор г-н Жерар, как мы сказали, жил в этом доме, жил как святой и в то же время как вельможа: удивлял безупречным поведением и щедро оделял всех нуждающихся. С его появлением в Ванвре деревня в самом деле вступила на путь процветания и скоро стала одной из самых богатых в окрестностях Парижа: нищие и неимущие зажили в достатке, а кое-кто из жителей выбился в богачи; этим богатством — относительным, разумеется, достигавшим уровня «позлащенной скромности», как сказал латинский поэт, — они всецело были обязаны г-ну Жерару.

Не было дома, в котором не чтили и не благословляли бы этого достойнейшего господина; его имя непременно сопровождали восторженными эпитетами: он был и «превосходным», и «порядочным», и «добродетельным», и «милостивым»г-ном Жераром.

Случалось, что урожай был плох: холодное лето не дало созреть хлебам, либо засуха сгубила урожай на корню, либо под градом полегли рожь и овес, либо из-за весенних дождей сгнили семена. И крестьянин, уныло опершись на бесполезную косу или ненужную лопату, с отчаянием смотрел на свою землю — единственную кормилицу его жены и детей, — опустошенную одним из тех бедствий, против которых человек бессилен. Но вот мимо проезжал верхом или в кабриолете г-н Жерар. Благодетель сейчас же спешивался или выходил из экипажа, подходил к крестьянину, участливо его расспрашивал, утешал, ободрял и прибавлял к своим словам более или менее значительную сумму; он ссужал каждого нуждающегося, руководствуясь не тем соображением, сколько тот может ему вернуть, а учитывая понесенный ущерб и действительные потребности пострадавшего, не заботясь при этом о собственной выгоде. Рассказывали даже, что тем, кто пользовался хорошей репутацией, он давал взаймы, даже не требуя расписки.

О нем рассказывали много хорошего. Был, например, известен такой случай. Один плотник упал с крыши и сломал ногу. Вместо того чтобы отправить его в больницу — так за год до того при подобных обстоятельствах поступил мэр Ванвра, а его считали одним из самых отзывчивых людей, — г-н Жерар приказал не только перенести к себе в дом увечного плотника, но и пригласить его жену и детей. Потом он послал в Мёдон за хирургом, г-ном Пилуа, и поручил ему заботу о несчастном, пообещав щедрое вознаграждение. Лечение длилось три месяца; все это время г-н Жерар ходил за плотником как за родным братом; жена и дети пострадавшего жили в доме как члены семьи, а на прощание г-н Жерар осыпал их милостями и подарками.

Как-то деревенский кабатчик, отец пятерых детей, потеряв жену и старшую дочь, впал в страшное отчаяние. Вопреки советам и увещеваниям соседей, он забросил торговлю, отложил важнейшие дела, растерял кредит и клиентов. Кредитор, менее терпимый по отношению к ближним, чем г-н Жерар, приказал описать мебель разорившегося; после ее продажи все семейство должно было неизбежно оказаться на улице и четверо детей были бы обречены на нищенство. Тогда только кабатчик спохватился; завидев судебного исполнителя, явившегося за мебелью в день торгов, бедный вдовец бросился к детям, умоляя простить его слабость и обещая свою жизнь тому, кто поможет ему выкупить заведение и вернуть честное имя. В это время мимо проходил г-н Жерар. Подойдя к толпе покупателей и зевак, собравшихся поглазеть на чужое горе, он, подозвав распорядителя, спросил, во сколько оценивается вся мебель. Тот ответил: тысяча восемьсот франков. Господин Жерар вынул из кармана три тысячефранковых билета; из этой суммы тысяча восемьсот франков предназначались, как он объявил, в уплату долга, а остальные деньги — на подъем торговли. Несчастный отец семейства бросился благодетелю в ноги, обливая его руки слезами признательности при восторженных криках всех присутствовавших.

Был еще такой случай. Одна крестьянка собирала хворост в мёдонском лесу и нашла полугодовалого мальчика; тот, лежа в опавшей листве, надсадно кричал. Женщина взяла ребенка на руки, принесла в Ванвр и стала показывать возмущенным жителям (при виде брошенного младенца толпа всегда приходит в негодование). На голову неизвестной матери обрушился огненный дождь проклятий. Несчастного подкидыша понесли в мэрию. Мэрия была приютом, родным домом для любого сироты. Однако на этот раз мэр заявил, что у коммуны на попечении и так слишком много сирот, а если речь о нем лично, то он не отказывает себе в удовольствии производить на свет детей по образу и подобию своему, однако отнюдь не намерен воспитывать неизвестно чьего ребенка в своем доме. В ответ на это толпа дружно возопила: «К добрейшему господину Жерару! К честнейшему господину Жерару! К добродетельнейшему господину Жерару!»И все устремились к дому филантропа с криками: «Ребенок! Ребенок!» Господин Жерар гулял в саду, когда эти крики достигли его слуха. Шум все приближался, и г-н Жерар понял, что люди бегут к нему. Однако услышанное им слово «ребенок» оказало на него необычайное действие: когда толпа ворвалась в сад, все увидели, что г-н Жерар сидит на скамейке, сильно изменившись в лице и дрожа всем телом. Впрочем, когда он понял, что речь идет о шестимесячном младенце, он мгновенно успокоился и, со свойственной ему добротой, распорядился послать за кормилицей, сговорился с ней относительно платы и объявил, что о малыше беспокоиться нечего: все заботы о нем он берет на себя. Правда, он пожелал, чтобы ребенок воспитывался вдали от него: лишившись двух дорогих его сердцу малюток, он не может спокойно смотреть на детей. И кормилица забрала малыша, а г-н Жерар исполнил свое обещание.

Короче, простой пересказ жизни г-на Жерара день за днем мог бы стать продолжением книги под названием «Человеколюбие в действии».

Землякам следовало бы поставить ему памятник, потому что все были ему чем-нибудь обязаны: коммуна — фонтаном на городской площади, огородники — удобной дорогой, которую они безуспешно просили проложить лет двадцать; церковь — святыми сосудами и картиной хорошего мастера; деревенские жители — несколькими домами, которые г-н Жерар заново отстроил после пожара, а также главной улицей, вымощенной за его счет.

Мы не говорим уж о тех, кому он помогал так же, как плотнику, кабатчику и многим другим: дальнейшее перечисление добрых дел г-на Жерара, безусловно весьма поучительное, утомило бы наших читателей; сознавая это, мы от него воздерживаемся.

Словом, г-н Жерар был истинным христианином и честным гражданином: он исполнял заповеди Господа и Церкви с достойным восхищения постоянством; его обожали все жители Ванвра, и их признательность к своему благодетелю была сродни преданности пса своему хозяину; его окружали таким почетом, словно он был членом королевской семьи; впрочем, даже сам король вряд ли мог встретить у фанатичных крестьян такой прием, какой они оказывали своему покровителю.

Аббата Доминика вызвались проводить к дому умирающего сразу несколько человек. Они-то и рассказали по дороге аббату о добродетельном г-не Жераре. Встревоженные жители стояли на пороге своих домов, кое-кто вышел на улицу, как это случается в дни национальных бедствий, когда люди особенно жадны до новостей.

При виде всеобщего отчаяния брат Доминик спросил у одного из провожатых, что за болезнь привела г-н Жерара на край могилы.

— Воспаление легких, — отвечал тот, к кому он обратился.

— Да, — поддержал его другой, — и погибает-то он, несчастный, от собственной доброты!

Оба деревенских жителя наперебой стали рассказывать Доминику о том, как две недели назад г-н Жерар, проходя через парк, услышал крики со стороны большого водоема. Он бросился в ту сторону. Несколько малышей бегали по берегу и звали на помощь. Их товарищ упал в воду: он потянулся за бумажным корабликом, оступился и теперь барахтался в воде. Господин Жерар вспотел после быстрого бега, но, однако, ни секунды не колеблясь, бросился в ледяную воду и вытащил ребенка. Мальчика он спас, а сам, промокший, дрожавший всем телом, вернулся домой в таком состоянии, что жалко было на него смотреть. Он переоделся, приказал развести огонь пожарче и лег в согретую постель, однако в тот же день у него начался жар; с тех пор он так и не оправился.

Этим утром врач г-н Пилуа заявил, что за больного не отвечает, и со всяческими предосторожностями дал понять бедному г-ну Жерару, что если ему нужно сделать какие-либо распоряжения, то самое время этим заняться.

Господин Жерар, по-видимому, не подозревал, что его болезнь настолько серьезна; услышав приговор доктора, он лишился чувств, хотя такого святого человека, как он, эта новость должна была бы напугать гораздо меньше, чем любого другого. Придя в себя, он тут же потребовал священника.

Поспешили за мёдонским кюре; однако, как уже известно читателям, того дома не оказалось: он отправился в соседнюю деревню причащать умирающего.

Тогда г-ну Жерару предложили обратиться к другому священнику, который, как говорили, был нездешним и прибыл в Ба-Мёдон, чтобы проводить в последний путь своего покончившего самоубийством друга. Господин Жеpap сейчас же послал камердинера за аббатом Домиником с приказанием во что бы то ни стало привести святого отца.

Читатели видели, как доминиканец оставил умершего и отправился к г-ну Жерару.

Брата Доминика, человека сердечного, способного понять чужую душу, тронул рассказ о благих деяниях г-на Жерара. Он ускорил шаг и прибыл к умирающему, готовый утешить и благословить.

Его не обманули, когда сказали, что он без труда найдет нужный дом: едва завидев священника, жители Ванвра спешили показать ему дорогу.

— Ах, господин аббат, — бормотали старухи, — вы услышите исповедь святого, вы можете заранее отпустить грехи нашему славному господину Жерару!

Аббат Доминик здоровался со всеми, изумляясь тому, что видит столь редко встречающуюся в людях добродетель, именуемую признательностью. Дверь указанного дома, словно церковные врата, оставалась открытой днем; впрочем, ее можно было бы не запирать и на ночь. Аббат торопливо поднялся по лестнице, которая вела в покои г-на Жерара; на верхней ступени он увидел камердинера, того самого, что приходил за ним в Ба-Мёдон и, получив согласие монаха, бегом бросился назад, чтобы порадовать хозяина вестью о скором утешении.

Однако, вопреки ожиданию, эта новость не успокоила, а словно еще больше взволновала святого человека. Ожидая аббата Доминика, он так тяжело вздыхал, что напугал слугу, и тот не остался в комнате хозяина вместе с сиделкой, невозмутимо дремавшей в огромном мягком кресле, а вышел на лестницу и там поджидал доминиканца.

Священник вошел в комнату.

 

LXII. ИСПОВЕДЬ

 

— Сударь, — обратился к хозяину камердинер, — явился человек, которого вы ожидали.

Умирающий содрогнулся, и из его груди вырвался стон.

— Пригласите его сюда, — глухо проговорил он.

Брат Доминик подошел ближе и с интересом, даже с почтением заглянул в альков.

После всего того, что аббат Доминик услышал о г-не Жераре, он заранее проникся к нему восхищением и признательностью. Хотя аббат был молод, он повидал на своем веку немало дурных людей и теперь испытывал признательность к тому, кто был добр.

Подушка на постели была смята: видимо, больной все время метался в беспокойстве. Аббат увидел исхудавшее, мертвенно-бледное лицо человека, которого все единодушно называли добрейшим г-ном Жераром.

Аббат вздрогнул: не таким он представлял себе его.

Господин Жерар, увидев Доминика в красивом строгом одеянии, не похожем на то, которое носили французские священники, и вызывавшем в памяти полотна Сурбарана или Лесюёра, кивнул ему.

— Марианна, — жалобно простонал он, обращаясь к сиделке.

Заспанная Марианна встала и неуверенным шагом сомнамбулы подошла поближе.

— Как себя чувствует наш дорогой господин Жерар? — спросила она.

— Плохо, очень плохо, Марианна.

— Что-нибудь подать, сударь?

— Пить, Марианна! И оставьте меня с этим господином наедине.

Сиделка подала г-ну Жерару теплое питье; чтобы оно не остывало, его все время держали над спиртовкой. Господин Жерар отпил немного, дрожащей рукой вернул чашку сиделке и, обессилев, уронил голову на подушку.

Женщина приняла чашку и, видя, что в ней осталось три четверти содержимого, обратилась к умирающему.

— Выпейте, дорогой господин Жерар, — сказала она, подавая ему остатки питья с настойчивостью, которая превращает всех наемных сиделок в палачей: им словно вменено в обязанность пытать своих больных теплой водой.

— Спасибо, Марианна, спасибо, — поблагодарил г-н Жерар, отталкивая ее руку. — Задвиньте, пожалуйста, шторы и можете идти… Меня беспокоит яркий свет!

Марианна задернула шторы, такие плотные, что, не будь ночника, комната погрузилась бы в полный мрак.

За короткое время между появлением аббата в комнате и моментом, когда наступившая темнота скрыла от него лицо больного, Доминик не сводил взгляда с г-на Жерара, чья внешность, как мы уже говорили, удивила молодого священника.

Брат Доминик обладал особым даром определять характер человека по его лицу, что вообще свойственно духовным лицам и врачам.

Судя по тому, что ему рассказали о г-не Жераре, брат

Доминик заранее представил себе того, кто мог бы соответствовать хвалебным описаниям.

Итак, он ожидал увидеть человека с высоким лбом, что является признаком незаурядного ума; с большими, чуть навыкате, глазами, доброжелательно разглядывающими собеседника; с прямым носом, свидетельствующим о твердости характера; с немного полными губами — как тому и положено быть, если человек любит ближнего.

О возрасте больного он даже не думал, это его и не интересовало: ему казалось, что добрые люди всегда прекрасны, а любая пора жизни имеет свою прелесть, и, значит, г-н Жерар должен быть по-своему красив, независимо от того, сколько ему лет.

Но при виде г-на Жерара священника постигло разочарование; вот чем можно объяснить тот факт, что Доминик невольно вздрогнул, а потом стал пристально всматриваться в черты лица умирающего.

Перед ним лежал мужчина лет пятидесяти — пятидесяти пяти, с низким и узким лбом, хотя лысеющая спереди голова из-за отсутствия волос могла показаться — пусть впечатление и поверхностное! — принадлежащей мыслящему человеку; тусклые серые глаза, маленькие и глубоко посаженные, часто мигали; веки были воспалены то ли вследствие бессонных ночей, то ли из-за излишеств в былые годы; густые щетинистые брови с проседью, сходившиеся на переносице, образовывали аркаду над глазами; нос был тонкий, острый и крючковатый; рот — большой, губы — бледные и невыразительные. Все это в сочетании с убегающим лбом делало г-на Жерара похожим скорее на стервятника, чем на человека.

Разумеется, болезнь исказила черты больного, однако нетрудно было себе представить, как выглядело это лицо, когда г-н Жерар пребывал в добром здравии. От такого физиономиста, как аббат Доминик, не могли укрыться низменные наклонности и малодушие, угадывавшиеся во всем облике этого человека.

За внешней свирепостью, свойственной стервятнику, с которым мы сравнили г-на Жерара, скрывалась слепая покорность, готовность уступить чужой воле; он словно был создан для рабства, в какой бы форме оно ни проявлялось. И если только более сильный морально или физически человек не посягал явно на животные инстинкты и личные интересы г-на Жерара, ему довольно было простереть над г-ном Жераром руку, чтобы заставить его повиноваться, — так, во всяком случае, казалось.

Нельзя сказать, что г-н Жерар был урод, но в его внешности было что-то особенно отталкивающее и свойственное только ему, sui generis [26], если можно так выразиться. В эту минуту на его некрасивом лице был написан ужас, что тоже вызывало омерзение.

Вид умирающего обыкновенно трогает любую душу, ведь в такие мгновения золотая нить мысли устремляется к Богу. Однако этот человек, близкий уже к агонии и могиле, вызывал не сочувствие, а непреодолимое отвращение. Если перед Домиником лежал добрейший человек, как утверждала народная молва, то было от чего прийти в отчаяние. Если Господь надевает на порядочных людей подобные маски, как же распознать злодеев?

Вот почему священник замер в растерянности перед этим олицетворением низости, перед этим типичным прохвостом и подлецом.

Будучи порядочным человеком, Доминик верил, что все люди несут на своем челе печать свойственных им добродетелей или пороков. И потому при виде г-на Жерара он почувствовал упадок духа. Он нахмурился и, сев у изголовья умирающего, уронил голову на грудь.

Сидя в таком положении, он не походил на священника, готового протянуть руку беспорочной душе. Вернее всего, он испрашивал у всемогущего Бога силы выслушать исповедь злодея и побороться за заранее обреченную душу с самим Сатаной.

Умирающий только стонал и плакал, и брату Доминику пришлось заговорить первым.

— Вы меня звали? — спросил он.

— Да, — ответил г-н Жерар.

— В таком случае, я вас слушаю.

Господин Жерар бросил на священника беспокойный взгляд, и его глаза, казавшиеся потухшими, сверкнули в полумраке.

— Вы очень молоды! — заметил он.

Доминик встал, не имея сил справиться с охватившим его чувством гадливости.

— Я не просил приводить меня сюда, — проговорил он.

Однако больной поспешно вытащил из-под одеяла исхудавшую руку и схватил монаха за полу сутаны.

— Нет, останьтесь! — продолжил он. — Я хотел сказать, что в вашем возрасте вы, может быть, недостаточно размышляли о мрачной стороне жизни и не найдете ответа на вопросы, которые я хочу вам задать.

— Что мне на это сказать? — отвечал священник. — Если вы будете спрашивать, взывая к моей душе, я отвечу вам от всей души; если вы обратитесь к моему разуму, я постараюсь ответить, сообразуясь с разумом.

Наступило молчание. Монах продолжал стоять.

— Садитесь, святой отец, — умоляюще проговорил г-н Жерар.

Доминик снова опустился на стул.

— Теперь, святой отец, — промолвил больной, — Небом заклинаю: пусть вас не возмущают просьбы, с которыми я собираюсь к вам обратиться, и прежде всего обещайте мне, что не уйдете, пока не выслушаете мою исповедь до конца… Для такой тайны, как моя, довольно будет и одного свидетеля!

— Говорите, — сказал священник.

— Вы лучше меня знаете догматы Церкви, которую представляете, святой отец…

Господин Жерар замолчал.

— Святой отец, — продолжал он после некоторого колебания, — вы верите в загробную жизнь?

Священник взглянул на него, не скрывая презрения.

— Если бы я не верил в мир иной, — заметил он, — разве в этом мире я надел бы на себя сутану?

Господин Жерар тяжело вздохнул. Довод доминиканца вполне его убедил.

— Да, понимаю, — сказал он. — А вы верите, святой отец, что в загробной жизни человеку воздается по делам его?

— А иначе зачем же загробная жизнь?

— И вы полагаете, святой отец, — продолжал умирающий, — что исповедь совершенно необходима для отпущения наших грехов и что прощение Господне может снизойти на виновного лишь через посредство Божьего слуги?

— Так утверждает Церковь, сударь.

— Однако я считал, — начал было умирающий, — что в случае полного раскаяния…

— Да, разумеется, — согласился доминиканец, всем своим видом показывая, как ему неприятен этот теологический спор, — разумеется, в том случае если Божьего посланника рядом не оказалось, полное раскаяние может заменить отпущение грехов.

— Значит, человек, который полностью раскаивается… Священник посмотрел на умирающего.

— …который раскаивается или думает, что раскаивается?..

Господин Жерар умолк.

— Какой грешник может похвастать полным раскаянием? — спросил доминиканец. — Какой преступник возьмется утверждать, что его раскаяние не продиктовано страхом, а угрызения совести — ужасом? Какой умирающий может сказать: «Если завтра Господь вернет мне жизнь, я употреблю ее на искупление совершенного мною зла»?

— Я! Я! — вскричал г-н Жерар. — Я могу это сказать!

— В таком случае, — заметил священник, — я вам не нужен, сударь.

И он снова поднялся.

Но г-н Жерар быстрым как мысль движением вцепился в его сутану и прошептал:

— Нет, нет, останьтесь, святой отец!.. Я сам себя обманываю: не раскаяние, не угрызения совести заставляют меня говорить, а смертельный ужас! Мне нужно прощение людей, прежде чем я предстану перед Господом! Останьтесь, святой отец, умоляю вас!

Доминик снова сел и смиренно проговорил:

— Я здесь, чтобы исполнять вашу волю, а не свою. Если бы не это, Бог мне свидетель, я ушел бы прямо сейчас. Вы говорили об ужасе. Не знаю почему, но, слушая вас, я испытываю почти такой же ужас, как и тот, что удерживает вас от признаний.

— Святой отец, — продолжал г-н Жерар, — правда ли, что я близок к смерти, как говорят?

— Об этом надобно спросить у доктора, а не у меня, брат мой, — отвечал священник.

— Мне кажется, я еще полон сил и могу повременить, святой отец… — неуверенно продолжал больной. — Не могли бы вы прийти завтра… или сегодня вечером?

— Возможно, вы и подождали бы, да я не вернусь: мне надлежит исполнить священный, печальный долг, поэтому через два часа я уезжаю в Бретань.

— А-а, вы уезжаете… Покидаете Париж… через два часа? — Да.

— Надолго?

— Как будет угодно Господу! Я еду утешить отца, потерявшего сына.

— Ну, — пробормотал больной, — значит, так тому и быть… Стало быть, вас послал сам Господь… Так вы уезжаете? Наверное?

— Да, если только Господу не будет угодно вернуть к жизни покойника, которого я собираюсь сопровождать.

— А вы уверены, что это чудо невозможно?

У Доминика сжалось сердце. Страхи и сомнения этого человека причиняли ему безотчетное отвращение.

— Увы, да! — сказал он. — В этом я уверен.

Добрый священник вытер платком слезу, чувствуя невольное облегчение оттого, что может за собственным горем хоть на минуту забыть о животном ужасе г-на Жерара, а тот, не замечая чужих слез, шептал:

— Да, да, так лучше… Через два часа он уезжает; возможно, он никогда не вернется… а мёдонский кюре остается!

Сделав над собой усилие, он проговорил:

— Выслушайте меня, святой отец. Я все вам расскажу… Умирающий тяжело вздохнул и закрыл лицо руками, словно собираясь с мыслями.

Монах прислонился к спинке стула.

Мало-помалу его глаза привыкли к темноте, вернее, к полумраку комнаты, едва освещаемой мертвенным светом, исходившим от алебастрового ночника и сообщавшим ей таинственный и фантастический вид.

В потемках череп умирающего казался еще более костистым, облысевшим, неживым, а лицо — еще более осунувшимся, бледным, еще более гнусным и омерзительным.

Господин Жерар заговорил слабым голосом, не поднимая головы; при первых же словах необычной исповеди, которую монах стал слушать, еще не подозревая, какой его ждет рассказ, он отодвинулся вместе со стулом, словно избегая этого голоса и боясь запачкаться!

 

LXIII. ЖЕРАР ТАРДЬЕ

 

Впрочем, в этих первых словах не было ничего необычного; нечто подобное мог бы произнести любой исповедующийся.

— В тридцать лет я остался вдовцом, — начал умирающий, — и мой первый брак доставил мне столько хлопот, что я поклялся ни за что на свете не жениться в другой раз. У меня не было на свете родственников, кроме старшего брата. Он уехал из родных мест в тысяча семьсот девяносто пятом году в Тулон, а там сел на корабль, направлявшийся в Бразилию. Военная карьера ему претила, земледелие его не привлекало, а при мысли быть лавочником он приходил в ужас. Он бредил поездками, путешествиями, приключениями, и дальние страны были для него землей обетованной.

Изо всех этих стран он отдал предпочтение Бразилии. И вот он отправился в Рио-де-Жанейро, взяв с собой небольшую партию товара, всего на тысячу экю. Я получил от него только три письма. Первое — в тысяча восемьсот первом году. В этом письме он сообщал, что разбогател, и приглашал меня к себе; я не выношу морской качки и потому отказался. В тысяча восемьсот шестом году пришло другое письмо; брат писал, что он разорился и что я правильно поступил, оставшись во Франции. Одиннадцать лет о нем не было никаких сведений, ни единой хотя бы косвенной весточки. Наконец в тысяча восемьсот семнадцатом он снова мне написал. Со времени его отъезда прошло двадцать пять лет, а это было только третье письмо! Он снова разбогател, его состояние теперь исчислялось многими миллионами; он женился, у него было двое детей; он писал, что собирается скоро вернуться на родину и что теперь, когда он стал миллионером, больше всего на свете ему хочется снова увидеть Францию и пожить со мной вместе!

И вот в июне тысяча восемьсот семнадцатого года он прибыл в Париж. Я получил от него записку. Он просил срочно к нему приехать. Во время путешествия он потерял жену; он пал духом, и только мое братское участие могло как-то его утешить. Я сам сгорал от нетерпения повидаться с ним: несмотря на годы разлуки, я любил его, как и в юности. Получив его письмо, я решил встретиться с ним и распрощался с друзьями в Викдесо.

Услышав это название, монах поднял голову.

— В Викдесо? — переспросил он. — Вы жили в Викдесо? В департаменте Арьеж?

— Там я и родился, — подтвердил больной. — Впервые я покинул родные места, чтобы отправиться в Париж. Но лучше бы я никогда не уезжал!

Доминик взглянул на умирающего с любопытством и в то же время с некоторым беспокойством. Однако г-н Жерар не заметил невольного — впрочем едва уловимого — движения монаха, и продолжал:

— Через неделю я был в Париже и с трудом узнал Жака: так он переменился. А брат узнал меня сразу и расцеловал с такой радостью, что я и сейчас, вспоминая об этом, не могу удержаться от слез… Какая страшная пытка — все время ощущать на своих щеках его нежные поцелуи!

Господин Жерар вытер платком взмокший лоб и на некоторое время ушел в себя, словно охваченный воспоминаниями.

Доминик разглядывал его со все возраставшим любопытством: было заметно, что ему не терпится заговорить с г-ном Жераром, задать какой-то вопрос, но внутренний голос подсказывал ему, что этого делать нельзя или, во всяком случае, еще не пришло время.

Господин Жерар попросил монаха передать ему с ночного столика флакон с солью; несколько раз глубоко вдохнув, он продолжал:

— Несчастный Жак был так же бледен, истощен, разбит, как я теперь. Казалось, одной ногой он уже стоит в могиле… Он поведал мне о смерти своей жены, рассказ прерывали рыдания, свидетельствовавшие о его скорби. Потом он приказал привести детей; в них угадывалось сходство с матерью, что было особенно дорого Жаку. Из привели. Дети были прелестные; старший, мальчик, — светловолосый, свеженький, розовощекий, весь в мать; девочка просто очаровательная: ее восхитительные темные волосы, брови, ресницы и черные глаза подчеркивали белизну кожи, а щечки, позолоченные бразильским солнцем, напоминали цветом виноград наших родных краев. Ей было четыре года; ее звали Леони, а ее шестилетнего брата — Виктор.

И вот что странно — я только сейчас об этом вспомнил, — оба, завидев меня, испугались и отказались меня поцеловать. Жак все повторял: «Это же мой брат! Это ваш дядя!», но девочка расплакалась, а мальчик убежал в сад. Отец стал извиняться. Бедный Жак! Он безумно любил детишек и не мог на них смотреть без слез, так они напоминали ему жену: мальчик — чертами лица, девочка — характером. Поэтому, несмотря на огромную любовь к ним, дети доставляли ему почти столько же скорби, сколько и радости. Когда он долго на них смотрел, он начинал задыхаться и приказывал гувернантке: «Уведи их, Гертруда!»

Я относился к брату с большой нежностью: его здоровье не на шутку меня беспокоило. Помимо подтачивавшей его тоски — от нее со временем его могли излечить любовь детей и мои заботы, — Жака изводила осенью болотная лихорадка; подхватив ее во время путешествия в Мексику, он так и не смог от нее избавиться; с тех пор как он вернулся во Францию, малярия его не отпускала. Мы обратились к лучшим парижским докторам; они оказались бессильны перед этим недугом и ограничились рекомендацией переехать за город — советом для тех, кому уже нечего предписать. Болезнь изо дня в день оставляла на лице Жака свой пагубный след; к вечеру он становился еще бледнее и слабее, чем утром, а утром бледнее и слабее, чем накануне… Я отправился на поиски загородного дома; и вот однажды, возвращаясь из Фонтенбло, я увидел возле Кур-де-Франс, примерно в пяти льё от Парижа, объявление о продаже большого загородного дома в Вири…

— В Вири-сюр-Орж? — вопросительно глядя на г-на Жерара, перебил монах тем же тоном, каким до этого спросил: «В Викдесо?»

— Да, в Вири-сюр-Орж, — повторил г-н Жерар. — Вам знакомы те места?

— Я о них слышал… но никогда не бывал там, — ответил священник слегка изменившимся голосом.

Однако больной был слишком занят собственными мыслями и не подумал о том, какое впечатление его рассказ мог произвести на собеседника. Он продолжал:

— Вири-сюр-Орж расположен приблизительно в четверти льё от того места, где я тогда находился; я пошел в направлении, которое указал мне один крестьянин, и спустя четверть часа очутился перед домом или, вернее, перед замком, который впоследствии стал моим.

Священник тоже вытер лицо платком.

Казалось, при каждой услышанной фразе перед его мысленным взором вспыхивают неясные огоньки, какие мы видим во сне, безуспешно пытаясь с их помощью восстановить давно минувшее событие.

— К дому вела длинная липовая аллея, — продолжал г-н Жерар. — Потом, пройдя переднюю и столовую, вы оказывались с другой стороны, на просторном каменном крыльце, и взгляду открывалось удивительное зрелище. Парк в окружении вековых дубов отражался в красивом глубоком водоеме, который ночью был похож на огромное серебряное зеркало. Озерцо это поросло по краям камышом, тростником и ольшаником; на поверхности плавали крупные кувшинки, а десять или двенадцать арпанов земли, служившие рамой этому водному зеркалу, пестрели самыми разными цветами, свезенными со всех концов света. Их аромат чувствовался за пятьсот шагов от замка, подобно благоуханной атмосфере, ощущаемой за два льё от Граса. Очевидно, дом принадлежал большому любителю природы: там были собраны самые необычные растения… Ах, Боже мой! — прошептал больной, — теперь мне кажется, что в таком раю можно было бы жить счастливо!

Я осмотрел дом: внутреннее убранство было под стать тому, что я увидел с крыльца. Старинный замок сверху донизу был обставлен в современном стиле; убранство замка поражало богатством, изысканностью и удобством. Дом мне показала женщина, служившая еще прежнему владельцу. Многочисленные наследники продавали замок, чтобы соблюсти интересы каждого.

Водившая меня по дому служительница занимала при покойном владельце не вполне определенную должность: она называла себя доверенным лицом, а в деревне поговаривали, что она присвоила себе наличные деньги, оставшиеся в доме к тому времени, когда умер хозяин. Это была тридцатилетняя женщина, высокая, энергичная; по ее баскскому выговору в ней нетрудно было распознать уроженку наших краев. В ее взгляде, осанке, манерах было что-то мужское, и это меня поначалу оттолкнуло. По моему выговору она поняла, что мы почти земляки, и на этом основании предложила свои услуги: если я куплю замок на свое имя или на другое, она хотела бы остаться в доме в том же качестве, что и прежде, в крайнем случае — горничной или поварихой.

Я сказал, что ищу замок не для себя, а для брата, потому что сам я столь же беден, сколь мой брат богат. Боюсь только, прибавил я, что дорогому Жаку недолго осталось пользоваться своим состоянием. Она стала расхваливать чудесный воздух тех мест, удачное расположение замка, обратила мое внимание на соседство с Парижем, куда можно было добраться за час, и главное — продавалось это роскошное имение совсем недорого: его готовы уступить за сто двадцать, а то и за сто тысяч тому, кто заплатит наличными, потому что наследникам не терпится получить свою долю.

Мой брат рассчитывал именно на эту сумму. Я решил, что имение ему подходит, обещал Ореоле Путаэ — так звали доверенное лицо прежнего владельца замка — сделать все возможное, чтобы уговорить брата, во-первых, купить замок и, во-вторых, оставить ее при себе. Я так пространно рассказываю вам об этой женщине, потому что она ужасным образом повлияла на мою жизнь…

Едва расставшись с ней, я сам удивился, что обещал похлопотать за нее перед Жаком; она произвела на меня, повторяю, скорее отталкивающее впечатление. Этот замок мне понравился; я расхвалил его Жаку; тот поручил мне довести это дело до конца, и неделю спустя я купил на имя брата имение за сто тысяч франков.

Мы переехали в тот же день, как внесли за дом деньги корбейскому нотариусу. Наша прислуга состояла из садовника, выездного лакея, кухарки и горничной (она же должна была присматривать за детьми). Еще у нас был щенок — помесь сенбернара с ньюфаундлендом: его по просьбе детей нам уступил хозяин парижского особняка; малыши играли с собакой с утра до вечера и не хотели с ним расставаться; они прозвали его Брезиль в память о стране, где родились.

По моей рекомендации Ореолу оставили в доме. В тот же день она показала брату весь замок, определила каждому из нас комнату, объяснила слугам их обязанности и, коварная смиренница, сразу забрала в доме такую же власть, какой пользовалась при прежнем владельце.

Впрочем, никто не мог пожаловаться на то, как она распоряжалась: казалось, она угадывала любое наше желание и во всем старалась услужить. Даже у Брезиля появилась отличная конура, и он чувствовал бы себя счастливейшим из псов, если бы не вделанная в стену цепь, очень его беспокоившая и словно посягавшая на его будущую свободу.

В нашем новом жилище все было продумано до мелочей, и потому всем нам жилось легко и удобно с первого же дня. Мы провели там конец лета и осень. Хотели было вернуться на зиму в Париж, но Жак предпочел деревню со всеми ее неудобствами, которые, впрочем, почти всегда нетрудно устранить, если есть деньги. Итак, Жак предпочел деревню Парижу.

Так мы и жили до февраля тысяча восемьсот восемнадцатого года. Бедный брат таял с каждым днем. Однажды он позвал меня к себе в спальню, отослал детей и, когда мы остались одни, сказал: «Дорогой Жерар, мы мужчины и должны поговорить, а главное — поступить по-мужски».

Я сидел у его постели. Догадавшись, о чем пойдет речь, я попытался убедить Жака в том, что жизнь его вне опасности. Но он жестом остановил меня и стал говорить:

«Брат, я чувствую, как с каждым мгновением из меня уходит жизнь. И я ни о чем не жалел бы — ведь там я встречусь с дорогой супругой, — если бы меня не беспокоило будущее моих детей. Считаю, что, вверяя их судьбу в твои руки, могу быть спокоен — я знаю тебя как себя самого. К сожалению, ты не отец и никогда не сможешь полностью стать им, раз это не твои дети. Когда воспитываешь детей, важны две вещи: материальная сторона, то есть забота о теле, и интеллектуальная, то есть духовная жизнь. Ты мне ответишь, что мальчика можно отдать в хороший коллеж, а девочку — в превосходный монастырь. Я думал об этом, друг мой; но бедные дети привыкли к цветам, деревьям, вольному воздуху, солнцу. Я трепещу при мысли, что их заточат в эти темницы, именуемые пансионами, в эти клетки под названием дортуары! И потом, по моему мнению, большое дерево вырастает только на воле… Прошу тебя, дорогой Жерар, не надо коллежа, не надо монастыря!»

Я поклонился.

«Как тебе будет угодно, брат, — сказал я. — Приказывай: я готов повиноваться».

«Я уже давно подумывал о том, — продолжал Жак, — чтобы подыскать для них воспитателя, врачевателя душ, так сказать. Но я ни на ком не мог остановить свой выбор. И вот Господь, видно, снизошел до меня и хочет успокоить меня перед смертью: он послал одного из моих друзей, находившегося за полторы тысячи льё отсюда, и вчера мой друг прибыл, чтобы вывести меня из затруднения…»

Действительно, накануне какой-то человек спрашивал Жака, отказываясь назвать свое имя. Его провели к брату, и незнакомец пробыл у него около часу.

«Ты говоришь о человеке, который приходил к тебе вчера?» — спросил я.

«Да, — кивнул он. — Я знавал его раньше и изредка с

ним виделся. Но я успел оценить смелость его суждений, откровенность, доброту. В двух или трех случаях, когда он смело рисковал жизнью, у меня была возможность убедиться в его мужестве. Не многие, как он, внушали мне симпатию с первого взгляда; со временем я убедился в том, что не ошибся в этом человеке. Он оказал мне услугу, за которую я буду ему признателен до последнего дня…»

Молодой монах слушал со все возраставшим вниманием. Казалось, рассказ умирающего имеет какое-то отношение к его собственной судьбе.

Господин Жерар заговорил снова.

— «Весьма важные дела, вопросы, касающиеся самых высоких интересов политики этой страны и известные мне, но о которых я не имею права говорить ни с кем, даже с тобой, — продолжал Жак, — вынуждали его дважды покидать Францию, а сегодня заставляют его вернуться, но он должен скрываться. Вчера он приходил просить у меня крова. Он подвергается гонениям, его оскорбляют подозрениями, но, к слову сказать, в его действиях не было и нет ничего предосудительного. Брат! Я хочу доверить этому человеку воспитание своих детей…»

Дыхание монаха стало сбивчивым; время от времени он отирал платком лицо. Казалось, в нем происходит внутренняя борьба, он был в смятении. Даже больной наконец заметил это.

— Вам плохо, святой отец? — спросил он, прервав свой рассказ. — Вам что-нибудь нужно? В таком случае, позовите Марианну.

Потом он шепотом прибавил:

— Увы, мне еще многое нужно вам рассказать; я, как могу, оттягиваю время — впереди ужасное признание.., Наберитесь терпения, отец мой, умоляю!

— Продолжайте, — проговорил монах.

— На чем я остановился? Я уже не помню…

— На том, что ваш брат Жак расхваливал нравственные принципы и мужество своего друга, которому хотел поручить воспитание детей.

— Да, верно… «Это человек очень образованный, — прибавил Жак, — чего он только не знает: древние языки, современные языки, историю, науки и ремесла — одним словом, он знает все. Это ходячая энциклопедия. Если бы я был уверен, что он будет здесь жить до совершеннолетия детей, я бы умер почти без сожаления».

«Что же может ему помешать жить с нами?» «Его обязанности! Может так статься, что он будет вынужден в одночасье покинуть Францию, не на год-два, навсегда… Если ему придется оставить наш дом, я тебе поручаю найти ему замену. У него есть сын, посвятивший себя Церкви…»

— Прошу прощения, — перебил больного Доминик и поднялся. — Я не могу, не имею права слушать вашу исповедь, сударь.

— Почему же, святой отец? — изменившимся голосом спросил г-н Жерар.

— Потому, — отвечал монах, и голос изменил ему точно так же, как г-ну Жерару, — потому что я вас знаю, а вы меня — нет; потому что я знаю, кто вы, а вы не знаете, кто я.

— Вы меня знаете? Вам известно, кто я такой? — в ужасе вскричал больной. — Это невозможно!

— Вас зовут Жерар Тардье, не правда ли, а не господин Жерар?

— Да… Но вы, кто же вы такой? Как зовут вас?

— Меня зовут Доминик Сарранти. Больной испустил истошный вопль.

— Я сын Гаэтано Сарранти, — продолжал монах, — того самого Гаэтано Сарранти, которого вы обвинили в убийстве и краже, а он невиновен, в чем я могу присягнуть!

Умирающий приподнялся на постели, потом рухнул, уткнувшись лицом в подушку, и глухо застонал.

— Вы сами видите, — заметил монах, — что, если бы я стал слушать вашу исповедь дальше, я обманул бы вас, потому что не милости просил бы для вас у Господа, а наказания за то, что вы оболгали и обесчестили моего отца.

С силой оттолкнув стул, доминиканец двинулся к двери. Но он снова почувствовал, что умирающий удерживает его за полу сутаны.

— Нет, нет, нет! Останьтесь! — крикнул г-н Жерар изо всех сил. — Останьтесь! Само Провидение привело вас сюда! Останьтесь! Господь позволил мне перед смертью искупить совершенное мною зло!

— Вы в самом деле этого хотите? — спросил монах. — Берегитесь! Я тоже хочу этого, и Бог знает, чего мне стоило признаться, кто я такой, и не злоупотребить случаем, который привел меня к вам.

— Скажите лучше: Провидение, брат мой! Скажите: Провидение! — повторил больной. — О, я бы пошел за вами хоть на край света, если бы знал, где вас искать! Я хочу, чтобы вы услышали мое признание, страшное признание, которое мне остается вам сделать.

— Вы этого хотите? — вновь спросил Доминик.

— Да, — подтвердил больной, — да, прошу вас, умоляю! Да, я так хочу!

Дрожа всем телом, монах снова упал на стул, возведя к небу глаза, и прошептал:

— Боже мой! Боже! Что я сейчас услышу?

 

Дата: 2018-09-13, просмотров: 672.