VIII. ПОКА ПЕТРУС И ЛЮДОВИК СПЯТ

 

Едва два друга захрапели, показывая этим, что выходят из числа тех, кто в состоянии соображать, и предоставляя беседу тем, кто способен ее вести, Сальватор поставил локти на стол, опустил голову на руки и пристально взглянул на Жана Робера.

— Так зачем все-таки, сеньор поэт, вы пришли провести ночь на Рынке?

— Чтобы доставить удовольствие своим друзьям, Петрусу и Людовику.

— И только?

— И только.

— Неужели ничто другое не подтолкнуло вас к этому решению, кроме желания угодить друзьям?

— Нет, как мне кажется.

— Вы уверены?

— Насколько можно быть в себе уверенным.

— Значит, вы обманываете не меня, а себя… Нет, не из-за этих двух сладко спящих господ вы пришли сюда: это лишь предлог. Знаете, зачем вы здесь? Я скажу вам. Вы пришли сюда как философ, наблюдатель, бытописатель, поэт, романист, вы пришли изучать человеческую душу in anima vili — «живьем», как говорят в школе, не правда ли?

— Доля истины в ваших словах есть, — рассмеялся Жан Робер. — Я сочинял только для театра, но не хотел бы этим ограничиваться, хочу написать роман о нравах, но мечтаю сделать это, как Шекспир в своих драмах, охватив целый исторический период, все слои общества, от могильщика до Гамлета, принца Датского! Что мне вам сказать? В трагедии «Гамлет» больше всего я люблю сцену с могильщиком, а из персонажей самыми мудрыми считаю этих гробокопателей, осквернителей трупов.

— Да, вы правы, я, возможно, с вами согласен, но вы не так беретесь за дело, то есть неверно выбираете место действия. Где Шекспир показывает могильщиков? За работой, стоящими в могиле, с черепом в руке, а не в таверне виноторговца Йогена, куда первый могильщик посылает второго за шкаликом. Вы хотите заняться поэзией? Влюбитесь и гуляйте по лесу. Хотите заняться театром? Ступайте в свет, будьте там до полуночи, потом изучайте Мольера и Шекспира до двух часов ночи, а затем ложитесь в постель и спите не меньше шести часов; соедините свои воспоминания с тем, что вы прочли, и работайте с девяти утра до обеда. Хотите написать роман? Возьмите Лесажа, Вальтера Скотта и Купера — иными словами, бытописателя, знатока характеров и мастера пейзажа. Изучайте человека в его среде: художника — в мастерской, торговца — в конторе, министра — в кабинете, короля — на троне, сапожника — в мастерской, но не в кабаке, куда он приходит изможденный, откуда уходит хмельной! На кабаках следовало бы вывесить слова Данте: «Lasciate ogni speranza»[6]. И потом, какую неудачную ночь вы избрали: карнавальную ночь, когда все эти люди перестают быть сами собой, когда все у них чужое — от штанов до соломенного тюфяка, лишь бы вырядиться почуднее; в эту ночь они корчат из себя богачей, они готовы быть кем угодно, только бы не быть похожими на себя! Нет, в самом деле, господин наблюдатель, — пожимая плечами, закончил Сальватор, — странная у вас манера делать наблюдения!

— Продолжайте! Продолжайте! — попросил Жан Робер. — Я вас слушаю.

— Что вы сказали бы о человеке, который отправляется изучать человеческую душу в сумасшедший дом? Вы сочли бы сумасшедшим его самого, верно? Что же вы-то сами делаете здесь в этот час? Послушайте меня, господин Жан Робер, нас свел случай, скоро мы расстанемся; может быть, нам не суждено увидеться… Позвольте дать вам совет. Вы полагаете, что я слишком дерзок?

— Отнюдь нет, клянусь вам.

— Чего ж вы хотите? Я ведь тоже пишу роман.

— Вы?

— Да, но не из тех, что издаются; не беспокойтесь, я не составлю вам конкуренции. Я говорю это только затем, чтобы вы знали: я тоже претендую на звание наблюдателя. Романы, о поэт, пишет общество. Покопайтесь в собственной голове, пошарьте в своем воображении, поковыряйтесь в собственном мозгу — вы и в три месяца, в полгода, во весь год не найдете такого, что случай, рок или Провидение — как вам будет угодно — начнет и завершит в одну ночь в таком городе, как Париж! Выбрали ли вы сюжет для своего романа?

— Нет еще. Когда я работаю для театра, я чувствую себя гораздо свободнее: он меня не пугает; но роман со всеми своими ответвлениями, эпизодами, перипетиями, со ступенями, которые ведут на самые верхи общества, с крутыми лестницами, которые спускают в самые глубокие его пропасти, роман, в котором будуар принцессы соседствует с мансардой белошвейки, Тюильри — с притоном вроде этого, а собор Парижской Богоматери — с Гревской площадью, — признаюсь вам, вызывает во мне трепет: я отступаю, я страшусь непосильного бремени, мне кажется, романисту приходится взваливать на свои плечи не просто ношу, а целый мир!

— Я думаю, вы ошибаетесь, — возразил Сальватор.

— Ошибаюсь?

— Да.

— В чем же моя ошибка?

— Вы хотите действовать.

— Ну, разумеется.

— Вот в этом ваша ошибка: не пытайтесь действовать сами, а только не мешайте действовать другим.

— Не понимаю.

— Как поступал Асмодей, хромой бес?

— Приподнимал крыши домов и говорил дону Клеофасу: «Смотри!»

— Вы располагаете властью Асмодея? Нет. И потому я вам говорю: поступите еще проще; выйдите из этого притона, ступайте вслед за первым же мужчиной или за первой женщиной, которых встретите на улице, на перекрестке, на набережной; вряд ли эти мужчина или женщина будут героем или героиней истории, но они станут одной из нитей великого человеческого романа, который сочиняет сам Бог. С какой целью? Одному Богу это известно! Сделайтесь всего-навсего его помощником — и с первых же шагов можете быть уверены, что нападете на след какого-нибудь трагического или комического происшествия.

— Да ведь сейчас ночь!

— Тем лучше! Ночь создана для поэтов, влюбленных, патрулей, воров и романистов.

— Значит, вы советуете мне начать роман прямо сейчас?

— Он уже начат.

— Неужели?

— Вне всякого сомнения.

— С какого времени?

— С той минуты, как ваши друзья сказали: «Идем ужинать на Рынок».

— Вы шутите?

— Нисколько, клянусь честью! Стоит вам только захотеть, и Жан Бык, Фрикасе, Туссен-Лувертюр, Кирпич, Багор станут персонажами вашего романа; двое ваших друзей, которые спят себе и не подозревают, что мы распределяем роли, тоже будут вашими персонажами; да и я сам сыграю в вашем романе роль, если вы сочтете меня достойным этой чести… Только не бросайте его на экспозиции.

— Клянусь, вы правы! И я ничего так не желаю, как продолжать его.

— В таком случае, уясните себе следующее: вы перестали быть автором, придумывающим ситуации, оценивающим события, подготавливающим перипетии. Теперь вы тоже актер этой великой человеческой драмы, театр которой — мир, декорации — города, леса, реки, океаны; кажется, что в ней каждый действует, сообразуясь со своими интересом, капризом, фантазией, а в действительности все подчинено невидимой и всемогущей деснице судьбы; слезы будут настоящими, кровь будет настоящей, ваши собственные слезы и кровь смешаются со слезами и кровью других…

— Разве могут испугать поэта страдания, если от этого выиграет искусство?!

— Я вижу, вы не обманули моих ожиданий. Смотрите: время словно остановилось, ночь прекрасная, все освещено волшебным лунным светом; давайте выйдем отсюда и отправимся на поиски продолжения истории, первые главы которой мы только что если не написали, то сыграли.

— Но я не могу бросить друзей.

— Почему?

— А вдруг с ними произойдет несчастье?

— Им ничто не угрожает: я шепну словечко лакею, и все будут знать, что они под моим покровительством. Тогда даже самый отчаянный бродяга из этого притона не посмеет и пальцем их тронуть.

— Не возражаю! — согласился Жан Робер. — Только будьте добры, отдайте это приказание при мне.

— Охотно.

Сальватор подошел к лестнице и свистнул. Вероятно, это был условный знак, напоминавший одновременно и свисток машиниста, и свисток боцмана.

По-видимому, г-на Сальватора никогда не заставляли ждать: не успело затихнуть эхо на лестнице, как явился лакей.

— Вы звали, господин Сальватор? — спросил он.

— Да.

Он указал на двух спящих:

— Эти господа — мои друзья, метр Бабила, ты понял?

— Да, господин Сальватор, — коротко отвечал лакей.

— Идемте! — пригласил молодой человек поэта. И он вышел первым.

Поотстав, Жан Робер спросил у лакея счет. Прибавив пять франков чаевых, он спросил:

— Друг мой! Доставьте мне удовольствие, скажите, кто этот господин, только что поручивший вам моих друзей.

— Это не просто господин, это господин Сальватор.

— Но кто же он, наконец, этот господин Сальватор?

— Вы его не знаете?

— Нет, раз спрашиваю, кто он такой.

— Да это же комиссионер с Железной улицы!

— Как?

— Говорю вам, комиссионер с Железной улицы. Лакей проговорил это так серьезно, что не приходилось сомневаться в его словах.

— Похоже, господин Сальватор сказал правду, — прошептал Жан Робер, — мы начинаем роман, каких еще не видывал свет.

 

IX. ДВА ДРУГА САЛЬВАТОРА

 

Как справедливо заметил комиссионер с Железной улицы, стояла дивная лунная ночь.

Часы на Суконном рынке показывали два часа.

Фонтан Избиенных младенцев — шедевр Жана Гужона, единственного в своем роде архитектора-скульптора, явился по правую руку взорам двух молодых людей, когда они вышли из кабака. Фонтан восхитительно освещался луной, словно нарочно подвешенной Божьей десницей на небосводе; его изящные полуштабные пилястры, чудо коринфской архитектуры, вырисовывались под волшебным светом во всей своей безупречной чистоте; прекрасные наяды, эти капли воды, превращенные в женщин и восхищавшие кавалера Бернини, казалось, приподнимают одежды, спускаясь в бассейн, чтобы омыть в его воде белоснежные ножки.

Двое молодых людей, несмотря на кажущуюся разницу в их общественном положении, взялись под руку и зашагали по улице Сен-Дени, в сторону Дворца правосудия. Выйдя на площадь Шатле, они остановились. У их ног бежала река, перед ними возвышался собор Парижской Богоматери, неподвижный и величавый; Сент-Шапель возносила над домами свой зубчатый гребень, словно Левиафан, вздымающийся над волнами. Можно было подумать, что находишься в Париже XV века.

Это обманчивое впечатление усиливалось благодаря кучке людей, одетых в наряды времен Карла VI; они шли по набережной Жевр и кричали изо всех сил:

— Два часа четырнадцать минут! Все спокойно! Спите, парижане!

Их вполне можно было принять за недовольных, которых община буржуа, владевшая парижской бойней, направляла время от времени к королю Карлу VI с требованиями новых уступок. Это были те же самые Гуа, Тиберы, Люилье, Мелотты во главе с Кабошем, наводящим ужас живодером.

Они преспокойно разгуливали. Казалось, они вот-вот начнут бесчинства и только выжидают, когда спрячется луна или проснется король.

Сальватор и Жан Робер пропустили маскарадное шествие, торопливо перешли через мост Менял и очутились на небольшой площади, расположенной между мостом Сен-Мишель и улицей Лагарп.

Десятка три студентов и гризеток, в немыслимых костюмах, танцевали, радостно что-то выкрикивая, вокруг костра, сложенного из пяти-шести соломенных тюков.

Жан Робер, изучавший для своей будущей работы французскую историю, не удержался и стал искать глазами каменный столб с высеченной на нем головой, на шее у которой положено было висеть кошельку; как свидетельствуют старинные хроники, такой столб стоял на этой площади вплоть до XVII века.

Можно было подумать, что собравшаяся здесь молодежь, почти вся одетая в средневековые костюмы (эпоха средневековья становилась очень популярной), пришла сюда четыре века спустя после известного события затем, чтобы выразить протест против страшного предательства, о котором напоминает эта площадь.

Случилось это в тихую ночь, такую же лунную, как теперь, в два часа ночи 12 июня 1418 года. Перрине Леклер выкрал у отца из-под подушки ключи от Сен-Жерменских ворот, отпер их и впустил в город восемьсот ожидавших под стенами Парижа солдат герцога Бургундского, предводительствуемых Вилье, сеньором де л'Иль-Аданом.

Все, кто попал под руку бургундским всадникам, были безжалостно вырезаны — женщины, дети, старики; епископы Кутанский, Сентский, Байёский, Санлисский, Эврёский были убиты прямо в кроватях; коннетабля и канцлера выволокли на улицу, разрубили на части, куски тел разбросали, а головы пронесли по городским улицам.

Резня продолжалась неделю. Парижане изгнали бургундцев, и родной город вновь оказался в их руках. Стали искать предателя, причину позора и несчастья. Обшарили Париж до последнего камня, но Перрине Леклера так и не нашли.

Он исчез, и никто о нем больше никогда не слышал.

Тогда неизвестный скульптор поспешил высечь фигуру предателя; ее протащили по городу, от улицы к улице, от двери к двери; каждый хлестал ее по щекам, плевал ей в лицо, а потом тот же скульптор высек Иуду XV века с кошельком на шее на том самом столбе, который в старину довелось видеть историкам.

Жан Робер вспоминал об этом, отводя взгляд от пестрой веселой толпы, озаряемой неровными отблесками пламени; вглядываясь в полуосвещенные углы площади и в темноту улиц, он произнес вполголоса, словно разговаривал сам с собой:

— Хотел бы я знать, где стоял этот столб.

— На углу площади и улицы Сент-Андре-дез-Ар, — отозвался Сальватор, будто от первого до последнего слова угадав, о чем думал Жан Робер, и заканчивая своим ответом его мысленный монолог.

— Откуда вы знаете то, что не известно мне? — спросил Жан Робер.

— Прежде всего, — рассмеялся Сальватор, — ваше удивление граничит с надменностью. Уж не думаете ли вы, господин поэт, что те, кому положено знать, действительно все знают? Мне казалось, что пример вашего друга Людовика, не имевшего понятия о свойствах валерьяны, должен был кое-чему вас научить.

— Простите, слово вырвалось у меня случайно, — извинился Жан Робер. — Это больше не повторится. Я начинаю замечать, что вы знаете все на свете.

— Далеко не все, — возразил Сальватор, — но я живу среди народа, а народ — великан, воплощающий древние мифы о стоглазом Аргусе и сторуком Бриарее; он сильнее королей и умнее господина де Вольтера! А одно из преимуществ, или один из недостатков этого народа, — памятливость, особенно на месть за предательство. Предатель, которого короли оправдывали и осыпали наградами, перед которым аристократия распахивала двери, которого приветствует буржуазия, для народа остается предателем; если честь его имени восстановлена в глазах остальной части общества, то для народа оно навсегда опозорено и проклято: это имя предателя! И недалеко, может быть, то время, — прибавил Сальватор мрачно, и на его лице мелькнуло выражение, какое от него трудно было ожидать, — недалеко, может быть, то время, когда вы убедитесь сами в правоте моих слов… А имя Перрине Леклера (среди образованных классов общества его помнят одни историки), имя это — хотя народ и не знает многих подробностей предательства, о котором оно напоминает, — для него есть ненавистное воспоминание, тем более ненавистное, что отмщение невозможно, что преступление не искуплено казнью, что Провидение на этот раз, словно заснувший или подкупленный судья, закрыло на него глаза. Идемте!

Сальватор двинулся по улице Сент-Андре-дез-Ар.

Жан Робер последовал за странным человеком, волею случая ставшим его проводником, и пошел с ним по пустынной мрачной улице.

Между улицей Макон и площадью Сент-Андре-дез-Ар спутник поэта остановился против белого домика, чистенького, но узкого, всего в три окна по фасаду.

В дом вела небольшая дверь, выкрашенная под дуб.

Сальватор достал из кармана ключ и приготовился войти.

— Итак, — обратился он к Жану Роберу, — решено, что мы проведем остаток ночи вместе, не так ли?

— Вы мне это предложили, я согласился. Вы хотите отказаться от своего предложения?

— Нет, Боже сохрани! Но как бы мало я собой ни представлял, на свете есть два существа, которые будут обеспокоены, если я не вернусь до определенного срока; эти два существа — женщина и пес.

— Ступайте успокойте их, я подожду вас здесь.

— Вы из скромности отказываетесь подняться? В таком случае вы ошибаетесь: я один из тех непонятных людей, которые ничего не скрывают и так и остаются непостижимыми. Кажется, господину де Талейрану принадлежат слова: в тот день, когда дипломат скажет правду, он обманет весь мир. Я тот самый дипломат; правда, мне нет нужды обманывать мир, ведь ему нет до меня дела.

— В таком случае, — решился Жан Робер, горя нетерпением войти в дом, чтобы увидеть, как живет комиссионер с Железной улицы, — как говорят итальянцы, permesso![7]

— Si, — отвечал Сальватор на безупречном тосканском наречии, — soltanto vederete il cane, ma non la signora [8].

Дверь распахнулась, и молодые люди очутились в передней.

— Погодите, я зажгу свет, — сказал Сальватор.

Достав из кармана фосфорную зажигалку, он хотел погрузить в нее спичку, но в эту минуту вверху на лестнице загорелся огонек и вдоль стены протянулись длинные полосы света.

Нежный голос спросил:

— Это ты, Сальватор?

— Да, — отозвался молодой человек. — Итак, — продолжал он, обернувшись, — ошиблись не вы, а я: вы увидите женщину и пса.

Пес появился первым. Заслышав голос хозяина, он выскочил на лестницу и вихрем скатился по ступеням.

Подлетев к хозяину, четвероногий великан положил передние лапы ему на плечи, ласково прижался мордой к щеке хозяина и тихонько заскулил от радости, подобно кинг-чарлзу.

— Хорошо, Ролан, хорошо! — заговорил с ним Сальватор. — Пусти-ка: видишь, твоя хозяйка Фрагола хочет мне что-то сказать.

Но собака заметила Жана Робера, высунула голову из-за плеча хозяина и зарычала, однако в ее рычании слышался скорее вопрос, чем угроза.

— Это друг, Ролан, будь умницей! — сказал Сальватор. Чмокнув собаку в черную морду, он оттолкнул ее со словами:

— Ну, пусти меня, Ролан!

Пес послушно пропустил хозяина, обнюхал Жана Робеpa, когда тот проходил мимо, и, лизнув поэту руку, пошел позади него по лестнице, замыкая шествие.

Жан Робер окинул Ролана оценивающим взглядом знатока.

Это было великолепное животное, помесь сенбернара с ньюфаундлендом; встав на задние лапы, он мог подняться на пять с половиной футов; окрасом он напоминал льва.

Все это Жан Робер отметил про себя, пока поднимался с первого этажа на второй. Там его вниманием завладела Фрагола.

Ей было около двадцати лет; длинные светлые волосы обрамляли бледное лицо с нежнейшим, едва заметным румянцем; она держала свечу в хрустальном подсвечнике, и можно было разглядеть большие небесно-голубые глаза, взгляд которых был устремлен на лестницу, и улыбавшийся приоткрытый рот, позволявший увидеть два ряда жемчужных зубов, наполовину скрытые губками, яркими и свежими, словно вишни.

Маленькая очаровательная родинка под правым глазом, которую женщины из простонародья называют желанием, принимавшая в определенное время года оттенок земляники, объясняла, по-видимому, ее поэтичное имя Фрагола, поразившее Жана Робера.

Присутствие поэта поначалу обеспокоило женщину, как и Ролана, но, как и Ролана, Сальватор ее успокоил: «Это друг».

Она подставила Сальватору для поцелуя лоб, молодой человек коснулся его губами нежно, почти благоговейно.

Потом она обратилась к Жану Роберу и проговорила с пленительной улыбкой:

— Добро пожаловать, друг моего друга!

Освещая поэту дорогу, она другой рукой обняла Сальватора за шею и пошла в комнаты.

Жан Робер последовал за ними.

Войдя в небольшую первую комнату, служившую, вероятно, столовой, он из скромности остановился.

— Надеюсь, ты еще не ложилась не потому, что волновалась за меня? — начал Сальватор. — Я бы ни за что себе этого не простил, милое дитя мое.

В словах молодого человека послышались отеческие нотки.

— Нет, — мягко возразила девушка. — Я получила письмо от подруги, я тебе о ней рассказывала.

— От какой именно? У тебя их три, ты о них обо всех рассказываешь довольно часто.

— Ты бы даже мог сказать, что четыре.

— Да, верно… Так о ком речь?

— О Кармелите.

— С ней что-нибудь случилось?

— Меня мучает предчувствие! Мы должны были встретиться завтра все вместе — она, Лидия, Регина и я — на мессе в соборе Парижской Богоматери, мы это делаем всякий год. И вот взамен этого она назначает нам свидание в семь часов утра.

— Где?

Фрагола улыбнулась.

— Она просит сохранить это в тайне, друг мой.

— Храни ее, ангел мой! — согласился Сальватор. — Тайна! Ты же знаешь мое мнение на этот счет: тайна священна!

Обернувшись к Жану Роберу, он продолжал:

— Я буду в вашем распоряжении через минуту. Вы бывали в Неаполе?

— Нет, но собираюсь туда отправиться года через два-три.

— В таком случае, надеюсь, вы получите удовольствие, разглядев нашу маленькую столовую, — это точная копия столовой дома поэта в Помпеях; а когда закончите осмотр, можете поболтать с Роланом.

С этими словами Сальватор вошел с Фраголой в другую комнату и прикрыл за собой дверь.

 

X. РАЗГОВОР ПОЭТА С СОБАКОЙ

 

Оставшись в одиночестве, Жан Робер взял свечу и стал разглядывать стены столовой, а Ролан удовлетворенно вздохнул и улегся на коврике у двери, за которой только что скрылись молодой человек и девушка; видимо, это было его привычное место.

Несколько минут Жан Робер тщетно подносил свечу к стене, он ничего не видел: его взгляд был обращен как бы внутрь, ему мешали воспоминания.

Он вновь и вновь видел глухой квартал, темную лестницу в доме, прекрасную девушку, наклонившуюся со свечой в руке; длинные отливавшие золотом волосы; красивые голубые глаза, в которых словно отражалось небо, даже когда неба не было видно; прозрачную кожу, нежную, словно розовый лепесток; необыкновенную грациозность, воплощенную иногда у человека и у животного в несколько длинноватой шее: в животном мире — у лебедей, среди людей — на полотнах Рафаэля. Жан Робер не мог забыть гибкое и хрупкое тело; чувствовалось, что его уже коснулась то ли тяжелая рука болезни, то ли ледяная рука несчастья. Его поразило появление Фраголы, не менее таинственное, чем появление Сальватора, — одно как бы дополняло другое, чтобы в глазах поэта оживить мечту.

Все представлялось ему необычным, даже это карминное пятнышко у нее под глазом, за которое, по-видимому, сам Сальватор прозвал девушку Фраголой, а от этого имени легко было образовать уменьшительное — Фраголетта.

Имя Регины, прозвучавшее в устах девушки, навеяло на поэта воспоминание об одной девушке из высшего общества; оно, разумеется, не могло иметь ничего общего с особами скромного положения, с которыми на минуту свела его судьба, однако воспоминание это заставило его сердце сильно забиться от волнения.

Впрочем, постепенно пелена, застилавшая ему глаза, начала рассеиваться и он, будто сквозь туман, стал вглядываться в висевшие на стенах картины.

Любопытство художника брало верх над таинственной стороной приключения, действительность — над грезой; поэт видел перед собой одну из точнейших копий античной декоративной живописи.

Стена была разделена на четыре части; в каждой из этих частей в кессонах висели рамы; каждая рама заключала в себе пейзаж, увиденный сквозь колонны перистиля или из окна.

Кессоны поражали богатством воображения художников древности — благодаря археологической науке они позднее стали достоянием миллионов — и воспроизводили то часы дня и ночи, то танцовщиков, то кузнечика, запрягшего в колесницу двух улиток, то голубков, пьющих из одной чаши.

Копия была выполнена с большим вкусом и точно передавала тона, что свидетельствовало о мастерстве колориста.

В другое время все это немало удивило бы Жана Робера, однако он уже перестал удивляться всему, что было связано с его новым и необычным другом.

И вот он сначала поставил свечу на небольшой — окружностью всего в пять-шесть футов — стол посреди комнаты, потом в задумчивости сел на стул.

Он обвел рассеянным взглядом столовую, наконец его глаза остановились на собаке.

В голову ему пришли слова Сальватора: «Когда закончите осмотр, можете поболтать с Роланом».

Это воспоминание заставило его улыбнуться.

Слова, которые другому могли бы показаться дурной шуткой, он принял за вполне естественный совет; по его мнению, они лишь доказывали, что новый друг относится к нему с симпатией.

Жан Робер, простой, чувствительный и добрый малый, не отличался кичливостью и был далек от мысли, что Бог наградил душой только людей; вслед за восточными поэтами, вслед за индийскими брахманами он скорее готов был поверить в то, что душа животного дремлет или заколдована: на берегах Ганга ее усыпляет природа, на Западе ее околдовала великая Цирцея. Нередко он пытался представить себе первобытного человека, что произошел от животных, братьев своих меньших, и ему казалось, будто в те времена животные и даже растения, младшие братья животных, были проводниками и наставниками человечества. Он с благодарностью думал о том, что существа, которыми управляем сегодня мы, руководили нами тогда, направляя наш нетвердый разум с помощью своих уже устоявшихся инстинктов, наконец, были нашими советчиками, — эти маленькие, эти простые существа, кем мы помыкаем теперь! В самом деле, думал поэт, рассуждая сам с собой, взять хотя бы баобаб: он был сначала просто деревом, потом разросся в огромный лес, он видел, как проходят мимо века, словно старики, держащие друг друга за руки! Или, к примеру, перелетная птица: взмах крыла — и позади целое льё; значит, эта птица видела все страны! А орел? Он смотрит солнцу в лицо — а мы опускаем перед светилом голову. Ночная птица с горящими глазами летает в темноте — а мы спотыкаемся. Огромные быки жуют свою жвачку под зелеными дубами или мрачными соснами, топча разрушенную цивилизацию на необъятных римских равнинах, на огромных диких просторах… Неужели всем этим животным нечего было бы сказать человеку, если бы он научился понимать их язык, если бы он снизошел до них в своем высокомерии? [9]

Жан Робер вспоминал, как в детстве его точно коснулось всеобщее братство. Он был почти убежден, что какое-то время понимал, о чем лают щенки, поют птички, шепчут ароматные розы; он стремился накормить полученными от матери кусочками сахара цветы, едва они приоткрывали нежные лепестки.

Взрослея, он перестал различать голоса животных и растений: они слились для него в сплошной гул, перепутались, словно конопля, которую домовые нарочно наматывают на веретено бретонской девушке, а она, устав распутывать, в нетерпении бросает ее в огонь.

Кто же нарушил этот трогательный союз, связывавший человека с животными и растениями, с простым и скромным в природе?

Гордыня!

Ею и отличается западный мир от восточного.

Индия! Вот куда всякий раз должен возвращаться европеец, устав от суетного Запада, вот где он омоет душу в первозданном источнике. Индия, величественная праматерь рода человеческого! За нежную любовь ко всему живому Господь вознаградил ее плодородием; ее символ — корова-кормилица. Войны, бедствия, рабство обрушиваются на нее вот уже три тысячелетия, но неистощимые сосцы ее коровы всегда готовы напитать триста миллионов человек, своих и иноземцев.

Не то — наш несчастный Запад, наша скудная греко-латинская цивилизация. Греческий полис, римский город обожествляли искусство и принижали значение природы. Они превратили людей в рабов, они стали называть животных скотом, они выкачивали из земли все, что она могла дать, не заботясь о том, как помочь ей вновь обрести силы. И вот настал день, когда Афины стали руинами, Рим — пустыней! Великолепные дороги обезлюдели; под триумфальными арками по ночам проходили войска-привидения под предводительством триумфатора-привидения; по нескончаемым акведукам, покоящимся на гигантских опорах, продолжала поступать вода из рек в опустевшие города, где ею некого было поить!

Вот какие размышления, всколыхнув три цивилизации и заставив древний мир (благодаря электрическому разряду мысли, связавшей его с нашими днями) вздрогнуть в своей гробнице, пробудились в душе поэта, когда он взглянул на собаку и вспомнил слова Сальватора: «Когда закончите осмотр, можете поболтать с Роланом».

Жан Робер, выходя из созерцательной задумчивости, поманил пса, чтобы поговорить с ним.

Ролан, положив морду на передние лапы, спал или, скорее, притворялся спящим. Услышав свое имя, произнесенное резко, отрывисто, — а именно так подзывает собаку настоящий охотник — Ролан вскинул голову и посмотрел на Жана Робера.

Тот еще раз позвал пса, похлопав рукой по ноге.

Ролан поднялся на передние лапы, но продолжал сидеть в позе сфинкса.

Жан Робер позвал в третий раз.

Ролан подошел, положил голову ему на колени и дружески посмотрел на него.

— Бедный пес! — ласково проговорил поэт. Ролан тихонько заскулил, словно жалуясь.

— О! — произнес Жан Робер. — Твой хозяин Сальватор был прав: похоже, мы друг друга понимаем.

При этом имени собака радостно тявкнула и повернула голову в сторону двери.

— Да, — подтвердил Жан Робер, — он в соседней комнате с твоей хозяйкой Фраголой, правда?

Ролан подошел к двери, прижался мордой к щели внизу, с шумом втянул воздух, возвратился к поэту и, прикрыв живые, умные, почти человеческие глаза, снова положил голову к нему на колени.

— Посмотрим, что у нас за родословная, — проговорил Жан Робер. — Дай-ка лапу!

Пес поднял широкую лапу и с непостижимой доверчивостью положил ее в аристократическую руку Жана Робера.

Жан Робер стал внимательно разглядывать промежутки между пальцами собаки.

— А-а, так я и думал… Сколько же нам лет?

Он заглянул псу в рот и увидел два ряда страшных зубов цвета слоновой кости, однако коренные были уже немного источены.

— Так! — заметил Жан Робер. — Ты уже не первой молодости; будь ты женщиной, ты бы качал еще лет десять назад убавлять себе года! А был бы ты мужчиной, стал бы скрывать возраст теперь.

Пес оставался невозмутим. Кажется, ему было совершенно безразлично, что Жан Робер знает его возраст. Видя это, поэт продолжал осмотр, надеясь напасть на нечто такое, что расшевелило бы Ролана.

И случай не замедлил представиться.

Как мы говорили, шерсть Ролана напоминала львиную, хотя была несколько длиннее и курчавее, особенно на животе. Жан Робер заметил на правом боку, между четвертым ребром и пятым, белое пятно диаметром в семь-восемь линий.

— А это еще что такое, бедняжка Ролан? — спросил он. И надавил пальцем на пятно.

Ролан жалобно взвизгнул.

— О, да здесь шрам, — заметил Робер.

Поэт знал, что раны и ожоги разрушают красящее вещество, циркулирующее в капиллярах ткани; ему доводилось видеть, как на конном заводе вороным коням выжигали на лбу белую звездочку, прикладывая горячее яблоко. Вот почему он догадался, что это рана или ожог.

Скорее все-таки рана, потому что он нащупал шрам.

Он осмотрел левый бок.

И там он нашел такую же отметину, только чуть ниже.

Робер и до нее дотронулся пальцем — пес взвизгнул еще жалобнее.

Молодой исследователь понял причину: он нащупал костную мозоль — с левой стороны у Ролана было сломано ребро.

— Ну что же, дорогой Ролан, похоже, ты, подобно своему великому тезке, был на войне?

Ролан поднял голову, приоткрыл пасть и издал воющий лай, от которого Жана Робера пробрал мороз.

Этот лай был таким жалобным и заунывным, что Сальватор выглянул из соседней комнаты и спросил:

— Что это с Роланом?

— Ничего… Вы мне посоветовали с ним поболтать, — с улыбкой отвечал Жан Робер. — Я попросил его рассказать о себе, он как раз этим и занимается.

— Что же он вам рассказал? Ну-ка, ну-ка! Мне бы очень хотелось узнать правду.

— Зачем ему лгать? — промолвил Жан Робер. — Он же не человек!

— Это лишний повод, чтобы вы пересказали мне ваш разговор, — продолжал Сальватор с настойчивостью, в которой слышалось некоторое беспокойство.

— Ну что же, вот слово в слово наш диалог. Я у него спросил, чей он сын, он сказал, что является помесью сенбернара и ньюфаундленда; я спросил, сколько ему лет, он отвечал, что ему десятый год; я его спросил, что за светлые пятна у него на боках, и он сообщил, что получил пулю в правый бок, а вышла она с левой стороны, перебив ребро.

— Так! Все совершенно точно! — заметил Сальватор.

— Тем лучше! Это доказывает, что я как наблюдатель не совсем уж недостоин ваших уроков.

— Это лишь означает, что вы охотник и, следовательно, догадались, судя по перепонке между пальцами на лапах у Ролана, а также по окрасу, что он родственник водолаза и горной собаки. Потом вы посмотрели его зубы и увидели, что клыки уже не ослепительно-белые, а коренные немного испорчены — так вы узнали, что пес не молод; вы ощупали два пятна и почувствовали по углублению в коже и по выпуклости на кости, что пес получил пулю, которая вошла через правый бок и вышла через левый, а выходя, сломала кость. Все верно?

— До такой степени, что я даже растерялся.

— Не рассказал ли он вам еще о чем-нибудь?

— Когда вы вошли, он как раз говорил, что не забыл о ране и при случае, по-видимому, вспомнит обидчика. Теперь я рассчитываю, что остальное доскажете мне вы.

— В том-то и беда, что, признаюсь, мне известно об этом не больше, чем вам.

— Неужели?..

— Однажды я охотился лет пять назад, в окрестностях Парижа…

— Вы охотились?

— Я оговорился; разумеется, браконьерничал — комиссионер не ходит на охоту. Я нашел этого несчастного пса в канаве, окровавленного, со сквозной раной: он умирал. Он был так хорош, что я почувствовал к нему сострадание: донес его до ручья, промыл рану холодной водой, добавив в нее несколько капель водки; он, казалось, ожил в моих руках. Мне захотелось оставить этого красавца себе, ведь судя по тому, в каком состоянии бросил его хозяин, тот не слишком дорожил своей собакой. Я уложил его на тележку, взятую у огородника, и отвез домой. С того самого вечера я стал за ним ухаживать, как в Валь-де-Грас выхаживают раненых людей, и, по счастью, преуспел. Вот все, что мне известно о Ролане… Нет, простите, я забыл сказать еще вот что: пес платит мне признательностью, способной вогнать в краску людей. Он готов умереть за меня и за тех, кого я люблю. Правда, Ролан?

Пес радостно взвизгнул в знак согласия, положив передние лапы хозяину на плечи, как при встрече.

— Молодец, молодец, — похвалил его Сальватор. — Хорошая собака, хорошая, мы знаем… Убери-ка лапы!

Ролан послушно опустился на пол и лег у двери на коврик, откуда Жан Робер до этого заставил его сойти, позвав к себе.

— А теперь, — сказал Сальватор, — не угодно ли продолжить наше путешествие?

— С удовольствием, однако боюсь показаться слишком навязчивым.

— Почему?

— Потому что ваша подруга должна сегодня утром куда-то пойти и, возможно, рассчитывала на то, что вы ее проводите.

— Нет. Вы же слышали: она ответила, что не может сказать, куда идет.

— И вы отпускаете вашу любимую в такое место, которое она не может вам назвать? — с улыбкой спросил Жан Робер.

— Дорогой поэт! Знайте: нет любви там, где нет доверия. Я всей душой люблю Фраголу и скорее заподозрил бы свою мать, чем ее.

— Пусть так, — согласился Жан Робер, — но, должно быть, неосторожно для молодой женщины, одной, в шесть часов утра, в наемном экипаже отправляться за пределы Парижа.

— Да, если бы с ней не было Ролана. А с ним я готов отпустить ее в кругосветное путешествие, не опасаясь, что с ней произойдет несчастье.

— Это другое дело.

Запахнувшись не без кокетства в широкий плащ, Жан Робер продолжал:

— Кстати, я слышал от вашей подруги о некой Регине. — Да.

— Это довольно редкое имя… Я был знаком с дочерью маршала Франции, которую так звали…

— Дочь маршала де Ламот-Удана? — спросил Сальватор.

— Совершенно верно.

— Это подруга Фраголы… Идемте!

Не прибавив ни слова, Жан Робер последовал за своим таинственным спутником.

На каждом шагу его поджидали неожиданности.

 

XI. ДУША И ТЕЛО

 

Сальватор провел в спальне не более десяти минут и за это время успел полностью переодеться.

Когда он вернулся домой, на нем, как помнят читатели, был бархатный костюм, а вышел он в белом ворсистом рединготе, двубортном наглухо застегнутом жилете, темных панталонах. Теперь по костюму было невозможно понять, к какому классу общества принадлежит этот человек; это можно было бы определить по тому, как он носит эту одежду, как он говорит.

Стоило Сальватору сдвинуть шляпу набок, и его можно было принять за вырядившегося по-праздничному простолюдина; надень он шляпу ровно, он становился светским господином, одевшимся с некоторой небрежностью.

От наблюдательного взгляда Жана Робера не ускользнула эта почти неуловимая подробность.

— Куда вам угодно отправиться? — спросил Сальватор, когда они с поэтом вышли на улицу.

— Куда вам будет угодно! Ведь вы взялись руководить мною в эту ночь, не так ли?

— Поступим по примеру древних: бросим перышко по ветру и пойдем за ним, — предложил Сальватор.

Они вышли на площадь Сент-Андре-дез-Ар. Сальватор вырвал из записной книжки клочок бумаги и пустил его по ветру. Тот полетел в сторону улицы Пупе.

Двое друзей последовали за бумажкой, которая кружилась перед ними, похожая на прелестных белокрылых ночных бабочек. Они вышли на улицу Лагарп.

Второй клочок бумаги полетел в сторону улицы Сен-Жак.

Друзья зашагали, не задумываясь, куда они идут; их путь был непредсказуем, как непринужденная беседа или сновидение; они шли наудачу, наугад, без цели, без заранее намеченного направления, как движутся ветер и облака дивной лунной ночью; шли, обмениваясь сокровищами души и наслаждаясь обществом друг друга.

Два или три раза Жан Робер делал попытки разгадать секрет таинственного молодого человека, но Сальватор всякий раз уходил от его вопросов, как хитрая лисица обманной уловкой уходит от идущей по следу борзой. Однако Жан Робер продолжал настаивать, и Сальватор сказал:

— Наша цель — создать роман, не правда ли? А вы хотите, чтобы я своим рассказом сразу закончил его? Уступить вашему желанию значило бы идти назад. Давайте пойдем вперед!

Жан Робер понял, что его приятель хочет остаться неразгаданным, и не стал настаивать.

К тому же, одно происшествие нарушило течение мыслей молодых людей.

На мостовой лежал человек, вокруг которого собралась целая толпа: много мужчин и несколько женщин.

— Он пьян, — говорили одни.

— Умирает, — говорили другие. Человек хрипел.

Сальватор пробился сквозь толпу, опустился на колени, приподнял голову лежавшего и, обернувшись к Жану Роберу, сообщил:

— Это Бартелеми Лелон, он умрет от кровоизлияния в мозг, если я сейчас же не пущу ему кровь. Посмотрите, где-то здесь неподалеку должен проживать аптекарь. Постучите в дверь — аптекари обязаны вставать в любое время суток.

Жан Робер огляделся: за разговором они очутились в самом сердце предместья Сен-Жак, рядом с больницей Кошен.

Против больницы Жан Робер прочел над лавчонкой:

«АПТЕКА ЛУИ РЕНО».

Ему было все равно, как звали аптекаря, лишь бы тот отворил, и он постучал так, чтобы у аптекаря не осталось сомнений, что нужно поторопиться.

Спустя несколько минут дверь проскрипела петлями и г-н Луи Рено показался на пороге своей лавчонки, в бумазейных штанах, с ночным колпаком на голове, спрашивая, зачем он понадобился.

— Приготовьте бинты и ванночку, — приказал Сальватор, — человеку грозит кровоизлияние в мозг, необходимо пустить кровь.

Принесли несчастного плотника; он был без чувств.

— А есть ли здесь доктор, чтобы пустить больному кровь? — спросил г-н Луи Рено. — Я-то сам не умею этого делать, я скорее травник, чем аптекарь.

— Не беспокойтесь, — сказал Сальватор, — я был учеником хирурга и все сделаю сам.

— У меня нет ланцета, — продолжал аптекарь.

— Сумка с инструментами при мне, — успокоил его Сальватор.

Зеваки заполнили аптеку.

— Господа, вы хотите помочь несчастному? — обратился к ним Сальватор.

— Ну, конечно, господин Сальватор, — ответил один из присутствовавших, протягивая молодому человеку руку.

Сальватор пожал эту руку, и Жану Роберу показалось, что комиссионер обменялся с вновь прибывшим масонским знаком.

Несколько человек подхватили вполголоса:

— Господин Сальватор!..

— Итак, — сказал молодой человек, который более чем когда-либо казался Жану Роберу достойным предопределенного ему имени, — пока я буду пускать несчастному кровь, — ступайте в больницу и предупредите, что скоро прибудет больной.

Несколько человек под предводительством того, с кем говорил Сальватор, отправились в больницу.

Тем временем аптекарь с помощью тех, кто остался в его лавочке, развязал несчастному Жану Быку галстук, стащил с него куртку и засучил ему рукав рубашки.

Вены на шее у больного вздулись так, что, казалось, вот-вот лопнут.

— Может, перебинтовать ему руку? — посоветовал Жан Робер.

— Бинты готовы? — спросил Сальватор у аптекаря.

— Сейчас принесу, — отозвался Луи Рено.

— Перетягивайте выше вены как можно сильнее, господин Робер; надеюсь, этого окажется довольно, — сказал Сальватор.

Робер повиновался; один из присутствовавших взял больного за руку, другой подставил ванночку, третий поднес лампу.

— Осторожнее с артерией! — предупредил несколько встревоженный Жан Робер.

— Ни о чем не беспокойтесь, — отвечал Сальватор, — мне не раз приходилось пускать кровь ночью при свете луны или фонаря. Такое нередко случается с этими беднягами, когда они выходят из кабака.

Не успел он договорить и едва коснуться ланцетом руки Бартелеми, как брызнула черная вспенившаяся кровь.

— Дьявольщина! — воскликнул Сальватор, покачав головой. — Вовремя мы подоспели!

Операция была проделана им с легкостью и проворством опытного хирурга. Бартелеми вздохнул.

— Когда он потеряет довольно крови, — сказал аптекарь, подоспевший с бинтом в руках, — предупредите меня.

— О, — возразил Сальватор, — это ему можно позволить без помех: крови у него предостаточно! Пусть, пусть течет!

Когда вытекло примерно две ванночки крови, больной открыл глаза.

Поначалу взгляд у него был мутный, остекленелый: он ничего не выражал, но постепенно прояснился и стал осмысленным; больной остановил его на хирурге-любителе.

— О, господин Сальватор! — обрадовался он. — Клянусь Богом, я рад вас видеть.

— Тем лучше, дорогой мой Бартелеми! — отозвался молодой человек. — Я тоже рад вас видеть. А ведь я едва не лишился навсегда этого удовольствия.

— А-а! — понемногу пришел в себя Бартелеми. — Так это вы пустили мне кровь?

— Ну да, — ответил Сальватор, тщательно вытирая ланцет и убирая его в сумку.

— Так вы, стало быть, не хотели моей смерти?

— Я? А почему я должен ее хотеть?

— Вы же спустили меня с лестницы, я и подумал, что такое делают, когда хотят кого-то убить.

— Да вы с ума сошли!

— Нет, я так понимаю: мы убиваем того, кто нас разозлит; я вас разозлил, когда отказался отворить окно. Но, после того как я собирался его закрыть, черт побери, вы же понимаете, не мог я, даже по вашему приказанию, отворить его! Ведь я упал бы в собственных глазах! А этот щеголь посмеялся бы надо мной!

— Этот щеголь только что мне помог спасти вам жизнь, Бартелеми. Как видите, он, как и я, не желал вам зла.

Бартелеми повернул голову и увидел, что Жан Робер улыбается ему.

— Ей-ей, это правда! — обронил плотник. Жан Робер протянул ему руку.

— Забудем прошлое, друг мой, — произнес он.

— О, я не злопамятен, и раз вы предлагаете мне руку… — отозвался Бартелеми.

— Я бы с удовольствием начал наше знакомство с рукопожатия, — сказал поэт. — Признайтесь: вы сами этого не пожелали.

— Это правда, — нахмурившись, подтвердил Бартелеми. — Только дурак может так потерять голову из-за какой-то юбки! Понимаете, господин Сальватор, она опять вернулась с этим прохвостом из «Бобино». А я не могу разделаться с этим оборванцем, и он на это рассчитывает… А она отлично знает, что делает, если возится с этим мозгляком!

— Ну-ну, успокойся, Бартелеми.

— Хорошо вам говорить — у вас рядом ангел Божий, господин Сальватор. Да вы этого и заслуживаете, ведь вы живете ради того, чтобы творить добро, и надо совсем потерять голову, чтобы вас обидеть… Ну, все равно! Хоть я и стар, я хороший отец и не заслуживаю, чтобы у меня отнимали дочь! Вот уже три дня я как безумный везде ищу девочку; должно быть, она ее где-то спрятала, может, у своей матери-прощелыги; но я к ней пойти не могу: как только она меня увидит, тут же во все горло орет: «На помощь!»; я и так по ее милости уже провел две ночи в полицейском участке Сен-Мартен… О! Я провел бы там и четыре, и еще шесть, и еще восемь ночей ради встречи с моей девочкой, моей Фифиночкой… Бедненький мой ангелочек! На святого Жана летнего ей два года будет.

И великан разрыдался как женщина.

— Ну, что я вам говорил? — спросил Сальватор у Жана Робера, с любопытством наблюдавшего за этим необычным зрелищем.

— Вы правы, — согласился поэт.

— Ладно, ты получишь свою дочь, — пообещал Сальватор.

— Вы это сделаете, господин Сальватор?

— Ну, раз я обещаю…

— Да, вы правы, а я дурак: раз вы обещаете, ясно, что вы сдержите слово… Ох, сделайте это, господин Сальватор, сделайте, и вам, знаете ли, не придется больше спускать меня с лестницы. Вам довольно будет сказать: «Жан Бык, прыгай вниз!» — и я брошусь сам.

— Господин Сальватор, — обратился человек, вызвавшийся сходить в больницу, — больница открыта.

— Не для меня, надеюсь? — пролепетал Бартелеми.

— А для кого же еще? — удивился Сальватор.

— Нет, я туда не пойду.

— Как это не пойдешь?

— Не люблю я больницу: больница хороша для нищего сброда, а я, слава Богу, еще достаточно богат, чтобы лечиться дома.

— Да, только вот дома лечение неважное; дома человек ест и пьет не по часам; стоит человеку раза два-три полечиться дома, как делаешь это ты, и в одно прекрасное утро он оказывается в больнице, чтобы выйти оттуда уже в вечный мрак… Идем, Бартелеми, идем!

— Не хочу я в больницу, я же вам говорю!..

— Будь по-твоему! Возвращайся домой и сам ищи свою дочь, ты мне, в конце концов, начинаешь надоедать!

— Господин Сальватор, я пойду куда вы захотите… Господин Сальватор, где больница? Да я боготворю больницу! Вот он я!

— В добрый час!

— Вы заберете у нее мою Фифиночку, правда?

— Обещаю, что не позднее чем через три дня ты о ней услышишь.

— Что я должен делать все это время?

— Терпеливо ждать.

— А можно поскорее, господин Сальватор?

— Обещаю тебе сделать все возможное. Ступай!

— Да, да, ухожу, господин Сальватор. Ой, как странно! Я не чувствую своих ног: не могу больше идти!

Сальватор подал знак — два человека подошли к Бартелеми, он оперся на них и вышел со словами:

— Вы обещали через три дня — самое позднее — узнать, что с моей дочерью, господин Сальватор, так не забудьте!

Уже с другой стороны улицы, с порога больницы, за которым он должен был вот-вот скрыться, плотник еще раз крикнул:

— Не забудьте о моей бедной Фифиночке, господин Сальватор!

— Вы были правы, — заметил Жан Робер, — не в кабаке нужно изучать людей!

 

Дата: 2018-09-13, просмотров: 51.