Многоуважаемый Федор Кузьмич,

Вчера Вы доставили мне большую радость! Первое время после отправки своего письма я ежедневно ждала ответа, — но его не было. Тогда я стала думать, что тот, которому я написала, вероятно, совсем не Сологуб. Сологуб бы ответил. А потом, последний месяц, я была так занята, что совсем даже перестала думать о Вас. И вдруг вчера — Ваше письмо и даже книги. В нашей бедной, тусклой жизни такие радостные минуты так редки. И потому я Вам очень благодарна. Я никак не ожидала, что вы пришлете мне книги. Неужели я могу оставить себе все три? Или вернуть Вам две маленькие обратно? Я теперь еще очень занята и могу наслаждаться ими только урывками; недели через две я надеюсь освободиться и переехать на дачу (деревня Глазово близ Павловска, № 43). Тогда примусь за чтение Ваших книг.

Вы спрашиваете, что именно в Ваших произведениях остановило мое внимание, и говорите, что Ваши вещи, вероятно, не стоят такого лестного внимания. Не знаю, удастся ли мне высказаться и поймете ли Вы меня.

Мне сперва понравился Ваш своеобразный слог, новые слова, которые Вы употребляете (например, «мимовольно»), постоянное употребление двойных эпитетов вслед за определяемым словом (например, «смерть, утешительная, спокойная»). Затем мне нравится — и мне так понятно — Ваше отношение к жизни. Она Вас не удовлетворяет: мир лежит в пороке и зле, здесь все грубо и тесно. Вы страдаете. «Мы вечно хотим того, чего нет». Единственная надежда — это смерть. И я тоже нахожу, что самое интересное для живущего человека, самое привлекательное — это смерть. Она Вам является освободительницей. И я с Вами вполне, вполне согласна. Но только не знаю, веруете ли Вы в будущую, новую и лучшую жизнь. Как будто да. («И если страшно людям имя смерти, то не знают они, что она-то и есть истинная и вечная, навеки неизменная жизнь. Иной образ бытия обещает она, и не обманет. Уж она-то не обманет»[731].) А иной раз мне кажется, что Вы не веруете, и тогда мне Вас так жаль, и так хочется, чтобы Вы уверовали, как Соня в «Дяде Ване»: «Мы отдохнем! Мы услышим ангелов, мы увидим все небо в алмазах, мы увидим, как все зло земное, все наши страдания, потонут в милосердии, которое наполнит собою весь мир, и наша жизнь станет тихою, нежною, сладкою, как ласка. Я верую, верую… Мы отдохнем!»[732]

Когда зерно, лежащее в земле, пускает корешок книзу и росток кверху, то оно думает, что живет, хотя не видит еще ни света, ни воздуха. И оно действительно живет. Но потом, когда оно уже превратилось в растение и пользуется воздухом, солнцем и влагою, оно думает: «Вот она, настоящая жизнь. То, что прежде казалось мне жизнью, было только зачатком жизни». Так будет и с нами.

Верно ли я поняла Вас?

Что касается литературных достоинств Ваших произведений, — то я не берусь судить о них. Для меня лично — они очень хороши, я как будто ослеплена ими и потому не могу иметь беспристрастного мнения.

Прилагаю листок с выписанными мною местами из «Жала Смерти»[733].

С истинным почтением Е. Брандт[734].

 

 

2

 

16 ноября <1907 г.>. Варшава.

Прежде всего прошу извинить меня за навязчивость по отношению к любимому мною Автору «Мелкого беса» и других необычно-верных, жутко-сладких произведений. Не хочу писать банально — и потому именно так и выходит. Чтоб быть откровенной — скажу, что обращаюсь с просьбой, мольбой, как хотите. «Мелкий бес» — весь великолепен, но мне близко и захватывающе — любовь Людмилы. Потому близко, что сама кажусь себе в ней. Я прошу очень, от сердца, извиняясь, умоляя простить меня за сумасшедшее послание, написать что-нибудь большое, цельное — больное и жгуче-прекрасное — про то же, про Людмилу, Сашу. Это смешно и дерзко (смешная дерзость, предложение Володина[735]) обращаться так нелепо, я не психопатка, а впрочем, не все ли равно? Хотела бы сама писать, писать, все живое, все любимое, яркое, что еще живет во мне после тяжелой, мутной жизни. Претенциозно и пошло писать о себе, но я хочу.

Мне 22 года — я женщина, но не замужем. Любила мало, но неудачно. Миловидна, но вовсе не хороша, вечно горит в душе сладкое и необычное. Живу со сказкой в душе, и потому все, что делают другие, грубо и неумело — причиняет боль. Никого родного — ни физически — ни нравственно. Ах, — это все глупо, неуместно. Теперь люблю далекого беленького мальчика Жоржа, кот<орый> даже не знаю за кем, за подругой или за мною, робко бегал, в далеком теперь для меня городе, но, когда познакомились (обе вместе вызвали письмом в старый парк), он шел все около меня, т. к. я говорливее, нервнее, бойчее ее… Только 2 дня знакомства — затем я уехала. Вечером на скорый поезд, в ужасающий осенний туман, дождь — он провожал меня на вокзал — и то, что я жалею до безумия — что не решилась, не сумела поцеловать его в коридоре вагона при 3-м звонке — пока прислуга и подруга были в стороне… Я люблю его мечтательно и почти нежно и переживаю с ним красивые, чистые, но волнующие моменты в мечтах[736]. Он мне не пишет… Это все важно только для меня. Я еще раз приношу свое от сердца идущее извинение, не думаю, что Вы серьезно посмотрите на мою мольбу. Не думайте, что красные чернила — претензия — это просто случайность. Если захотите выбранить меня за дерзость или просто сказать мне «да, будет» — Варшава, Главный почтамт. Зойке Л.

 

 

3

 

Января 1908 г. Петербург.

Федор Сологуб, склоняю голову в знак любви и благодарности к Вам.

Зачаровали неведомые были опаляющего Змия и убивающего холода[737]. Опьянило дыханье с Ваших страниц всех благоуханий Отравленного Сада[738]. Окутали ворожащие Ваши туманы[739]. Властно зовет к себе радость мгновенных болей бичующих. Голова склоняется в знак любви и благодарности к Вам.

Мне 20 лет. Моя плоть еще не знала радостей. Вы первый мне сказали про них, дав порыв к боли-экстазу. Невыносимо без нее жить.

Под Вашею дивной фатою фантазии, в томлении о вопле истязанья, волнуясь, отдаюсь его чаяньям, говорю с Вами, слушаю молящие слова мои — вызовите меня Вы, Федор Сологуб, дайте мучительное счастье. Позовите меня —

Наталия З.

Адрес — Съезжинская 4, 10.

Л. М. Сушкевич — передать Н. Л. З.

 

 

4

 

<22 июня 1908 г.>. Петербург.

 

Милый, дорогой!

Сегодня снились «тяжелые сны» и утром думала все о Вас и так обо многом… Жизнь такая неожиданно-страшная, что постоянно чувствую теперь к<акую>-т<о> тревогу, так и ждешь — вот-вот новый капкан, новая ловушка… <…> Милый, милый… Я мечтаю — так что голова кружится… Вы говорили вчера, что я не ценю свою жизнь и себя… Нет, все это прекрасно — и жизнь моя была яркая и интересная до сих пор, но есть моменты, когда хочется притихнуть, притаиться, прижаться к чему-то бесконечно-дорогому, не двигаться, не нарушать тишины и красоты мгновенья. И когда чувствуешь, как скользишь, как осыпается земля, — в эту минуту, кот<ору>ю так хочется продлить, — так жутко, так темно делается. Зачем? Ведь так жизнь еще прекраснее — в 1000 раз — еще милее. Простите меня за то, что, не понимая, мучила Вас… Только — все-таки, молю Вас, ради моего, ради нашего счастья, скажите нет — когда «наложить запрет»… И все-таки я рада, бесконечно рада, что нашла Вас, почти «именно то, что мне нужно» (помните — в «Чайке») — нежность, внимание и понимание, — без которых нет и не может быть настоящей любви — что бы ни говорили эротоманы…

<Ан. Н. Чеботаревская>[740].

 

 

5

 

Ноября 1908 г. Петербург.

 

Милостивый Государь Федор Кузьмич!

Интересуясь психологией творчества современных писателей, мы обращаемся к Вам как к наиболее яркому их представителю за нижеследующими разъяснениями. Нам неясно, что Вы хотели сказать в Ваших произведениях «Два Готика» и «Рождественский мальчик». Верите ли Вы в тот особенный мир, который Вы так талантливо изображаете в Ваших рассказах[741]. Затем будьте добры объяснить нам значение слова «нежить». Ответьте нам, пожалуйста, на 13-е почтовое отделение до востребования «Синей Птице».

С искренним уважением Ваши читательницы

Синие Птицы.

21 ноября 1908 г.

 

 

6

 

<24 января 1909 г.>. Петербург.

 

Многоуважаемый Федор Кузьмич!

На лекции Андрея Белого[742] я помню, как Вы предложили мне прочесть то, что мною написано. Мне была бы большая честь, если

бы Вы прочли отрывок моей сказки. Только стыдно, потому что хуже Вы ничего не читали. Правда, о сказке можно судить, когда она закончена, но уже по тому, что у меня написано, легко будет Вам судить, как это бездарно. Немного фантастично для рассказа, недостаточно фантастично для сказки. Решительно ничего своего, нового. Стиль — изуродованный Андрея Белого и иногда Сергей Соловьев, хотя я их и забыла, когда писала. А содержание — верх пошлости, избитости. Две любви — алая и белая. Но между ними не должно быть резкой разницы, как обыкновенно это делают. <…>

Совсем это мне не удалось. Алая и белая любовь вышли резко противоположны. И наряду с двумя любвями Город и Деревня. Свет из Деревни. Белая любовь — деревня. Тусклость — город. Царевна живет одной жизнью с землей. Когда отходит от Земли, гибнет. Потом умирающая, изнемогшая, но спасенная Лазурным Мечом, возвращается к земле, приходит к Весне, вступает в Рай. И вся во власти белой любви на пороге Рая, вспоминает алую любовь, обе ей близки. Этим кончается. Умерла и в Раю, у Весны. Весна — это высшее существо, Бог.

Начинается со второй главы. Но первая будет только введение. Вся суть начинается со второй главы.

Но теперь, когда я Вам написала о содержании, Вам стало скучно и Вы не захотите прочесть. Если же Вы захотите, чтобы я прислала сказку, не браните меня очень. Скажите только: это полная бездарность, больше ничего не объясняя, а то мне будет очень неприятно. И примите во внимание, что я никогда ничего не писала, это первая незаконченная вещь.

Мне стыдно, что я написала Вам. Вы, верно, забыли о том, что предложили мне. А я вдруг пишу. Но мне слишком приятно и страшно, если мой самый любимый писатель из современных, которого я считаю самым талантливым из современных русских писателей, прочтет мою скверную речь.

Елисавета Безобразова.

 

 

7

 

17 <февраля 1909 г.>. Б. м.

Дождалась Вашего письма. Знала, верила, что оно будет. Так незаметно разбрасываются «маленькие кусочки счастья»[743].

Вы спрашиваете о мне. Я только облачко, тихое легкое облачко, которое заслушалось Вас.

Плыву к Солнцу. Тянет оно меня золотыми нитями.

Исчезнуть в нем — вот моя мудрость.

Вас я люблю с того времени, как вышел «Мелкий бес»[744].

Вы не сердитесь за то, что отнимаю время? Вы бросите мне еще кусочек счастья?

Искренно преданная Вам Юлия Дроздова[745].

 

 

8

 

<19 апреля 1909 г.>. Умань.

«Навьи чары»… читали…[746] наслаждались… изумлялись… поражались… Ничего не поняли… Сокрушались своему неведенью…

Прочли «Мелкий бес»… Понравилось… Все поняли… Пережили… Перечувствовали…

«Навьи чары» недоступны нашему пониманию… Находимся в ужасе… Сидим с бледными лицами, горящими глазами, скрежещем зубами в ожидании объяснения «Навьих чар».

Черные тени смотрят в окна своими выпукло-зелеными глазами, машут грустными крыльями, проникают в комнату, прячутся в углах, и ночью при лунном свете крадутся, шепчутся, тянутся к нам…[747]

Бледные мальчики своими прозрачными личиками смотрят с упреком, тихо шевеля губами, как будто просят разгадать…[748]

Душно… тяжело… ужасно… Мы не можем разгадать тайны «Навьих чар»… Что в них скрывается, что в них таится глубокое мистическое, нам не понять.

 

Избавьте от муки!.. Прострите влажные руки!..

Успокойте сердец наших жар…

Потушите пламенный пожар…

Приемля узывность нашу в дар…

<нрзб.> тревожные женские души

 

Отвечайте.

г. Умань Киевск<ой> губ.

До востребования. № 113

 

 

9

 

Г. Б. м.

Мы потеряли «счет неделям твоей преступной красоты». Мы забывали все, «когда твое лицо в его простой оправе»[749] стояло на нашем столе. Нас двое, и… мы любим тебя за то, что в глазах твоих горит любовь, в речах твоих (разве стихи твои не речи?) такая нега. Дай нам «упиться, дай насладиться жизнью земной вместе с тобой!». Хотя нет, это невозможно, потому что «много верст далеких разделяет нас». А что мы любим — верь. Мы любим тебя за то, что ты поешь любовь и страсть и утонченное наслаждение. Если б мы могли видеть тебя, въявь слушать твои слова и почувствовать хоть раз, один только раз, что ты около, что ты не глух к мольбам любви.

«Ничто пространство нам и годы», — это твои годы, т. к. мы очень молоды, и мы любим жизнь, и хотим все сжечь на алтаре любви. О, дорогой, образ твой стоит в наших глазах, он не дает покоя. Он манит, он зовет обещаниями Дивных наслаждений. Ах, если бы ты мог понять, что значит желать любви, и любви не ординарной, а твоей любви, любви, «какой никогда не бывало, какой никогда не бывает»[750]. Прощай, милый, ласковый мучитель! Певец любви как сон, — прощай!

Я и я.

1911 г.

 

 

10

 

<21 марта 1912 г.>. Б. м.

У меня просьба к Вам, Федор Кузьмич. Я хочу заработать денег. Я молода, интеллигентна, и я не умираю от голода, но мне нужны деньги. Мне нужны цветы. Понимаете? Живые цветы. Но купить их я не могу. Подолгу останавливаться у цветочных витрин и с тоскою и болью смотреть… Но я хочу прикоснуться к ним, хочу их видеть на столе в своей комнате. Во сколько раз станет краше жизнь тогда. Дайте мне возможность заработать немного. Дайте какую-нибудь работу. Много огромной радости дадут мне цветы. — «Маленькие кусочки счастья, я хочу взять их от жизни». Дайте же —

Л. Б.

 

 

11

 

Апреля 1913 г. Петербург.

Вы уехали, закрылось небо, вокруг меня сомкнулась обычная жизнь, но в моей душе храм, и невидимо для всех совершается служение Божеству…

Не смейтесь надо мною, даже так иронически-хорошо, как Вы улыбались в последние минуты встречи: я католичка, а у католиков все прекрасное, глубоко задевающее душу, претворяется в религиозный культ.

Моя душа была разрушенная могила всех моих надежд и ожиданий, теперь в ней воскресает кто-то живой, снова светло озирается на жизнь, робко спрашивает: а что, если прежде была ошибка, если есть в жизни и правда, и красота, и высшая справедливость?.. Вы — творец не только прекрасных вымыслов, но и живых душ…

Должно быть, есть эта высшая справедливость: жизнь не дала мне того, чего я хотела, и я отвернулась от нее, ничего не хотела, что было в ней, — ни ее людей, ни ее чувств, ни ее впечатлений, ни ее пестрых зрелищ. Носила холодную, спокойно-тусклую личину обычности, а внутри было мертво. И вдруг она подарила мне то, чего я никогда не ждала, — встречу с Вами. Теперь светлый праздник в моей душе, рождается так много, и кажется, что я — могу, верится, что, если бы и не было возможностей творчества, они пробудились бы. О, если бы могла дольше жить эта вера, если бы не умертвили ее!..

Какое небывалое, нечаянное счастье — Ваше ласковое отношение, Ваша светлая улыбка, Ваш ясный, невиданно-умный взгляд… Вы, такой большой, прекрасный, взысканный успехом, признанием больших людей, Вы улыбались мне, как родной душе. Вы поверили, почувствовали, что моя душа давно озарена Вашим светом, что в ней есть часть от Вас… О Вас говорили мне все, кто приходил к Вам: «Он никогда не улыбается». А в моей душе ликующе пело: он мне улыбнулся!.. И я никому этого не сказала и никогда не скажу, чтобы это жило только во мне и для меня. Когда я впервые подошла к Вам с приветом, Вы как будто поверили мне на мгновение, но потом тотчас замкнулись и чуждо ушли от меня… А потом уже поверили так трогательно и красиво…

Все эти годы, когда жизнь больно ранила меня каждой встречей, каждым словом, каждым впечатлением и в долгие, одинокие ночи я читала Ваши прекрасные книги, от них приходила ко мне покорная примиренность: что же, пусть — говорила я себе, — что я, когда есть Большой, Прекрасный, Гениальный, и его также ранит жизнь… И Ваши книги давали мне силу уходить от жизни, гасить в себе несбывающиеся желания и устремляться к отвлеченному. Хотелось уйти в вневременное, внепространственное и раствориться в нем. Хотелось забыться в искании бодлеровского рая, только на это и можно было отдать силы, а их было так много…

Объятая Вами, покоренная Вами душа рвалась к Вам, но я знала, что Вы не любите осуществлений. Звучал в мыслях Ваш гордый ответ на просьбы Ваших биографов, Ваше мнение, что писатель все говорит в своих сочинениях…[751] Я боялась, что не найду в первую минуту нужных, верных слов, и мое обращение к Вам покажется Вам рожденным мелкими побуждениями. Я боялась, что мои обычные, бедные, человеческие слова как-нибудь неосторожно заденут Вашу прекрасную, изысканную, так глубоко скорбящую душу… Прекрасный, одинокий, легендарный, Вы жили для меня на недосягаемой высоте. И вот теперь вы с этой высоты ласково взглянули на меня, светло улыбнулись и приблизили меня к себе. На всю оставшуюся жизнь хватит для меня света того мгновения, когда вы дали мне прочитать стихи в Вашей книжечке… Я не могла ничего сказать, не было слов, моя обнаженная душа смотрела на Вас из моих глаз… Чего после этого еще ждать мне в жизни?.. Большего я уже не вынесла бы…

Вам не неприятны все эти мои слова? Быть может, я имею право сказать их Вам. Последние ласковые слова Христа были разбойнику: он заслужил их своею верою и своими страданиями…

Сегодня, просматривая святцы, увидела значение имен. Мое имя значит — факел. Пусть бы ему дано было сгореть до конца на торжестве, устроенном судьбою и людьми для Вас…

Е. Гонз<аго>-Павл<ичинская>.

12. IV. 1913[752].

 

 

12

 

Октября 1913 г. Минск.

Я видела Вас всего один раз. Я не говорила с Вами. Это было 4-го марта прошлого года[753]. Только вошла и посмотрела. И когда Вы посмотрели на меня своими проницательными глазами — мне стало жутко. На мгновенье остановилось сердце, и какая-то тяжесть заволокла душу. Я не могла говорить. То, что просилось уже много, много времени наружу, все то непонятно-светлое, что было связано с милым именем — Сологуб, все покрылось туманом новых чувств, когда я встретилась с Вашим взглядом. Все слова пропали; осталось только огромное чувство счастья от сознания Вашего присутствия. И это чувство не было замечено Вами, как вообще люди не замечают сразу глубины. И вот, с тех пор, я несусь с безумной мечтой о вас. Вы — неизменный спутник моих заоблачных мечтаний, Вы милый учитель моей жизни, примите от незнакомой поцелуй в губы. Вот все, что я могу Вам сказать пока. Если бы Вы разрешили мне хоть изредка приподнимать легкие завесы моей души, посвященные Вам, я бы считала себя неизмеримо счастливой. Знаю, что это несбыточно, а все же прошу, умоляю — два слова от Вас, можно ли мне иногда писать. Прощайте, светлая моя мечта — Сологуб

Бетси Ефроимская.

 

 

13

 

Ноября 1913 г. Минск.

Как мне поблагодарить Вас, милый, милый, за ту бесконечную радость, которую Вы мне доставили своим коротеньким письмом. Как у меня забилось сердце, как задрожали руки, когда я читала слова, писанные Вами. Хотелось в тот же миг написать Вам все, все. Но я побоялась; быть может, я Вам помешаю, быть может, Вы будете недовольны моей поспешностью.

Вы просите написать о себе просто и откровенно. Да, я должна это сделать, не должна бояться слов, ведь я пишу Вам, Сологуб!

С чего же мне начать? С души, с тела? Мне 20 лет. Я молода, я должна хотеть жить и наслаждаться жизнью. А между тем этого нет. Когда исчезает зыбкое воспоминание о моей Светлой Мечте, о Вас, когда я вступаю в повседневную жизнь, я чувствую себя старой. И кажется, никакие силы, никакие красоты мира, не в состоянии задеть глубину моей души. Как-то скользит все по поверхности, как-то не затрагивает мою сущность, не проникая вглубь. И мне кажется, что это неизлечимая, безнадежная болезнь. Полгода тому назад я приписывала мое состояние тому, что живу в сонном городке Минске. И была мечта видеть красивые страны, новые, живые города, где нельзя ходить мимо жизни, а невольно она, эта жизнь, затянет тебя.

Я поехала летом путешествовать, избрала — в мечтах любимое — юг России. Крым, Черное море. Была я в царственно-прекрасной Ялте, в величаво-стройном Севастополе, в очаровательной Одессе. Была в заброшенных уголках — Симеизе, Алупке, Евпатории, Керчи, Феодосии и др. Не нашла того, чего искала душа моя: глубокой чистой красоты. <…> И не хочется мне никуда ездить и не хочется ничего видеть. Сильнее будет боль и сладостнее Мечта! Я не люблю людей, избегаю их, они чуждые и холодные. Я люблю свое собственное тело и не боюсь его[754]. Там, на юге, я, нагая, ложилась на песок, и Солнце, горячее Солнце меня ласкало. Любовалась смуглыми, тонкими руками, заходила в пенящуюся воду, и прятала она меня ласково. Был жгуч песок под ногами, и было жгуче Солнце над головой[755].

Один есть у меня друг близкий и желанный — Ваш знакомый Ал. Яновский[756].

Одна есть у меня Мечта — Вы, Сологуб. Научите меня жить, скажите, Светлый, что мне делать, «в поле моем не видно ни зги». И не говорите мне:

 

Сам я и беден и мал,

Сам я смертельно устал, как помогу?[757]

 

Вы можете, Вы должны, потому что Вы учитель жизни, и я повинуюсь Вам.

Я высока, тонка и бледна. Прямые, черные, очень длинные — краса моя — волосы. Продолговатые, большие, темные глаза[758]. Люди говорят, что они тоскливые, что они грустно-горячие. Люди говорят, что я уже жила много, много лет назад, что я Клеопатра, Саломея, восточная женщина. Но это говорят люди, и не верьте вы им, Сологуб, как не верю и я. Но приду к Вам когда-нибудь, и если Вы мне скажете — я поверю!

Простите меня, Светлая Мечта моя, Сологуб!

Бетси Ефроимская.

 

 

14

 

Дата: 2018-09-13, просмотров: 47.