Блистательная пора македонской миниатюры завершилась в царствование Василия П. Период за пределами первой трети XI столетия не дает большого числа новых идей, да и количество памятников не так велико, как прежде. Новый расцвет византийская миниатюра переживет начиная с 1060-х гг., вместе с приходом к власти Дуков — династии императоров.
Искусство эпохи династии Дуков по традиции принято рассматривать в качестве единого целого с наиболее спиритуалистическим этапом византийского искусства — XII в., временем Комнинов. «Вторая половина XI и весь XII в. являются классической порой византийского искусства. Вырабатывается законченный стиль, отличающийся на протяжении ста пятидесяти лет большой устойчивостью».
Между тем представляется, что живописи этого сравнительно краткого периода было присуще яркое своеобразие, полнее всего выразившееся во внутренней тональности культуры. Все становится тоньше, одухотвореннее, эстетически самоценнее. Отсутствуют внутреннее напряжение и драматизм, всегда ощутимые в культуре XII в., гораздо более серьезной и полярно окрашенной. Искусство начиная с 1060-х гг. вызывает ощущение духовной эйфории, романтического увлечения образами сияющей древности. У истоков этого культурного этапа стояла такая фигура, как Михаил Пселл — писатель и богослов, друг, учитель и вдохновитель императоров новой династии. Рубежом этого периода стал процесс по делу Иоанна Итала — ученика Пселла (1076). После осуждения этого пылкого платониста культура некоторое время еще продолжает по инерции свое развитие, но к началу XII в. уже совершенно явственно оформляются новые тенденции. На уникальности этого этапа в культуре Византии последовательно настаивают филологи и историки философии.
Существенное значение для новых возможностей искусства имело оживление мистических исканий, хотя полнее и определеннее они проявятся в культуре XII в. После Симеона Нового Богослова стала очевидна полная невозможность оставаться в рамках строгой разумности фотиевской системы, определившей пути византийской культуры IX—XI вв. Но надо сказать, что и само стремление к жесткому архитектоническому синтезу, связанное с необходимостью выработки новых принципов после периода иконоборчества, исчерпало к 1060-м гг. свое значение. Однозначность и энциклопедизм исчезают, все носит гораздо более фрагментарный характер. Возникает ощущение разомкнутости, открытости культурной системы, рождающее чувство внутренней свободы. Главной интонацией культуры, как и богословского знания, становится блестящий артистизм, возможно с наибольшей полнотой воплотившийся в деятельности Михаила Пселла. Все сферы культурного строительства охватывает новое увлечение античностью, причем по преимуществу наследием Платона. Учитель Михаила Пселла Иоанн Мавропод даже стремится доказать христианскую доброкачественность Платона, а ученый епископ Никита Гераклейский собирает эпитеты греческих богов для расположения их в ритме церковных песнопений.
Из культуры исчезают какие бы то ни было мрачные тона -мироощущение эпохи полностью исключает трагизм в религиозном восприятии жизни. Грех воспринимается лишь умом, и для преодоления греха не считается нужным разрывать непрерывность естественного природного, идеального миропорядка. Языческий платонизм, настаивающий на неуклонности повторения, цикличности космоса, оказался в эту эпоху идеально совместимым с историческим христианством, правда, для этого понадобилось изъять реальный драматизм евангельской истории. В знаменательном для эпохи литературном произведении -поэме «Христос Пасхос» во всех деталях повествования, в построении в целом предвкушается счастливый конец, а подобная эйфория не вяжется с реальностью литургии. Священная история заменяется священной игрой, а Евангелие становится лишь темой для блестящего риторического красноречия. В результате риторика приобретает сакральную освященность, а евангельские образы исполняются риторической красоты.Риторика стоит в центре культурной структуры. Слово и священная любовь к нему часто заменяют собой все добродетели. Доминанта этих тенденций вызывает в изобразительном искустве нарастание повествовательности, поэтических склонностей, натуралистической мистики. Атмосфера увлечения сияющими образами эллинской древности извлекает еще один приоритет греческой культуры — геометрию. Она воспринята как способ умозрения, стоящий над телесными образами, как способ поиска космической гармонии в искусстве. Поэтому геометрия становится способом построения сквозной и цельной художественной системы, во-первых, а во-вторых, способом облагораживания композиционных структур и пластики. Геометрия и число, как и в античности, рассматриваются как космические величины, носят не количественный, а пространственный характер. Извлечение числа из вещей создает пропорцию, определяющую все в мире, позволяющую осознать тайны законов бытия.
Живопись нового стиля возникает почти одновременно с приходом к власти династии Дуков (1065). Первый памятник новой эпохи — мозаики нартекса церкви Успения Богородицы в Никее (1065—1067; мозаики уничтожены в начале XX в.) Программа росписи учитывала схему с Вознесением в куполе наоса. Поэтому в нартексе были представлены четыре евангелиста — в парусах, во лбах подпружных арок — медальоны с образами Христа, Иоанна Крестителя, прародителей Иоакима и Анны, а также Богоматерь Оранта в люнете над входом. При сдержанности пластических характеристик главным становится не объем в целом, но и не контур, не линия. Выступы и впадины рельефа изображения возникают за счет работы структурных плоскостей, за счет острого осознания места каждой грани формы в пространстве. Цветовой ритм очень тесно соотнесен с осями симметрии каждой фигуры: форма строится пространственными планами, она гранится, и края пространственных планов образуют тонкую и плотную контурную линию. Чрезмерной нагруженности форм не существует, ее место занимает скульптурная высеченность — способность живописи состязаться с круглой пластикой, «скульптурничать». Возникает поразительная автономность каждой формы в пространстве, идеально соответствующая ее внутренней духовной самодостаточности. Происходит объективирование вещей и тел, созвучное их полной духовной обозначенности и независимости от других. Это античное по своему происхождению ощущение идеально соотносится со спокойной классичностью изображенного. Холодноватый, вне-эмоциональный тон, сдержанность, внутреннее достоинство представленных персонажей рождают чувство высокой респектабельности образа. Строгая дисциплинированность, интеллектуальная осознанность каждого художественного приема способствуют созданию образа величественного, нейтрального по отношению к окружающему, исключающего какие бы то ни было переживания или обостренный психологизм.
Художественные средства ненавязчивы, лишены демонстративномти. Однако их новые качества по сравнению с предшествующим этапом — мозаиками Неа Мони на Хиосе — очевидны. Ритм становится гораздо более естественным и органичным, он уже не подчиняет формы абстрактному геометрическому узору. Фигуры строятся по трехмерным осям, отвечая реальному развитию формы в пространстве. Свет и тени лишены застылости, они свободно втекают друг в друга и воспринимаются как живописные блики. Белильные контуры на складках материй интерпретируются как свободно бегущий свет, его «узор», каждый раз особый, индивидуальный, определяется местом фигуры в пространстве.
Завершения этот подлинно классический стиль, строящийся не на копировании античных образцов, а на глубоком переживании эллинистического, достигает в уникальном памятнике эпохи Дуков, правда созданном уже за ее официальными границами (к власти в это время пришел Алексей Комнин). Мозаики церкви Успения Богоматери в Дафни датируют концом XI в. Храм представляет классическую схему декорации купола с Пантократором в сфере и шестнадцатью пророками в простенках барабана, Богоматерь с поклоняющимися архангелами — в апсиде и большое количество праздничных сцен, занимающих здесь не только тромпы и люнеты, но располагающихся даже (впервые) на плоских поверхностях стен. В подборе композиций большое место отведено богородичным праздникам, и богородичный цикл «выливается» в нартекс, где соседствует с эпизодами страстного ряда («Моление Анны», «Благовестие Иоакиму», «Вечеря иереев», «Введение во храм»; на северной стене— «Целование Иуды», «Омовение ног», «Тайная вечеря»). Системе декорации присуща строгая структурность. Главные для этого храма праздники помещены в глубокие тромпы и большие люнеты, менее значимые — в более мелкие. Особенную роль играет в пространстве храма второй ярус сцен, расположенных на плоских поверхностях стен. Движение в этих прямоугольных композициях организовано специфическим образом: оно развивается вдоль стены. Этот новый для праздничных композиций тип движения, не вливающегося в глубокое пространство тромпа, а скользящего, огибающего реальное храмовое пространство, уподоблен движению человека в храме, двигающегося с запада на восток вдоль стен. Прямое соотнесение развития росписи с позицией реальных верующих свидетельствует о наступлении новой эпохи: архитектурное пространство храма начинает осмысляться как композиционное, ритмическое пространство живописи. Священные персонажи — не только o6ъекты молитвенного обращения со стороны верующих, но в не меньшей степени субъекты богослужебного деист субъекты молитвы. Поэтому в opraнизации сцен второго яруса такое значение приобретают мотивы шествия, прохождения, склонения, заставля воспринимать действующих персонажей как параллель реально присутствующим в храме верующим. Мозаики Дафни часто приводят как пример нарастания повествовательных тенденций, предвещающих развитые циклы комниновской эпохи. Действительно, сцен в Дафни становится больше, в них появляются пейзаж, элементы архитектуры, известное внимани отведено сюжету. Между тем вряд ли главной интенцией мастеров, создавших эту роспись, можно считать тягу к выраженному развитию рассказа. Тщательно отобранные детали, идеальный, «пребывающий» характер действия, отсутствие эмоций и тем более экспрессии и напряжения фиксируют мир как состояние, а не как процесс. Здесь никого не интересует фабула — что происходит, главным становится — как происходит. Чистый художественный смысл, бескорыстная радость для глаза всегда стоят над перипетиями событий. Это самоценное искусство не стало стимулом для эволюционных процессов, сохранив свою обособленность.
Ощущение праздничности, незамутненного спокойствия, сбывшейся мечты заставляет воспринимать мозаики Дафни как осуществившийся идеал Третьего Царства — Царства Духа, где свобода и святость плоти соединились со свободой и святостью духа, не умаляя правды ни того, ни другого. Отсутствие страсти, пафоса не позволяет увидеть в образах этой росписи хоть что-либо касающееся страдания. В этот мир благородной и нейтральной красоты, замкнутой античной формы, мир, сияющий мрамором, никаким образом не вмещаются кровь, боль и терновый венец Распятия. Можно думать, что будущее комниновское искусство и живопись Дафни связаны между собой не началами преемства, а намеренным отталкиванием. Живопись XII в., сосредоточившая свое внимание наиндивидуальных человеческих чувствах, на Страстях Христовых, разрушит замкнутую красоту Дафни, заставит осознать добро и зло не как отвлеченную космическую проблему, но как вопрос личного выбора каждого отдельного человека, придав евангельской истории смысл истории реальной.
Уходят в прошлое даже намеки на иератизм, напряженность и застылость фигур. Чувство обретенной гармонии ассоциируется не только с уравновешенностью, но в первую очередь со свободой. Словно иллюстрируя тезис Пселла — «Свободный человек не делает ошибок»,— и отдельные фигуры, и композиции в целом безошибочно построены, исполнены тонкой сбалансированности всех соотношений между составляющими их элементами. Исчезает жесткая подчиненность композиционных схем абрисам архитектурной формы, в которой они располагаются. Композиционные построения понимаются как самостоятельная художественная задача, решение которой строится на внутренней геометрии — «математической» идеальности изображения. Композиции очень свободны, они исполнены широкого дыхания не занятого формами.
Композиционные решения строятся не на энергичном противопоставлении массивных, повторяющих друг друга объемов, а на более деликатных ритмических взаимосвязях. Осознание сложной природы ритма, рождая его разнообразие, подчеркивает особую роль контуров, проработки складок драпировок, их льющегося линейного узора. Понятия гармонии и симметрии в ритмической организации были бы не только универсальны, но почти назойливы, если бы не были исполнены для грека сокровенного внутреннего смысла. Идеальная размеренность, эвритмия поведения были для византийца синонимом духовного совершенства, синонимом красоты. Не случайно греческое слово «достоинство» и есть и μέτρεως,, мера, и греческие тексты часто содержат следующие характеристики: «он был нехорошим человеком, поскольку движения его отличались порывистостью и суетливостью».
Еще в мозаиках церкви Успения в Никее материальные формы, сохраняя полноту объемов, утратили чувство пластического массива, избыточный вес, придававший форме иррациональный характер. В Дафни этот процесс развивается дальше, поскольку здесь найдено верное соотношение между объемом и линией, весом материи и контуром. Контурные линии усиливают впечатление уходящей в глубину, круглящейся поверхности объема. Обращает на себя внимание обязательное разрыхление прежде неподвижных линий контура, насыщение границ силуэтов мелкими, дробными складками, демонстрирующими их на хождение в различных пространственных слоях. Новые принципы соотношения формы с пространством — главный итог своеобразной стилистической революции нового этапа византийского искусства, совпавшего с эпохой Дуков. В Дафни они особенно очевидны. Формы не только поняты как располагающиеся в свободном пространстве — среде. В самой их постановке относительно фона, в приданных им разворотах и ракурсах, обилии трехчетвертных и профильных абрисов силуэтов и ликов осознается постоянное движение объемов из глубины — наружу, естественное взаимодействие с поверхностью золотого фона, окончательно утратившего качества материальной субстанции. Особенно ощутимы новые принципы в мятых и как бы сплющенных к краям уходящей в глубину формы складках драпировок, явно предполагающих в своем рисунке эффект перспективного сокращения. Классический строй объемных, но легких тканей, демонстрирующих пластику тел и одновременно отстающих от поверхности, как бы слегка отдуваемых ветром, несомненно, связан с пространственными ощущениями. И в рисунке объемов в целом, и в рисунке каждой отдельной складки доминирует круглящийся ритм, заставляющий вспомнить сравнение Пселла об узоре речи, «катящемся, как обточенная галька», в противовес тяжко ворочаемым словам — глыбам. Характерна не просто статуарность, но идеальная завер- шенная округлость объемов, уподобляющая фигуры росписи прекрасной круглой скульптуре. Кажется, что этот особый художественный принцип сродни почти назойливому сравнению реальных людей с античными статуями, насыщающему византийскую литературу этой эпохи. Происходит своеобразный обмен понятий: в античности, желая восхвалить создание скульптора, сравнивали его с живыми людьми, византийцы же, наоборот, подчеркивая совершенство человека, не находят иного определения, как уподобление статуе, которое выступает как своеобразный залог идеальности. Темы ваяния, чеканки, «полировки», отлитости в округлые формы канона Поликлета, «выточенности в совершенного круга», обычные для эпохи, как кажется, навеяны классическим моделированием объемов, типичным для живописи конца XI в.
Цветовая палитра приобретает особую воздушность, внутреннее сияние, обязанное своим происхождением переменчивом свету. Необыкновенное богатство цветовых переливов, мгновенно преображающих основной тон, вызывает ощущение колеблющейся поверхности тканей. Гамма становится тональной: все даже теплые, цвета взяты в едином, холодновато-серебристой ключе, с преобладанием пепельных, серебристых, голубых, хо лодных розовых и сияющих сапфировых оттенков. Даже золотая смальта фонов выглядит особенно неплотной и прозрачной благодаря светлому, чуть зеленоватому оттенку золота. Сложная составленность цвета отвечала новой эстетике, утверждавшей, что «если смешивать природные цвета, получаются сложнейшие и красивейшие, гораздо более совершенные, чем есть в природе»(М.П.).
Специфическим образом изменяются типы ликов и способы их моделировки. В ликах поразительны особая холодноватая красота, безмятежность, бесконечное удаление от мира страстей и эмоций. Даже миловидные нежные типы (ангелы, юная Богоматерь, девы) полностью отвлечены от душевной умилительности. Преобладающее ощущение идеального бесстрастия уподобляет образ человека и Богочеловека в Дафни бесстрастию идеально устроенного и упорядоченного космоса. Вслед за древними авторы росписей в Дафни могли бы утверждать, что небо, космос подобны числу, понятому как умное тело. А число дано человеку для наведения порядка (космоса) в его собственной душе, уподобления ее космосу. Красота персонажей храма, построенного на месте древнего языческого святилища Аполлона, только идеальной apatheia (бесстрастием) выходит в христианское измерение. Искушения и соблазны в этом идеально устроенном мире слишком абстрактны, а неотвратимость спасения обязательна и обусловлена разумностью всего сущего.
Красота приобретает сакральный смысл, становится синонимом святости, ее воспевание возведено на уровень ритуала. Особое значение имел и тезис о том, что красоте человек подчиняется добровольно. Обволакивая и завораживая его, красота сохраняет ему чувство личной свободы. (М.П.) При полноте проявления пластики, антропоморфной структуры фигуры лишены тяжести, они движутся легко и гибко, их телесный состав явно преображен, а природа плоти эфирна. Красота, особенно риторическая красота, уничтожает саму природу греха: «Блистательные речи смывают грязь с души, сообщая ей эфирную природу» (Михаил Пселл).
С этим общим замыслом согласована моделировка личного. Нежная белизна ликов, легкие сквозные, иногда совсем незаметные тени вызывают ассоциации с мрамором. Очень часто карнация вообще не имеет теней, и трехмерная форма возникает благодаря движению кубиков и мягким, расплывчатым красным обводкам. Идеальная светлость ликов обязана своим происхождением особой художественной идее — отсутствию взаимного противопоставления света и тени. Свет повсюду, а особенно в ликах, обязательно прикрыт цветом — нежно-розовым или серебристо-пепельным — и проступает сквозь его поверхность как окрашенный свет. Но и тень никогда не выступает в чистом и жестком виде, она тоже прикрывается цветовыми лессировками. Тесная взаимосвязь светотени с цветом и рождает необыкновенную просветленность ликов. Кроме того, в самом цвете карнации найдена идеальная холодная нота, придающая ликам оттенок бесстрастной чистоты. Чуть позже в мозаиках киевского Михайловского Златоверхого монастыря (о них речь далее) карнация ликов теплеет и краснеет, и это воспринято как проступание внутреннего жара сердца, как нарастание эмоций. За особыми художественными приемами создания личного в мозаиках Дафни можно увидеть косвенную взаимосвязь с актуальной для эпохи проблематикой божественного света, неизреченное просвещение которым, по мнению преподобного Симеона Нового Богослова, соделывает любого христианина сыном света. Одновременно очевидны и отличия запечатления света от подобного художественного и духовного опыта в комниновскую эпоху. В Дафни сильнее подчеркнута безгрешность, девственная чистота и свобода. Неведение зла, неведение тьмы как особая установка, являя святых персонажей росписи «более светлыми, чем снег» (С.Н.Б.), придает всему изображенному особую праздничную нарядность. Мир этой росписи — царство достигнутого света, не ведающего усилий, устремленности и подвига. Может быть, потому эта линия не найдет продолжения в более личностно и эмоционально ориентированном искусстве XII в.
Фрески церкви Богоматери Элеусы в Велюсе, в Македонии, почти одновременны мозаикам Дафни. Заказчиком росписи храма был епископ Струмицы Мануил, донатором — Алексей Комнин. Однако, несмотря на хронологическое совпадение, живопись Велюсы далека от рафинированной гармонии Дафни. В апсиде храма впервые представлена композиция «Поклонение жертве», где Василий Великий и Иоанн Златоуст изображены склоненными перед престолом, на который возложена подушка с Евангелием и сидящим на нем голубем — символом Св. Духа. Возникновение этой необычной сцены объясняют литургическими спорами о природе евхаристической жертвы, отразившимися в целой серии подобного рода сцен. В конхе апсиды — Богоматерь
Эту композицию можно толковать как отзвук схемы с Вознесением. В. Джурич считал ее прообразом Деисуса. В северной и западной конхах сохранились сцены праздничного цикла— «Сретение» и «Сошествие во ад». Фигуры отличаются очень крупным масштабом, грузностью, но структура формы пространственно осознана, позы и ракурсы -гибкие и непринужденные. По типам ликов, общим очертаниям масс фрески Велюсы близки мозаикам Дафни, но все выглядит гораздо крупнее, энергичнее, монументальнее. Утяжеляя черты ликов, усиливая их объем, придавая им округлость, массивность, мастер освобождает своих героических персонажей от классической идеальности и утонченности. Светотеневая проработка формы, строящаяся на контрасте размытого теневого каркаса с охристыми участками, поражает экспрессией. Особую остроту характеристикам этой «натяженной плоти» придают тончайшие белильные контуры, испещряющие поверхности ликов и пряди волос, пробегающие по гребням складок одежд. Подвижные, хрупкие, нематериальные световые линии позволяют выявить иные качества самой материи, с которой они соприкасаются,— ее плотность, внушительную пластичность, даже грубоватость. Острая характерность, импульсивность изображенного, экстатическая энергия весьма далеки от бесстрастной идеальности Дафни. В Велюсе спиритуализация образа достигается контрастами, драматичным поиском Духа. Принадлежность такого искусства к иному варианту стиля кажется несомненной. Возвращение к строгим аскетическим идеалам и монументальной экспрессии, отсутствие ориентации на классические формы, идеалы, противоположные душевной утонченности и художественной рафинированности, можно отметить во многих произведениях конца XI в. (мозаики базилики Урсиана в Равенне, Триеста и др.). Среди них, несмотря на подчеркнутую пластичность, фрески Велюсы более полно отражают изменения, происходившие в византийской живописи накануне победы принципов комниновского искусства. Открытая эмоциональность, напряженность светотеневых контрастов, яркая индивидуальность ликов, далеких от классического стандарта, энергия движений, экспрессия образов свидетельствуют о зарождении новых вкусов.
К этому же особому, суровому и аскетическому по устремлениям направлению относится византийская живопись XI — начала XII в. в Италии — мозаики главного портала и главного алтаря Сан Марко в Венеции, а также капеллы Сан Дзено, Триеста и Торчелло.
Внешне ближе всего к мозаикам в Дафни мозаики Михайловского Златоверхого монастыря в Киеве (1108—1112), однако и здесь заметны изменения, свидетельствующие о рождении нового — комниновского стиля. Фигуры очень вытягиваются, поток складок становится дробным, хрупким, чрезмерно обильным и часто немотивированным. Линейный ритм откровенно и с явным тяготением к маньеризации подчеркивается. Геометрическая разделка одежд линией, графическим узором, хотя и сохраняет прежнюю структурность, выглядит избыточной. В колорите большое значение придается сложным оттенкам, особенно богаты редкие сочетания травянисто-зеленых и желто-зеленых цветов.
В организации композиции все большее значение придается элементам рассказа, сложно разыгранного повествования, строящегося на мотивах психологического диалога апостолов друг с другом и с собственной душой. Осмысление события утрачивает вкус доказанности, символической ясности изображенного. Оно ориентировано на размышление, на внутренний поиск, предполагает иной принцип восприятия, нежели прежде. С особой последовательностью разворачивается ориентация на новый психологизм в ликах и жестах представленных персонажей. Изображения предельно индивидуализированы, даже образы Христа в «Причащении вином» и «Причащении хлебом» абсолютно различны по типу. Каждый образ решен как многоаспектный психологический портрет. Апостолов обуревают различные, порой противоречивые мысли и чувства, и зеркалом сложной жизни души становятся лики и руки изображенных. Карнация ликов утрачивает цветовую сдержанность Дафни, в ней появляются яркие цвета. Вспыхивающие пурпуром (положенным на щеки резкими стремительными мазками) лики апостолов Луки и Павла словно иллюстрируют новое «горение сердца» («Не горело ли в нас сердце наше, когда Он говорил нам» — Лк. 24:31—32). Еще один новый момент в трактовке личного — беглые белильные мазки и тонкие блики. Они передают впечатление мгновенной эмоции, духовного озарения и, так же как и обильные золотые ассисты на тканях одежд, развеществляют материю. За этим приемом — большое будущее в XII в. Мозаики Михайловского монастыря — первый памятник, в котором комниновское искусство говорит на своем собственном языке. Ближайшей аналогией им являются мозаичные иконы Георгия и Дмитрия из монастыря Св. Ксенофонта на Афоне.
Искусство эпохи Комнинов. XII в. Монументальная живопись.
Наверное, ни один период в истории Византии не имел большего права, чем комниновская эпоха, именоваться классикой и квинтэссенцией византийской духовности. По большому счету XII столетие — ключ к пониманию внутренней сущности византинизма. Наверное, не случайно именно в это время самые сложные и отвлеченные богословские абстракции обретают в искусстве полноценные формы выражения.
В этот период византийская культура достигла наибольшей спиритуализации, обостренного мистицизма в восприятии жизни и в искусстве. Достаточно вспомнить, что одной из определяющих фигур этой эпохи был Симеон Новый Богослов, живший на рубеже X и XI столетий. Его учение о божественном свете — доминирующий фактор художественного сознания XII в. Богословские споры о природе литургической жертвы, охватившие всю Византию, воспринимались современниками как самое главное событие эпохи. Но одновременно, и это крайне характерно, XII в. явился периодом роста рационализма, более того, попыток логической ревизии догм христианства. В это время возродился любовный роман, возник целый ряд новых «сниженных» жанров. Обширное проникновение и в литературу, и культ, и в культуру человеческих, теплых эмоций, чувствитель ности и даже чувственности позволило филологам именовать XII столетие «веком гуманизации». Широта распространи светских жанров, демократизация языка, активность проявления индивидуальности, психологизм, интерес к окружающему миру и человеческой личности вызвали появление термина «светское возрождение». Изменяются темы литературного творчества — и церковный писатель Симеон Солунский может с сочувствием описывать попытки мыши проникнуть в горшок с маслом. Исчезает наставительный пафос, поучающий христианина сторониться окружающих. Впервые формируются литературные и философские кружки, членов которых связывают ношения длительной дружбы, несмотря на пространственное разделеление. Общеизвестны интеллектуальные содружества вокруг евастократиссы Ирины и царевны Анны, дочери Алексея Комнина. Такие же кружки, отношения в которых вызывали сравнения с платоновской Академией, возникали вокруг опальных вельмож.
В обществе в целом, в мировоззрении каждого отдельного века меняется отношение к евангельским событиям, к священным персонажам, к основам православия. В применении к 12l столетию с полным правом можно свидетельствовать изменение тонуса религиозности, обновление «религиозного фонда» связанного с развитием христианства «вглубь». Православные догмы становятся предметом острого интереса самых разных кругов общества, совсем не обязательно элитарных, их переживание осознается как факт глубокого личного благочестия, религиозное чувство окрашивается эмоцией, становится личностным и трепетным. Религиозный мистицизм, обостренная чувствительность ко всему христианскому преодолевают риторические барьеры, заставляют забыть типичные антикизированные схемы и архетипы. Так, в драме на темы голгофских страданий «Христос Страстотерпец», основой которой явились античные «кальки», остро драматическое содержание заставляет забыть классически спокойный тон изложения, рождая новую форму.
Происходит так называемая гуманизация культа. . Появляется целый ряд личностно окрашенных богослужений, связанных с темой заступничества Богоматери. Обновления коснулись, в частности, чина покаяния,комплекса погребальных богослужений. Большинство из них было сопряжено с особыми обрядами поклонения иконам, крестными ходами, с литургическими нововведениями. В литургический обиход вводится ряд новых служб — Страстная, Оплакивания. Можно думать, что в эту эпоху оформляется последовательное и характер богослужений Великой седмицы. В них подчеркнут трагический и очищающий пафос страстного цикла, делается а цент на человечности страданий Христа и Божьей Матери ставится ударение на остром интересе к чувствам, к глубоко личному переживанию. Сама церковная символика, таинства, привычны обряды воспринимаются сквозь призму индивидуальной человеческой эмоции. Новые религиозные настроения — духовная экзальтация, экспрессия — определяют немыслимую для прежнего, статически окрашенного христианского благочестия доминанту «психологического реализма».
Пасторский проповеднический пафос получает общее распространение. Он лишен безличного характера, связанного с фиксацией вневременной догмы. Его насыщают конкретные реалии, фиксирующие напряженное чувство жизни Церкви, истории православия, истории Византии. Все в целом позволяет утверждать, что в XII в. происходит новое осознание национальной идентичности, неразрывно связанной с православным христианством, рождается национальная ментальность особого рода.
В центре византийской культуры XII в. стоит проблема личности, проблема осознания человеком самого себя, мира своей души. Обостренный психологизм охватывает все сферы человеческой деятельности — политику, историю, социальные отношения, богословие и культуру. Как уже отмечалось, добро и зло восприняты в комниновской культуре не только как космические величины, но как проблема индивидуального выбора индивидуальной души. Каждый человек каждую минуту своей жизни совершает «вставание» по ту или по другую сторону (добра и зла) и тем самым окончательно изъемлется из-под владычества времени и рока. На место гарантирующему знанию предшествующей эпохи приходит дерзающая вера, всегда связанная с риском, с абсурдом, с осознанием катастрофичности пульса истории. Вера же строится на очень интимном чувстве — любви к Богу
Гуманизация ритуала отразилась не только в общем интонационном строе искусства, но вызвала революцию в иконографии. Возникают новые сюжеты и трансформируются старые. Основным принципом изменений становится принцип доминирования личного религиозного опыта, напряженного переживания драматизма и мистицизма христианства. Появляются новые сюжеты: «Царь Славы», «Снятие со креста», «Несение креста», сцены Страстей, «Оплакивание» и «Положение во гроб». Оформляется новая иконография богородичных изображений, огромную роль и в системе декорации, и в иллюстрации начинают играть сцены богородичного цикла. Во всех нововведениях концентрируются человеческие переживания, последовательно ставится акцент на жертвенной природе не только Спасителя, но и материнства Марии, ее образ приближается к человеческим измерениям, чувство к ней не исчерпывает благоговение перед Небесной Царицей, в его основе — любовь и надежда на мать и заступницу
Две фигуры наиболее полно сконцентрировали в себе духовный климат эпохи: Иоанн Итал и Симеон Новый Богослов. Оба отличались необычной для предшествующего периода страстностью, непримиримостью и полным отсутствием столь типичного для Византии холодноватого скепсиса и рассудочной иронии. Иоанн Итал, ученик Михаила Пселла, по рекомендации учителя был назначен великим ипатом Академии. В отличие от Пселла с его служением изящной словесности и красоте слога, он увлекся смыслом, притом смыслом философским и эллинским. Уверовав в логику платонизма, Итал вступил в открытую полемику с Церковью и императором. Человек нелитературный и страстный, он не сумел в философских увлечениях остаться в рамках ученых упражнений, а попытался с позиций платонизма разграничить сферы разума и богословия и выступить с критикой последнего. Ученики Итала Евстратий Никейский и Сотирих Пантевген утверждали, что рационализация догмы возможна, поскольку сам Христос пользовался силлогизмами и следовал законам: логики. Дело Итала было рассмотрено на соборе 1082 г. Концепция философа подверглась осуждению, хотя самого Итала и не предали анафеме, поскольку он покаялся. Зато предавали анафеме заранее всех «увлекающихся идеями Платона», и этот пункт оказался внесенным в Синодик православия.
Вторая фигура, о которой мы уже упоминали ранее, имела огромное значение для развития православия, для осознания его внутренней сущности. Симеон проповедовал возможность для подвижников созерцать божественный свет уже в земной жизни. Эта перспектива парадоксального раскрытия Господа тем, кто Его ищет, противоположна положению о непроходимой пропасти между Богом и человеком. Но она в равной мере противоположна и пантеизму. Парадокс же усугубляется тем, что Божественный свет явлен тварным очам. Божество благодатно нисходит к человеку, и это явление воспринимается одновременно чувственно, и сверхчувственно, духовно. Само человеческое естество при этом претерпевает изменения и «обоживается».
Учение Симеона с трудом укладывается в рамки привычного богословия. Главным тезисом, доведенным им до предела, стала мысль о том, что божество достижимо не на путях сколь угодно высокoro интеллектуального знания, но в конкретности личного молитвенного опыта. Неучастие интеллекта в акте богообщения позволило Симеону утверждать, что истина может быть открыта любому верующему, вне зависимости от образования и полжения в Церкви. Да и вообще Симеон отрицал необходимость школьного богословия. Он предпочитал внутреннее озарение сану, считая невозможным принимать исповедь священникам, не имевшим личного мистического опыта, не видящим Бога. Уникально-личностное, интимное отношение к Богу делает для Симеона языком богословия язык любовной лирики, испещренной эпитетами ожидания, страстного томления, сокрушения сердца. И последнее: сердечное сокрущение, непрестанные слезы покаяния и слезы радости для Симеона- главное достоинство подвижника.
Эволюция живописи
Попытаемся охарактеризовать главные тенденции в искусстве этой эпохи, столь отличной от предыдущих. Усиление повествовательного начала рождает усложненность тематических линий образа. Характер нового построения отныне не только уподобляется традиционной для Византии риторической схеме, но имеет гораздо более сложную внутреннюю программу: повторы, аналогии, уподобления выстраиваются вокруг главной темы концентрическими кругами. Многосоставность и сложная сцепляемость смыслов придает семантическому ряду образа бесконечность развертывания. Это соответствует новым законам структуры изображения, которое теперь связано не со статуарной формой, а с расширением словесного контекста образа, с обсказыванием, с опеванием. Усложненные словесные конструкции, построенные на богатейшем языке византийской гимнографии, становятся стержнем архитектоники композиций росписей, сцен, отдельных изображений. Новая многосоставная символика получает свое развитие в новых иконографических темах: сюжетах страстного цикла и образах Богоматери Гликофилуссы, Киккской, Галактрофуссы, ветхозаветной богородичной типологии.
Художественный процесс обретает черты индивидуализации: кристаллизуются национальные школы, формируются индивидуальные манеры, почерки. Искусство развивается очень сложно, и в нем отсутствует, как это было прежде, магистральное направление. Параллельно сосуществуют два основных течения — более экспрессивное (комниновский маньеризм) и классическое, но особенность искусства XII в. состоит в том, что очень часто эти противоположные тенденции скрещиваются в одном памятнике. Сама эволюция художественных процессов убыстряется, приобретая импульсивный характер, не свойственный раннему времени. Большинство исследователей делит искусство комниновского времени на три периода, давая им наименования (классицизм, маньеризм, барокко). Между тем очень часто эти противоположные тенденции скрещиваются в одном памятнике.
Главными мотивами в искусстве XII в. становятся апология божественного света и мир драматических человеческих чувств. Актуальность проблематики божественного света вызывает различные художественные приемы его запечатления, а значимость мира эмоций — индивидуальные способы достижения подчеркнутого динамизма и эмоциональной аффектации. Формируется новый подход к античности. Античность,по определению К. Вайцмана, становится способом поисков индивидуального выражения. Из внешних приемов (копирования античного или упоения эллинизмом) античность переходит на уровень глубоко скрытого внутреннего топоса образов.
12 столетие явилось первым византийским опытом иконоцентризма. Роль иконы возрастает повсюду: внутри храмового пространства, в сакральном пространстве ритуала, в возникновении новых обрядов, центром которых являются иконы, в появлении новых форм икон (выносных двусторонних, диптихов, триптихов и др.), в первых опытах формирования иконостаса. Алтарная преграда с рядом икон становится обязательной принадлежностью храма и связана с темой священного предстательства молящихся. Икона проникает в монументальную живопись-появившиеся еще в XI в. в настенных росписях иконы, «висящие» на гвоздиках, все чаще изображаются во фреске, воспроизводя священные образы. Центральное пространство храма обрамляется сакральными копиями — иконами главных христиане святынь: Нерукотворного образа Спасителя. Алтарь фланкируется так называемыми фреско-иконами -особыми образами Спасителя и Божьей Матери или патрона храма. Эти фрески приближены к молящимся так, как может быть приближена лишь икона, и они готовы принять поклонение, подобающее иконе. Икона стремится заполнить собою все культовое пространство; в ответ на это появляются иконы воссоздающие своим строением храмовую роспись. Если в X—XI вв. главным сакральным объектом была монументальная роспись и различные виды arte sacra, начиная со священных сосудов, реликвариев, ставротек и заканчивая драгоценными окладами Евангелий, то теперь первенство переходит к иконе.
Формируется классический иконный язык: возникают особого рода пространственные отношения и взаимодействия иконы с предлежащим миром. Перед изображением формируется особый пространственный слой, связывающий предстоящего иконе с образом. Композиционное строение, линейный ритм, характер рисунка, интерпретация золотого фона организованы таким образом, что они не могут быть замкнуты поверхностью иконной доски. Они безвременны и бесконечны и разрешаются в сердце молящегося иконе. Икона, начиная с этого времени, недвусмысленно определяет формы предстояния, позицию верующего, диктуя ему характер движения и созерцания. Воспитывается особого рода духовная, сердечная чуткость, ориентированная на психофизическое уподобление строю иконного образа. Именно эти качества делают иконы XII в. столь легко узнаваемыми, ибо лишь с этого времени «не мы смотрим н иконы, но иконы смотрят на нас».
Искусство первой трети столетия характеризуется отсутствием противопоставления классического и экспрессивного, умением удержаться на тонкой грани гармонии этих противоположных импульсов. Новые, особые оттенки в интерпретации образа, отмеченные во многих произведениях переходного периода (около 1100 г.), ярко и отчетливо формулируются в центральном памятнике комниновского искусства — мозаике с портретами Комнинов в южной галерее храма Св. Софии Константинопольской (1118). Фигуры освобождены от тяжелого объема, пропорции вытянуты. Нельзя не вспомнить в связи с этим заключение дочери императорской четы, Анны Комниной, о несовершенстве Поликлетова канона пропорций: по ее мнению, тело должно быть более вытянутым и стройным. Идеально выверенная текучая линия предельно лаконична. Во всем подчеркнут новый вкус. Фон выглядит особенно ровным, нейтральным и гладким, напоминая сияние золота в иконах. Кубики смальты — мелкие, они сливаются в сплошную, неуловимую для глаза зеркальную поверхность. Фигуры расположены очень свободно, легко и прозрачно — их очертания тают в сиянии золота. Формы характеризует особая дисциплинированность и точеность. Силуэты обтекаемые, ровные, воспринимаются с единого взора. Объемы абстрагированы и невесомы; фиксация структуры формы, контрасты светотени сведены к минимуму. Изящество, утонченность доминируют. Ритм складок становится особенно мелким, безрельефным, нейтральным к перепадам объема, движению света и тени. Он воспринимается как легкий рисунок, стремящийся слиться с поверхностью фона. В лицах впервые используются так называемые комниновские типы: с овальным абрисом, длинным носом маленьким ртом, с пониженной рельефностью, идеальной гладкостью «сияющей» плоти, бестелесной, но точной линией черт. Однако при этом острота психологических характеристик резко подчеркнута: перед нами, несмотря на идеальность, предписанную вотивным изображениям,— портреты реальных людей. I Изменяется характер моделировки личного: в ней главная п отведена изящной и точной линии. Линейным законам подчиняется ритм кубиков смальты, в соответствии с ними выложены пурпурные линии румян и света. Свет приобретает определенную самостоятельность: он скользит по поверхности формы, слагается в особые узоры, воспринимается и как фактор рисунка структуры, и как особая эмоциональная доминанта. Движение света выглядит особенно регулярным, правильным. В характеристиках цвета полностью уходят какие бы то ни было чувственные ассоциации, он выглядит сияющим, несмотря на сочность и плотность оттенков. Основные компоненты комниновского стиля уже здесь отработаны, но все выглядит достаточно гармоничным.
Мозаика в апсиде кафоликона монастыря в Гелати, в Грузии, до 1130г., представляет собой более резкий вариант искусства раннего этапа комниновской живописи. На первый взгляд здесь еще больше отголосков стиля XI в., но переживание пластики уходит. Главным становится не крупное сопоставление объемов, а расчерченность формы геометрическим узором, хранящая воспоминание о прежних светотеневых контрастах. Нечто подобное можно было видеть в мозаиках Михайловского Златоверхого монастыря в Киеве. Однако в Гелати графика внутреннего узора меньше всего призвана фиксировать идеальную геометрию формы. Наоборот, именно она создает внутреннее напряжение, резкость, суровость. Обводки и линии, разделяющие форму, энергичны и не имеют изящества. Их роль — демонстрировать абстрагирующее начало, которому подчинена материя. При внешнем спокойствии облики персонажей отличаются явной аскезой, асимметричным сдвигом, за которыми — признаки будущей экспрессивной трансформации.
Мозаиками базилики в Чефалу, в Сицилии (1148), открывается ряд произведений XII в., в которых разные грани образа, его художественного воплощения становятся более откровенными. Тонкая гармония иконы Богоматери Владимирской оказывается утраченной, произведения этого периода активнее выражают художественную позицию своих создателей, и их можно отнести либо к комниновскому маньеризму, либо к более классическому направлению, продолжавшему жить на протяжении все го столетия. Создание мозаик в Чефалу совпало с царствованием Мануила Комнина, временем широкой экспансии византийского искусства, блистательной работы константинопольских художников по всему миру, реанимирующих славу великой римской империи, о возрождении величия которой грезил император. Базилика в Чефалу открывает ряд роскошных византийских ансамблей в Сицилии, явившейся, по мнению Э Китцингера, в середине столетия «средокрестием» развития столичного искусства. Мозаики Чефалу— отправная точка для понимания общей эволюции, места в ней каждого отдельного памятника (Палатина и Марторана). Кроме регистра с изображениями Василия Великого, Иоанна Златоуста и Григория Богослова мозаики пресбитерия имеют латинские надписи. Данный факт, равно как и ряд стилистических деталей, указывает на участие местных сил, помогавших греческим мастерам.
Исполненный константинопольскими мастерами по заказу норманнского короля Рожера II, этот ансамбль при всей высоте своего качества находится за пределами столичной нормы, ибо сочетает византийское совершенство художественного исполнения и глубину духовного смысла с необыкновенной, чуть варварского толка, праздничной роскошью. Система декорации модифицирована к интерьеру базилики. Поэтому Пантократор здесь представлен в конхе апсиды. Под ним — Богоматерь с предстоящими архангелами, еще ниже — два яруса апостолов в рост. В своде пресбитерия — силы небесные. На стенах хор — регистры святых: праотцы, пророки, отцы Церкви, диаконы, воины. В жестком распорядке чинов, возможно, сказываются отголоски западных вкусов с характерным для них вниманием иерархической структуре земной Церкви. Поверхность стены, несмотря на то что изображены отдельно стоящие фигуры, решена как сценическое целое, рождающее ощущение продолженного, переходящего движения. Фигуры представлены в легких ракурсах, в скользящих разворотах друг к другу, с перекрестным движением взоров, так что стена приобретает целостную ритмическую организацию.
Фигуры в рост отличаются строгостью и совершенством классического, пропорционального строя. Лишь ноги апостолов чуть укрупнены, но, вероятно, в этом сказался тонкий расчет на взгляд снизу. Движения и позы сдержанны и изящны. Силуэты менее текучие и плавные, чем было принято в это время, в них сохраняется чувство конкретной формы. Материя невесома, но воспроизводит подлинную антропоморфную структуру. Крупный масштаб делает фигуры зрительно естественными и убедительными, хотя все отношения веса и тяжести сняты. Проработка форм, складок драпировок кажется идеальной: точный античный рисунок сочетается здесь с легкой уплощенностью рельефа, позволяющей более активно продемонстрировать ритмическую перекличку одеяний разных фигур. Рельеф складок создан не пластической лепкой, а острым костяком рисунка и световой проработкой. Линии и свет определяют внутреннюю энергию формы. Она прямо на глазах собирается, сублимируется в графических контурах, «овеществляющих» силу духа. Линейная стилизация демонстрирует не только облегчение материи, бесплотность, но и внутреннюю экспрессию. Графика в этой мозаике была бы жесткой, если бы не изящество и особое аристократическое благородство форм. Кажется, что в основе художественной системы мозаик Чефалу лежит принцип абсолютной интеллектуальной проницаемости мира и даже того, что за пределами мира. Это порождает ясность, строгость, прозрачность художественного языка и внутреннего смысла. Духовное здесь осознано как интеллектуальное И строится по законам ясной логики, заставляя вспомнить утверждение Пантевгена, что Христос пользовался силлогизмами. Поликлетовские пропорции и античный строй рисунка драпировок возникают здесь как результат увлеченности эллинской философией, но только не на уровне эмоционального переживания, а в качестве своеобразного «скелета» — жесткой конструкции мышления. Рядом с волевой собранностью, остротой и обнаженностью психологического результата есть и другое — развеществление слишком плотных контуров (употреблением, в частности, серебряных кубиков смальты, как бы припудривающих линии), обилие золота, нарядного сияющего цвета.
Классическую линию в искусстве XII в. поддерживают мозаики Палатинской капеллы в Сицилии. Придворный храм, посвященный апостолу Петру, был построен Рожером II между 1132 и
1140 гг. К сожалению, как и Марторана, Палатинская капелла пострадала от реставрационных вмешательств XIX в., что затрудняет исследование
Первоначальная фигура в центральной конхе не сохранилась. В конхе диаконника представлена полуфигура апостола Павла. Существует мнение, что в конхах всех трех алтарей находились полуфигуры апостолов, в том числе и патрона храма — апостола Петра. В куполе изображен Христос Пантократор, окруженный небесной архангельской стражей. В тромпах — фигуры сидящих евангелистов, а в узком барабане — полуфигуры пророков. Над жертвенником — фигура Богоматери. На южной и северной стенах представлен праздничный цикл. Считается, что распорядок сцен южной стены, обращенной к королевской ложе, определен стремлением возвеличить королевскую власть. Поэтому здесь помещены сюжеты, восходящие к античной императорской иконографии, — «Бегство в Египет», «Преображение», «Вход в Иерусалим». Во всех композициях Спаситель предстает как триумфатор.
Центральное пространство оформлено символически значимым противопоставлением Благовещения (восток) и Сретения (запад) на главных подпружных арках в средокрестии. Идейной основой объединения этих эпизодов была тема Богоматери, не знавшей мук рождения ребенка, но познавшей крестную муку во время страданий своего Сына: «Тя видяще нага на древе, без слова Чадо Мое, душу мою пройде по речению Симеона страдания». Благовещение же должно подчеркнуть готовность Богоматери к жертвенной роли в деле спасения уже при Воплощении Господа. Еще один круг ассоциаций, объединяющий эти две композиции,— тема храма, не случайно в Палатине они и располагаются в самом центре храмового пространства, окружая место, откуда звучало слово Евангелия. Благовещение — «главизна» христианского спасения и образ «благой вести» (Евангелия) Сретение — образ принесения Спасителя в храм. В последовании литургии Малый вход (вынос Евангелия) и Великий вход (Восшествие Христа во храм вместе со Св. Дарами, знаменующими его жертву) преемственно связаны друг с другом. Сретение и означало принесение в храм чистой жертвы — совершенной плоти Богомладенца. Менее значимым, но тоже существенным было противопоставление на склонах сводов в рукавах трансепта «Рождества Христова» (южный) и «Успения». Литургический символизм этих эпизодов воплощает тему трапезы — престола, фигурирующего в центре обеих композиций: в «Рождестве» это ясли Младенца, в «Успении» — ложе Богоматери. В нижнем ярусе — фигуры отдельных святых, в том числе первого парижского епископа Дионисия и Мартина Турского.
Ранним мозаикам Палатины присущи ясность и гармоническая одухотворенность. В них нет линейной обостренности и нервной хрупкости мозаик Чефалу, отсутствует концентрированная духовная энергия, обязательная для образов этого собора. Стиль декора Палатинской капеллы мог бы показаться почти вялым, не будь такого завораживающего обаяния гармонии, мерности и спокойствия. Композиции отличает свобода и монументальный размах, им присуща естественная сценичность. Даже в сложно построенных изображениях (как «Рождество Христово») существует некий неделимый центр, символическое ядро сюжета, вокруг которого и в подчинении которому выстраивается все остальное. Как правило, этот центр концентрирует в себе внутренний смысл изображения и обязательно выделен масштабом. Он не просто доминанта сцены, но его духовная константа, которая высвечивает смысл всего остального. В Рождестве — это возлагающая Младенца-жертву на ясли-престол величественная, окруженная светлым коконом подушки фигура Богоматери. От нее, от Младенца, от самой пещеры исходит золотое свечение, вскрывающее истинную меру происходящего: небо — вертеп, престол херувимский — Дева, ясли — вместилище Невместимого. В сцене «Вход в Иерусалим» таким центром становятся укрупненные и расположенные в свете золотого потока, бегущего с горки, фигуры собеседующих Христа и Петра — Мессии и того, кто угадал в нем Сына Божьего.
Ритм композиций — крупный, но сдержанный и мерный. Связанность сцен воедино возникает благодаря не орнаментальному узору, а согласованности в отношениях фигур, форм. Пространственность построения постоянно учитывает возможность движения из глубины к переднему плану. Всем жестам, взглядам присуща особая значимость, подчеркивающая смысловую напол ненность и человеческую меру происходящего. Большое значение имеет объединение композиций взглядами, фиксирующими душевную заинтересованность в собеседнике,- sacra conversatione-святое собеседование. Контуры - гибкие, движения складок - плотные, округлые, гармоничные. Линия нигде не преобладает, напротив, ее упругий узор выявляет крупность форм, обширность личного. Белильная разделка всюду тает, растворяется в цвете, нигде не расчленяя форму жестко. Линия часто утолщается, хотя нигде не грубеет, мягким движением фиксируя округлость объема.
В попытках найти источник стиля мозаик Палатины, объяснить непохожесть его на стиль композиций Чефалу и Мартораны Э. Китцингер посчитал, что мастера, создавшие эту роспись, отталкивались от стиля вотивной мозаики южной галереи храма Св. Софии Константинопольской. Более того, это были императорские художники, некогда работавшие в главном храме столицы. Действительно, в этих произведениях много общего: округлый, идеально выточенный, но полый объем, изящество, подтянутость и точность в ведении линии. Но складывается ощущение, что стиль и образность мозаик Палатины отличают большая звучность, энергия и наполненность, чем портреты в храме Св. Софии. Возможно, в формировании стиля Палатины принимали участие и другие источники — такие, например, как энергичное и более суровое искусство мозаик в Гелати, тоже исполненных мастерами, прибывшими из византийской столицы.
Иное место в структуре византийского искусства XII в. занимают мозаики Мартораны - собора Санта Мария делъи Амиралъи. Они были созданы в 1146—1156 гг. по заказу сподвижника Роже-ра II адмирала Георгия Антиохийского. Система росписи храма, посвященного Богоматери, сочетает найденное в Чефалу и в Палатинской капелле. Марторана — крестово-купольный храм на четырех колонках, поэтому ее декорация в центральной части ориентируются на Палатинскую капеллу. В скуфье купола-довольно необычная фигура Спаса, восседающая на престоле. Вокруг него представлены низко склоненные архангелы и в барабане — пророки в рост. В глубоких и узких тромпах, на которых покоится купол,— фигуры сидящих евангелистов. Центральное пространство, так же как в Палатине, фланкировано «Благовещением» и «Сретением», занимающими восточную и западную подпружные арки. На склонах крестчатых сводов — апостолы в рост. В западном коробовом своде — напротив друг друга сцены Рождества Христова и Успения Богоматери. В боковых апсидах — родители Марии Иоаким и Анна. На западной стене нартекса представлена ктиторская композиция: Георгий Антиохийский перед Богоматерью и его царственный сюзерен — норманнский король Рожер II, которого коронует Спаситель.
Живопись Мартораны хотя и сохраняет величавость и благородную красоту византийского искусства, все-таки, в сравнении с мозаиками Чефалу и Палатины, отличается примитивизацией художественного языка. Формы выглядят чуть более жесткими, более прямолинейно расчлененными. Ракурсы утрачивают органичность, возникают тенденции к острой деформации силуэтов, неожиданным, экспрессивным позам, остро обозначенным мотивам движения. Ритм складок укрупнен и утрирован, драпировки распадаются на отдельные фрагменты. Линейный ритм также обнаруживает утрату естественности, иногда он выглядит условным и схематичным. В композиционных построениях резко подчеркнуто конструктивное начало, зрительная симметрия. Стремление к выявлению геометрической конструкции композиции характерно для этого времени и обнаруживается около 1160-х гг. повсюду.
Однако многим композициям Мартораны присуща типично латинская неорганичность восприятия архитектуры: она не оживает пространством в живописи, но используется как плоская поверхность картины. Так, совершенно неестественными с точки зрения строгого византийского вкуса выглядят архангелы, «ползущие» на четвереньках по кругу купола, втиснутые в узкие тромпы и сплющенные фигуры евангелистов. Существуют погрешности в пропорциональном строе, характере движения фигур. Тем не менее эти изъяны — лишь легкий флер на все еще прекрасной и исполненной совершенства мозаике. Лица стоящих апостолов (их фигуры очень крупные, хорошо читающиеся в небольших угловых ячейках, перекрытых крестовыми сводами, опирающимися на тонкие колонки) исполнены индивидуальности и благородства. Тонкое и очень тщательное мозаичное письмо ликов практически исключает характерную для этого периода белильную разделку, а немногочисленные живые блики трактованы как скользящий по поверхности округлого объема свет. Колорит в фигурах апостолов отличается сложной гармонией переливчатых светлых оттенков. Несомненно присутствие разных художественных почерков, разных мастеров, исполнивших этот ансамбль. По мнению Э. Китцингера, генезис мозаик Мартораны связан со стилем Дафни. Некоторые образы (например, Богоматерь в «Благовещении» и «Рождестве Христовом») позволяют ощутить эту связь. Особенности композиций Мартораны в сравнении с ансамблями, которые послужили для нее образцом, не только в большей «продвинутости» стиля по пути эволюции в глубину XII в., но и в более чуткой реакции на местную среду, в которой художники Мартораны не захотели или не сумели выдержать классический византийский стандарт.
Эталонным образцом искусства второй половины столетия являются фрески церкви Св. Пантелеймона в Нерези, в Македонии (1164г.), — центральный памятник стиля так называемого комниовского маньеризма. Как и памятники византийской живописи в Сицилии, фрески Нерези относятся ко времени правления Мануила Комнина (1143—1180), блестящего полководца, мечтав-его о возрождении былого величия Римской империи. Именнно в годы его пребывания на престоле экспансия византийско-искусства приобретает грандиозные масштабы, вторя активной внешней политике. Храм в Нерези воздвигнут и украшен принцем Алексеем Комнином, внуком императора Алексея, сыном его дочери Феодоры и Константина Ангела. Не приходится сомневаться, что для украшения постройки, донатором которой выступало лицо царской фамилии, были приглашены лучшие столичные мастера. О значительности заказа свидетельствует и продуманность программы, вдохновленной лучшими богословскими умами Константинополя. Крестово-купольный храм типа «вписанного креста» имел пять куполов. Каждый из них был украшен образом Спасителя. В угловых куполах на востоке— «Спас Эммануил» и «Христос-священник», на западе— «Нерукотворный образ» и «Спас Ветхий Денми», в центральном куполе — Пантократор. В апсиде, в конхе, — Богоматерь Знамение, ниже — сцена Причащения апостолов, под ней — «Поклонение жертвe», где в центре процессии склонившихся архиереев находилась Этимасия (Престол Уготованный) с символами Страстей и голубем — символом Св. Духа. Алтарь фланкировали фрески-иконы в специальных резных беломраморных киотах: образы патрона храма св. Пантелеймона и Богоматери с Младенцем.
Нижний ряд наоса занимают монументальные фигуры монахов и отшельников. В отличие от традиционного места, отводимого им в системе декорации, в Нерези преподобные представлены в основном пространстве храма. Это обстоятельство отражает монастырское назначение церкви Св. Пантелеймона, до известной степени свидетельствуя и о возросшем значении монашества в обществе. Фигуры монахов, держащих в руках развернутые свитки, представлены в легких поворотах в восточную сторону, точно так же, как фигуры Св. отцов в нижнем ярусе апсиды. Композиционно и символически монашеский чин уподоблен святительскому в алтаре — персонажи того и другого ряда участвуют в Поклонении Жертве: святители — совершая возношение, монахи — подвизаясь в богомыслии и песенном восхвалении Господа. На сводах и под ними, в верхнем ярусе стен, располагались праздничные сцены. Принцип их размещения и прочтения подчинялся риторическому контрасту, в соответствии с которым сцены детства Христа и Богоматери (южный рукав креста) были противопоставлены страстному циклу (северный рукав креста). Литературной основой программы росписей могли стать тексты гимнографа Григория Никомидийского, построенные на последовательной антитезе объятий Богородицы и Младенца — объятиям Марии и мертвого Христа. Своеобразный ключ к прочтению общего замысла можно видеть в строках плача Богоматери, обращенного к Сыну: «Свете Мой, Боже Предвечный и Творче Всех тварей, Господи! Како терпиши страсти на кресте,— Чистая Дева, плачущи, глаголящи,— О страшнем Твоем рождестве, Сыне Мой! Паче всех матерей возвеличена бых аз, но, увы, Мне ныне, Тя видяще, распаляюся утробою!»
Риторической антитезе, положенной в основу программы, отвечает и контраст художественных позиций, запечатленных в разноплановых эпизодах. Антикизирующему плотному письму, исполненному классических реминисценций, нарядному колориту в таких композициях, как «Рождество Богоматери», «Введение во храм», «Сретение», противопоставлены рафинированно-аскетические приемы в сценах «Оплакивание», «Снятие со креста» и др.
Богословские идеи, заключенные в этих фресках, теснейшим образом связаны с проблематикой литургических споров около середины XII в. Рационалистическая ревизия Иоанна Итала и его последователей заставила пересмотреть и уточнить основные формулировки христианской догмы, касающиеся темы Воплощения, актуальности присутствия во Христе человеческой природы, реальности Страстей и единосущности второго лица Троицы остальным ипостасям. На зримость доказательства этих идей, на иллюстрацию спорных моментов литургической молитвы («Ты еси Принесли и Приносимый, Раздаяй и Раздаваемый»), свидетельствующих участие в жертве Троицы, направлено большиство монументальных циклов этой эпохи, в том числе и Фрески церкви в Нерези. Главным христианским смыслом цикла в Нерези стала великая мысль о необходимости и неизбежности страстей, страданий в свершении замысла божественного домостроительства. Эта мысль предполагает глубоко человечный и пронзительно драматичный аспект в понимании мира и человека, безмерно далекий от сияющего, завершенного и самодовлеющего космоса мозаик Дафни. В этот идеальный космос входит Богочеловек, и его вхождение трагично. Его жертва нелогична с точки зрения уже состоявшейся античной гармонии мироздания, она некрасива, неэстетична, но именно в ней открывается глубокий человеческий смысл развития мира. Иудейский эпический образ раба Яхве «без роду и племени» оборачивается конкретной человеческой болью и чревной материнской печалью. Этот образ обретает пронзительную человеческую индивидуальность. Совершенный космос утрачивает объективированный, вечный смысл, далекий и чуждый проявлениям личного. Индивидуальное начало, личная жертва Иисуса кладутся в основу мироздания. Его боль становится «главой угла», созиждущей Дом. Не случайно один из церковных писателей этой эпохи, Николай Мессарит, пишет: «Почему Христос — центр мира? Потому, что Он — острие, пронзающее нашу душу».
Для воплощения этого необыкновенного замысла художники храма в Нерези избирают особые живописные средства. Легкое и динамичное течение фризовых сцен детства Богоматери и Спасителя, их естественный, скользящий вдоль поверхности стен ритм, акцентирование пластики, внимание к портретности персонажей, деталям сменяется в сценах страстного цикла иным: для эпизодов этого ряда избраны необычно обширные панорамные развороты. Низкие и очень широкие форматы композиций, низкий горизонт указывают на космогоничный характер происходящего. Место действия «Снятия со креста», «Оплакивания» — Вселенная. Очень темные, оттенка маренго фоны подчеркивают глубину и трагичность звучания изображенного, приобретающего благодаря напряжению темного и холодного синего цвета трансцендентные черты. Широте пространственных разворотов противопоставлена компактность и цельность человеческих групп, кажущихся беззащитными в огромном космосе. Их идеальная построенность, апеллирующая к четким геометрическим формам пирамиды, треугольника, совершенно непохожа на органичный и вольный рисунок бытия в сценах детства Марии, других праздничных эпизодах. Формульный характер сюжетов страстного цикла заставляет воспринимать их композиции как воплощение отвлеченной гармонии космических сфер, как свидетельство исключенности их из жизненной Ьвязи, принадлежности их к явлениям высшего порядка. Четкий геометрический каркас, побуждающий вспомнить увлечение идеальными геометрическими фигурами в духе неоплатонизма, распространенное в XII в., позволяет при всей линейной стилизации этой росписи избежать орнаментальной стихии, характерной для поздних произведений комниновского маньеризма. «Красота лишь извне осознается как соотношение цвета и объема, с точки зрения духа она есть идеальная геометрическая форма утверждает Николай Мессарит.
Фигуры подчеркнуто длинны, хрупки, вытянуты. Силуэты их отличаются легкостью и полным пренебрежением анатомическими законами. Всемогущество утонченной линейной графики заставляет их гнуться, вытягиваться и складываться под невообразимыми углами. Органика остальных праздничных сцен здесь принципиально отвергнута, спиритуализация формы начинается уже на уровне силуэта. Законченность общих очертаний тонких фигур помогает выявить их полную бесплотность. Эфемерные тела предстают в невероятных поворотах, наклонах, они словно преломляются от боли, трагичности происходящего. Ритмика сочетает изломы со скользящим широким эпическим движением. Особой экспрессии ритм достигает в «Оплакивании». Аналогий иконографии этого типа не существовало в раннехристианском искусстве. Для создания исключительной по экзальтации сцены оплакивания в храме Нерези, поражающей резкой, некрасивой позой Богоматери, подложившей ногу, согнутую в колене, под тело Сына, выражением искаженного трагической судорогой ее лица, был использован рискованный античный образец — Эос с телом Мемнона, а также маски античной трагедии. Далекая от классических правил византийской эстетики, откровенная поза Божьей Матери позволяет с особой силой передать идею, центральную для Страстной литургии: Христос как живое древо, проросшее из благостной материнской утробы. Поцелуй и поза Марии заставляли верных пережить судорогу материнской боли, не позволяющей Богоматери положить тело Сына на землю — отдать его «утробе» мертвых, как свое личное горе. В свершении божественного замысла спасения главенствует необходимость страстей, пережитых как реальная человеческая драма.
Особое внимание отводится цветовым решениям. Нежные, утонченные красочные оттенки, «модулированные» линиями различных цветов, казавшиеся яркими и жизненно сочными в праздничных сценах, становятся в эпизодах страстного цикла, на фоне космической черноты окружающего пространства, бесплотными, светлыми и фосфоресцирующими. Головы всюду вылеплены очень пластично, скульптурно. Но в моделировке ликов тоже можно проследить осмысленную дифференциацию. Так, лица юных святых Пантелеймона и Трифона исполнены чисто античного очарования, модифицированного, конечно, в условиях XII в. Нежные сплетающиеся нити разных оттенков создают деликатную поверхность объема. Более резко, плотно, с акцентом на определенности и конкретности запечатленного трактованы лики в эпизодах, призванных подчеркнуть реальность Боговоплощения и существования Христа плотью на земле. Моделировка здесь очень сочная, на санкирной— зеленоватой основе, с активными румянами. Смуглость карнации подчеркивает живой, «жирный» блеск смело брошенных белильных мазков. Иначе сделаны лики святых отшельников и монахов, заполняющих нижние ряды росписи. Здесь повсюду употреблено так называемое бессанкирное письмо, карнация — светящегося желтоватого оттенка, белила ей не противопоставлены столь резко, это должно свидетельствовать об особых качествах материи святых подвижников — просвещенной, преображенной. Необычностью отличается манера исполнения ликов в сцене «Поклонение жертве» (в апсиде). Последовательное применение интенсивной белильной линейной стилизации, разграфляющей лики, «съедающей» плоть и делающей их столь непохожими на лики персонажей в остальном пространстве храма, принято объяснять удаленностью апсиды от места нахождения молящихся, в связи с чем моделировка личного намеренно усилена и далека от естественной. Думается, в основе этого различия — тоже смысловые интенции. Архиереи, участвующие в поклонении жертве, предстоят божественному свету. Их плоть высвечена неземным сиянием и приобретает характер негатива.
Особенности стилистического языка нерезской росписи делают очевидным происхождение этого искусства из широко распространенного в XII в. направления комниновского маньеризма. Вместе с тем программный характер этой росписи, высота исполнения, редкая острота интеллектуального прозрения, масштаб и концентрированность содержания определяют ее совершенно уникальное место в контексте культуры XII столетия.
К классическому кругу в искусстве XII в. принадлежат фрески церкви Всех Святых в Бачкове, (см.альбом) в Болгарии. Монастырь и храм в нем были устроены в 1083 г. на средства доместика императора Алексея Комнина — Григория Пакуриани. Грузинский ктитор монастыря специально оговорил в типике (уставе) ограничения по пострижению в этот монастырь греков. Время создания росписи дискутируется. Третьей четвертью XII в. (ок. 1170 г.) датировали фрески в Бачкове В. Н. Лазарев и Э. Бакалова. Л. Мавродинова предложила считать фрески более древними (второй четверти XI в.). За раннюю датировку (сразу после возникновения монастыря, около 1083 г.) высказалась Д. Мурики, ее поддержала О. С. Попова. Вопрос хронологии в отношении этого ансамбля имеет особое значение, ибо перемещение датировки к рубежу XI и XII вв. существенно изменяет наши представления о художественной эволюции в этот период.
Архитектурный тип храма ориентирован на двухэтажную церковь-усыпальницу Романа Ликапена в Константинополе, хотя постройка в Бачкове гораздо проще. Это двухэтажный храм-кост-ница. Поэтому роспись, как и архитектура, связана с погребальным назначением сооружения. Росписи первого этажа (крипты) — «Страшный Суд» в нартексе, Деисус в апсиде самого храма и там ж«е изображение заупокойной литургии. На западной стене крипты — «Видение Иезекииля» с явлением мертвых, встающих из грюбов (Иезек. 37:1—14). Эта сцена повторена еще раз в верхней щеркви, в притворе, рядом с композицией «Собор Всех Святых». В основном пространстве храма второго этажа в апсиде — «Богоматерь на престоле», под ней— «Евхаристия», ниже — «Пожлонение жертве». На стенах представлен цикл праздников, к сожалению сохранившийся не полностью. В нижнем ярусе — отдельно стоящие святые, среди которых много грузинских подвижников.
Замечательной особенностью композиционных решений этой росписи является так называемая рисованная архитектура. Благодаря этому приему пространство каждой отдельной сцены получает собственное (изображенное) архитектурное обрамление. Такой прием неизвестен ранее третьей четверти XII в. и очевидно, связан с новыми характеристиками собственно живописного пр остранства. Все нарастающее обособление живописного пространства от пространства архитектуры приводит к поискам компенсаторных решений для сохранения целостности и архитектоники ансамбля. Таким решением и была рисованная архитектура. Она позволяла совместить новую свободу живописного пространства, не умаляя значения собственно архитектуры. Освобождение пространства, размывание прежних жестких границ связаны исключительно с концом XII в. и не могли появиться столетием раньше. Сходные процессы можно наблюдать в третьей четверти XII в. повсеместно: это отчасти и фрески в Нерези 1164г., росписи храма Св. Георгия в Расе 1170-х гг., фрески Старой Ладоги 1170—1180-х гг. и др. С другой стороны, искусство 1190-х гг. демонстрирует полное растворение архитектуры в живописном пространстве. Оно уже не нуждается в рисованной архитектуре для сохранения архитектурной тектоники, и этот прием утрачивает черты цельности и единообразия для всего ансамбля.
Легкие, некрупные, уравновешенные сцены росписей в Бачкове органично вписаны в рисованную архитектуру. Композиции строятся на сочетании длинных параболических очертаний и множественного узора тонких складок драпировок. Деликатный ритм, проникающий благодаря архитектонике живописи в пространство храма, создает сквозное движение. Гибкие фигуры объединяет не крупная перекличка форм, а прозрачный ритм тонкого линейного рисунка. Движения драпировок выглядят плавными, скользящими, струящимися, завораживающими. В складках нет орнаментализации, отсутствуют декоративные узоры. Ничто не выглядит чрезмерным или напряженным. Позам и жестам присущи благородная сдержанность, отсутствие жесткой экспрессии или деформации. Сдержанное достоинство движений подчеркнуто аристократизмом обликов.
Головы написаны необыкновенно пластично, легко и сочно. Способ моделировки демонстрирует разные манеры. Наиболее распространенным является прием активного структурного сопоставления санкирных теней, не прикрываемых охрами, основного тона и смуглого румянца. В живописи такого типа важными становятся плавкость, телесная ощутимость объемов. Так исполнены образы большинства молодых персонажей, апостолы в «Евхаристии», ангелы в «Крещении». Другой художественный прием связан с легким лессировочным письмом, с мелкими тающими мазками, с обилием слоев и сложностью их перетекания друг в друга. Поверх основного тона иногда кладутся интенсивные световые блики, более импульсивные, чем это было принято в классическом варианте искусства XII в. Лики, написанные таким способом (Мария Египетская, святые жены, святые на южной стене), отличаются особой деликатностью черт. В характеристике образов усилена аскетическая заостренность, содержание — более спиритуализировано. Однако при этом обнажена не только духовная составляющая этих персонажей, но и душевная. Самым необыкновенным и точно соотнесенным с проблематикой искусства конца XII в. является третий способ художественной подачи образа (Богоматерь из Деисуса). Подчеркнутая структурность лика, строение его черт не уничтожают впечатления «светового объема», противопоставленного интенсивным малахитово-бирюзового оттенка санкирным теням. При ясной округлости такого типа ликов главное в них — не естественные характеристики объема, а ощущение фосфорического свечения самой плоти, придающее образам мистическую озаренность. Способ такого письма весьма близок приемам, встречающимся в письме ликов во фресках церкви Св. Врачей в Кастории, храма Св. Георгия в Курбинове. Но эффект, достигнутый в образах храма в Бачкове, не имеет ничего общего с нарядным, декоративным и вполне материальным общим строем названных памятников. Экзальтация, пронизывающая образы болгарских фресок, связана не с трансформацией художественной формы, а с духовным наполнением. Экстаз, являющийся здесь главным содержанием, отказ от человеческой, земной сути образов пробуждают в зрителе новые переживания. В этой живописи ощутим космический гул Апокалипсиса, страха перед величием лика Божьего. Духовное визионерство церкви Всех Святых лишь отчасти объяснимо назначением храма. Его причины, более скрытые и глубокие, связаны с общей проблематикой духовной жизни конца столетия. Не случайно именно такие типы и такие интонации всплывут в некоторых произведениях XIII в., созданных уже после падения Константинополя, например в миниатюрах Евангелия из Государственной библиотеки в Берлине (gr. qu 66). Во внешнем и декоративном виде та же стилистика претворилась во фресках церкви Богоматери Аракиотиссы в Лагудера на Кипре. Существуют и точки пересечения живописи Бачкова с серией позднекомниновских памятников — таких, как Ванское Евангелие, созданное константинопольским миниатюристом Михаилом Каресием около 1208 г.
Завершающий этап «комниновского маньеризма» приходится на следующую по хронологии эпоху — время Ангелов, однако, чтобы не разрывать художественную проблематику этого направления, рассмотрим его здесь же. В конце XII в. были созданы фрески церкви Св. Врачей в Кастории и росписи храма Св. Георгия в Курбинове (Л. 347-350), в Македонии, 1191 г. В их стиле комниновский маньеризм приобретает черты усиленной декоративности. Храм Св. Георгия в Курбинове — небольшая однонефная базилика без купола, однако умелым распределением сюжетов, а также разницей в технике исполнения мастера, расписавшие церковь, сумели добиться впечатления полноты содержания монументальной декорации. Они обрамляют ярус праздничных сцен отдельно стоящими фигурами: вверху это пророки, внизу — мученики и воины. В высоком люнете восточной стены они помещают, как в куполе, «Вознесение». Центром сцены является огромная мандорла Христа, наполненная водами, морскими рыбами и животными. Христос здесь представлен как владыка «Страны живых», избавленных от Страшного Суда. Среди праздничных сцен, как и в церкви Св. Пантелеймона в Нерези, особое место отведено богородичным эпизодам. Главный из них — «Благовещение» — расположен на триумфальной арке. В конхе апсиды — Богоматерь Киккская с низко склонившимися перед ней архангелами. В «Поклонении жертве» в центре процессии на престоле возлежит уготованная жертва — Младенец Христос.
Фигуры во многом утрачивают органичность — их вытянутость становится невероятной. Игра линий в драпировках материй превращается в изысканную и вычурную декорацию. Складки на длинных тонких фигурах извергаются как из рога изобилия, образуя витиеватые извивы. Орнаментальная разработка приобретает самоценное значение. Подчеркнутая симметрия узоров кладется в основу композиционных решений, приобретающий эффектную геральдичность построения. Доминируя в одеждах, линейная разделка в ликах почти не используется. Плоть в личном выглядит цельной, вещественной, приобретая характер литого объема. В ее создании используется не тонкая графика, а тушеванные сопоставления крупных массивов зеленоватых теней, очень сильно разбеленного основного тона и темного румянца. Наряду со скульптурностью объемов ликов огромную роль в создании общего впечатления играет невероятно яркий фосфоресцирующий колорит. Цвет берется здесь в несмешанных оттенках, а краски кажутся «транспарантными». Во фресках Курбинова рождается новая стилистика, новая типология христианского образа. Наполняя образы конкретным эмоциональным содержанием, живописцы одновременно погружают все в ауру мистического свечения. Ощущение конца столетия оборачивается здесь не стихийным трагическим изломом, а барочным усилением всех компонентов стиля и склонностью к натуралистической мистике. Маньеризм, ощущение искусственности изображенного преодолевается, этому же служит л огромный масштаб.
Этот грациозный и остро выразительный стиль имеет аналогии в замечательной иконе «Благовещение» из монастыря Св. Екатерины на Синае.
Стиль времени Ангелов. 1185—1200 гг.
Блистательная пора Мануила Комнина — «нового Константина», как его именовали современники, — завершилась трагедией, предварившей для греков катастрофу 1204 г. Осенью 1185 г. выходцы с Запада захватили Фессалоники. Рассказы о бесчинствах латинян, о поругании храмов и святынь «второго ока» империи привели в смятение Константинополь. В результате общих волнений последний представитель династии Комнинов — Андроник был свергнут и императорским престолом завладел Исаак II Ангел.
Последние пятнадцать лет, завершившие средневизантийскую эпоху, отмечены рождением нового стиля. Этап, получивший самые разные наименования (монументальный стиль, стиль барокко, суровый стиль, art nuovo), был впервые выделен как особый период О. Демусом. Разработке проблематики этого периода посвящены отдельные исследования. Безусловными являются новые стилистические характеристики этого этапа: они возникают во всех направлениях и окрашивают своеобразием все произведения конца XII столетия. Важно подчеркнуть что понятие «стиль Ангелов» является характеристикой хронологического этапа, новое качество появляется во всех направлениях, в том числе в поздних памятниках комниновского маньеризма, рассмотренных ранее.
В чем основы нового монументального стиля? Нервная взвинченность, тонкий психологизм, деликатность и трепетность душевных движений уходят в прошлое, как и все то, что создавало ощущение внутренней подвижности, зыбкости и переменчивости состояний. Эмоциональные и образные характеристики приобретают неожиданную устойчивость и определенность. Основной становится интонация утвердительная, величавая. Если же образы сохраняют драматический характер, их переживания все равно укрупнены и стабилизированы. Преобладающая категория — увеличенный масштаб. Все мелкое, детальное, утонченное остается за порогом нового стиля. Образы предельно монументальны; весомость и размах создают ощущение созидательной, осознавшей себя в полной мере силы. Пластика подчеркнута, она — обязательное условие существования формы, как прежде линейный ритм или арабески орнамента. На самом пороге своегс трагического падения Византия сумела создать искусство, зримо являющее несокрушимое могущество, рождающее чувство непоколебимой веры, защищенности хрупкого человеческого существования духовной броней святых предстателей.
Хотя произведения этой эпохи художественно неоднородны, важно определить общие параметры изменений. Это в первую очередь трансформация пространственных характеристик. Прежде плотные фоны размягчаются, насыщаются скрытым движением (например, движением затертых кругов на золотой поверхности), заставляющим воспринимать изображенное находящимся в ауре светового пространства. Уже отмеченная выше грандиозность изображений сопряжена не просто с демонстрацией пластики, но с изменением характера линии, ее ритма. Линия нигде не дробит форму, ее движение определено не идеальной абстрактной ритмикой, отвлеченной по сути, а связано с конкретными мотивами, приближающимися к реальным ассоциациям. Внешние очертания силуэтов приобретают распластанность и обобщенность, контуры — плавные, охватывающие, головы, увеличивающиеся в объеме, трактованы очень пластично, лики окружены пышными прическами, черты лиц гипертрофированы, а моделировка — крупная и мощная. Этим новым стилистическим движением, родившимся в Константинополе, захвачен целый ряд произведений конца XII в.
Мозаики собора в Монреале, в Сицилии (1180-1194) знаменуют точку отсчета нового этапа. Мозаики были выполнены при короле Вильгельме П. Памятник не отличается однородностью. Наряду с общевизантийскими идеалами в стиле отражает и вляние латинского окружения. Система росписи собора в Моннреале типична для базилик. Пантократор здесь размещается в конхе, Богоматерь с архангелами— под ним. В основном пространстве храма представлено огромное количество эпизодов как Ветхого, так и Нового Завета, текущих по длинному телу базилики сплошным потоком.
Как это ни странно, новые пластические качества стиля обретены в Монреале благодаря ориентации на весьма старинную традицию: по мнению О. Демуса, для сцен здесь были использованы образцы Дафни. Близкие типы ликов, тенденция к округлой лепке личного, к статуарной определенности фигур, холодная сине-зеленая гамма колорита с большим количеством блекло-серых, жемчужных тонов делают эту ориентацию ощутимой.
Заметно меняется стилистика: то, что тридцать лет назад в Чефалу было собрано в остроте линейного рисунка, в высокой степени духовной концентрации, в Монреале внезапно высвобождается, становясь мягким, полным, объемным. Такое размягчение материи связано с трансформацией содержания образа: ощущение мощи переводится в конкретный план зримой силы, зримого масштаба. Титаничность осмыслена как своеобразный modus Vivendi изображенных фигур. Распластанность огромной, широко изогнутой вместе с конхой фигуры Христа Пантократора создает зримое ощущение объятости, охвата интерьера Вседержителем. Особой внушительностью наделены фигуры апостолов, сидящих с широко раздвинутыми коленями, их поза демонстрирует представительное явление «героя» (Петр и Павел). Изощренная игра овалов, капель, складочек и узлов в драпировках лишь по самому общему типу напоминает комниновский маньеризм, содержание же этих приемов иное. Складки пышно громоздятся, их становится очень много, они падают отвесно, обладая весом реальных материй, они нигде не взлетают. Широкие, эпические ритмы складок подчеркивают объем, придавая фигурам особую величавую импозантность. Кроме того, сам ритм изменяет свою природу: в его основу положены конкретные извивы и узлы упругой ткани, а не совершенство классики абстрактного толка. Традиционный для Византии классический строй драпировок утрачивает свое значение.
Черты ликов намеренно преувеличены, — масштаб внешнего должен убедить в величии внутреннего. Волосы нависают пышными шапками, в них, как и в складках, подчеркивается весомость, упругость тяжелой массы. Золотой ассист волос Спасителя трактуется живописно и гибко. Контурные линии и света сгущаются, оттушевываются. Они не расчленяют, а объединяют форму, впечатляя энергией и пластичностью лепки. Внешние санкирные описи усиливают округлую тяжеловесность ликов. Мягкость и живописность движения теней по поверхности ликов должны, как и все остальное, сделать форму чувственно ощутимой, осязательной. Безусловное родство с мозаиками собора в Монреале — во фресках далекого русского хрома Спас-на-Нередице в Новгороде (1199), хотя содержательные основы русского варианта этого стиля серьезнее и суровее.
Более «героический» и осознанный вариант той же художественной системы представлен фресками капеллы в монастыре Иоанна Богослова на Патмосе (1190-е гг.). Долгое время считалось, что капелла посвящена Богородице, лишь в сравнительно недавнее время Д. Мурики уточнила и посвящение, и дату создания фресок. По ее мнению, капелла посвящена Леонтию, патриарху Иерусалимскому, умершему в 1186 г. Искусство, запечатленное во фресках монастыря Иоанна Богослова, в наибольшей мере соответствует определению «суровый» стиль, настолько впечатляют его мощь, простота и цельность, среди близких «родственников» росписей Патмоса — фрески Церкви Благовещения в Аркажах в Новгороде, росписи монастыря Ватопед на Афоне. Титаническое начало подчеркнуто, как и в мозаиках Монреале, однако здесь оно сопряжено со своеобразным героическим пафосом и высокой степенью внутренней интенсивности, которой не всегда хватало сицилийскому ансамблю.
Система росписи капеллы определена темой Св. Троицы, решаемой в литургическом аспекте. Тринитарная проблематика в контексте приношения жертвы приобрела особую актуальность в последней трети столетия. В развернувшейся богословской дискуссии принимал активное участие игумен Леонтий, настоятель патмосского монастыря. Его перу принадлежит полемическое сочинение «Главы о Св. Троице», комментирующее текст Евангелия от Иоанна «Отец Мой более Меня» (Ин. 14:28). Сцены, представленные на стенах храма («Беседа с самарянкой», «Исцеление слепорожденного», «Распятие»), наряду с большой композицией Троицы Ветхозаветной воплощают различные грани вероисповедной проблематики в контексте Св. Троицы. Большое внимание отведено богородичной теме: это и монументальный образ Марии, восседающей на престоле в обрамлении ангелов, на восточной стене, и сцена Введения во храм на южной. Кроме того, здесь представлены отдельно стоящие фигуры монахов, подвижников и отшельников.
Отдельные детали, характер использования некоторых художественных приемов отчасти близки комниновскому маньеризму: завитки волос, мотивы складок, структура членения ликов. Но если в других памятниках конца столетия (таких, как монастырь Ватопед и Рабдуху, церковь в Аркажах) разделка световыми линиями создавала экспрессию, пронзительность образов, ассоциировалась с драматическим видением, вызывала чувство напряженной борьбы плоти и духа, то во фресках монастыря Иоанна Богослова содержание иное. И художественные приемы, и образная интерпретация обнаруживают гораздо более стабильное качество. По смуглому серовато-зеленому санкирю с красными притенениями лепится личное письмо золотистыми, сияющими охрами. Световая разделка отсутствует. Свет ушел в глубину, определяя особую плотность, матовость или прозрачность материи. Соединяясь с человеческой природой, свет не рождает противоборства, как это было прежде, но создает впечатление внутреннего единства. Поверхность живописи приобретает идеальную гладкость, сияет и светится изнутри, не утрачивая чувственной материальной ощутимости. В некоторых ликах (отшельники и преподобные) возникает «граненость» структуры личного, соответствующая не мягкой плоти, но какому-то очень твердому веществу. Форма достигает предела интенсивности, светится как кристалл, а лики высечены как скульптура. Широкие тени обязательно дублируют контуры черт лица — губ, бровей, носа, а необычный сероватый оттенок теней создает впечатление приближенности к естественным параметрам цвета и объема личного. Округлость, телесность форм подчеркивается мягким, слегка шероховатым рисунком, иногда приобретающим характер свободных штрихов и росчерков. Поверх уже законченной моделировки ликов с ярким смуглым румянцем обязательно кладутся внешние санкирные описи, еще больше усиливающие рельефность.
Монументальность, статика, особая стойкость форм подчеркиваются не только строением ликов, но и конструкцией фигур и композиций в целом. Позы персонажей с нарочитым спрямлением силуэтов, кажется, буквально воспроизводят некие скульптурные модели. В посадке их явно ощущается позирование, постановочность, а не естественный подвижный ритм. Сами фигуры, в отличие от ликов, малообъемны. Последовательность в выявлении пластики отсутствует. Структура тканей уплощена, рисунок драпировок чрезмерно обобщен и спрямлен. Драпировки никак не отражают движения или нахождения фигур в пространстве, напротив, их координированностью со средой, сжатостью достигается важный смысловой момент: подчеркивается замкнутость каждой фигуры, ее обособленное от других существование. Жесты прилетают особую сдержанность, руки не обращены в пространство, но, наоборот, прижаты к туловищу. Силуэты четко читаются. а фигуры приобретают блочный характер, застывая как монументы. Эта новая статичность получает предельную выразительность благодаря простому рисунку складок, всегда идущих параллельно контурам. Рисунок падающих отвесно складок-каннелюр не изменяется, не реагирует на рельеф. И в каждой отдельной композиции, и в системе декора в целом особое внимание уделяется «иконной» разъединенности, обособленности, статике и «монологичности» образов. Связный ритм, придававший такое обаяние произведениям классического комниновского времени, здесь нарочито нарушается. Главным становится иное: лаконизм, простота, демонстрация пребывания, а не движения, определенность и неизменность внутреннего строя, пришедшие на смену прежней зыбкости и эмоциональной подвижности. Изменяется цветовая природа живописи: она становится очень плотной, локальной, бархатистой либо (в ликах) светящейся, как витраж. Яркость и интенсивность цвета, занимающего обширные поверхности, демонстрирует стремление к укрупненности живописи. Особенно характерным для цветового решения ликов становится смуглый — «крестьянский» румянец, положенный крупными пятнами, и пурпурные описи.
Широкие спокойные лица, крупные черты, массивность объемов демонстрируют размеренность, величавую важность, степенность, свидетельствующие о простоте и стабильности внутреннего мира персонажей. Героическое начало подчеркнуто-здесь нет рефлексии, обязательной для комниновской живописи, отсутствует драматизм. Суровое и прекрасное, далекое от утонченных интеллектуальных построений, это искусство связано с новым положительным содержанием образа — лапидарным и утвердительным. Глубина внутреннего символического смысла не утрачена: без множественности ассоциаций она толькo выиграла в демонстрации ясного знания истины. В живописи такого толка есть безусловное корреспондирование с «вечными» византийскими идеалами, в данном случае — с идеалами искусства македонской эпохи. Последние вновь всплыли на поверхность духовного и художественного сознания в период тяжелого безвременья и ожидания будущей катастрофы, поскольку несли в себе очевидный положительный смысл. Однако атмосфера живописи Патмоса может быть определена и тем особым духовным кругом Византии, который процветал в монастырской среде. Ясность и устойчивость духовных идеалов, фиксированных в этих фресках, свидетельствуют о мире, где духовное делание носит конкретный характер, а поиск истины сопряжен с постоянным молитвенным усилием. Утвердительность и энергия этой живописи предваряют поиски зрелого искусства XIII в. в том его варианте, который оформился под эгидой Афона, ставшего в период греческого рассеяния оплотом православия.
Противоположный полюс искусства конца XII столетия представлен фресками Дмитриевского собора во Владимире (1197). Происхождение мастеров — создателей ансамбля дискутируется. Но ни у кого не вызывает сомнений их принадлежность к самой высокой аристократической традиции византийского искусства. Классические тенденции в самом их совершенном виде — основа живописи этого уникального памятника. К сожалению, роспись сохранилась не полностью: уцелели лишь фрагменты цикла Страшного Суда в западной трети храма. Фрески Дмитриевского собора отличаются абсолютной живописностью и классической мерой во всем.
Несмотря на довольно сложную для художника задачу — расположение однообразных рядов сидящих апостолов и стоящих за ними ангелов,— композицию отличает свобода пространственного построения, незатрудненность в решении общей схемы и поразительное многообразие легких поворотов отдельных фигур. Позы и жесты изображенных восприняты не как простая фиксация физического положения, но как выражение души, постолы и ангелы представлены в открытой световоздушной среде, явственно ощутимой благодаря цветовым рефлексам, отражающим движение пространства. Это же впечатление незамкнутого пространства подчеркивают широкие цезуры между фигурами, поразительная незатесненность композиции при сравнительно небольших масштабах. Обязательный для каждой фигуры сдвиг осей симметрии, неповторимость поз и ракурсов, дишая композицию эффекта скучного рядоположения, выявляют ее естественность и свободу. Чисто эллинская раскованность, и органичность движений доминируют, однако при этом нет резкой динамики, в основе движения — тонкие нюансы. Подчеркнутая ритмичность интервалов придает всему особую ясность и мерность.
Фон утрачивает былую плотность, упругость. Возможность его освоения фигурами продемонстрирована обтеканием их круглого объема пространством, живой асимметрией как бы вытянутых голов и тел. Это характерно для нового способа соотнесения форм с поверхностью изображения. Тот же эффект взаимного проникновения пространства и форм возникает благодаря скруглению краев фигур за счет мягких световых рефлексов, широких, растушеванных теней и размытых описей. Чувство пространственной свободы особенно подчеркнуто невесомыми, будто надутыми воздухом, летящими одеждами, неплотно примыкающими к телу. Драпировки отличают мягкость, шелковистый блеск и прозрачность. Ткани естественно обволакивают формы. Они не имеют в себе ничего тяжеловесного: даже в классической структуре «мокрой ткани» главным становится не анатомическая правильность, но мотив пространственных отстояний, лишающих форму массивности, пронизывающих ее светом и воздухом, одухотворяющих. Множество мелких и легких линий, расчленяющих одежды, создает гибкий, прихотливый и одухотворенный рисунок. Конструктивные пробела, крупное расчленение формы, типичные для живописи данного периода, чужды мастерам этих фресок.
Линии контуров обнаруживают разрывы, их движение непостоянно и состоит из живописных отрывочных штрихов, характерных для ряда памятников этого этапа. В то же время размельченность, дробность, ненавязчивость рисунка — явление достаточно редкое для XIII в. Колорит при всей его сложности и нюансированности отличается легкостью, пастельностью. Именно колористические отношения лежат в основе особого эффекта дымчатости тканей, постоянно высвечиваемых изнутри. Благодаря цветовому своеобразию тени повсюду приобретают мягкость, рассыпчатость, а краски мерцают и переливаются. Свет трактован очень многообразно. Он охватывает объемы ярким потоком, скользит по поверхности форм в виде легчайших бликов, он подсвечивает гребни гибких складок текучими и тонкими линиями. Свет не противопоставлен форме, он нигде не ложится на нее снаружи жесткой структурной сеткой, как бы вызывая к жизни аморфную без него материю или фиксируя ее энергию. Он постоянно присутствует внутри формы, проявляясь мельчайшими всплесками, дробными лучами и точками, застывая на краях поверхности зыбкими щтршхами. Игра света — не фактор физического существования, но фактор высвечивания внутренней сути плоти, проявления вовне преображенного состава человеческого духа. Свет постоянно идет из глубины наружу, обволакивая «фигуры ореолом. Самая светлая часть, средоточие света — в лике: светом «обнаружен не только духовный, но душевный мир персонажей, он не проявление материальной структуры, но «опрозрачнивание» души. Легкие, беглые блики на ликах воспринимаются как отсветы на поверхности богоравной человеческой плоти.
Вся живопись сделана «вприплеск», тончайшими прозрачными лессировками, вызывая ощущение перетекания очень жидкой краски, как бы размытой, «дышащей» акварели. Необычная прозрачность живописи, просвечивание через покрывочные слои даже подготовительного рисунка свидетельствуют о том, что закон протекания света здесь воспринят как главный художественный прием.
Поразительны главные интонации этого искусства — масштабность, нравственная чистота и одновременно удивительная раскованность и человеческая свобода. Эмоциональная открытость уживается здесь с высоким интеллектуальным замыслом, рождая впечатление нового и чистого взгляда на мир. Тема Страшного Суда воспринята как преддверие райского сада. Тихое и углубленное, постепенное пространственное движение в интерьере благодаря росписи ассоциируется с нравственным восхождением, оно преобразует мир и человека. Войти в это преображенное пространство могли лишь чистые духом, принесшие плод покаяния и любви, облекшиеся в одежды света. Группа праведных, идущих в рай, возглавляется преподобной Марией Египетск.— олицетворением даров христианского покаяния. А в лоне Авраамовом представлены целующиеся души, стяжавшие любовь. Тема любовного целования пронизывает искусство XII в.
Совершенная любовь побеждает страх, она стоит у начала жертвы, выступающей в живописи этого периода во многих аспектах, ибо не было более высокой любви, чем «положить душу за други своя». Принципу добровольной жертвенности очень скоро надлежало пройти реальное — историческое испытание и в Константинополе 1204 г., и на Руси в 1234 г. Но здесь этот принцип, как кажется, означал нечто большее. Сокровенное нравственное движение воспринято как космическая мера, моральный принцип превращается в физический закон, положенный в основание мира. Принцип добровольной жертвенности осознан как основа существования космоса, и ритм душевных движений, направленных, по слову апостола Павла, на «несение тягот друг друга», становится камертоном ритмов бытия, законом любви Вселенной.
Искусство Дмитриевского собора кажется уникальным. Близкие ему аналогии среди обширного круга разнообразных художественных явлений обнаружить трудно. (Фрески монастыря Христа Латома (Осиос Давид) в Салониках). Искусство XII в.— среди высочайших вершин византийской культуры. Экзальтированное или более классическое, оно сумело с поразительной полнотой и совершенством выразить самую суть христианства, создав образы, максимально объединившие божественное и человеческое, содержащие пронзительное прозрение о судьбах и роли человека в мироздании.
Искусство эпохи Комнинов. Иконопись.
Наибольшее количество икон эпохи Комнинов находится в собрании Синайского монастыря, поэтому именно к нему уместно обратиться для обозрения и анализа памятников.
1.Деисус со святыми на полях. XI век. 36,2Х29,1 см
На иконе представлена композиция Деисуса, в переводе с греческого означающего «моление». Она является одной из самых распространенных и символически емких иконографических тем, которая складывается еще в ранневизантийский период, а с XI века становится центральным образом, доминировавшим и в украшении рукописей, и в литургической утвари, и в монументальных программах. Деисус традиционно располагается в конхе центральной апсиды, на алтарном своде, над царскими вратами алтарной преграды и, как ядро композиции «Страшного суда», на западной стене. В концентрированной, почти эмблематичной форме Деисус воплощал целый ряд важнейших символико-догматических идей, являясь своего рода главной иконой в пространстве церкви. Перенесенный в скромную монашескую келью, он создавал синтезирующий образ всей храмовой декорации. К таким келейным Деисусам, по всей видимости, и принадлежала небольшая синайская икона.
В центре композиции изображен Христос, стоящий, подобно императору, на особом красном подножии и благословляющий с Евангелием в левой руке. По сторонам — Богоматерь и Иоанн Креститель, протягивающие к Нему руки в жесте моления. Изобразительная схема восходит к позднеантичным императорским церемониям, когда во время приемов по сторонам императора стояли высшие придворные, склонившиеся с протянутыми руками. Смысл ритуальных жестов состоял в выражении покорности и прославлении владыки мира. В данном контексте византийский Деисус может быть понят как образ небесного двора, где Христу космократору предстоят наиболее близкие Ему на земле высшие представители человеческого рода.
Наряду с темой прославления важнейший смысл Деисуса составляет идея заступничества: лучшие из людей молят Высшего судию о милосердии в день Страшного суда. Богоматерь и Иоанн Креститель выступают как посредники между грешным человечеством и всемилостливым Господом, олицетворяя надежду на спасение. Именно эта идея выделена как главная в дошедшем до нас описании одной из икон Деисуса, принадлежащем современнику синайской иконы византийскому интеллектуалу Иоанну Мавроподу. В XI веке Деисус имел и глубокий литургический смысл, создавая многозначный образ Евхаристической жертвы. По мнению византийских богословов, Богоматерь, олицетворявшая новозаветную Церковь, и Иоанн Предтеча, унаследовавший ветхозаветное священство и передавший его в момент Крещения, как бы сослужат Христу «Великому архиерею», свершающему литургию в небесном храме. Примечательно, что в синайской иконе под обычными хитоном и гиматием Христа видны поручи священнического стихаря. При этом Христос из Деисуса может быть истолкован и как образ самой Жертвы — евхаристического Агнца на дискосе, рядом с которым в чине проскомидии располагаются просфоры Богородицы' и Иоанна Крестителя. В строгом соответствии с древней литургической традицией Христос в Деисусе одновременно приемлющий, приносящий и приносимый.
Воплощенное в композиции Деисуса сочетание идей прославления, спасения и евхаристии подчеркнуто изображениями на верхнем поле синайской иконы, где строго над головой Христа показан медальон с троном, который обрамляют два поясных образа архангелов, протягивающих к трону покровенные руки. Трон, включающий изображение большого креста, евангелия на особом покрове и орудий страстей, сопровождает надпись «Н ЕТО1МА11А». Это образ «Престола славы» и «Престола уготованного» на Страшном суде, одновременно это литургический образ алтарного престола, на котором приносится Жертва, и, наконец, в византийском истолковании это символ Св. Троицы, осуществляющей Домостроительство спасения. На боковых полях синайской иконы присутствуют два редких изображения: св. Иоанна Милостивого в епископском облачении патриарха Александрийского и св. Иоанна Лествичника, показанного как игумен Синайского монастыря в особом головном уборе и монашеских одеждах, держащим в правой руке мученический крест. Образ Иоанна Лествичника говорит о том, что икона была заказана для монастыря или даже в нем написана. Изображения двух святых Иоаннов, прославившихся в VII веке, несомненно, были связаны с особой волей заказчика иконы.
Первоначальный живописный слой синайской иконы имеет серьезные утраты, они особенно заметны в фигуре Иоанна Крестителя. Дописями являются три медальона нижнего поля и медальон с архангелом в правом верхнем углу.
Распятие со святыми на полях. Х1-ХП века. 28,2Х22,6 см
Икона принадлежит к самым совершенным творениям константинопольского искусства и на основании стилистических аналогий в миниатюрах датированных рукописей обычно относится ко второй половине XI или началу XII века. Она представляет совершенно новый иконографический тип Распятия по отношению к доиконоборческим изображениям, также сохранившимся в Синайском собрании. Композиция становится предельно строгой и лаконичной, включающей только три главные фигуры: Христа, Богоматери и Иоанна Богослова. Надписи сведены к одной главной по сторонам креста —«Распятие», исчезают фигуры распятых разбойников, римские войны у подножия и другие второстепенные детали, о которых с увлечением повествовали ранневизантийские иконописцы. Внимание концентрируется на главном событии, на психологическом содержании образа, рождающего литургические ассоциации и более острое эмоциональное переживание Искупительной жертвы, зримым воплощением которой была сцена Распятия.
Христос на кресте уже не показывается в строго фронтальной, торжественно иератичной позе победителя и «Царя царей». Напротив, тело его изображено изогнувшимся и бессильно повисшим, напоминая о предсмертных муках. Поникшая голова с закрытыми глазами также указывает на момент смерти. Вместо «царственного» пурпурного колобиума на обнаженном теле Христа лишь набедренная повязка. Редчайшей особенностью синайской иконы является то, что эта повязка изображается совершенно прозрачной. Мотив находит объяснение в византийских богословских толкованиях, в частности в поэтической надписи на другой синайской иконе Распятия, в которой говорится, что Христос, взяв на время «одеяние смерти», был облечен в «ризу нетления». По всей видимости, прозрачная повязка и должна была изобразить эти небесные невидимые одежды Спасителя, провозглашающие, что принесенной жертвой Он даровал спасение и нетление миру, «смертию смерть поправ».
Несмотря на то, что Христос показан умершим, из ран Его струится кровь, которую иконописец изображает со всей возможной для такой изысканной живописи натуралистичностью. Странная особенность становится более понятна при обращении к современным иконе византийским текстам. Выдающийся философ и историк XI века Михаил Пселл оставил подробное описание одного изображения Распятия, во всем подобного синайской иконе. Пселл прославляет неизвестного художника за его искусство, удивительным образом представившего Христа одновременно и живым, и умершим. В Его нетленном теле продолжал пребывать Св. Дух и связь со Св. Троицей не прекращалась. Эта идея приобрела исключительную актуальность в византийском богословии после Схизмы 1054 года, когда вокруг данного тезиса, отвергнутого католиками, была выстроено православное понимание Евхаристической жертвы и Св. Троицы. Икона Распятия, совершенно меняясь иконографически, продолжает оставаться живым образом истинной веры, который, по словам Анастасия Синаита, лучше любого текста способен опровергнуть всех еретиков.
Отметим и другие важные детали синайского Распятия. Кровь из ступней Христа потоками струится вниз к подножию, сделанному в виде скалы с пещерой внутри. Изображение восходит к византийскому апокрифическому сказанию о крестном древе, согласно которому крест Распятия был поставлен на месте погребения Адама. Искупительная кровь, пролившись на череп Адама, даровала спасение миру в лице первого человека. Пещера погребения Адама была одним из главных мест поклонения в иерусалимском комплексе Гроба Господня, о котором сдержанно напомнил синайский иконописец. По сравнению с ранней иконографией в XI веке гораздо большее значение приобретает изображение самого креста, в котором всегда присутствуют верхняя дополнительная перекладина, называвшаяся «титулус» или «возглавие». Именно такой формы делались воздвизальные кресты, устанавливаемые на алтарных престолах в каждой церкви. Они, как правило, содержали в средокрестье частицу крестного древа, что делало их реликвиями Распятия. Икона Распятия с подобным крестом вызывала у византийца ясную ассоциацию с алтарем и приносимой на нем Евхаристической жертвой.
В создании литургического образа важную роль играют и скорбные жесты. Богоматерь левую руку прижимает к груди, правую протягивает в жесте моления, прося Искупителя о милосердии. Иоанн Богослов правой рукой, как бы в жесте отчаяния, дотрагивается до щеки, левой напряженно сжимает край плаща. Слетающие с небес ангелы вверху не только свидетельствуют о мистической природе таинства, но и жестом разведенных в стороны рук демонстрируют горестное изумление. С помощью едва заметных акцентов автор делает зрителя эмоциональным участником изображенной сцены, переживающего евангельское событие как сиюминутную реальность. Именно такая трактовка Распятия характерна для эк-фрасиса Михаила Пселла, который, как и синайский иконописец, последовательно создает эффект сопричастности, столь важный для понимания особого психологизма комниновского искусства и его литургической наполненности.
Минея за сентябрь, октябрь и ноябрь. XII век. 55Х45 см
Икона является одной из четырех досок тетраптиха, который представляет полную минею за 12 месяцев, содержащую миниатюрные изображения святых на каждый день календарного года. Источником иконографии служили рукописные греческие минеи, которые были унифицированы в конце Х века Симеоном Метафрастом, отредактировавшим жития святых и закрепившим за каждым определенный день празднования. Минея являлась литургической книгой, которая читалась на утрене в день празднования. Предполагают, что именно редакция Симеона Метафраста послужила импульсом к созданию икон-миней. В византийских рукописях XI века текст жития часто предварялся портретом святого, а в конце текста помещалась сцена его мученической смерти. В иллюстрациях архитектурные или пейзажные фоны были сведены к минимуму и лишь намечали место действия. Именно такие «сокращенные» изображения собирает на плоскости одной доски мастер синайской иконы, на которой можно видеть девять рядов миниатюр, представляющих 91 сцену. Верхний регистр начинается с портрета Симеона Столпника, память которого Православная Церковь празднует 1 сентября. В выборе сюжетов доминируют сцены мучений, хотя присутствуют и портретные изображения в рост и даже сцены чудес, как например, «Чудо архангела Михаила в Хонах». Каждую сцену сопровождает красная надпись греческим минускулом, в которой указывается день месяца, имя святого и в ряде случаев тип мученической смерти. Подчеркивание темы мученичества, вероятно, было связано с литургическим использованием икон-миней, которые во время богослужений определенного месяца выставлялись в церкви на особом аналое. Мученическая смерть святого уподоблялась Искупительной жертве Христа, лежащей в основе Евхаристического таинства.
Иконы-минеи могли использоваться также в специальных процессиях и богослужениях вне стен храма. В этих случаях они создавали образ идеальной Церкви, ПОНЯТОЙ как собор всех СВЯТЫХ. Синайская икона являлась частью гексаптиха, в который помимо четырех календарных икон входила икона «Страшного суда» и уникальная икона, изображающая пять чудотворных образов Богоматери, сцены чудес и страстей Христовых. Вполне возможно, что шесть икон использовались в особом богослужении на неделе Страшного суда, когда они, согласно древнему византийскому чинопоследованию, носились в литургической процессии. Вместе они создавали цельный образ истории спасения, воспроизводя все основные темы византийской храмовой декорации.
На оборотах икон сохранились многочисленные надписи их создателя и заказчика — грузинского иеромонаха Иоанна Цохаби, вероятно, входившего в братию Синайского монастыря. На оборотной стороне одной из минейных икон сохранилась надпись, проясняющая замысел иконописца: «Четырехчастную фалангу прославленных мучеников вместе с множеством пророков и богословов, священников и монахов, написал Иоанн, направляя их к Господу просителями об отпущении его грехов». Помимо надписей на оборотах календарных икон изображались кресты, с сопровождавшими их криптограммами из четырех букв, как правило, начальных в словах известного молитвословия. Так на публикуемой осенней минее размещена криптограмма, в переводе с греческого звучащая как «Црево жизни — спасение мира». Изображение на обороте, в максимально обобщенной форме воплощавшее идею Искупительной жертвы, создавало своеобразный символический контекст для сонма святых мучеников на лицевой стороне иконы.
Страшный суд. XII век. 62,2Х45,8 см
Икона представляет развернутую композицию «Страшного суда», которая складывается в византийском искусстве к XI веку и появляется как в миниатюрах рукописей, так и в храмовой декорации, где она размещается на западной стене или в нартексе церкви. Композиция включает несколько регистров и состоит из целого ряда устойчивых иконографических мотивов. В центре верхнего ряда в миндалевидном ореоле показан Христос, восседающий на невидимом престоле в золотых одеждах, приличествующих небесному владыке, который нисходит с небес на землю для последнего суда. Он простирает обнаженные руки, правая ладонь раскрыта в жесте даяния и обращена к праведникам в правой от Христа части иконы, левая опущена и указывает на грешников под ней. При этом на ладонях ясно обозначены следы ран Распятия, напоминающие об Искупительной жертве как непременном условии спасения и Второго пришествия.
По сторонам от ореола представлены Богоматерь и Иоанн Креститель, которые в качестве заступников человеческого рода обращаются к Высшему судие с молитвой о милосердии. За ними по сторонам двенадцать апостолов, сидящих на престолах и держащих в руках раскрытые книги, в которых, по преданию, записаны все деяния людей. В синайской иконе на них сделаны надписи с именами апостолов. Над Христом показано Его небесное воинство со скипетрами и сферами в руках. В центре большая фигура ангела в императорском облачении, над ним греческая надпись «Второе пришествие». Под Христом в середине иконы представлена Этимасия — «Престол уготованный», на котором воссядет Спаситель в день Страшного суда. Трон уподоблен алтарю со специальным покровом, на нем Евангелие, крест и орудия страстей (копие и трость с губкой). К подножию трона припадают Адам и Ева, первые люди и первые грешники, от имени всего человечества протягивающие руки в молитве о спасении.
В правой от Христа части иконы изображены шесть чинов праведников, каждый из которых имеет соответствующую подпись, начиная с верхнего ряда: апостолы, пророки, мученики, иерархи, аскеты, святые жены. Под ними создан образ рая. В виде красного огненного столпа на постаменте изображены райские врата, охраняемые серафимом. К ним подходит апостол Петр, ведущий группу архиереев в креща-тых фелонях и с евангелиями в руках, среди которых узнаются образы Иоанна Златоуста, Василия Великого и Григория Богослова. За вратами слева — две райские сцены, изображенные на белом фоне с растительным орнаментом, символизирующем райский сад. Верхняя композиция представляет Богоматерь как первую обитательницу рая. Она восседает на троне, фланкированном двумя архангелами. Справа видна фигура Благоразумного разбойника, распятого вместе с Христом, уверовавшего в Него перед смертью и раньше всех людей обретшего рай (Лк. XXIII, 40-43). Напоминанием о евангельском событии служит большой крест в его левой руке. Нижняя сцена изображает «Лоно Авраамово»: на коленях у восседающего на троне праотца Авраама показан нищий Лазарь, согласно евангельской притчи обретший райское блаженство после смерти (Лк. XVI, 20-26). По сторонам от трона изображены души праведников.
Левая от Христа часть композиции посвящена теме ада. У ног Христа в соответствии с пророческими видениями изображены огненные колеса с крыльями и огненная река (Дан. VII, 9-10), которая как бы смывает грешников в черную адскую пещеру с изображением сатаны на страшном звере, держащего в руках фигурку богатого из притчи о Лазаре. Над этой сценой показан апокалиптический ангел, свиваю-, щий небо как свиток (Откр. VI, 14). Под пещерой сатаны в шести клетках показаны в виде схематичных рисунков различные типы адских мучений. Левее изображены ангелы, взвешивающие грехи, и черти, пытающиеся перетянуть чашу в свою сторону. Наконец, в самой нижней части синайской иконы изображены трубящие ангелы, по звуку которых земля и море отдают своих мертвецов. Земля показана как пустыня с животными (слоном, львом, тигром и птицей), а море в виде женской фигуры, восседающей на морском чудище, — персонификации, восходящей к образам античного искусства.
Икона «Страшного суда» является правой створкой диптиха, в левой части которого представлен цикл двенадцати праздников. Диптих имеет также два внешних крыла-крышки. На них вверху изображены два богородичных праздника «Рождество Богоматери» и «Введение во храм» как дополнение к основному циклу. Под сценами в два ряда показаны святые, распределенные по чинам. Таким образом на четырех иконных досках представлена вся история спасения с новозаветными событиями, деяниями Церкви в ее святых и грядущим Вторым пришествием. Вместе они создавали образ всей храмовой декорации, приспособленной к пространству небольших икон. Примечательно, что детально прописанные образы были рассчитаны на внимательное прочтение. Это впечатление усиливают многочисленные мелкие надписи красной краской, в «Страшном суде» называющие практически все сцены. По всей видимости, иконописец имел большую практику в украшении рукописей. Не случайно, его стиль находит ближайшие аналогии в константинопольской миниатюре второй четверти XII века.
Рождество Христово. XII век. 36,3Х21,2 см
Икона представляет один из самых подробных иконографических изводов «Рождества Христова», содержащий редчайшие подробности. Кроме собственно «Рождества» изображены многочисленные связанные с ним события, в том числе и известные только по апокрифическим источникам. При этом все эпизоды показаны как одна длинная сцена, последовательно разворачивающаяся в пейзаже гористой пустыни. Вверху изображены два хора ангелов, возглавляемых архангелами в императорских облачениях. Они совершают небесную службу, прославляя чудо воплощения на земле Богомладенца. Мистический характер действа подчеркнут изображением светового луча, падающего с небес на младенца Христа в яслях. Пещера с образами Богоматери и младенца составляет центр композиции, а фигура Богоматери заметно выделена своими большими размерами и красным цветом ее ложа.
По сторонам изображена история волхвов, разделенная на три эпизода: их приезда, поклонения младенцу Христу и отъезда. При этом волхвы, в соответствии с древней традицией, показаны трех разных возрастов, символизируя бесконечное время. Младенец Христос благословляет волхвов двумя расставленными руками, подобно архиерею в храме, которому поклоняются трое священнослужителей с Востока. Справа вверху — «Благовестие пастухам», которое включает восходящие к античным буколическим сценам изображения пасущегося стада и мальчика, играющего на флейте. С другой стороны композиции показано иное благовестие — «Сон Иосифа» — чудесное событие, непосредственно предшествовавшее Рождеству. Под Богоматерью на ложе, в качестве одного из смысловых узлов всей композиции, размещено «Омовение младенца», представленное как некий священный ритуал. Оно дополнено редчайшей для Византии и иногда встречающейся в поздней русской иконописи сценой «Несение купели», изображающей повивальную бабку Саломию, с апокрифическим именем которой связано чудо об отсохшей и ожившей руке. Саломию сопровождает ее помощница и указывающий путь юноша, который в русских вариантах сцены изображается как ангел.
Следующими по времени в нижних регистрах показаны события, связанные с преследованиями Ирода. Слева «Елисавета, прячущаяся с младенцем Иоанном Крестителем в чудесно расступившейся скале», затем читается «Бегство в Египет» с фигурами Богоматери с младенцем на осляти, Иосифа и его сына. В сцену включено изображение города, во вратах которого стоит фигура в царских одеяниях, протягивающая молитвенно руки навстречу Богомладенцу и владыке мира. Весь нижний регистр композиции занимает перенасыщенная натуралистическими деталями сцена «Избиение младенцев» с фигурой Ирода на троне, отдающего приказы. Таким образом на одной маленькой иконе представлен целый цикл «Рождества Христова», который достаточно точно соответствует текстам, читаемых на богослужениях в связи с празднованием Рождества.
Не имея возможности рассмотреть все детали, остановимся на наиболее важных смысловых акцентах. К примеру, обратим внимание на скорбный лик Богоматери или на ясли Христа, которые в соответствии с древней традицией уподоблены алтарному престолу. При этом сам спеленутый младенец напоминает о завернутом в плащаницу теле погребаемого Христа, прообразуя Искупительную жертву. Фоном служит пламеобразный контур черной пещеры, вызывающий зрительную ассоциацию с адской пещерой , из «Сошествия во ад» и косвенно напоминающий о будущем Воскресении. Купель в сцене омовения показана в виде византийского литургического потира, в котором приносится Евхаристическая жертва. Иконописец с помощью едва заметных изобразительных мотивов драматизирует сцену, сознательно сопоставляя разновременные полюсные события истории спасения. В этом он прямо следует литургическим текстам, поэтически сравнивающих «Рождество» и «Распятие», представляющих как одно целое Воплощение и Искупительную жертву. Литургическое влияние, характеризующее все византийское искусство Х1-ХП веков, проявляется в синайской иконе не только в трактовке отдельных мотивов, но и в самом их количестве и чрезмерной подробности. Подобная интерпретация вызывала большую остроту эмоционального переживания исторического евангельского события, которое ежедневно обретало новую мистическую реальность в литургии.
Богоматерь Киккотисса с пророками. Х1-Х11 века. 48,5Х41,2 см
Икона, отличающаяся сложнейшей иконографической программой; принадлежит к самым совершенным творениям комниновского искусства. На основе стилистических аналогий с точно датированными памятниками она относится к периоду между 1080-1130 годами. В целом хорошо сохранившаяся оригинальная живопись местами имеет более поздние прописи, заметные на одеяниях Богоматери и в грубовато обновленных надписях на свитках.
В среднике иконы представлен образ Богоматери с младенцем в редком изводе, получившем название «Взыграние» по необычной позе младенца или «Киккотисса» по имени прославленной чудотворной иконы в монастыре Киккос на Кипре, принадлежащей к тому же иконографическому типу. По преданию, кипрский образ был прислан из Константинополя императором Алексеем Комниным в 1084 году. Вероятно, в эту эпоху возникла и необычная иконография, самым ранним сохранившимся примером которой является синайская икона, возможно, представлявшая собой список с чудотворного образа.
Иконографически образ Богоматери принадлежит к так называемым «ожившим иконам», получившим распространение на рубеже Х1-Х11 веков. Изобразительным истоком редкого извода послужил тип Богоматери, прижимающей к щеке младенца, известный под именем «Умиление» или «Гликофилуса». На синайской иконе изображен следующий момент ласкания младенца, когда он, еще не отдалившись от склоненной головы Богоматери, разворачивается на молящегося, как бы играя на поддерживающей его материнской руке. Левой рукой он захватывает особый плат Богоматери, лежащий поверх традиционного мафория. В этом видят указание на «покров земной плоти», в который облекся Богомладенец при воплощении. В правой руке, странно вывернутой, Христос держит свернутый свиток. Младенец кажется вкладывает свиток в ладонь Богоматери, многозначно передавая ей символ Логоса и Второго лица Св. Троицы. Таким образом уже жесты распростертых рук отмечают символические полюса свершившегося чуда.
Причудливая поза младенца отнюдь не плод невинной игры, но напоминание о грядущем «Снятии с креста», иконография которого возникает в зрительной памяти при виде неестественно изогнутого ниспадающего тела. Тема Искупительной жертвы в образе младенца акцентирована особым типом туники без рукавов, которая восходит к колобиуму Христа в сцене «Распятия». Короткая рубашка младенца открывает обнаженные беззащитные ноги — библейский образ смирения, зрительно ассоциировавшийся с образом Распятия. Именно таким младенец изображается в сценах «Сретения», представляя принесенного в храм ветхозаветного Агнца и прообразуя будущую жертву.
Тема Воплощения, присутствующая в каждом образе Богоматери, в синайской иконе неразрывно . переплетается с темой будущей Жертвы. Мысль о Богоматери, приносящей в жертву своего Сына, увязывается с мыслью о литургическом служении. Сам золотой трон Богоматери уподоблен алтарному престолу с лежащим на нем белым литургическим покровом. Богоматерь с младенцем на синайской иконе предстает как образ идеальной Церкви, свершающей таинство Евхаристии. Эта идея Церкви нашла воплощение и в композиции всей иконы, изобразившей на плоскости пространственную структуру византийского храма с его тремя нефами, центральной алтарной апсидой и куполом.
В «куполе» над «апсидным» образом Богоматери, как и должно, представлен образ Пантократора, восседающего на невидимом престоле и окруженного небесным сиянием. По сторонам символы четырех евангелистов (ангел, лев, бык и орел), восходящие к текстам пророческих видений (Иез. 1,4-28), описывающих чудо Богоявления. Из тех же текстов образы шестикрылых ангелов, серафимов и херувимов, славящих на небесах Господа. Греческая надпись «Царь славы» разъясняет главный смысл изображения. При этом образы небесного владыки и жертвенного младенца ясно сопоставлены, раскрывая двуединую природу Второго лица Св. Троицы и литургическую идею Христа, одновременно приносимого в жертву и приемлющего эту жертву на небесах.
Под троном Богоматери изображен св. Иосиф, показанный в рост, фронтально, с раскрытым свитком в руке. Слева от него родители Богоматери святые Иоаким и Анна, справа — Адам и Ева, также поднявшие руки и головы в жесте моления, обращенного к образу Богоматери с младенцем. Смысл необычной сцены раскрывает греческая надпись, размещенная над святыми чуть ниже трона Богоматери:
«Иоаким и Анна зачали, и Адам и Ева были спасены (освобождены)» — цитата из песнопения св. Романа Сладкопевца (VI в.) в службе праздника «Рождества Богоматери», прослЙйяяющая роль Богоматери в истории спасения. На свитке Иосифа написан восходящий к тому же тексту парафраз евангельских слов (Мф. I, 24), напоминающих о благочестии Иосифа, принявшего жену по велению ангела, и девственной чистоте Богоматери. Примечательно, что по вертикали Богоматерь показана между св. Иосифом и Христом Пантократором, как бы между своим земным мужем и небесным Женихом.
На боковых полях иконы представлено 19 фигур с раскрытыми свитками, на которых подробные тексты библейских пророчеств, говорящие о чуде воплощения, роли Богоматери и Христа в Домостроительстве спасения. Образы верхнего регистра связаны с «Христом во славе», которому и посвящены цитаты на свитках: слева Иоанн Богослов (Ин. I, 3) и апостол Павел (Евр. XIII, 8), справа Иоанн Креститель (Ин. I, 15) и апостол Петр (Мф. XVI, 16). Средний регистр составляют образы Симеона Богоприимца и пророчицы Анны, на свитке которой традиционный для изображений XII века текст «Это младенец, установивший небо и землю». Вместе с Богоматерью две фигуры создают образ «Сретения». Текст на свитке Симеона (Лк. II, 35) — известное пророчество об Искупительной жертве и грядущем страдании Богоматери. С противоположной стороны показаны родители Иоанна Крестителя — пророк Захария в одеянии ветхозаветного первосвященника, напоминающий о преемстве священнического служения Богоматери (Лк. I, 68), и Елисавета со свитком, адресующим к событию встречи с Марией (Лк. I, 40-44).
Все остальные изображения на полях представляют ветхозаветных пророков, рядом с которыми в виде зримых символов расположены прообразы Богоматери и чуда Воплощения, словесно подтвержденные надписями на свитках. Во втором регистре слева Аарон с «Процветшим жезлом» (Числ. XVII, 5) и Моисей с образом «Неопалимой купины» у ног (Исх. III, 3), справа — Иаков с «Лествицей» (Быт. XXVIII, 12). В четвертом сверху регистре изображен Иезекииль с «Заключенными вратами» (Иез. ХЫУ, 2) и Давид с «Ковчегом Завета» (Пс. СХХХ1, 8), далее в правой части Исайя с «Серафимом, протягивающим клещи с горящим углем» (Ис. VI, 6) и Даниил с «Горой Нерукосечной» (Дан. II, 34). В самом нижнем ряду, также слева направо, читаются образы Валаама со «Звездой» (Числ. XXIV, 17), Аввакума с «Горой Фаран» (Авв. III, 3), далее царь Соломон, на свитке которого надпись «Премудрость построила себе дом» (Притч. IX, 1), провозглашающая Богоматерь «храмом Премудрости», и последним — Гедеон с «Руном Орошенным» (Суд. VI, 37).
Образы со свитками на боковых полях иконы множеством ассоциативных нитей связаны с центральными изображениями «Богоматери с младенцем», «Христа во славе» и «Иосифа с предстоящими», они объединяют в одно целое события ветхозаветной и новозаветной истории, создавая синтезирующий образ Домостроительства спасения, подобный тому, который явлен в тексте литургии. Небольшая синайская икона, вероятнее всего, предназначалась для индивидуального моления, что становится более понятным, когда держишь икону в руках. Детали иконографии и надписи на свитках, подобно книжному тексту, предназначались для многократного и вдумчивого прочтения, в результате которого возникал всеобъемлющий и глубочайший по своему внутреннему содержанию образ Богоматери-Церкви, поэтически соединивший самые важные богословские, литургические и эстетические смыслы.
Чудо архангела Михаила в Хонах. XII век. 37,5Х30,7 см
Икона написана на сюжет одного из самых известных чудес архангела Михаила, память которого отдельно праздновалась византийской Церковью 6 сентября. Согласно ранневизантийскому «Сказанию о чуде», отредактированному в Х веке Симеоном Метафрастом, в Колоссах, или Хонах, в малоазийской области Фригия находился храм архангела Михаила, при котором с детства жил отшельник Архипп, посвятивший себя заботе о храме. Язычники решили уничтожить почитаемое христианское святилище. Для этого они соединили две реки в одно русло и направили на церковь. Однако усилиям тысяч язычников противостояла страстная молитва св. Архиппа, не прекращавшаяся в течение всех десяти дней, пока велись работы. В последний момент, когда «сокрушающий скалы» поток уже пошел на храм, с небес явился архистратиг Михаил, который ударом жезла открыл расселину, поглотившую всю воду. На месте расселины возник чудотворный источник, святая вода которого исцеляла многочисленных больных.
Главная идея сказания, как и написанной на его сюжет иконы, состоит в прославлении предводителя небесных сил, который, говоря словами тропаря праздника, «оградите нас кровом крил невещественная твоея славы». Популярности темы в монашеской среде немало способствовал образ св. Архиппа, олицетворявшего действенную силу отшельнической молитвы, способной противостоять превосходящим силам неверных. В эпоху создания иконографического типа широкой известностью пользовались целебный источник и чудотворная расселина в Хонах. Возможно, именно поэтому в центре оригинальной композиции иконы показан водяной столп, вызывавший воспоминание не об усилиях язычников, но о почитании священной воды и месте христианского паломничества. Таким образом в композиции присутствует как бы три иконы: архангела Михаила, св. Архиппа и чудотворного источника, каждая из которых подтверждена специальной греческой надписью («Чудо в Хонах», «Архангел Михаил Хониат» и «Архипп»).
Они представляют три разнохарактерные, но взаимодополняющие части. Слева — архангел Михаил, изображенный в сложном пространственном движении, восходящем к открытиям древнегреческой пластики. Утонченное благородство типа, удлиненные пропорции фигуры, изысканный рисунок одежд, сгармонизированный колорит, основанный на высветленных тонах, — все говорит за то, что перед глазами иконописца были самые лучшие образцы константинопольского искусства второй половины XII века. По контрасту св. Архипп показан в совершенно застывшей позе усиленного моления и созерцания чуда. Строгие цвета его монашеских одежд также противоположны колориту архангельских одеяний. Столпообразность фигуры отшельника подчеркнута формой храма, который представлен в виде башни с неестественно огромным входом, служащим своего рода рамой для образа св. Архиппа. Эти архитектурные элементы,. равно как необычный пластинчатый купол, решетчатые окна и часть украшенной стены, имеют также и'' символический смысл. Они позволяют предполагать, что на иконе изображен не конкретный храм в Хонах, но идеальный образ Церкви как воплощенного Небесного Иерусалима, в котором обретет спасение святой отшельник.
Небольшие размеры и характер изображения на иконе позволяют относить ее к так называемым поклонным образам (рго5купез18), которые в день празднования выкладывались на особом аналое-проскине-тарионе в центральном нефе Синайской базилики. С таким использованием иконы могла быть связана некогда пространная, а сейчас практически нечитаемая надпись на верхнем поле иконы, вероятнее всего, воспроизводящая богослужебный текст праздника.
Лествица Иоанна Лествичника. XII век. 41,1 Х29,5 см
По всей видимости, икона была написана в самом Синайском монастыре на сюжет самого популярного восточнохристианского монашеского сочинения — «Лествицы» св. Иоанна Лествичника, который был игуменом Синайского монастыря в VII веке. В пустынном ущелье неподалеку от монастыря до сих пор почитается пещера, где, по преданию, отшельнику Иоанну было видение «лестницы на небо» — образ духовного восхождения монаха к Богу. Лестница, простертая по диагонали, является изобразительным и смысловым центром иконной композиции. Она насчитывает ровно тридцать ступеней по числу слов-наставлений литературной «Лествицы» св. Иоанна.
На вершине в радужном сегменте, обозначающем небеса, показан Христос, который протягивает руки к первому монаху, как бы принимая его в свое Царство Небесное. Около этого монаха размещена греческая надпись, звучащая в переводе как «Святой Иоанн Лествичник». Сразу за ним показан старец в белых архиерейских облачениях, хорошо различимы стихарь, поручи, фелонь, епитрахиль и омофор. Фигура выделена из группы монахов своими большими размерами и сопровождающей надписью «архиепископ Антоний». Вероятно, это портрет синайского архиепископа и игумена времени написания иконы, которая представляет его как непосредственного преемника св. Иоанна Лествичника не только в руководстве Синайским монастырем, но и в восхождении на небо. Скорее всего, икона была заказана одним из членов братии, желающим прославить своего игумена.
За спиной архиепископа шестнадцать членов братии, показанные друг за другом с поднятыми в жесте прошения и молитвы руками. При этом семь монахов, не выдержавших тернистого духовного пути, низвергаются чертями в ад, который персонифицирован внизу в виде страшного профиля с разверстой пастью, поглощающей фигуру монаха. Черные танцующие фигурки хвостатых и крылатых чертей декоративно выделяются на золотом фоне. Они также изображены в профиль, который ассоциировался с представлением о грехе и силах тьмы. Они как бы охотятся за нестойкими душами с луками, копьями, крюками и веревками в руках. Этот иконографический мотив принадлежит к наиболее оригинальным особенностям синайской иконы, поскольку основная изобразительная схема была разработана ранее в миниатюрах Х1-ХП веков, иллюстрирующих византийские рукописи «Лествицы».
В композиции иконы диагональ лестницы уравновешена другой невидимой диагональю, образуемой двумя группами фигур в правом нижнем и левом верхнем углу сцены. Внизу на фоне пустынной горы, отсылающей к синайскому пейзажу, показана группа монахов, молитвенно созерцающих чудесное и нравоучительное видение. Вверху — сонм ангелов, слетающих с небес и протягивающих в литургическом жесте • покровенные руки, — мотив, хорошо известный по евангельским сценам. Однако в данном случае он напоминает не только о небесном характере видения, но и о великом прообразе монашеской лествицы — ветхозаветной «Лествице Иакова» (Быт. XXVIII, 12), соединившей небо и землю и явившейся великим обетованием роду человеческому. Согласно библейскому тексту, зримо осуществляли эту связь поднимающиеся и сходящие с небес ангелы. В синайской иконе их роль передана монахам. Внешне невыраженное, но внутренне глубоко обоснованное за счет очевидного сопоставления с древним образом, это уподобление монахов ангелам составляет главное содержание синайской иконы, прославляющей отшельнический подвиг.
Богоматерь с младенцем. Мозаика. XII век. 34Х23 см
Икона принадлежит к редчайшим на Синае мозаичным образам. Вероятно, она была прислана из Константинополя, где существовал один из немногочисленных центров по производству таких икон. Дорогие мозаичные иконы требовали специального и изощренного мастерства, поэтому сохранившиеся памятники, практически без исключений, самого высокого художественного уровня. Изображение набиралось из мельчайших кубиков специально приготовленной стекловидной смальты, насчитывавшей обычно более сотни оттенков и позволявшей передать тончайшие живописные эффекты. В отличие от живописи минеральными красками мозаичные иконы еще и обладали особым свойством долговечной драгоценной поверхности, которая в представлениях византийцев ассоциировалась с торжественным блистанием и вечностью божественного мира, со стенами Небесного Иерусалима, сделанными из золота и драгоценных камней (Откр. XXI, 18-21).
Несмотря на небольшую утрату, приходящуюся на плечо и правую руку младенца, хорошо видны все детали иконографического типа. Младенец, как на троне, восседает на правой руке Богоматери. Он держит свернутый свиток (символ Логоса), уподобленный царскому скипетру. Христос поворачивается и благословляет Богоматерь, которая также поворачивается к Нему, чуть склоняя голову в знак особой близости и материнской нежности. Однако взгляд ее задумчивого лица устремлен в пространство. Византийские описания икон Богоматери позволяют понять смысл этого странного взгляда: Богоматерь провидит будущее — крестные муки и искупительную жертву рожденного ею Богомладенца. Взгляд Христа также устремлен в сторону от Богоматери. Оба взгляда раскрывают изображение в пространство перед иконой, принадлежащее молящемуся, который тем самым становится сопричастным молчаливому и таинственному собеседованию двух главных действующих лиц истории спасения. С этим невидимым молением связана и драматургия жестов: Христос благословляет руку Богоматери, которая не только указывает на Спасителя мира, но и обращена к Нему с молитвой о заступничестве и милосердии. Интересно, что правой рукой Богоматерь сжимает край своего мафория и одновременно золотую ризу Христа, ясно указывая на их символическую связь и вызывая в памяти образ «покрова земной плоти», в который облекся вечно сущий Владыка мира.
Одеяния Христа совершенно не похожи на традиционные хитон и гиматий. Фигура обернута длинной плащевидной тканью, доходящей до самых пят. Возможно, иконописца вдохновил образ плащаницы, которой было покрыто тело Христа при погребении. Подобные златотканные плащаницы использовались в средневековом погребальном ритуале. На синайской иконе золотое одеяние одновременно говорило и о царственности, и о жертвенности Христа. Под этой ризой, у ворота и на рукаве, видна тонкая белая рубашка, напоминавшая о воплотившемся младенце. Редкое сочетание одеяний могло вызывать ассоциацию с белым и златотканным покровами, последовательно полагавшимися на каждый алтарный престол. Этот литургический аспект образа был подчеркнут другой необычной деталью в одеждах Христа. Речь идет о темно-синем поясе, перевязывающим плащ под грудью. Он восходит к одеянию ветхозаветного первосвященника (Исх. XXXIX, 5). Древнее опоясывание под грудью было включено в обряд облачения православного священника, знаменуя духовную силу и готовность к служению. Примечательно, что пояс на иконе имеет лентообразную форму и украшен характерными параллельными полосками, делающими его похожим на орарь и епитрахиль. В этой связи заметим, что золотая риза Христа в верхней части напоминает священническую фелонь.
Важным иконографическим мотивом является и изображение ступни младенца, которая неестественно вывернута, демонстрируя пятку. Эта деталь получает распространение в византийской иконографии ХН-Х1Н веков, которая с помощью разных изобразительных приемов концентрирует внимание на . пятке младенца, несомненно имевшей особый смысл. Согласно одному из истолкований, для иконографов был важен символический мотив «Пяты Спасителя», восходящий к ветхозаветному пророчеству (Быт. III, 15) и переосмысленный в литургических текстах как образ победительной жертвы.
И в символическом, и в художественном решении синайской иконы огромную роль играет цвет. Одеяния Богоматери и младенца испещрены золотыми линиями, так называемым ассистом, истолковывавшимся как символ божественных энергий. При этом золото сгущается в фигуре младенца, который тем самым становится центром притяжения и в живописной структуре иконы. По контрасту фон заполнен многокрасочным орнаментом в виде медальонов с стилизованными цветками и побегами виноградной лозы. Такой орнамент в XII веке украшал византийские рукописи, но не менее популярен он был в искусст- • ве перегородчатой эмали. По всей видимости, именно к драгоценным окладам и золотым эмалевым иконам восходит идея орнаментированного фона с использованием характерных красных медальонов с греческими буквами «МР ФУ» {«Матерь Божия»). Влияние перегородчатой эмали с ее подробным золотым рисунком и обобщенной моделировкой можно заметить и в стиле синайской иконы. Знаменательно, как иконописец, используя высокую технику мозаики, стремится подражать еще более высокой, когда материалом иконы наконец становится само золото, единственно подходящее для передачи божественной природы.
Благовещение. XII век. 61Х42,2 см
В соответствии с древней схемой композиция строится на сопоставлении двух основных персонажей: являющегося как небесный посланник со словами приветствия архангела Гавриила и девы Марии, принимающей «благую весть» в своем доме (Лк. 1,26-38). Однако в синайской иконе сцена насыщена множеством символических деталей, создающих один из самых подробных иконографических изводов темы. Вверху золотого фона показан сегмент неба и исходящий от него золотой луч с золотым вращающимся диском, в центре которого показан голубь, олицетворяющий благодать Святого Духа, нисходящую на Марию. На месте соприкосновения луча с телом Богоматери иконописец едва заметно однотонным контурным рисунком изобразил обнаженную фигурку как бы только что воплотившегося Богомладенца, окруженного прозрачной мандорлой. Эта редчайшая деталь имеет аналогию еще лишь в одной древней иконе — древнерусском «Устюжском Благовещении» начала XII века из Третьяковской галереи. Иконографически младенец напоминает не только о таинстве воплощения, но и о небесной славе и будущей жертве Христа. Идея жертвы подчеркнута также изображением пурпурно-красной пряжи в руках Богоматери, которая, согласно преданию, в момент явления ангела пряла завесу для храма. Эта кровавая и царственная пряжа была переосмыслена в литургической поэзии как образ плоти Христовой, утвердившейся в теле Богоматери и принесенной в спасительную жертву. Две руки, поддерживающие пряжу, сложены в жесте благословения, которым Богоматерь дает согласие на участие в будущей Жертве Сына. Евхаристический смысл образа усилен строгим, почти скорбным ликом Богоматери и изображением золотого трона, уподобленного алтарю с лежащим на нем белым литургическим покровом. .
Идея Богоматери-Церкви развита в символической архитектуре за троном, напоминающей одновременно дворец и храм. Справа от Богоматери огромные двери с отдернутой завесой — это небесные врата спасения, открытые в момент чуда Воплощения. «Врата спасения» — традиционная византийская метафора Богоматери. Над вратами изображен огражденный сад — еще один поэтический образ «Вертограда заключенного», восходящий к книге «Песни песней» Соломона (IV, 12) и символизировавший в Византии как девство Богоматери, так и райский сад. В том же поэтическом контексте может быть рассмотрен и образ птицы в гнезде на золотой крыше, расположенного прямо над затворенным садом. Золотая архитектура башнеобразна и составляет одно целое с троном-алтарем и невысокой золотой стеной, идущей вдоль всей сцены. Сочетание мотивов дворца, храма, алтаря, городской стены, башни, врат, райского сада создавало легко узнаваемый образ Небесного Иерусалима, путь к которому был открыт в момент Благовещения. Вероятно, с библейскими видениями Горнего града было связано и редчайшее изображение реки, переполненной птицами и рыбами, в нижней части сцены. Это образ небесной «чистой реки воды жизни» (Откр. XXII, 1-2; Иез. ХЬУН, 1-12), который в литургических текстах сопрягался с традиционной богородичной метафорой «Источник жизни», в свою очередь не отделимой от риторических описаний весеннего цветения и обновления — реального и символического времени праздника Благовещения.
С текстами проповедей на Благовещение связана и совершенно необычная трактовка фигуры архангела Гавриила. Он как бы движется к Богоматери и в то же время поворачивается в другую сторону, неожиданно демонстрируя спину и крылья. Такое решение известно только в нескольких памятниках рубежа ХН-ХШ веков. Сама поза восходит к древнегреческим изображением танцующих менад. Однако, в ней справедливо видят и особый литературный замысел, желание показать нерешительность и колебание архангела, не знающего, как донести великую весть до девы Марии, что точно соответствует описанию события в текстах проповедей на Благовещение Андрея Критского, Иакова Коккиновафского и других византийских авторов. В синайской иконе нашло яркое воплощение стремление к острой и неоднозначной. психологической трактовке, особенно характерное для искусства конца XII века, получившего в науке название «позднекомниновский маньеризм». В синайской иконе черты этого стиля хорошо видны и в преувеличенной динамике движений, и в неестественно удлиненных пропорциях фигур, и в перенасыщенном деталями рисунке, и в орнаментально вычурной трактовке складок. Его можно отметить и в колористическом решении, построенном на контрасте плотно написанных фигур и имматериального золотого фона. При этом художник использует несколько видов золотого цвета, дополняющих друг друга и создающих главный эффект мистического, пронизанного божественными энергиями пространства, в котором и происходит изображенное действо. Икона, скорее всего, была написана выдающимся константинопольским мастером, около 1200 года работавшим в Синайском монастыре.
Дата: 2019-12-22, просмотров: 313.