Глава 3. Преодоление символизма Брюсовым и Блоком
Поможем в ✍️ написании учебной работы
Поможем с курсовой, контрольной, дипломной, рефератом, отчетом по практике, научно-исследовательской и любой другой работой

Валерий Яковлевич Брюсов (1873—1924). С Брюсовым произошло то, что часто бывает с основоположниками каких-либо направлений и систем: они первыми перерастают их рамки и затем сами отрицают эти направления и системы.
В предисловиях к сборникам «Русские символисты», в «Интервью о символизме», реферате «К истории символизма» (1897), в работах «О искусстве» (1899), «Ключи тайн» (1903) Брюсов сформулировал цели символизма.
Первоначально он провозглашал лишь импрессионистическую свободу творчества, формалистическую программу обновления рифм, ритмов, выразительно-изобразительных средств языка, передачи настроений. Брюсов ставил цель «загипнотизировать» читателя, вызвать известное настроение, путем намеков «коснуться миров иных». Но дело было не в самих мирах, а в раскрытии «души художника», неповторимости ее содержания. Когда Брюсов в статье под многообещающим заглавием «Ключи тайн» писал, что «искусство есть постижение мира иными, нерассудочными путями», «искусство — то, что в других областях мы называем откровением» и что создания искусства — это приотворенные двери в «вечность», то все это была обычная романтическая риторика.
Брюсов хотел зачаровать необычностью открываемого им мира творчества, характеризующегося необыкновенно строгим требованием к стиху, инструментализации поэтической речи.
Но в то же время его угнетали примитивизм и пошлость окружавшей буржуазной жизни. В воспоминаниях «Из моей жизни» (опубл. в 1927 г.) Брюсов ярко обрисовал быт, который его засасывал. Подлинным спасением для него было знакомство с поэзией Верлена, Малларме. В письме к М. Горькому в 1901 году Брюсов признавался, что движет его исканиями ненависть ко «всему строю нашей жизни»: «Его я ненавижу, ненавижу, презираю. Лучшие мои мечты о днях, когда все это будет сокрушено».
Брюсов не захотел сотрудничать в журнале Мережковского и З. Гиппиус «Новый путь», почувствовав антипатию к их реакционным настроениям. В 1908 году он ушел из журнала «Весы». Он не соглашался с увлечениями мистицизмом своего сотрудника А. Белого. Ему претила групповщина и доктринерская нетерпимость некоторых «теоретиков» символизма. Ратуя за свободу творчества, Брюсов видел опасность подчинения искусства «посторонним» целям. Он восклицал: «Неужели... его будут заставлять служить религии. Дайте же ему, наконец, свободу!» С остроумием и ядовитостью Брюсов рассуждал: «Быть теургом, разумеется, дело очень и очень недурное. Но почему же из этого следует, что быть поэтом — дело зазорное?» («О речи рабской»). В проповеди независимости, свободы искусства Брюсов заходил очень далеко. Он неудачно полемизировал со статьей В. И. Ленина «Партийная организация и партийная литература».
Однако в мировоззрении Брюсова много важных оттенков, которые были залогом выхода его к правильному пониманию современных общественных задач искусства. Например, он проявлял исключительный интерес к Пушкину, Некрасову и вообще к классике, ее содержанию и форме, боролся за реальность критериев в оценке любого писателя.
Резко расходился Брюсов с Мережковским, Бальмонтом в оценке М. Горького. Он защищал Горького от их нападок.
Если просмотреть сборник очерков «Далекие и близкие» (1912), в котором Брюсов зарисовал портреты многих русских поэтов, то мы увидим, что Брюсов не с таким нажимом, как В. Соловьев, Мережковский, А. Белый, выделяет символистские мотивы у Тютчева, Фета, Случевского, Минского. Пантеизм, великое опьянение мгновением он трактует в плане простой констатации особенностей их мастерства. Он с одинаковым вниманием относится и к импрессионистам Фофанову, Анненскому, и к реалистам Бунину, А. Жемчужникову, и к религиозно-мистически настроенному В. Соловьеву. У Мережковского он отмечал «жажду новой веры», у ф. Сологуба — «острый взгляд» и «пушкинскую простоту», у Вяч. Иванова и А. Белого как теоретиков — культ формы, разработку теории стиха. У Блока — не воспевание некоей символистической «таинственности», а «недосказанность», искусство «не договаривать», придававшее особую прелесть его «Стихам о Прекрасной Даме». Брюсов особо подчеркивал, что в стихах Блока становится все меньше «блоковщины». В 1917 году в статье о Блоке, написанной для истории русской литературы XX века под редакцией С. А. Венгерова, Брюсов уже писал: Блок совершил знаменательную эволюцию от «мистики к реализму».
Обозревая стихи 1911 года, Брюсов с сожалением говорил «о поразительной, какой-то роковой оторванности всей современной молодой поэзии от жизни» («Новые сборники стихов»). Брюсов отрицательно отзывался о поэзии Игоря Северянина, не имевшего, по его мнению, ни вкуса, ни образования. Прохладно он отзывался об акмеистах, о Гумилеве, поэте «воображаемого мира». Какую-то правду Брюсов находил у футуристов, его подкупали их отклики на современную жизнь и новая работа над словом.
Из всех футуристов Брюсов особенно выделял Маяковского. В статье «Год русской поэзии» (1914) он отмечал: у Маяковского «есть свое восприятие действительности, есть воображение и есть умение изображать». Если футуристы ничего серьезного не дали, по мнению Брюсова, за первые два-три года своего существования, то Маяковский постоянно развивался и обещал многое. Брюсов не ошибся в оценке жизненной силы поэзии Маяковского. Позднее, имея возможность наблюдать его деятельность в советский период, Брюсов писал в статье «Вчера, сегодня и завтра русской поэзии» (1922): «Маяковский сразу, еще в начале 10-х годов, показал себя поэтом большого темперамента и смелых мазков. Он был один из тех, кто к Октябрю отнесся не как к внешней силе... но как к великому явлению жизни... он нашел и свою технику, особое видоизменение «свободного стиха», не порывающего резко с метром, но дающего простор ритмическому разнообразию; он же был одним из творцов новой рифмы, ныне входящей в общее употребление, как более отвечающей свойствам русского языка, нежели рифма классическая...».
Сделал Брюсов и для себя важнейшие выводы после опыта мировой войны и Октябрьской революции. Его гражданская честность, большие знания помогли быстро понять свою роль в строительстве советской культуры. Он с головой окунулся в работу.
Сотрудничал в студии при литературном отделе Наркомпроса, студии при Дворце искусств, Высшем литературно-художественном институте. Он преподавал теорию стиха, учил поэтическому ремеслу молодых пролетарских поэтов, старался передать свою огромную культуру, знания новой аудитории. В 1920 году он вступил в Коммунистическую партию.
Брюсов удивительно правильно судил о том, какой должна быть новая, пролетарская культура, как надо относиться к классическому наследию. Он решительно выступил против левацких загибов Пролеткульта. В этом отношении замечательна его статья «Пролетарская поэзия» (1920). Брюсов отстаивал правильные позиции: нужна перестройка старой культуры на новый лад, а не особая «пролетарская культура», оторванная от вековых традиций. Строительство новой культуры — это долгий, постепенный, но в существе своем революционный процесс. Старые кадры художников могут во многом помочь в этом деле. Разумеется, вставала и специальная задача формирования новой пролетарской интеллигенции, выходцев из народа. Правда, ее специально Брюсов не обсуждал.
Чрезвычайно содержательна статья Брюсова «Смысл современной поэзии» (1920), в которой он сводил счеты со своей прежней «символистской» совестью, хотя и пытался несколько выгородить символизм и преувеличить его историческую роль. Здесь говорил Брюсов о перспективах строительства новой, советской литературы. Эти высказывания очень любопытны, они свидетельствуют о том, как Брюсов «перестраивался» органически.
Исходное философское положение у Брюсова о соотношении литературных школ и творческих принципов следует признать спорным. Брюсов считал, что литературное развитие в XIX и начале XX века прошло три стадии и как бы отчасти вернулось в исходное положение: был романтизм, затем реализм, а приблизительно с 80-х годов наступила эра символизма. О судьбе критического реализма Брюсов судил слишком решительно, умаляя значение Толстого, Чехова, Бунина, Куприна, «знаньевцев» и М. Горького. В трактовке символизма у Брюсова было много новых и метких наблюдений, но чувствовалась попытка обелить и возвысить его. Так, он говорил, что символисты хотели найти более широкие, чем у реалистов, цели искусства, которые служили бы не одному какому-нибудь классу общества, но всему человечеству. Брюсов был прав, указывая, что символисты «создали и новый стиль и новый стих, отличные от романтического и реалистического». Но он явно преувеличивал общее историческое значение символизма.
Выступивший некогда в качестве вождя символизма и новатора формы, Брюсов в этой статье с поразительной трезвостью осмыслил предстоящие после 1917 года задачи подлинно нового социалистического искусства. Он решал эти вопросы, исходя из духа происшедшего социального преобразования общества. Современной поэзии, говорил Брюсов, «предстоит воплотить в своих произведениях совершенно новое содержание». В Советской России «идет созидание новых форм жизни», литература «не может не отразить этого общего движения». Качественное своеобразие новой культуры заключается в пафосе утверждения. Поэзия эпохи самовластия «знала лишь пафос протеста или пафос уединения и раздумья», а теперь «поэтам предстоит явить новый пафос творчества». При этом надо понять, что готовых образцов для такого рода новаторства нет. Для такого пафоса не было места в мире Онегиных, Печориных, «лишних людей» Тургенева, «маленьких людей» Достоевского, «хмурых людей» Чехова и «сверхчеловеков» по шаблону Ницше (добавим: и символистов.— В. К.). «Новые условия жизни,— продолжал Брюсов,— вынуждают почти сознательно стать выразителем переживаний коллективных»... «Поэты должны научиться говорить о том, о чем у их предшественников и речи не было».
Важнее всего в заявлениях Брюсова этого периода было не узкоформальное, а социально-классовое понимание предстоящих задач новаторства. И чем полнее он проникался пафосом того времени, тем становился зорче. Он писал: «Новое содержание не может быть адекватно выражено в старых формах; для этого нужен новый язык, новый стиль, новые метафоры, новый стих, новые ритмы». Но ничего левацкого при этом Брюсов не терпел; он хорошо знал, как нужна и полезна классика. Приходилось бороться с перегибами сторонников Пролеткульта. Брюсов не восхищался внутригрупповой борьбой в литературе того времени. Он считал эту пестроту группировок явлением преходящим. По его мнению, ни одна из группировок пока не могла претендовать на полное представительство пролетарских интересов, настоящий синтез еще впереди, и к нему долгий путь. «Сейчас все отдельные группы в литературе враждуют между собой,— писал он,—...каждая выражает притязание, что лишь она одна стоит на верном пути. Но вряд ли одна из этих групп окажется тем зерном, из которого вырастет будущая литературная школа, в истинном смысле этого слова. Вернее то, что они все вместе, не сознавая того, подготовляют почву для этой школы. Разные течения нашей литературы в близком будущем должны будут слиться в одном широком потоке, который и даст нам то, чего мы все так ждем: выражение современного мироощущения в новых, ему отвечающих формах. То будет поэзия вновь всенародная и общедоступная...» А пока, какая есть. «Торопить то, что совершается по историческим законам... невозможно. Тому «новому», что вырастает из европейской войны и Октябрьской революции, суждено развиваться целые столетия». Очень важные, знаменательные слова. Брюсов был сторонником слияния группировок на основе единого пролетарского миросозерцания.
Однако не следует думать, что Брюсов во всем занимал правильные позиции и все вопросы, особенно теоретические, решал верно. В его методологии были отдельные исходные положения марксистской эстетики классового подхода к литературе. Но много оставалось и символистского груза.
Это особенно сильно чувствуется в статье Брюсова «Синтетика поэзии» (опубл. в 1925 г.). Сама тема отбрасывала Брюсова к старым положениям символистской «эмблематики смысла». Только разница в том, что теперь слушала Брюсова совсем другая аудитория. Брюсов явно еще не познакомился с ленинской «теорией отражения», с некоторыми положениями исторического материализма. Все, что он говорил о конкретности, чувственности образа, о его способности выражать понятия,— верно. Но вслед за Потебней и В. Гумбольдтом он твердил, что назвать вещь — значит ее узнать и, следовательно, познать (или, как А. Белый любил говорить, «опознать»).
И все же Брюсов в 20-х годах вводил своих слушателей и читателей в сложный комплекс вопросов, которые не могла тогда решить ни доживавшая свой век довольно плоская культурно-историческая школа, ни набиравшая тогда силы вульгарная социология. Решение всех этих проблем стало по плечу марксистскому литературоведению гораздо позднее.
Александр Блок относился к символизму более страстно, чем Брюсов. Он глубоко разделял некоторые доктрины этого течения и тем резче порывал с ними.
Блок-критик всегда шел рука об руку с Блоком-поэтом. Напрасно З. Гиппиус, Ю. Айхенвальд и другие декаденты утверждали, что теоретизирующий Блок всегда «роняет себя», что Блок-поэт «лучше» Блока-критика. Никакого антагонизма между его критической и поэтической деятельностью не было. Было преодоление прежних идеалов, которые он после событий 1905—1907 годов, и в особенности под воздействием Октября 1917 года, решительно пересмотрел. В 1919 году в статье, специально посвященной А. Блоку, «Правда» писала, что критические выступления Блока дают верное понимание о пути поэта к «Двенадцати», к революции и народу (статья Мих. Левидова «Переступившим черту»).
Первоначально Блок был правоверным символистом, в своих рецензиях о произведениях Бальмонта, Брюсова, А. Белого он разделял оптимизм этого направления. Блок повторял общие каноны символизма: это видно также из его отзывов о В. Соловьеве, о творчестве В. Иванова (1905). Блок признавал Иванова за теоретика символизма, сочувственно цитировал основные его положения. И для Блока «кормчими звездами» являлись Тютчев, Хомяков. Разрыв Блока с В. Ивановым произошел позднее — в 1912—1913 годах.
Но как ни резко распадается эволюция Блока на два периода, в его взглядах до конца жизни оставалось много от изначального символизма. Рецидивы их чувствуются в докладе «О современном состоянии русского символизма» (1910), в двух работах об Аполлоне Григорьеве («Судьба Аполлона Григорьева», 1916; «Что надо знать об Ап. Григорьеве», 1919) и в речи «О романтизме», произнесенной перед актерами Большого драматического театра в Петрограде в 1919 году.
Доклад «О современном состоянии русского символизма» был сделан под девизом: «Кто захочет понять — поймет». Блок в духе Рембо и Метерлинка пояснял тайны собственного творчества: «Незнакомка» — это сплав из многих миров, преимущественно синего и лилового, а не просто дама в черном платье со страусовыми перьями.
И в 1911 году, и позднее прельщал Блока величественный, как ему казалось, образ «рыцаря-монаха» — Владимира Соловьева. Таким же рыцарем «печального образа», не опознанным современниками, был для Блока и Аполлон Григорьев. Крайне субъективно Блок старался разглядеть в Григорьеве «осенен-ность свыше», «отсветы Мировой Души», носителя русской «органической идеи», которая была утеряна русской интеллигенцией, пошедшей за своим «генералом» Белинским, «опечатавшим» всю классику своими «штемпелями». И здесь субъективнейшая конструкция в пользу символизма оказывалась обязательно связанной с уничтожением то «наивного», то «глумливого» реализма. Блок говорил о провиденциальной роли искусства в связи с проблемой романтизма. Он высмеивал «профессорские» мнения о романтизме: романтизм нечто возвышенное, но всегда отвлеченное, туманное, далекое от жизни; романтиком называют человека неуклюжего, рассеянного, непрактичного. Но иначе к романтизму отнеслась, как оказывается, более пытливая наука конца XIX — начала XX века при новом русском «возрождении», т. е. при символизме.
«Подлинный романтизм,— говорил Блок,— вовсе не есть только литературное течение», он не был «отрешением от жизни», наоборот, романтизм «преисполнен жадным стремлением к жизни». Блок, как и Брюсов, считал, что «принципы» творчества вечны, «школы» и «течения» временны, они только применяют принципы всем напоказ. Но всмотримся, как конкретизирует Блок свое вселенское понятие романтизма. Он придает ему отвлеченный смысл побудительной творческой силы вообще. У него романтизм, собственно, оказывается и не течением, и не принципом творчества. Романтизм — это «шестое чувство»: «Романтизм есть не что иное, как способ устроить, организовать человека, носителя культуры, на новую связь со стихией». Под стихией Блок по-символистски понимает внешний мир, мир сущностей. Романтизм «есть дух, который струится под всякой застывшей формой и в конце концов взрывает ее». Блок повторял старый тезис символистов: романтизм — это восстание против материализма и позитивизма. При этом можно добавить от себя — и реализма.
Но рядом с такого рода суждениями у Блока можно найти и другие. Это заметно в его статьях «О современной критике» (1907), «О реалистах» (1907), «О драме» (1907), «Три вопроса» (1908), «Вечера «искусств»» (1908), «Народ и интеллигенция» (1909) и др.
Блок с презрением стал писать о различных собраниях и вечерах интеллигенции при различного рода художественных, религиозных обществах, в салонах, журнальных редакциях. Он улавливал лицемерно-снобистский характер этих сборищ, дилетантизм затеваемых дискуссий, их реакционный смысл. Он все дальше расходится с прославленным героем таких вечеров — Мережковским. В статьях «Литературные итоги 1907 года», «Вечера «искусств»» (1908) Блок зло обрисовал религиозно-философские собрания, на которых «и дела никому нет до народа, как быть с рабочим и мужиком». В старое время, писал Блок, на литературных вечерах звучало проникновенное слово Достоевского, мастерски читавшего свои произведения или «Пророков» Пушкина и Лермонтова, читал свое знаменитое «Вперед, без страха и сомненья!» Плещеев. Сегодняшним же модным поэтам нечего сказать. Стихи любого из них «читать не нужно и почти всегда — вредно». Нечего размножать породы людей «стиля модерн», дни которых «сочтены».
Недоволен был Блок и состоянием современной ему литературной критики. Он замечал в статьях К. Чуковского, В. Розанова, С. Городецкого непоследовательность в суждениях о Л. Андрееве, М. Горьком. Задыхаясь от символистских словопрений, начал Блок расходиться и со «своими», с А. Белым. Последний в этой связи вызывающе бросал в адрес поэта: «Блок, ведь вы дитя, а не критик! Оставьте в покое келью символизма, если там «спертый воздух»... Мы же признаем необходимым считать вас выбывшим из фаланги теоретиков и критиков нам любезного течения».
Одна из статей Блока названа «Вопросы, вопросы и вопросы»; она как бы передает ажиотаж тогдашних словопрений. Блок отобрал три вопроса, из которых два были традиционными, а третий новым. Он говорил, что, помимо пресловутых вопросов «как» и «что» изображать в искусстве, возникает еще третий вопрос — о «полезности» художественных произведений вообще. Вопрос о «пользе», о «долге» поставлен временем. Блок указывал, что символисты отошли от хороших старых заветов сближения литературы с жизнью, что «подлинному художнику не опасен публицистический вопрос». Блок сочувственно цитировал слова Михайловского: «Каждый художник, я думаю, должен быть публицистом в душе». Особенно это качество должно быть свойственно русскому художнику. От третьего вопроса отныне, по мнению Блока, зависит решение и первых двух вопросов.
Блок никогда не торопился сбрасывать со счетов классиков русского реализма. В ответах на одну из анкет Блок признавался, что любит Некрасова, что Некрасов оказал на него большое влияние; народность Некрасова была «неподдельной, настоящей». Блок высмеивал измышления В. Соловьева, Мережковского, что Пушкин, Лермонтов, Гоголь были сами повинны в своих несчастьях и в смерти: «Нет, мы знаем, чья рука управляла пистолетами Дантеса и Мартынова», «кто пришел сосать кровь умирающего Гоголя», «в каком тайном и быстро сжигающем огне сгорели Белинский и Добролюбов», кто «увел Достоевского на Семеновский плац и в мертвый дом». Во всем этом повинны самодержавие и попы.
Характерно заглавие статьи Блока о Льве Толстом, написанной в связи с восьмидесятилетием писателя: «Солнце над Россией». Блок с горькой иронией говорил, что Россия чтит великого писателя, вопреки запрету синода и властей, что Толстой так же гоним, как всякий честный русский писатель и гражданин.
Лев Толстой служил Блоку каким-то залогом неустрашимости русской литературы, ее величия, гражданской честности. Этот оптимизм Блок черпал не из теургии символистов, а из сознания, что где-то рядом творит свое великое дело на благо народа великий Толстой.
Реальным носителем протеста в окружающей современной литературе для Блока оказались в значительной степени писатели-реалисты, до сих пор совершенно чуждого ему лагеря — Горький и «знаньевцы». Он посвятил им специальную, очень сложную статью с весьма определенной положительной оценкой. Статья Блока вызвала бурю возмущения среди символистов, но он не отказался ни от одного из своих слов.
В статье «О реалистах» Блоку предстояло оценить Горького и тех современников, кто за ним шел. О Горьком, какими бы оговорками ни обставлялись суждения, Блок высказался в стиле только что приведенного отзыва о Толстом. Это очень показательно. Горький — не только оружие против декаданса, но еще и живое воплощение народной России. Блок сказал это в то время, когда З. Гиппиус, Философов и другие уверяли, что Горький выдохся, исписался. В противовес этому мнению Блок заявлял: «Я утверждаю... что если и есть реальное понятие «Россия», или, лучше, — Русь,— помимо территории, государственной власти, государственной церкви, сословий и пр...— то выразителем его приходится считать в громадной степени — Горького... неисповедимо, по роковой силе своего таланта, по крови, по благородству стремлений, по «бесконечности идеала»... и по масштабу своей душевной муки,— Горький — русский писатель». Вспомним кстати, что когда-то точно в таких же словах Гоголь возвеличил живого Пушкина.
Такое признание Горького буквально взбесило многих символистов. А. Белый обвинил Блока в заискивании перед реалистами, назвав статью «прошением». Мережковский в дневнике назвал Блока, совсем чужим себе человеком.
Но в статье «О реалистах» высокая оценка Горького была сделана на основе таких произведений, как «Фома Гордеев», «Трое», «На дне». Блок еще не понимал всех перипетий развития пролетарского писателя и присоединялся к мнению о том, что именно в данный момент творчество Горького переживает «упадок». Поворотным пунктом к закату, по ошибочному мнению Блока, явился роман «Мать», значение которого критик не понял и принизил. Он находил в романе «некоторую стройность», так как автор уже «набил руку». Но в целом в романе «Мать», по мнению Блока, нет ни одной новой мысли и ни одной яркой строчки. Блок нарочито отыскивал в сюжете романа повторения мотивов прежних произведений и совершенно проходил мимо качественной разницы во взаимоотношениях между героями произведения, между отцом и сыном, матерью и сыном в особой среде пролетариев. Проходил он и мимо нового источника идей героев романа, мимо той запрещенной марксистской литературы, которую читает Павел Власов, мимо нового качества изображенной в романе «Мать» пролетарской борьбы. Блок все еще следовал за шаблонным мнением, будто сущность дарования Горького в «бессознательном анархизме», в идеализации «босяка» — типа не социального, а «общечеловеческого». Образ Павла Власова он трактовал как чисто механическое соединение прежнего люмпен-анархиста с «социализмом», не видя в Павле Власове рабочего, пролетария. Блок допускал невероятную путаницу в серьезнейших вопросах, без правильного понимания которых вообще было невозможно разобраться в эпохе, в соотношении классовых сил, в творчестве Горького, сумевшего повернуться лицом к пролетариату. Недооценка Горького сказалась и в статье Блока «О драме» (1907).
Беллетристика реалистов из «Знания» — Сергеева-Ценского, Телешова, Скитальца, Серафимовича — представлялась Блоку многословной, бесстильной. Но какой-то «деловой» тон в их произведениях, какую-то «первозданность», «непочатость» сил, веру в свое дело, сосредоточенность на одном главном деле Блок в ней уловил верно. Эти писатели требовали, что «прежде всего должен быть разрушен капиталистический строй». С горьковской дерзостью они писали «во имя» высокой задачи. Эта «музыка боя», современности вызывала у Блока внутреннее преклонение, хотя он еще отвлеченно трактовал смысл литературы, связанной с борьбой пролетариата.
Блок завидовал умению Толстого и Горького органически слиться с Россией. Но для себя, «интеллигента», он еще не нашел связи с народом. Слово «интеллигент» у Блока выступает в двух противоположных значениях. С одной стороны, это оторванная от народа часть общества, погрязшая в спиритизме, в резиньяции, разложении. Эту интеллигенцию Блок презирал. С другой — это цвет нации, хранительница высоких идеалов народности; пестунами этой интеллигенции были, если не Белинский и Писарев, то уж во всяком случае А. Григорьев и В. Соловьев. Интеллигенция во втором смысле представлялась Блоку стоящей где-то высоко над партиями, над всем временным, она занята решением коренных философских проблем бытия. Осуждая Горького за роман «Мать», Блок в это же время защищал его «Исповедь», богостроительские устремления. Блоку казалось, что здесь-то Горький всего ближе к коренным вселенским интересам русской интеллигенции и, может быть, к символистам, с которыми сам Блок еще не до конца порвал.
Блок настаивал в статье «Народ и интеллигенция» (1909), что Горького нельзя отождествлять с социал-демократами, такими, как, например, Луначарский. И это говорилось в то время, когда сам Луначарский поддался влиянию богостроительства и у Блока были все основания для отождествления Горького с Луначарским. Но Блоку было очень важно собрать все, чем Горький, по его мнению, отличался от социал-демократов. Блок доказывал, что Горький уходит от социал-демократии в более широкие просторы, вырывается из узкопартийных сетей, а от Луначарского он отличается еще и тем, что не обожествляет народа и сам вышел из него. При этом дополнительная путаница возникала от того, что социал-демократическая вера в народные силы выдавалась Блоком за обожествление этих сил, а происхождение из народа рассматривалось как панацея от новомодной переоценки народа, как гарантия органического слияния писателя с некоей народной широтой воззрений на жизнь без узкопартийных заигрываний с народом и расчетов на него. Вследствие всего этого окончательный вывод Блока звучал уже совсем несуразно: «Горький — русский художник, а Луначарский — теоретик социал-демократии — неизмеримые величины». Попытки Горького «переплеснуться» через «логику» и сухие категории отвлеченного мышления, под которым Блок понимал социал-демократическую «доктрину», т. е. марксизм, радовали Блока, так как русская литература, по его мнению, «всегда питала некоторую инстинктивную ненависть к сухому и строгому мышлению...». «Социал-демократизм» Горького,— заявлял Блок,— говорит мне гораздо меньше, чем, например, землепашество Толстого или медицинская практика Чехова». Смешав столь несоизмеримые вещи, Блок затем рассматривал всю эволюцию Горького-писателя в свете его богостроительства. Получалось, что «бледная» повесть Горького «Мать» — только один из этапов его длительного и сложного пути от «Мальвы» и «Челкаша» к «Исповеди». «У Горького хорошая кровь», он знает, что делает, его искания в духе «Исповеди» ближе к народу. Потонув в своих абстракциях, Блок называл богостроительство истинной любовью к России. Он находил его у Лермонтова, Тютчева, Хомякова, Некрасова, Г. Успенского, Полонского, Чехова.
Интеллигенции якобы ничего не оставалось делать, как только броситься под колеса той самой «птицы-тройки», которую воспел Гоголь; так сумбурно заканчивает Блок свою статью «Народ и интеллигенция».
Только Октябрьская социалистическая революция помогла Блоку относительно верно понять смысл современности. Пролетарское, социал-демократическое дело оказалось общенародным, а интеллигенция раскололась на две группы. Образовалась та часть интеллигенции, которая связала себя с делом революции, и та, которая перешла в стан ее противников. Наступил конец и тем абстракциям, в которые долго верил Блок. Он сам, приняв революцию с ее первых раскатов и предложив свои руки для строительства новой, социалистической культуры, своим словом и делом помог передовой интеллигенции правильно выбрать путь. В 1918 году в статье «Интеллигенция и революция» Блок заново переосмыслил прежнюю проблему.
Статья начинается мастерским разбором ходячих клевет на социалистическую революцию, уличных и газетных выкриков: «Россия гибнет», «России больше нет...» Блок предлагал взглянуть на дело непредубежденными глазами: «Но передо мной — Россия, та, которую видели в устрашающих и пророческих снах наши великие писатели; тот Петербург, который видел Достоевский; та Россия, которую Гоголь назвал несущейся тройкой». Блок не закрывал глаза на трудности революции, но было важно, чтобы сопутствующие революции отрицательные моменты не заслонили главного.
По четкости мысли, гражданской смелости и благородству, по отточенности логики и формы эту статью Блока можно назвать гениальной, величайшим историческим документом, завершающим собой ряд таких документов русской общественной, демократической и революционной мысли, как «Письмо к Н. В. Гоголю» Белинского, «Воззвание к барским крестьянам» Чернышевского, «К молодому поколению» Михайлова и Шелгунова, лучшие призывы Герцена и Огарева в «Колоколе». Статья Блока была боевым вызовом ренегатству русской либеральной буржуазии, предавшей лучшие демократические и революционные заветы русской интеллигенции. То, что именно Блок призывал слушать музыку революции, производило огромный эффект на общественность, помогало объединить вокруг революции лучшие силы.
Любопытно заметить, как Блок сумел по-новому приспособить и переосмыслить некоторые традиционные для символистов шаблоны мысли, давно сложившиеся поэтические и риторические фигуры. Отныне все заиграло у него новым светом.
Сколько раз символисты смаковали тютчевские стихи насчет «блаженства» для поэта, который посетил «сей мир в его минуты роковые», или насчет того, что Россию «аршином общим не измерить», «в Россию можно только верить»! Вот они — эти «минуты роковые», подлинная революция, примите ее как «блаженство». «Что же вы думали? — обращался Блок к интеллигенции.— Что революция — идиллия? Мы, русские, переживаем эпоху, имеющую не много равных себе по величию». Не зря в статье Блока был упомянут Пушкин: призыв «Товарищ, верь, взойдет она, заря пленительного счастья» осуществился. И слово «товарищ», говорил Блок, наполнилось теперь идеей равенства и братства людей. «Не стыдно ли прекрасное слово «товарищ» произносить в кавычках?» — восклицал Блок.
С нападками на Блока выступили декаденты, они третировали его, не подавали при встречах руки. З. Гиппиус в одном журнале назвала его статью «неприличной», А. Чеботаревская (жена Ф. Сологуба)— «стрельбой по своим» и «похмельным, публичным покаянием», Ю. Айхенвальд называл великий Октябрь «псевдореволюцией», которую было бы кощунством мерить меркой «музыкальности». Выступали против Блока также В. Шершеневич, Г. Чулков. Но были и такие литераторы разных станов, которые поддержали его: М. Левидов, Р. Ивнев, А. Белый. Статья Блока была через год перепечатана, так как не теряла своей актуальности. На вопрос одной из анкет того времени: «Может ли интеллигенция работать с большевиками?» — Блок ответил: «Может и обязана».
Блок заведовал литературной частью Петроградского Большого драматического театра, горячо отстаивал классику в его репертуаре, доказывая, что пролетариат — истинный ее наследник. Он старался подыскать боевые, революционно звучащие пьесы: «Разбойники», «Орлеанская дева» Шиллера, «Эрнани» Гюго, «Дантон» М. Левберга.
В «Речи к актерам» он звал идти в сторону «высокого реализма». Но в то же время Блок выступал против, может быть, и актуальных по теме, но серых по художественным достоинствам произведений, критиковал их и отвергал.
Блок активно участвовал вместе с М. Горьким в работе издательства «Всемирная литература», высказывал ценные советы в отборе авторов, которых надо печатать массовыми тиражами, организовывал квалифицированную переводческую деятельность.
Если раньше Блок был доволен, что Горький — писатель из народа и, «слава богу, не интеллигент», то теперь в приветствии в связи с пятидесятилетием Горького (1919) Блок назвал его «величайшим художником наших дней» и «посредником между народом и интеллигенцией». Поэт отчетливо понимал, «что сейчас делать?» (ответ на анкету 1918 года): «Художнику надлежит знать, что той России, которая была,— нет и никогда уже не будет. Европы, которая была, нет и не будет», «надлежит пылать гневом против всего, что пытается гальванизировать труп... не забывать о социальном неравенстве», «готовиться встретить еще более великие события... и склониться перед ними».
Блок разборчивее стал относиться к своим прежним друзьям. Он окончательно разошелся с Леонидом Андреевым, так как Андреев был лицом обращен «в провал черного окна...», «он певец ночи, смерти». Поэтов упадка Блок видел и в акмеистах, творчество которых он метко охарактеризовал словами: «без божества, без вдохновенья». Не принимал Блок левоанархистского искусства, голого экспериментаторства, спекуляций на примитивах. Под лозунгом «исканий» нередко выдавалось трюкачество, нигилизм по отношению к классике, которая «устарела», «громоздка». Блок отстаивал постановку «Отелло», «Дон Карлоса»: «Мы служим титанам мысли и чувства и никогда не раскаемся в этом». В «Речи к актерам при закрытии сезона» Блок высказал свое двойственное отношение к Мейерхольду, указав на узкие места его новаторства. Мейерхольд — большой художник, его постоянные новшества для него самого «плодотворны». Но на окружающих эти новшества во чтобы то ни стало действуют «развращающе». «И вот почему случалось,— продолжал Блок,— что в «исканиях» своих он частью достигал блестящих результатов, но в другой части — нередко срывался и падал очень низко в смысле достижений театральных... В нем есть, сказал бы я, какая-то неутомимая алчба нового во что бы то ни стало, он очень скоро начинает скучать в старом или в том, что ему кажется старым. Опять-таки я люблю и уважаю это чувство лично в нем. Но театр ведь есть общее дело, следовательно, здесь или нужно победить, покорить своей личностью всех, или — покориться многим, принести себя в жертву, найти какой-то средний путь. Может быть, Мейерхольд и покорял минутами всех, но чаще — он терпел поражения, как терпел бы их всякий...».
Вместе с тем не следует думать, что Блок все уже понимал правильно, решительно и безоговорочно принимал, что делалось на его глазах в области культуры. Во-первых, не все понимал, а, во-вторых, многое делалось с такими перегибами и неумело, что это не могло не вызвать с его стороны справедливого нарекания.
Но все эти моменты, столь понятные в характере впечатлительного, искреннего, большого поэта, самостоятельно пытавшегося разобраться в связном почерке новой жизни, не могли сломить его веры в главное — в революцию.
Продолжали светиться мужественные слова блоковской статьи «Интеллигенция и революция»: «Всем телом, всем сердцем, всем сознанием — слушайте Революцию». Блок не только «слушал» музыку революции, но и сам активно участвовал в ее оркестре.
В 1890—1900-х годах, когда на политическую apeнy в России выступил организованный пролетариат, полностью выявилась реакционная сущность русской либеральной буржуазии. Произошла резкая поляризация сил. Открыто с реакцией пошли Бердяев, Булгаков, Волынский, все «веховцы». Нередко смыкались с декадентами и охранителями символисты. К пролетариату так или иначе начинали примыкать все здоровые демократические силы интеллигенции от Короленко до Брюсова и Блока включительно. М. Горький стал основоположником социалистического реализма.
Литературная жизнь того времени отличалась большой пестротой. Либеральный и буржуазный лагерь разделялся на множество партий, принимавших все новую и новую демагогическую окраску. Декаденты в поисках опоры переворошили в русской философии и эстетике старый идеалистический хлам (Юркевич, славянофилы, почвенники, В. Соловьев). Лишь небольшая часть либеральной буржуазии, и то не столько в области критики, сколько в литературоведении, сохраняла верность культурно-историческим и компаративистским традициям в подходе к литературе (Венгеров, Овсянико-Куликовский, Александр Веселовский). Большая же часть отреклась от Белинского и Чернышевского, прокляла прежние искания русской интеллигенции, открыто перешла на сторону реакции.
Разрубить гордиев узел противоречий старая разночинная демократия уже не могла. Ее период кончился. Это мог сделать только пролетариат, его революция и новое искусство социалистического реализма. Правильные теоретические ответы на все вопросы могла дать только марксистская критика. Но она переживала тогда сложный процесс своего формирования.

var begun_auto_pad = 155657624; var begun_block_id = 199007353;




























































Дата: 2019-03-05, просмотров: 252.