Из книги У. Ваноски «Муха на корабле»

 

Памяти Антона О.

 

Когда все движется, все одновременно не движется, как, например, муха на корабле.

Паскаль

 

Вчера еще было солнечно, и я наблюдал роскошный закат. Солнце опускалось прямо в море. Плющилось, становилось овальным и разве что не шипело… Зато как-то радостно и одновременно панически свиристели об этом птицы. Я знаю, они так делают каждый раз, будто не верят, что оно завтра взойдет. Я все это прекрасно знаю, но насколько реже я был свидетелем живого солнца, чем птицы!

Вот то и трудно иметь в виду: который раз первый, а какой — последний… Если иметь в виду время, то человек не имеет о нем понятия. Зашло, но взойдет ли?.. Погружаемся в сон. Проснемся ли?

А я опять проснулся, от того же щебета птиц, не столь радостного, сколь удивленного, но еще более неистового: ни солнца, ни моря, ни неба. Серые стены крепостных стен и прочих развалин слились с отсутствием всего и растворились, как соль. Лишь еле прорисовывающаяся масса собора Богоматери вплывает в мое окно, как нос наткнувшегося на риф корабля. На колокольне, как склянки, сыро прозвучал рассветный час, пять утра, и с каждым ударом все отчетливей прорисовывалась ветка дерева с неприлично радостной молодой листвой и толстой непоющей птицей. Поющие же, всегда маленькие, были невидимы в той же листве.

Ровно с седьмым ударом на колокольне они закончили свою утреннюю работу, и наступила тишина.

Я на острове, хоть и шведском, и здесь я все понимаю. Я приплыл сюда, чтобы быть поближе к моему русскому сюжету. Россия — напротив…

 

Никак мне не выработать этот сюжет… Может, потому что он русский? Русский или из России??

В России нет сюжета — одно пространство. Так нет сюжета в океане. Робинзон или Стивенсон тому не доказательство — они, как мы, англичане, высадили свои сюжеты на острова. В океане нет сюжета, как нет его и в России: опыту не во что упереться — края нет, бездна. Для сюжета необходимо первым делом замкнуть пространство. Как в театре. Как Шекспир. Правда, недавно открыли у нас одного замечательного американца… Вот где литературы не должно быть по определению! однако… Он все к нам в Англию рвался, не добрался — так они его у себя и затюкали, не признали, эти янки. Вот у него океан получился!

Так это потому, что автор угадал героя — герой у него кит, причем белый.[4] Такой большой и одинокий, как остров. Этакой живой плавающий остров, который надо уничтожить, потому что такого не может быть… Нет, без острова никак! Корабль — тоже плавающий остров, хотя и женского рода, так что вся наша пиратская литература не об океане, а об оторванных от Великобритании островах.

В России островов нет. Там, где начинаются острова, она обрывается, эта Тартария. Где-то в Японии. Поэтому-то она войну японцам и проиграла.[5]

Впрочем, я в России не бывал — не мне судить. Может, кочевники воспринимают свою степь как океан, а своих лошадей как лодки?.. Тогда они в вечном плавании, и вся их литература, если она у них есть, тоже пиратская или скорее бандитская. Я, впрочем, не читал. Я только «Войну и мир» читал… Книга, конечно, небывалая, но очень уж толстая. Как Россия. Говорят, что там очень красивые женщины. Элен, Наташа… Зачем только они так много говорят по-французски?

В России я не бывал, но общался хорошо с одним русским, и он мне столько порассказал всякой всячины, что страна слиплась в моей памяти в некий островок, плавающий в этом по-прежнему непостижимом пространстве, и эта память мучает меня, и хочется отделаться от нее, переложив в более или менее нормальный сюжет…

Рассказчик мой, назовем его, как входящего ныне у нас в моду Чехова, Антон, накануне Первой мировой высадился на берег в одном лондонском пабе, куда захаживал и я, когда мне удавалось хоть что-либо дописать до конца и я обретал это право выпить как гонорар свыше.

Антон неплохо говорил по-английски, завораживая меня небывалой музыкой произношения и, как оказалось, ума. С пинтой слушать его было вообще волшебно, будто я попадал даже не в русское, а в кэрролловское пространство; только если у Кэрролла правда претворялась в вымысел, то у моего русского, наоборот, всякая неправда подтверждалась его собственной жизнью, и вымысел вдруг оборачивался реальностью. Попробую в такой непоследовательности и излагать: вдруг из всей этой каши (Антон очень любил это выражение — «сварить кашу», to boil porridge, по-видимому, кальку с русского) путем терпеливого и последовательного изложения и выварится несуществующий русский сюжет.

При первой нашей встрече этот сибиряк из деревни Fathers (Батьки) назвался членом экспедиции капитана Роберта Скотта[6] — чего только не наплетут о себе в пабе! — вся Британия была потрясена обстоятельствами его гибели и прибытием останков экспедиции. Я не поверил собутыльнику, и напрасно: при следующей встрече Антон скромно продемонстрировал медаль, только что врученную ему Ее Величеством. «Еще и ценный подарок!» — уже с гордостью сообщил он; однако показать его наотрез отказался, так же как и сообщить, в чем его ценность. «Иначе пропью и до Батьков не довезу!» — уверенно пояснил он. Но я уже и не сомневался в наличии подарка.

 

В экспедицию он был нанят лейтенантом Брюсом во Владивостоке, чтобы закупить в Харбине, тогда русском городе, маньчжурских лошадей. В этом он знал толк — в крепких, компактных, морозоустойчивых лошадках, — поскольку несколько сезонов гонял отары овец то ли в Монголию, то ли из Монголии… Монголия — это в Сибири?

Нет, это на Полтавщине, отвечал он, и я не понимал шутку. Значит, Монголия на Полтавщине? «Он не знает, где Полтавщина! — хохотал Антон. — Так она же там же, где Батьки!» Голова у меня начинала кружиться, и мы выпивали за Fathers. «Хорошо, — милостиво соглашался он. — Монголия — это не Китай, понял!» «Ладно». «Ладно — это о’кей, идет?» «О’кей — это американ, мне больше нравится “ладно”». Мы чокались.

 

Господи! Где же сюжет?! Любой сюжет следует начинать с портрета. Но попробуй опиши моего Антона… И портрет его бессюжетен: ни на кого не похож, но и похож ни на что. Такой цельный белобрысый кусок. Впрочем, очень даже мыслящий.

Казалось, он был чересчур открыт, но, чем более он открывался, тем менее отчетливым становился для меня его образ, сливаясь с образом страны, которую он представлял.

Все каким-то образом теряет в ней плот- ность[7] выливаясь в ход рассуждения (размышления, а не мысли, раздумья, а не идеи), которое в свою очередь чем более приближается к конечному заключению (на русском conclusion и imprisonment[8] суть синонимы), окончательно приобретает бесплотность.

Некоторые формулировки, однако, Антон вколотил в мое сознание как гвозди, и теперь на них развешана для меня вся эта простыня непомерной России, с разреженными станциями назначения, где то ли очередная кружка сопровождала мысль, то ли мысль порождала следующую кружку: заключение как вывод и вывод как заключение.[9]

— Если тюрьма — это попытка человека заменить пространство временем, то Россия — это попытка Господа заменить время пространством!

Формула мне нравилась, и я начинал возражать, припоминая законы Ньютона.

— Вы еще Архимеда с его ванной вспомните! — тут же прерывал меня Антон. — Как раз в том-то все и дело, что граница времени и пространства существует! И с наибольшей отчетливостью эта граница явлена в России.

Такая схоластика выводила меня из себя.

— Ну и где же проходит эта ваша граница? — язвил я.

— В том-то и дело, что она подвижна. Как поршень или как мембрана. Устойчивей всего по Уралу и по Кавказу. Хотя иногда она проходит и по Москве… Но тогда это уже трещина, куда проваливается время.

— То есть как — проваливается??

— Нормально. Век или два.

— Позвольте, но это противоречит всякому здравому смыслу, не говоря уж о физических законах!

— А что физические законы?.. Они не всюду действуют.

— Как такое может быть?

— Но ведь лейтенант Эванс, можно сказать, на моих глазах провалился! Вы видели хоть раз, как трескается лед? Кто знает, может, время — это глыба, а не течение…

Тут уж я выходил из себя, что достаточно мучительно для англичанина.

Антон же успокаивался и говорил удовлетворенно:

— У вас потому и физические законы действуют, что человеческие соблюдаются. Вы все до ума доведете.

Уж как мне нравились эти его кальки с русского: довести до ума, свести с ума… Меня он сводил с ума, но без всякого насилия — вот что изумительно.

— Да, — примирительно вздыхал он, — беда стране, в которой закон не действует, а применяется.

— Вы кого это имеете в виду?! — Я готовился отразить нападение.

— Россию, конечно. У вас-то все в порядке. У вас пре-цедент соблюдается…

— В России, что ли, прецедентов нет?

— У нас все — прецедент. Поэтому и не учесть его.

— Кем же он у вас в таком случае применяется?

— Кто?

— The Law, I meen.

— A-a, вот ты о чем!.. На чьей стороне закон? А на стороне власти!

— А что же тогда у вас власть?

— Самая разнузданная форма страсти.

— Passion??

Антон пускался в рассуждение об иерархии чувств (вертикали власти), но мне уже хватало, я отказывался понимать и отправлялся спать, так и не постигнув, почему у нас чувств не пять, а семь, как нот или цветов в спектре.

 

— Россия — это вовсе не отсталая, а преждевременная страна.

— Как так? Она же уже есть?

— Может быть, есть, а может быть, нет.

— Как так??

— Хотя бы потому, что она впрок, а не поперек.

— Вы хотите сказать, вдоль?

— Ну вдоль. Какая разница… Главное — зачем мы так много земли захватили, если не впрок? До Калифорнии дотопали. Могли вашу Канаду прихватить… Легко! Да только уже и позабыли, куда возвращаться… вот и повернули назад. Вот уже и Аляску отрыгнули. А жаль. Вам бы еще куда ни шло, а то — американам!

— И что же вы теперь будете со всей этой территорией делать, куда вам столько??

— Чья бы корова мычала…

— Вот ду ю мин бай cow?

— А то, что сами захватили полмира и грабите его по-черному.

— Ю мин blacks?

— Про негров я даже не говорю, это вообще позор! А мы вот со своей землей ничего не делаем, она у нас про запас, на будущее. Потому я и сказал: впрок. Вот как золотишка впрок намоем, так и Аляску с Индией выкупим. Переплатим, конечно… Но уж такие мы, нерасчетливые.

— По вашей логике, Антон, получается, что как раз самые расчетливые! Да кто вы вообще такие, русские? Татары? Монголы?

— Ну уж нет. Я Скотту так объяснял, что русские — это неполучившиеся немцы, неполучившиеся евреи и неполучившиеся японцы. Вместе взятые. Полтора человека.

— Why Japanese??

— Потому что.

— Потому — что?

— Because. Because You’ve not asked me about Jews and Germans.

— Хорошо. Тогда давайте по очереди.

— Долго будет. Устанете.

Я обижался:

— Вам не кажется, что мы говорим на разных языках?

— А вы что, только что это заметили?

Я рассмеялся: он меня поймал.

— Там, где у вас два слова, у нас одно. И наоборот. Например? Например, земля, например, месторождение… У нас земля — и почва и планета, а месторождение — зависит лишь от того, вместе пишется или раздельно: и ископаемое и где я родился. Скажем, родился я в Батьках, in my fathers place, а золото мыл в Забайкалье. Не скажете же вы place of birth о золоте?

Мне нравился Антон. И он это почувствовал.

— Так вот что я вам скажу: русский человек — это то же месторождение, то же золото. Его только разведать, добыть, промыть и обогатить надо бы. Опять же язык… Он у нас, конечно, есть. Очень даже неплохой. Не хуже вашего. Вот его ни добывать, ни обогащать, ни промывать не надо бы — только разведывать. Слово у нас самородно, оно еще не распалось на синонимы, оно цельно-двусмысленно.

— Как так?

— Сами посудите, что в вашем языке главное?

—???

— Ну кто надо всем властвует? кто начальник?

Я не сразу понял, что он имеет в виду члены предложения…

— Глагол! — Антон радовался моей недогадливости. — Недаром же у вас столько времен!

Что ни говори, а комплимент родному языку не менее приятен, чем ласковое слово кошке. И я согласился, что глагол.

— А у немцев что? — спросил Антон вслед.

— Вы что, и немецкий знаете?

— И знать не хочу! Знаю только, что у них любой предмет с большой буквы, что они каждой своей вещи кланяются: дер Стол, дер Стул, дас Книга, дас Поварешка.

— Любопытное наблюдение… — За немцев я не обиделся. — Русский мне тоже нравится, по музыке звучит, как португальский. Эти Ж и Щ…

Антону тоже стало приятно.

— Да, — согласился он, — у нас хорошее воображение. Жопа… щастье… — просмаковал он. — Странно, что хоть тут мы до конца, до точки доходим. Одно есть только общее для всех языков, — еще более вдохновился он, — это точка!

В конце предложения[10] должна стоять точка. Чувствуете разницу между приговором[11] и proposal[12]? Тут-то и проходит трещина между свободой и поступком! Мусульманство…

— При чем тут русские??

— К чему я и клоню. — Он тут же вернулся, как бумеранг. — У нас ни глагола, ни существительного — одни прилагательные! Даже сам русский — не существительное, а прилагательное. Возможно, к слову «человек». Но это-то слово и опущено. — Лицо Антона сделалось подчеркнуто печально. — No man! — Это «ноумен» прозвучало у него как-то особенно ласково и музыкально, как knowmen. Мне даже показалось, что он всхлипнул.

Я его не понял, почему мусульманство, и мы разошлись по разным языкам. Na pososhok.[13]

 

Завтра мы говорили вот о чем: о том же.

Когда я слишком сильно выражал свое удивление парадоксальностью его мышления, Антон слегка краснел, смущался, потуплялся и бормотал:

— Это все не я, a my Tishka.

Но Тишка не был ни его двойником, ни прозвищем, ни еще какой интимной частью.

Это был его ближайший друг Тишкин, великий ученый, изобретавший аппарат для полета на Луну.

Хоть я ему и опасался уже не верить, настолько все у него чем-либо да подтверждалось, хотелось мне побольше прознать не про Луну, а про обстоятельства гибели Роберта Скотта. Тут он как-то особенно таинственно замыкался и начинал играть желваками.

— Это вы говорите, что живая собака лучше дохлого льва! А я вам скажу: если лев был бы лисой, он был бы хитрым! — (Как я уже говорил, Антон любил щегольнуть своим английским, в данном случае понятия не имея, что цитирует Уильяма Блейка.)

— Убью! — тут же решительно заявил он.

— Кого же? — поинтересовался я.

— Да чухонца этого!

Оказалось, он имел в виду Roald Амундсена.

— За что же?

— У него собаки были лучше! Вот он и воспользовался… Ах, Роберт, Роберт! Почему ты меня не послушался? Почему не взял с собой?

И Антон разрыдался.

Искренности его тоже приходилось верить.

Вот как я понял в конце концов эту историю…

 

…Он экономно закупил правильных лошадок, и лейтенант Брюс рекомендовал его в состав экспедиции; Скотту он тоже понравился, и Антон был зачислен. Он должен был провожать и встречать направляющихся на Южный полюс, порывался следовать за ними, но по молодости был оставлен с лошадками. («Опять же потому, что я русский, — с обидой комментировал Антон. — Хотя какой я русский, когда я хохол!»; не буду вдаваться в лишние подробности, но хохол оказался тот же русский, но с особой прической.) Но и с лошадками он достиг 84° ю. ш. «Всего-то шесть градусов оставалось! — досадовал он. — Зато я на вулкан слазал! Почти и залез, но ошпарился».

И это казалось похожим на правду, хоть он и называл Эребус непривычно Эльбрусом (есть такой потухший вулкан в России).

За все это и был он награжден Her Majesty. За это же был исключен из состава следующей экспедиции и теперь бичевал в тоске по своему кумиру Скотту. Весть о трагедии и свела нас за стойкой паба, носившего подходящее название «Э Тайрд Хорс».[14]

«И где же тут сюжет?» — спросите вы. «Tju-tju![15] — отвечу я любимым словечком утраченного друга. — Я все еще к нему пробиваюсь».

Антон именно тю-тю, исчез так же, как и появился, — будто утонул в одной из кружек.

У Антона было много любимых словечек, некоторые даже английские. Не только «ноумен»[16], но и «ноухау».[17] Neekhujaneeknowhow-knowhownee-khuja[18], — напевал он печально, и это очень ласкало мой слух.

— Neekhujanee… means nothingdoingness?

— Скорее, doingnothingness.[19]

— Не знаю теперь, как правильно, — смеялся я.

— Both хуже, чем neekhuja! — смеялся он. — Опять же, у вас network — вместе, а у нас раздельно: no work — нет работы.

 

Но если я его все лучше понимал за стойкой в пабе, это не значит, что я хоть что-то понял, когда получил от него через несколько лет такое письмо:

 

Deap fpebd! Raitin Engliш fё rst taim in mai laif! I rite uyo in zaimka, baunting uan Amerikan. Zei a not rial soldćeps! Bat weri welll ikvipt! We a bauntin zem laik kuropatok — smol Raш n vaild bens — uan npone ш ot end sri aups ken bi dresst. Its raze kold tu veit — I dreem abaut a guud ш ot of Wbisky — luuk! I remembe bau it voz rittn on ze б otel! — viz uyo, mai Dalin! Bat tu fa iz ё z Anton! Друг (вор -frend) подполз тихой сапой с самогоном (aueWhicky)………………..

Не буду далее утомлять вас этим чтением, а себя копированием каждой буквы. Мне и так, даже с помощью приятеля-слависта, было непросто разобраться. Сначала мне показалось, что, отвоевав с немцами, он попутал слегка языки: эти «глубокие лошадки»[20], в качестве ко мне обращения, меня смутили… славист попался на «заимке», долго блуждал в своем кастле (замке), пока окончательно не застрял в тихой сапе. Но и переведенное на английский, письмо становилось не более понятным:

 

Дорогой друг! Пишу по-английски впервые в жизни! Пишу тебе в ямке, охочусь на американца. Они не настоящие солдаты, но очень хорошо экипированы! Мы охотимся на них как на куропаток (маленьких русских диких кур): трое могут одеться с одного удачного выстрела. Довольно холодно его дожидаться — я мечтаю о хорошем глотке виски (смотри, как я правильно написал — я запомнил это слово на бутылке!) с тобой, мой дорогой! Но слишком далеко твой Антон! Мой боевой френд (друг) тихо подполз по траншее с самогоном (рашн виски)… За твое здоровье…………………………………………………

Я был очень растроган, когда наконец разобрался. И немедленно выпил его здоровье, пытаясь постичь, насколько это по-русски «охотиться на американца»?!

Я ответил ему коротко и дружески, что жду от него более подробных сообщений, что пусть уж пишет по-русски, мне переведут.

Прошло лет десять и это была увесистая бандероль, неведомо где проблуждавшая, в несколько рваных слоев разной бумаги обернутая, многими веревками обвязанная, многими печатями залепленная. Я входил в нее, как мой друг Howard Carter в гробницу Тутанхамона.

Письмо было чем длиннее, тем менее связно.

Но что-то проступило отчетливей и ярче, будто я начинал понимать, если и не русский язык, то по-русски, и теперь их бессвязность становилась для меня как бы сюжетной.

То есть переставал наконец понимать хоть что-либо по-английски.

Основная часть послания состояла из рукописи самого д-ра Тишкина, которую я должен был тщательно сохранить и передать «в самое научное английское общество». Я ничего не понимал не только на русском языке и в формулах, но страницы были проложены заметками Антона как о д-ре Тишкине, так и о самом себе, и я был вынужден просмотреть это все действительно тщательно, чтобы попытаться понять на примере этих двух друзей, что же с ними в России произошло (или с Россией?).

В ответном письме я заверил Антона, что получил все в целости, что попытаюсь сделать для д-ра Тишкина все, что могу, но не так сразу. Ответа от Антона я не получил.

Му Lord! Как я от всего этого устал! От этих сносок, от этого псевдоперевода.

У меня, между прочим, наблюдалась и собственная жизнь. Кончилась она тем, что я овдовел. И теперь, на печальном досуге, попытаюсь все-таки выстроить сюжет из этого разоренного вороньего гнезда: склеить наши полутрезвые беседы в пабе с полувнятной письменной информацией. Если и не сюжет, то хотя бы последовательность…

 

До того как его во Владивостоке подобрал лейтенант Брюс, пребывал он достаточное время в сибирском городе Тобольске, откуда родом великий Дмитрий Ivanovich Менделеев (1834—1907), которого русские почитают за первооткрывателя Периодической системы элементов. Я справился в Britannica[21]: все не совсем так, что он совсем уж первый, наши, конечно, были раньше, но он семнадцатый ( sic! ) сын в семье и ему уделен целый столбец, что уже большая честь для русского. Во всяком случае, он эту таблицу сумел завершить окончательно с помощью валентностей (не знаю, что это). Но Антон, насколько я помню, уважал его не столько за это, сколько за то, что тот окончательно (научно!) определил, что русская водка должна быть только сорок градусов (не больше и не меньше). Это его научное открытие в Britannica никак не упомянуто, поэтому может оказаться правдой.

 

…Не думайте, что я настолько отравился Россией, что опять ухожу в сторону, потому что на этот раз я уже приступил к сюжету, ибо сюжет этот о первенстве. Мы много спорили с Антоном именно об этом. Получалось, что русские все придумали первыми: и воздушный шар, и паровую машину, и паровоз, и телеграф, и телефон, и электрическую лампочку, и радио, и самолет… только до ума не довели. (Он называл и некоторые имена, но ни одного из них в «Британнике» я не нашел; «А у нас энциклопедия другая! — легко парировал Антон. — Поновее».) «Разве может человек по фамилии Ползунов[22] (Черепахов!) изобрести паровоз? — в другой раз сердился Антон. — Вот он и пополз, как черепаха, а не поехал! Вот и остались при русской печи и самоваре… Конечно, Стефенсон[23] другое дело! Мудрец…» Тут он расстраивался и затягивал Dubinushka.[24] Песня мне очень нравилась, особенно это: «Эх, зеленая, сама пойдет!» Какая зеленая? куда пойдет??

«А вот увидите, — взбадривался Антон после третьей «Эй, ухнем!». — Вы, англичане, конечно, мудрецы… А все, что сгорает изнутри, все равно наше! И когда нашу печь с самоваром удастся соединить, мой Тишкин вам покажет! Луна станет наша, как и Антарктида!»

Вы спросите: кто такой Тишкин, уж не Антон ли?

А вот наконец-то и нет. Тишкин и есть герой нашего сюжета.

 

Тишкин был бомбист (террорист, по-нашему), но не боец, а человек ученый, лишь разрабатывал технологию изготовления, за что и был сослан в Тобольск. Освободившись от примитивной возни с бомбами, пристроившись учителем в реальное училище, отдался он наконец любимой Науке, изобретая ракету, чтобы долететь до Луны. То, что сам Менделеев тоже из Тобольска, очень вдохновило его. Научные интересы д-ра Тишкина были, однако, слишком разносторонни, чтобы не отвлекать от основной задачи: местная флора и фауна, минералогия, астрология, фольклор… Был он сосредоточен на всем и ни на чем, высок, плечист, бледен и чернобород, и местные невесты тут же влюбились в него, но он этого не замечал, поскольку уже успел влюбиться без памяти сам, а его избранница в свою очередь этого не заметила.

Была она не из красавиц, не из невест; маленькая, круглая, румяная, тугая, как репка… Трудно было заподозрить в этом тельце столь невероятный голос! Пела она в церковном хоре, но более прославилась своими старинными народными распевами, которые прихватывала у различных бабок и запоминала в точности; Тишкин и заинтересовался ею поначалу как фольклористкой-самородком. Самородком она в этом смысле, может быть, и была: голосила так, что любому душу выворачивала, — но звали ее Маня, Маней она и была. Репутация же у нее была самая легкомысленная: и выпить любила, и поклонниками не брезговала. Никто не мог твердо сказать, кому она отдавала предпочтение, поэтому подозревались все, о чем и доносилось поспешно нашему Тишкину. Он же на нее, что называется, запал, а был он из тех, для кого ревность и была основным источником страсти: чем больше погружался он в одну, тем более возрастала другая.

Я всегда ухохатывался, прислушиваясь через стенку, как Тишкин выяснял отношения с Маней. (Там были особенно скрипучая кровать и половицы, скрипы различались по тональности: приблизительнохрум-хрум и скрип-скрип.) Удовлетворив все свои первые непобедимые желания, плеснув себе и подав ей в постель рашн-виски, он раскуривал, для значительности своей удовлетворенности, трубку (была у него такая, с длинным чубуком) и начинал расхаживать из угла в угол, скрипя уже половицами.

— Понимаешь, моя Маня, Меркурий в тот день находился в особенной близости к твоей Луне (помнишь, как раз в тот день я нашел редчайший для этой местности экземпляр Коитус Некрополис?)…

— Это когда ты клопа поймал, что ли? — хихикала Маня (она быстро уставала от его речей и быстро косела).

— Скажешь тоже, клоп! — возмущался Тишкин. — Клопы в беседках не водятся! Ты мне лучше скажи, куда ты тогда из беседки сбежала? Сказала, что на спевку, а какая спевка, когда я нашел тебя лишь под утро в разворошенном стогу, не менее разворошенную?

— А что мне было, про твои членистоногие ухорыльца слушать?.. Ты с ними вон как любезничаешь, а мне даже ласкового слова не скажешь!

— Как ты сказала — «ухорыльца»? — Голос Тишкина звучал самодовольно. — Так ты что, меня к клопам ревнуешь?

— Еще как! — хохотала Маня. — Иди скорей сюда, я настоящего поймала…

И скрип снова менял свою тональность.

Умный, казалось бы, человек, но чем ближе он подходил к очевидному факту, тем менее бывал способен осознать его и принять. Однако как ученый он опять же верил только фактам, которые Маня у него с легкостью отнимала.

— Слушай! — закипал он. — Должен же я знать, когда ты врешь, а когда говоришь правду?!

— А я знаю? — смеялась она в ответ. — Да не слушай ты никого! на меня одну смотри! Разве не видишь, что я одного тебя люблю? Кого еще здесь любить-то, в этой дыре?

А если он не унимался, она строго осаживала его: «Зайчик, не гуляй!» Почему-то, обижаясь на «зайчика», он сразу им и становился, поджимал ушки. И она это хорошо знала, победа всегда оставалась за ней. Худой мир лучше доброй ссоры: давай лучше выпьем, давай лучше спою… А уж как затянет она ему «Миленький ты мой!», тут он и готов, голубчик: столько чувства умела она вложить в песню. А он, конечно, все за чистую монету, все на свой счет… Плакал от счастья. И отшучивалась она умело. Он ей: «Не мучь меня, не становись моей манией», а она ему: «Какая же я мания, когда я Манька! и фамилия у меня подходящая — Величкина! Я твоя Манька Величкина! Есть у тебя мания величия?» «Откуда у меня мания величия, — обижался Тишкин, — когда я типичный неудачник?» «Тогда у тебя мания преследования величия». «Ты хочешь сказать, что у меня еще и мания преследования?» — обижался Тишкин. «Да нет же, — смеялась Маня, — у тебя мания преследования Величкиной! Выбирай: мания преследования величия или Манька Величкина — что лучше?» «Манька лучше», — соглашался Тишкин. «Наконец-то! правильно выбрал». И она целовала его. И Тишкин расцветал. Снова скрипел половицами…

— Маня, ты — это наука, а наука — это мания. Маня! это идея! Настоящая наука не линейна так же, как роман. Тут запятая, Маня, перед словом «роман». Не как роман, а как роман, понимаешь? Роман?! Какой еще Роман? У тебя что, роман еще и с Романом? с этим цыганом? Барон… да какой он барон! Я о романе-книге говорю. Роман тоже не линеен, как и открытие в науке. В нем все должно быть заново открыто, понимаешь? В общем, я так тебе скажу: в настоящем научном открытии интересна именно эта его нелинейность мысли, а не результат, как бы эффектен он ни был, поэтому я и сказал — как роман…

— Послушай, да отвяжись ты от меня со своим Романом!

— Ах, все-таки Роман… Ну ладно, пусть барон… барон — это тоже результат, передается по наследству. Как болезнь… Ага! Так, значит, вот от кого ты мне их принесла? От него!

Драка переходила во всхлипы и скрипы первой тональности. И снова по половицам…

— Понимаешь, Маня, если роман — это книга, а открытие не линейно, то об этом уже стоит написать настоящий роман! Ты знаешь, например, что книгу тоже открыли? Да не раскрыли, а — открыли. Раскрывают, чтобы читать, чтобы буквы видны были… Книгу открыли точно так, как электричество, как Америку… Нет, в науке решительно интересен лишь путь, а не достижение цели!

Хрум-хрум! Скрип-скрип…

— Поэтому наука ты и есть, Маня! Понимаешь? Пусть мания. А если это любовь? страсть?.. Да отвяжись ты со своим цыганом! Помог ведь керосин? Помылась, и все прошло? А ведь керосин тоже открыть было надо! О, это длинная история, как его открыли… Поинтереснее этих твоих из отряда… как их? Ладно, мандавошка. Кстати, где ты их подцепила? Ах, не знаешь! Ах, не помнишь! Ах, ты не считала! Да нет же, зачем мандавошек пересчитывать?.. когда я тебя сейчас придушу!

Хрум-хрум, скрип-скрип… Так рождались основные открытия доктора Тишкина.

Сами посудите, умный, казалось бы, человек…

Но стоило ей выйти за порог и раствориться в ночи, как тот же пожар охватывал его с новой силой: почему так внезапно? куда торопилась? И в ночи, не в силах сомкнуть глаз от ревности, отдавался он наконец своей другой возлюбленной — Науке, однако и Наука изменяла ему, как Маня. Но и Науку он изо всех сил оправдывал — раскладывал ее на большой столешнице, как пасьянс: новонайденные минералы, растения, жучков, паучков и бабочек, пытаясь совместить их с расположением звезд, а звезды — с последовательностью химических элементов, но всё с одной лишь, получалось, целью: уличить наконец Маню в конкретной неверности. Получалось каждый раз нечто более напоминающее кроссворд, чем науку, с одним постоянным словом «Маня». Звенья не соединялись — Маня ускользала. Уходила от него по частям: то рука, то нога, то ухо… Маня становилась манией.

Приближались вакации, и от отчаяния решил он отправиться в недальнюю экспедицию с целью собрать свой летательный аппарат. Требовался помощник, и подвернулся Антон. Они друг другу подошли: Тишкин стал звать его Тошкой, а Антон своего шефа — Тишкой.

Итак, Тишка и Тошка отправились в экспедицию, сплавились вниз по Иртышу подальше от человечества, высадились на прибрежном островке и стали собирать части аппарата. Все идеально прилегло, деталь к детали… но вместо ракеты сложился самогонный аппарат.

Тошка быстро приспособил его к работе, приставил начальника экспедиции сторожить процесс, а сам отправился на промысел за закуской. Вернулся он с кабанчиком и застал шефа крепко спящим, чуть ли не головой в топке. «Напробовался», — догадался Тошка и, приспособив емкость для капавшей огненной воды, стал разделывать кабанчика под шашлычок. Управившись со всем, он пробудил Тишку словами: «Проведем первый запуск», — и они начали пить.

— Как же так, — убеждал Тишку Тошка, — в тебя влюблена первая красавица в городе, а ты запал на первую же лягушку! Я тебя не понимаю.

— А ты ее поцелуй! — смеялся в ответ Тишка. — Сказку про Ивана-царевича знаешь?

— Это она сама тебе подсказала? Но то была говорящая, а у тебя поющая… не по уму, не пойму!

— А разве можно понять того, кто хочет понять?

— Это ты сейчас правду сказал, — соглашался Тошка. — А как же тогда наука?

— В том-то и дело, что Маня и наука — это одно и то же! Я ведь не общий, не правильный ответ ищу, асвой. Сам ли я поставил себе задачу, но она у меня стоит. И если я ее решу, то только тогда она станет решенной и для всех. Наоборот не бывает. Это не то, что можно сделать лучше или хуже, — не табуретка, не блин, который комом. Там всегда будет все тот же материал, из чего они изготовлены. И лишь единственное решение изменяет сам материал! О, как я понимаю алхимика!.. Он ведь не для наживы золото или эликсир жизни искал, а ради рождения материи! Ибо сама мысль материальна. Но это неподвластно человеку, а только… не скажу даже кому — Тому, Кто создал Воду!

Как преданный ученик, Тошка умело спал с открытыми глазами…

— Его мысль — самый точный прибор! Настоящий ученый не может быть неверующим, как настоящий верующий не может не быть материалистом. Богу — Богово! Иначе мы всегда падем жертвой научной ошибки: один на один с бездушным прибором и пьяным лаборантом, плохо вымывшим пробирки. Нужен третий. Наблюдатель! Без точки сверху эксперимент невозможен. Где контроль над опытом? Где контроль над опытом опыта?! — я тебя спрашиваю!

— Я всегда хорошо мою вашу посуду, — пробормотал Тошка.

— Я тебя и не упрекаю. Что может быть увлекательнее, чем следовать за мыслью великого человека? — говаривал еще наш Пушкин. Вот ты говоришь, Маня… ты говоришь, красота… А я говорю, что красота — это наша обработка зрением, а не объективная данность. Что ты знаешь про чувство цветка, когда его посещает шмель? О, если бы ухо могло воспроизводить то, что слышит!.. Я создам такое Говорящее Ухо!

— Какое эхо? — реагировал Тошка. — Оно и так говорящее.

— Да не эхо, а ухо! — сердился Тишкин. — Без веры жизнь бессмысленна — вот что я тебе скажу. Она невозможна, она коварна, она страшна, одна дурнота! Без веры наша попытка постичь жизнь становится опасным искушением. И не дай бог, чтобы приблизительная наша идея оказалась подтвержденной неточным показанием прибора, — тогда двойная ошибка! Хорошее название для романа…

 

Пили они долго ли, коротко ли, но, почуяв приближение осени, заторопились домой. Тишкину удалось собрать лишь небольшую коллекцию лишайников, и еще он заподозрил поблизости крупное алмазное месторождение. Он решил назвать его в честь Гоголя, Манилова и Мани — Заманилово.

Они вернулись с этим научным багажом, и, при всей внезапности, опять Тишкин не изловил Маню ни на чем предосудительном, что и заставило его подозревать ее еще сильнее и окончательно уверить себя в наличии алмазного месторождения. Он разложил новые экспонаты по столешнице, пополняя их уже бывшими в наличии, и звезды к осени разгорались все отчетливей и ярче. Сопоставив одновременность всех этих явлений: лишайников и звезд, минералов и бабочек, Тобольска и Петербурга, Менделеева и Манилова, алмазов и Мани, — ощутив очередной прилив дурноты от этой единовременности себя со всем этим и не находя ни формулы для этого, ни выхода из всего, он хлебнул из привезенной ими из экспедиции бутыли, написал крупными печатными буквами заглавие все обобщающего труда:

 

Дата: 2019-02-24, просмотров: 129.