ВЕРТИКАЛЬНОЕ И ГОРИЗОНТАЛЬНОЕ ИЗМЕРЕНИЕ ПРОШЛОГО. Исследователь прошлого работает с уходящей вглубь последовательностью событий и с горизонтальными сечениями этой координаты. Поэтому существуют диахронная история хронологических последовательностей развития и синхронная, т.е. рассмотрение исторического явления в одной временной плоскости. Это фундаментальное отношение историка к своей главной реальности - времени - задает первое разделение исторических методов еще до наполнения их теоретическим содержанием. С наличием двух временных координат исторического мира связано предварительное разделение на историческую и психологическую специализации в исторической психологии. Историк изучает людей определенной эпохи, «он ведет свое исследование главным образом синхронно, ища в установках, поведении, системах ценностей свойственные различным областям социальной и духовной жизни сходства, позволяющие определить конкретный тип общественной психологии. Он также часто использует такие понятия, как ментальность, психология группы, видение мира или культурная модель, базисная личность. Психолог кажется достаточно недоверчивым по отношению к понятиям, которые он находит слишком глобальными, слишком общими: они дают ему не больше чем традиционный «дух эпохи».
82
Он ищет различные аспекты психического функционирования. Он не будет говорить о ментальности, но об отдельных функциях, таких, как память, воображение, личность, воля. Эта установка психолога, не столько глобальная и ассимилирующая, сколько различительная, соответствует исследованию, которое не столько синхронно, сколько диахронно» [Vernant, 1963, р. 91].
Замечание видного французского ученого может вызвать возражение: разве историки не изучают развитие человечества, а психологи не занимаются людьми определенной эпохи? Но, видимо, разделение, предложенное Ж.П. Вернаном, в предварительном порядке все-таки правомерно. Оно отражает преобладающее со второй половины XIX в. разделение труда между историей и психологией: первая собирает эмпирические источники по темам и периодам, объяснение связей во времени она ищет у «более теоретизированных» наук, куда относит и психологию. Последняя же не умеет работа-, ь с историческими источниками и предлагает широкие обобщения, перенесение закономерностей онтогенеза на филогенез.
Итак, логика пр фессионального изучения прошлого диктует два способа конструирования историчесгого мира: реконструкцию (реконструктивизм) и генетизм (социологический и психологический). Это две исследовательские установки «новой» науки. Распространить их на книжный гуманизм не удается, ибо его позиция - понимающая, холистическая^, индивидуализирующая по отношению как к «вертикальному» прошлому, так и к «горизонтальному». Его способ конструирования исторического можно назвать интерпретационизмом. В деятельности историков связаны разнонаправленные усилия отдалить прошлое от современности на дистанцию хронологической шкалы, отжившего социально-экономического устройства, иного культурного и человеческого склада и приблизиться к прошлому, сделать его понимаемой, переживаемой частью современности и частью личного опыта современного человека.
ИНТЕРПРЕТАЦИОНИЗМ. Как было показано выше, теоретически осмысленное и выделенное из практики экзегезы использование книжного толкования принято называть герменевтикой. В исторической науке есть обобщения интерпретирующих приемов, не связанные с антично-средневековой традицией, а основанные на здравом смысле, на обыденных и неклассических текстах. Эта ветвь интерпретационизма разрабатывается в англо-американской историографии и аналитической философии истории. В свидетельствах прошлого ищут проявление мотива (интенции) исторического агента двумя взаимосвязанными способами: эмоционально-личностной идентификацией с персонажем и рациональным суждением о том, что соображения индивида и есть причина его действия. Первый подход преобладает в герменевтике, основанной на понимающей психологии В. Дильтея, второй (его можно назвать неклассической, обыденной герменевтикой) - в трудах американских и английских методологов исторического познания. В одном случае цель интерпретации - создание образа человека, она достигается средствами, близкими к художественному творчеству, в другом - выяснение мотивов поведения с помощью обыденного суждения. Общим для двух ветвей интер-претационизма является то, что историк предъявляет для понимания своего персонажа собственный опыт. Исследователь так или иначе имитирует чужое сознание, воспроизводит его ходы своим собственным. В сознании историка, как в сознании писателя, происходит разделение «Я» автора и его персонажей. «Каждая адекватная герменевтика по сути есть опыт... самопонима-ния. Это - попытка понять себя через медиацию другого» [Long, 1967, р. 78]. Но полная поляризация невозможна, иначе писатель превратится в критика, интерпретация - в объяснение, персонаж - в объект исследования, общение через текст - в изложение фактов.
Интерпретирующие действия не могут быть сведены к технике экзегезы, так как им предшествуют предзна-ние и предпонимание. Правило герменевтического круга (М. Хайдеггер) гласит, что знание целого предшествует знанию частей. Отсюда выводится утверждение, что историческое знание первичнее представления интерпретатора. «Мы не можем избежать того факта, что наш исторический мир преддан нашему опыту и поэтому является конструирующим для любой текстуальной интерпретации» [Hirsch, 1976, р. 82]. Это обозначает, что интерпретатор и его персонажи находятся в едином смысловом поле письменной цивилизации, единство которой и подтверждает каждое толкование.
Аналитическая историография (В. Дрей, А. Данто, В. Мандельбаум) сближает объяснение и понимание. Возможности для этого предоставляет нарратив. Повествовательная фраза исторической прозы соединяет два момента времени: то, что описывается, v т , что предшествует описанию. Пример: «автор "Племянник'1 Рамо"« родился в 1717 году». Говоря Q рождении Дидро, мы сообщаем также о том, что через несколько десятков лет он напишет роман. «Гл h 1 ставка истории не в том, чтобы узнать о действиях, как оки могли совершаться свидетелями, но как они ставят историков в отношение к последующему и как они существуют в качестве частей временного целого» [Danto, 1965, р. 183]. Можно представить «идеального хроникера истории», который видел и записал все, что когда-либо происходило. Историк действует так, словно допущен к репортерскому всеархиву. Он объединяет отдельные действия исторических персонажей системой фраз, давая им интерпретацию, а на деле рекомбинируя вокруг себя фрагменты временной целостности. Его настоящая работа состоит в том, чтобы наделять поступки и события смыслами, ибо если нет смысла, то нет и нарратива. Благодаря двойной референции нарра-тивной фразы одно событие относится к другому, составляя связанную интригу истории. Фраза представляет в
миниатюре законы всего текста. Интерпретационизм в обеих версиях превосходит разделение двух осей, так как воссоздает исторический мир как круговорот вечных стремлений и ценностей человека.
ИСТОРИЧЕСКАЯ РЕКОНСТРУКЦИЯ. Итак, перечисленные выше приемы изучения прошлого обобщают профессиональные действия историка со своим материалом. Хотя история - это последовательность времен и череда данных эпох, постигают ее, вырезая из неостано-вимого потока событий отдельные кадры: периоды, этапы, хронологические промежутки (или, лучше сказать, останавливая ленту). Историк-профессионал конструирует прошлое последовательными поперечными срезами, ди-станцируя его от настоящего и обобщая в этих единовременных (синхронных) сечениях.
Философы сопоставляли синхронное рассмотрение явлений со структурно-функциональным подходом, а ди-ахронное - с генетическим, сделав соотношение двух подходов темой обширных методологических дискуссий. В них, с вариациями, структурализм и генетизм разъединялись и соединялись в единый структурно-генетический метод.
Истины структурно-генетической диалектики трудно оспорить, но только едва ли какой-либо профессиональный историк ими пользовался. У исследователя-эмпирика нет под рукой методологических схем, и он строит «структуры», опираясь не столько на теорию, сколько на скрупулезное и систематическое собирание всех фактов, относящихся к изучаемой эпохе. Понятие же и приемы реконструкции отражают логику работы с документальными массивами и с конкретными предметами-периодами. В отличие от интерпретационизма - тоже эмпирического действия с источниками определенного времени - реконструкция выдерживает стандарт «объективной» новой теории.
86
Термин «реконструкция» должен акцентировать: 1) систематичность и полноту использования источников, относящихся к изучаемому периоду;
2) прямое отсутствие объекта интерпретации, который должен возникнуть только в конце фактографического этапа;
3) зависимость теоретических обобщений от имеющихся источников.
Таким образом, реконструкция ужесточает рамки исследовательской работы в истории, вводя требования репрезентативности данных и соблюдения последовательности этапов сбора первичных данных и содержательного объяснения. Неудивительно, что реконструктивный подход был введен в историю для изучения человека. Как правило, самостоятельный реконструктивный уровень в процедуре исторического исследования не выделен. Но специфика исторического познания психики настолько велика, что требует подойти к вопросу иначе. Дело в том, что доступный нам исторический памятник так отдален механизмами культурной трансляции от породившей его человеческой активности, а последняя так плотно включена в объективированные структуры, что реально (по крайней мере на первом этапе исследования) восстанавливаются характеристики не личности и сознания, но порождающих их социокультурных систем. Выделение этапа реконструкции, материалы и методы которого непсихо-логичны, хотя и направляются психологическими гипотезами, кажется целесообразным. Психологические объяснения должны в этом случае относиться к исторической реконструкции как всякие теоретические обобщения к их опытно-эмпирической базе.
«...Сначала детально инвентаризовать, а затем воссоздать духовный багаж, которым располагали люди изучаемой эпохи; с помощью эрудиции, а также воображения восстановить во всей его целостности физический, интеллектуальный и моральный образ эпохи...» - пишет
Л. Февр [1991, с. 107], усилиями которого идея реконструкции была введена в обиход исторической науки.
«От физиологического до духовного, от хлеба насущного до мистики - все в поведении людей должно быть пройдено в рассмотрении, затем соединено друг с другом» - так определяется объем реконструкции у Р. Манд-ру [Mandrou, 1961, р. XIII]. В работе Р. Мандру, наиболее последовательно воплотившей глобальные устремления Л. Февра, полнота человека воссоздается в несколько этапов, каждый из которых имеет свою фактологическую основу и обобщаемую модель:
1) условия материального существования («человек физический»);
2) средства познания, в том числе так называемый ментальный инструментарий («человек психический»);
3) социальная среда (классовые и семейно-групповые отношения);
4) повседневные занятия (включая профессиональную деятельность и развлечения);
5) духовная деятельность (искусство, наука, религия);
6) формы социального и духовного эскапизма (бродяжничество, мистика, самоубийство и т.д.).
Завершающим этапом реконструкции и синтезирующей характеристикой духовности эпохи выступает картина мира изучаемой эпохи.
Таким образом, объем и направление эмпирической работы заданы представлениями историка о предмете исследования, характер информации - его специализацией и возможностями (архивные материалы, готовые данные других авторов). Понятно, что при значительном размахе реконструкции роль вспомогательных дисциплин возрастает. В настоящее время успехи «новой истории» зависят от развития стимулированных ею истории питания, истории болезней, исторической демографии, так называемой истории повседневности и т.д. (см. ниже).
СОЦИОГЕНЕТИЗМ, ЕГО ВЕРСИИ В ПСИХОЛОГИИ XX В. Генетизм есть метод изучения явлений в развитии. Его главным признаком является распространение причинно-следственного анализа на временные последовательности. Можно построить непрерывную цепь причин и следствий по единому закону, как это делал в XIX в. эволюционизм. Другая разновидность генетического метода - историзм, обобщение истории общества и культуры до универсальных мер и законов мироздания. Историзм не обязательно каузален. Его гегелевски-марксистский материал усложняет траекторию прогресса фигурами диалектических скачков и спиралей, содержит эсхатологическое вкрапление идеи Финала. Если само изменение объявить первоосновой социального бытия, то появляется историцизм - философское течение XX в., делающее факт временной изменчивости центральным пунктом познания.
Генетизм весьма органичен для психологии, которая наблюдает за изменениями личности от рождения до смерти. Преимущественно социологическая трактовка происхождения и движущих сил этих изменений может быть названа социогенетизмом. Его основное положение: человек - продукт общества. «Психология ищет в истории происхождения ряда деятельностей» (Л.С. Выготский). Исторические построения создавались психологами для нужд собственной науки, но получили более широкое распространение.
Примерами социологизма в психологии XX в. являются учения Э. Дюрктейма (1858-1917) во Франции, Л.С. Выготского (1896-1934) и А.Н. Леонтьева (1903-1979) - в СССР.
По отношению к историческому исследованию гене-тизм психологов является теорией - набором принципов и гипотез, отчасти проверенных в экспериментальном изучении ребенка. С другой стороны, французский социоге-нетизм Э. Дюркгейма и советский Л.С. Выготского - это учение о генезе знаковых систем и управлении человеком посредством этих систем (у А.Н. Леонтьева семиотика заменяется производственной схемой деятельности). Обще-
89
ство «овладевает» человеком, хотя Выготский пишет и про самоовладение личности своим поведением. «Новые» психологи Х!Х в. наложили причинно-следственный анализ на те стороны психики и личности, которых старая психология аппаратными методами предпочитала не касаться. Это создавало «новым» ореол смелых исследователей потаенных глубин психической жизни, но и вытесняло за пределы традиционного гуманизма.
Сказанное касается преимущественно сознания. Для эмпирической психологии XVIII-XIX вв. сознание проявляется как самодостоверность мышления и ощущений. Чувственно-интеллектуальное единство внутреннего мира есть сввдетельство существования субъекта в его самости. Философское понятие «Я» в значительной степени основывается на индивидуальном переживании уникальности своих духовных состояний. Экспериментальная психология XIX в. разрабатывает, изучает сознание интроспективными методами, оставляя за скобками метафизические споры о природе психического единства. Вундтовская психология- предпринимает огромные усилия, чтобы привязать проявления «самости» к лабораторно-аппаратурной процедуре, сделать их фиксируемыми и в определенной степени наглядными. Особенность этих усилий в том, что непосредственно наблюдаемое сознание не может полностью оформиться в качестве объекта количественного и прикладного знания, ведь самонаблюдение при всех ухищрениях интроспективного метода ^не может быть контролируемо на всех своих этапах и с трудом вовлекается в «научное производство». Ранняя экспериментальная психология закончилась с расхождением смешанных в ней начал: понимающая психология продолжает разрабатывать индивидуально-рефлексивную сторону сознания в виде феноменологических, культурно-исторических, художественных интерпретаций. «Новые» психологи XX в. наследуют способы фиксации лабораторного объекта и богатую феноменологию психических процессов, отбрасывая наблюдающего и размышляющего субъекта. Духовно-индивиду-
90
ализированный субъект заменяется социализированным субъектом. Интересно, что разработка социологической схемы происхождения психики в направлениях Э. Дюрк-гейма и Л.С. Выготского шла параллельно, но на разных мировоззренческих основаниях.
Во французской социологической школе индивидуальное сознание растворялось в коллективных представлениях так, что в конце концов от него оставался только некий фон, сумма органических ощущений, ореолом окружавших социализированное «Я». Сознание оказывалось индивидуальной организацией неиндивидуальных представлений. Так снимается коронная идея интроспекционистской психологии о врожденном характере некоторых духовных элементов, механизмов, структур сознания. Индивидуальное (несоциальное) сокращается до последнего предела его личной определенности, где оно еще сохраняет форму субъекта (целостность, саморегуляция, социальная активность), но на долю внесоциального остается некоторое количество личностных признаков (по крайней мере глубинного синтеза социального опыта).
У Л.С. Выготского дуализм двух начал - индивидуально-биологического и культурно-исторического - устранялся значительно радикальнее, хотя и не окончательно. Наряду с переходом к марксистскому пониманию общественного развития происходила смысловая замена основного положения французской школы «вытеснение индивидуального социальным» на оптимистическое «овладение своим поведением». Нетрудно заметить, что эта важнейшая идея Выготского была, с одной стороны, психологическим понятием, а с другой - ассимиляцией некоторых общественных идей. Иной мировоззренческий ракурс идеи мы находим у французских коллег Выготского: тот же процесс и те же проблемы внедрения социальных понятий в индивидуальное сознание, но видение пессимистическое, индивидуалистическое: общество не дает средств индивиду овладеть своим поведением, но заменяет его индивидуальность социальными представлениями, вытесняя собственно индивидуальное в бессознательно-органическое подполье психики.
Э. Дюркгейм не сомневался, что высшие этажи психики - продукт истории: «Истинно человеческая мысль не есть нечто первоначально данное. Она - продукт истории; это - идеальный предел, к которому мы все более и более приближаемся, но которого мы, вероятно, никогда не достигнем» [Дюркгейм, 1980, с. 233]. История - это пространство изменения психики от субъективно-случайного к объективно-всеобщему (реально, впрочем, недостижимому).
Теоретические взгляды Л.С. Выготского развивались под влиянием марксистского историзма. Исторический процесс не задан неким идеальным пределом, а продолжается в бесконечном многообразии форм. Предыдущие психологические направления тоже не считали человека пассивным элементом развивающейся системы, активное начало выступало под названиями «дух», «Я», «воля» как внутреннее качество индивидуального книжно-письменного творчества. Молодую советскую психологию (и не только ее) пафос социального овладения биоресурса-ми и поведением организма настойчиво толкал к технократическому идеалу, понимаемому сугубо оптимистично как формирование в деятельности сознательной личности. На «субъективное толкование» накладывался запрет, и появилось смешение общих логических условий всякого исследования и методов конкретных наук. Объективный метод для Выготского - это способ проследить развитие опосредованно наблюдаемого феномена психики, который выступает как составная часть культурных явлений - знаков и понятий. Между исследовательскими процедурами психологии и других наук не существует принципиального различия: «...глубочайшее заблуждение, будто наука может изучать только то, что дано в непосредственном опыте. Как психолог изучает бессознательное, историк и геолог - прошлое, физик-оптик - невидимые лучи, филолог - древние языки? Изучением по следам, по вли-
яниям, методом интерпретации и реконструкции, методом критики и нахождения значения создано не менее, чем методом прямого «эмпирического» наблюдения» [Выготский, 1983, с. 343]. Всякая наука идет от опыта, формулирует гипотезы, затем проверяет их, а как это происходит - экспериментальным, сравнительным, логическим путем - не столь важно: «...анализ принципиально не противоположен индукции, а родственен ей: он есть высшая ее форма, отрицающая ее сущность (многократность). Он опирается на индукцию и ведет ее. Он ставит вопрос, он лежит в основе всякого эксперимента; всякий эксперимент есть анализ в действии, как всякий анализ есть эксперимент в мысли; поэтому правильно было бы назвать его экспериментальным методом» [Выготский, 1983, с. 403]. Психологические методы для Выготского-теоретика совпадают с историческими, абсолютизация аппаратурных методов - это проявление «фельдшериз-ма» в науке, а правильность психологических построений определяют исходная философская позиция и практика.
Вряд ли стоит напоминать, что, отрицая различие исторических и психологических методов, Выготский имеет в виду общую логику гипотетико-дедуктивных наук, а не специфику истории и психологии.
Выготский-исследователь выступает автором новых разновидностей лабораторного опыта, обогащая и развивая традиции классической психологии. Исследовательский процесс в культурно-историческом направлении развивается по рецептам экспериментального познания. В теоретико-методологической части вызревают гипотезы на основе мировоззренческих коррекций психологических представлений, они проверяются с помощью специальных методик. Историзм ранней советской психологии носит методологический, а не инструментальный характер. Пример с анализом рудиментарных функций делает очевидным предел психологического историзма 20-30-х гг. Рассмотрение доживших до нашего времени архаичных форм поведения, вроде бросания жребия или завязывания узел-
ка на память, дает возможность выявить верхний и нижний полюса развивающейся функции, «пределы, внутри которых расположены все степени и формы высших функций. Обе эти точки, вместе взятые, определяют историческое осевое сечение всей системы поведения личности» [Выготский, 1983, с. 62]. Но промежутки между двумя хронологическими полюсами выявляются уже не на историческом материале и не историческими методами, а приемами лабораторной фиксации переменных на современных испытуемых. Ясно, что историческая методология требует не проверки соображений исследователя путем организации сенсомоторных и вербальных актов, но выявления действительной исторической последовательности, лежащей между двумя полюсами, на историческом материале. Только в этом случае может идти речь о собственно историческом исследовании. Наука же о прошлом принимала социогенетические построения психологов как разновидность общей теории общественного развития, а именно как учение об изменениях социальной природы человека и человеческой природы общества.
Направления и школы исторической психологии
ПРИЗНАКИ И РАЗДЕЛЕНИЕ СОВРЕМЕННОЙ ИСТОРИЧЕСКОЙ ПСИХОЛОГИИ. Предварительно определив статус исторической психологии в человекознании, можно выделить составляющие ее направления. Минимальное единство исследований на стыке истории и психологии, которое и оправдывает словоупотребление «историческая психология», создается сходством следующих задач:
1. Методические. Исследовательские приемы строятся ради интерпретации текстов (непрямых свидетельств исчезнувшего сознания) и реконструкции психолого-культурных механизмов, порождающих эти тексты.
2. Теоретико-языковые. Направления исторической психологии более или менее сознательно пытаются объединить концептуальные аппараты истории и психологии в единый язык описания человеческой жизни прошлого. Не всегда эти попытки удачны, но диалог истории и психологии существует.
3. Предметно-эпистемологические. Историческая психология ищет свой предмет и свою эпистемологию, отталкиваясь от практики иллюстрирования готовых психологических положений историческими примерами или «оживления» исторического фона психологическими картинами. В идеале рисуется конкретная методология, синтезирующая в общем исследовательском русле исторические и психологические интересы.
Усилению указанных критериев соответствует движение от случайных психологических толкований прошлого к исторической психологии более систематического плана.
В исторической психологии как относительно консолидированной области исследований человека на стыке истории и психологии может быть выделено несколько направлений:
1) герменевтически-феноменологическое, продолжающее линию полухудожественного прочтения источников индивидуализирующей историографии и понимающей психологии XIX в.;
2) историческое, с ориентацией на «новую историю» (школы «Исторического синтеза», «Анналов») и методами воссоздания картин коллективной жизни отдельных эпох;
3) психологическое (французская школа И. Мейерсо-на-Х'.-П. Вернана; «критическая психология» в ФРГ), разрабатывающее на историческом материале генезис психических процессов и структур;
4) психоаналитическое - применение неофрейдизма к изучению личности и массовых движений в истории, развивается в США под именем психоистории.
Первое направление тяготеет к интерпретационизму, второе - к исторической реконструкции, последние - к генетизму.
Особые теоретические позиции занимают: 5) структурализм и 6) постмодернизм. Они не входят в историческую психологию, но некоторые из работ этих направлений по содержанию соприкасаются с ней.
1. Герменевтически-феноменологическая ориентация
Собственно, герменевтика и феноменология как оформленные доктрины и методы представляют ядро этого направления. Значительная часть работ, выполненных в указанном ключе, - это произведения историков, достаточно безразличных к теории и доктрине. Их общий знаменатель - интерпретационизм, то есть опора на традиционную работу историка со сложными символическими документами культуры и рефлексивное осмысление собственной работы. В числе таких не обремененных доктринальными стеснениями исследователей следует упомянуть современного немецкого медиевиста А. Борста. Его работа «Формы жизни в средние века» [Borst, 1973] дает представление о той линии истории ментальности, которая связана с пониманием жизненных условий людей прошлого.
В СССР 1970-1980-х гг. метод индивидуализирующего анализа культуры в русле истории ментальностей развивал Л.М. Баткин. Стиль жизни и мышления итальянских гуманистов воссоздается им в психологических зарисовках людей эпохи Возрождения [Баткин, 1978; 1989а; 19896].
На обобщение феноменологических подходов к прошлому и создание направления исторической психологии («метаблетики») претендует книга голландца Я. Ван ден Берга «Метаблетика, или изменение людей» [van den Berg,
I960]. Демонстрируя психиатрическое вчувствование в душевные отклонения людей прошлого (скорее иные формы мировосприятия, чем психические расстройства), эта книга декларирует историческую психологию в феноменологическом ключе.
РАБОТА И. ХЕЙЗИНГИ «ОСЕНЬ СРЕДНЕВЕКОВЬЯ». Наиболее известный и явный продолжатель психологизи-рующей историографии в XX в. - голландец И. Хейзинга (1872-1945). Историк с мировым именем, в своих теоретических работах он прямо адресуется к неокантианской идее науки о ценностях культуры, идиографическому методу понимающей психологии В. Дильтея и романтическому интуитивизму. В исторических трудах И. Хейзинга - приверженец нарратива, а науку о прошлом понимает в духе образовательно-эстетического идеала гуманизма: «История - это духовная форма, в которой культура отдает себе отчет о своем прошлом» [Huizinga, 1954, S. 109].
Главная книга Хейзинги «Осень Средневековья». Исследование форм жизненного уклада и форм мышления в XIV и XV вв. во Франции и Нидерландах» (1919) во многом определила основные темы современной исторической психологии. Однако представители «Новой истории», соглашаясь, что Хейзинга предугадал многие их выводы, отмечают, что получил он их как-то не так. «Ж. Ле Гофф, говоря в середине 70-х гг. о связи творчества Хейзинги со становлением «Новой исторической науки» во Франции, отмечает критически, что при явной тенденции к междисциплинарному подходу у Хейзинги в структуре исторического знания психология все же остается «литературной», этнология - философской, философия - морали-зующей. Для подобного упрека, конечно, есть основания: и будь «стройное» воспроизведение существенной тенденции исторического мышления Хейзинги возможно, эти наблюдения играли бы здесь важную роль» [Тавризян, 1992, с. 416].
97
Разумеется, мышление Хейзинги плохо воспроизводимо в координатах исследовательской науки, но гораздо лучше - как интерпретирующее постижение прошлого. И разумеется, психология Хейзинги имела мало отношения к той, которая разрабатывалась в лабораториях.
«Мой взгляд, когда я писал эту книгу, - предваряет И. Хейзинга свой проникновенный труд о позднем средневековье, - устремлялся как бы в глубины вечернего неба... Пожалуй, картина, которой я придал очертания и окраску, получилась более мрачной и менее спокойной, чем я рассчитывал, когда начинал этот труд» [Хейзинга, 1988, с. 5]. Это лексика художника. Камертон авторского чувства отзывается на каждое волнующее свидетельство в букете подобранных цитат и примеров. Надо быть чрезвычайным педантом, чтс бы требовать обзора источников и теоретической экспозиции от исследования-сопереживания, панегирика, обличения. Герои здесь - эпоха, судьба, жизнь, а не отдельные люди с их специальными психологиями, хотя о психологии и для психологии очень много в этой богатой книге. История - драматический жанр, никогда ее не свести к формуле, закону. От драматурга требуется словесное искусство и эхолаличес-кая отзывчивость к тексту. В письменном свидетельстве надо услышать подтекст. Тонкое вычитывание словесной кон-нотации из некоего предварительного или спонтанно конструируемого языка есть закон феноменологической интерпретации. Психологические темы этой книги с подзаголовком «Исследование форм жизненного уклада и форм мышления в XIV и XV вв. во Франции и Нидерландах» вычитаны из подтекста. Страсти, верования, представления, экономические и политические интересы, эстетические и любовные переживания, забавы знати, метания толпы, экстаз мистиков предстают книжными сущностями, вставленными в рамку игровой концепции истории. На картине франко-нидерландского общества позднего средневековья изображены не социальные и политические отношения, а «жизнь» - некая слитность телесно-аффек-
98
тивного и символически-текстуального; она дается через смысловую связь автора с прошлым. Сквозь теоретическую конструкцию книги проходит противопоставление содержания и формы. Форма стереотипна, но содержание уклоняется от определения, поэтому история предстает символическим спектаклем, за которым автор затрудняется разглядеть истинность. Впрочем, он и не в состоянии: ведь в его распоряжении только слова, а жизнь остается загадкой, игрой. Какого-либо укрепления авторского видения специальными терминами и понятиями не требуется. Историческая психология И. Хейзинги не теоретическая или практическая; от людей прошлого нам вообще ничего не нужно, кроме того, чтобы они существовали как образы и эмоции нашей души. Разумеется, позднее средневековье с его людьми и страстями - исторический, а не литературный факт. Автор конструирует смысловые структуры ушедшей культуры, которые, однако, оказываются нашими литературно-эстетическими отношениями к прошлому.
Если обрастить изложение цифрами, лингво-семиоти-ческими комментариями, социологическими и психологическими гипотезами, т.е. опереть на явные и твердые структуры невербального (или не чисто вербального) свойства, то исследование приобретает теоретический или практический лоск, но кое-что и потеряет. Потеряет характер целенаправленного ценностно-смыслового отношения, которое всегда является признаком гуманитарной ориентации. Оставшись же в пределах слов, исследование будет одновременно моделировать, показывать и объяснять свой предмет, полунамеченный в категориях жизни, идеала, образа, переживания. Такой редкий случай гуманитарной психологии, удержавшейся на своем уровне текстуально-письменной игры, представляет книга И. Хейзинги.
ДРУГИЕ ПРЕДСТАВИТЕЛИ ИНТЕРПРЕТАЦИОНИЗМА. Усилиями проникнуть в дух эпохи отмечены и работы русского историка Л.П. Карсавина (1882-1952)
«Очерки религиозной жизни в Италии XII-XI II веков» и «Основы средневековое религиозности в XII-XIII вв. преимущественно в Италии» [Карсавин, 1912, 1915]. Карсавина интересовала обыденная религиозность, весьма отличная от той, которая проповедовалась с амвона. Как профессиональный историк, он связывал разработку этой темы с расширением круга исторических документов и тщательным их прочтением. Более поздние работы Карсавина относятся уже не к исторической психологии (одним из родоначальников которой он может считаться), а к философии истории и религиозной философии. Таким образом он разъяснил глубинные интенции и собственных опытов типизации духовной жизни. Русский мыслитель, в отличие от голландского, не остановился на игре эстетических форм и гуманистических уроках культуры, а преодолел историю Богом.
Сходное сочетание понимающей интерпретации с эрудицией историка, филолога, искусствоведа и обобщающим «телескопическим» видением далеких эпох отличает и трехтомный труд Ж. Гебзера «Происхождение и современность» [Gebser, 1973].
Труд Ж. Гебзера - не просто очерк визуальных представлений европейской культуры. Под влиянием гештальт-психологии и феноменологии этот швейцарский ученый и литературный критик проводит идею преобладания целостного образа над составляющими его элементами: доперспективное и перспективное состояния видения частичны по отношению к аперспективному познанию, которое ожидает нас в будущем и на которое намекает искусство. Интегральное видение грядущего все-прозрачно, самоочевидно, целостно, нечастично, лишено ограничений пространства и времени. Однако не только эта футурологическая перспектива отличает труд Гебзера от генетических построений истории психических процессов, но и то, что в своем изложении он пытается сломать гносеологическую противопоставленность прошлого и настоящего, демонстрируя становление це-
лостного видения, которое хронологически еще не наступило. «Происхождение всегда современно. Нет никакого начала, поскольку всякое начало связано временем. И настоящее не есть чистое сейчас, сегодня или мгновенно. Оно не есть часть времени. Но оно всепри-сутствующе и тем самым всегда первоначально» [Gebser, 1973, аннотация]. Эти слова - возвеличение усилий проникнуть в прошлое и вывести его из тьмы несущество-вания в настоящее. Историк устраняет, конечно, не физическое время, но статическую дистанцию между собой и пунктами своего путешествия назад. И это сворачивание хронологического маршрута получает символ-модель холистического восприятия.
Устранение временных дистанций между историком и его предметом не обязательно символизируется эстетической формой, Богом или единовидением. Эпсхи можно соединить голосом, в диалоге. Так поступил М.М. Бахтин (1895-1970).
М.М. БАХТИН - ИСТОРИЧЕСКАЯ ГЕРМЕНЕВТИКА И ФЕНОМЕНОЛОГИЯ ГОЛОСА. Среди трудов этого крупнейшего русского мыслителя-гуманитария советского периода книга «Творчество Франсуа Рабле и народная культура Средневековья и Ренессанса» (закончена в 1940 г., увидела свет в 1965 г.). Сделавшая эпоху в культурологии концепцией карнавальности, она претендует на создание истории смеха и содержит страницы с описанием образного мышления эпохи Рабле. Но влияние Бахтина на историческую психологию не ограничивается частными, хотя и очень важными вкладами в изучение народной смеховой ментальности. Его основное влияние - методологическое.
Бахтин принадлежит к индивидуализирующей линии гуманитарного познания. В ранней неоконченной работе (опубликована в 1986 г. под названием «К философии поступка») он попытался создать собственную философию,
близкую феноменологии и экзистенциализму. Как и Дильтей, он резко критикует абстрактный теоретизм науки, оставляющей без внимания жизнь конкретного человека. Общий закон науки отменяет ответственность личности перед бытием. «Поскольку мы вошли в него (научный закон. - В.Ш.), т.е. совершили акт отвлечения, мы уже во власти его автономной закономерности, точнее, нас просто нет в нем - как индивидуально ответственно активных» [Бахтин, 19860, с. 86].
В противовес растворяющей индивидуальность силе генерализующей науки Бахтин создавал учение о едином и единственном поступке, ответственном перед бытием. «...Все в этом мире приобретает значение, смысл и ценность лишь в соотнесении с человеком, как человеческое. Все возможное бытие и весь возможный смысл располагаются вокруг человека как центра и единственной ценности...» [Бахтин, 1986, с. 509].
Бытие, которое описывает Бахтин, - это, разумеется, не физическая Вселенная, а некоторое представление ценностного мира культуры. Архитектоника, выстраиваемая поступком, в отличие от «структуры» и «систем» уникальна. «Этот мир дан мне с моего единственного места - как конкретный и единственный. Для моего участного поступающего сознания - он, как архитектоническое целое, расположен вокруг меня как единственного центра исхождения моего поступка: он находится мною, поскольку я исхожу из себя в моем поступке-видении, поступке-мысли, поступке-деле. В соотнесении с моим единственным местом активного исхождения в мире все мыслимые пространственные и временные отношения приобретают ценностный центр, слагаются вокруг него в некоторое устойчивое архитектоническое целое - возможное единство становится действительной единственностью» [Бахтин, там же, с. 511].
Можно заметить некоторую двусмысленность, нави-саьшую над ранним замыслом Бахтина. О ней знала европейская мысль, со времен позднего средневековья за-
102
дававшаяся вопросом: что можно извлечь из понятия индивидуального, кроме самого понятия? Чтобы не впасть в теоретизм, Бахтин должен был указать реальность, в которой разворачивает свои ответственные действия индивидуальное сознание. Такой реальностью оказалась художественная культура. В переходе от философии бытия-события к филолого-культурологической феноменологии эстетического сознания есть внутренняя логика. «Искусство для Бахтина было остановленным миром-событием, к которому можно было неоднократно возвращаться, в то время как реальный мир-событие оказывается постоянно изменяющимся и трудно схватывается в размышлении. Но, начав анализировать мир эстетического видения как модель мира-события, Бахтин довольно быстро переходит к анализу самого мира эстетического видения, художественного мира, создаваемого художником, где его первоначальная философская установка (мир-событие) становится уже не предметом отнесения результатов исследования к модели, а общим методологическим средством понимания эстетического художественного мира» [Конев, 1994, с. 22-23].
Возможно, что в замене философии на литературоведение сказались и национальная привязанность к художественному слову, и судьба гуманитария в сталинской России, где эстетические штудии давали прибежище независимым мыслителям. Как бы то ни было, Бахтин выступает создателем своеобразной версии герменевтического понимания - диалогизма («диалогического воображения» в одной из версий западных переводов Бахтина).
В «Творчестве Франсуа Рабле...» Бахтин полемизирует с основополагающей работой по исторической психологии - книгой Л. Февра «Проблема неверия в XVI в. Религия Рабле» (см. о ней дальше). Он упрекает французского историка в академической дистанции по отношению к средневеково-ренессансному смеху. Уважаемый профессор не слышит, как хохочет на площади этот люд. «Он слышит раблезианский смех ушами человека XX века, а не так,
как его слышали люди 1532 года. Поэтому ему и не удалось прочитать «Пантагрюэля» их глазами как раз в самом главном, в самом существенном для этой книги» [Бахтин, 1990, с. 147-148].
Самому Бахтину удалось, поскольку он опирался на диалогизм - доктрину «выразительного и говорящего бытия» и приемы наделения текста качествами собеседу-ющего голоса. Это не значит, что он прослушивал литературную вещь как пластинку (хотя главу о площадных криках, пожалуй, не напишешь без акустических впечатлений). Бахтин выбирал самых «озвученных» авторов мировой литературы. Д^ книги о Рабле были «Проблемы поэтики Достоевского». Здесь Бахтин открыл полифонический роман, написанный наподобие партитуры, с персонажами, самостоятельный голос которых подвластен авторской воле.
Следует отметить две особенности гуманитарного метода Бахтина, стоящие особняком по отношению к приемам понимания других авторов. Во-первых, Бахтин-философ наделял голос бытийной самостоятельностью, не допуская его перехода в иные качества, структуры, диалектические синтезы, т.е. пропадания в монологическом, субъект-объектьом знании. Во-вторых, будучи литературоведом, он-разрабатывал теорию речевых жанров - способов культурно-лингвистического опосредования человеческих высказываний. По своему полифоническому потенциалу, способности вмещать различные голоса, жанры неравнозначны. Вот эпос. Герои его повествуют из прошлого, каждый со своей, строго определенной партией. Эпопея - абсолютно готовый, даже закостеневший, одномерный и однонаправленный жанр.
«Эпическое абсолютное прошлое япляется единственным источником и началом всего хорошего и для последующих времен. Так утверждает форма эпопеи. Память, а не познание есть основная творческая способность и сила древней литературы. Так было, и изменить этого нельзя; предание о прошлом священно, нет еще сознания относительно всякого прошлого» [Бахтин, 1986, с. 403].
Совсем иначе построен роман. Это - идеальная форма для помещения многоголосия мира. Строго говоря, роман - полижанр, так как способен измениться в соответствии с потребностями жизни и самовыражения.
«Роман соприкасается со стихией незавершенного настоящего, что не дает этому жанру застыть. Романист тяготеет ко всему, что еще не готово. Он может появиться в поле изображения в любой авторской позе, может изображать реальные моменты своей жизни или делать из них иллюзии, может вмешиваться в беседу героев, может открыто полемизировать со своими литературными врагами и т.д. Дело не только в появлении автора в поле изображения, - дело в том, что и подлинный, формальный, первичный автор (автор авторского образа) оказывается в новых взаимоотношениях с изображаемым миром: он находится теперь в одних и тех же ценностно-временных измерениях, изображающее авторское слово лежит в одной плоскости с изображенным словом героя и может вступить с ним (точнее: не может не вступить) в диалогические взаимоотношения и гибридные сочетания» [Бахтин, 1986^ с. 414-415].
Короче, роман идеально моделирует архитектонику меняющихся, сдвигающихся относительно друг друга жизненных центров, используя при этом акустические возможности письменного слова. Он настолько гибок, что может почти заменять реальность (при запойном чтении, смешивающем явь и вымысел). Такие способности роман получил от предшественников - менипповой сатиры, сократического диалога, искусства мимов и других явлений народно-площадной, смеховой культуры, в которых минимальна дистанция между содержанием и выражением, автором и актером, исполнителем и аудиторией.
Бахтин-филолог нашел и обосновал средство сжимания культурного расстояния в ценностно выстроенном мире. Из всех придуманных цивилизацией вторичных, письменных жанров роман наиболее охотно сближает два разобщенных голоса на основе конвергенции их общего
смысла. Поэтому роман - не только модель, но и символ. Дальше уже идет самозвучащее, целостное бытие.
Диалогизм Бахтина - это, разумеется, не прослушивание документов прошлого с помощью внутреннего слуха, а доктрина голосового строения мира, которая особым образом ориентирует историко-литературоведческий анализ. Она (доктрина) позволяет выделять в жанрово однородном тексте компоненты-голоса книжно-письменной чувственности. «Звучат» не только персонажи, но и слова, названия вещей. Вот, например, она из бесчисленных номинаций Рабле: номенклатура рыб в IV книге («Гаргантюа и Пантагрюэль»). Рабле приводит 60 названий. Откуда он их взял? Не из ихтиологической систематики - такой еще нет. Обо всех этих барбунах, пласкушах, морских ангелах, морских собаках, бешенках, морских курочках писатель мог слышать разве что от рыбаков. Еще одна особенность наименований: это, строго говоря, еще не названия рыб (такие появятся в книжном контексте), а клички, прозвища, почти собственные имена разных местных обитателей вод. Столь же легко обретают интонационный облик и начинают «голосить» у Рабле названия растений, блюд, членов тела, предметов обихода, оружия и т.д., а уж имена в романе - это сплошь клички. Громадное количество лексики - «девственные слова», впервые входящие в книжно-письменный контекст из устной речи. Граница между нарицательными и собственными именами ослаблена. «И те, и другие стремятся к одной общей точке - к хвалебно-бранному прозвищу» [Бахтин, 1990, с. 507).
Бахтин описывает возникновение современного романа из материала устного слова, а в психологическом плане - переход образного мышления в абстрактное. Но, в отличие от Февра и других исторических психологов, он не наделяет раннюю стадию процесса преимуществом перед более поздней, абстрактной. Рабле и стоящий за ним Бахтин испытывают мало восторга перед прогрессивными деяниями государства. Последнее слово - за народом, а
его нельзя подкупить ограниченной мерой прогрессивности и правды. Он судит sub speciae vitae^ своей бессмертной двутелесности, состоящей из рождений и смертей. Понять эту анимизированную телесность - не значит снизойти к ней, скорее, наоборот. Голоса полифонически устроенного мира неслиянны, и уловить звучание - обнаружить индивидуальность. Дальше начинается диалог. Что он даст ~ неизвестно. Гуманитарная наука может открыть массу интересного о происхождении, социальной обусловленности, лингвистическом строении, языковой материи диалога, ибо ее предмет - выразительное и говорящее бытие. Но по сути ничего нового добавить к тому, что знали великие художники о человеческом существовании, она не может. А суть этого существования в следующем: «Быть - значит общаться диалогически. Когда диалог кончается, все кончается. ...Все средство - диалог цель. Один голос ничего не кончает и ничего не разрешает. Два голоса - минимум жизни, минимум бытия» [Бахтин, 1972, с. 434].
Конструирование диалогической индивидуальности хорошо прослеживается в художественном творчестве. Возможно читательское или писательское слияние с персонажем (пример тому слова Флобера: «Госпожа Бовари - это я»). Другой случай - «вненаходимость», констатация авторского отличия от персонажа. Здесь нет субъект-объектного разделения, так же, как и самого критерия объективности (ведь взаимодействие происходит в сфере вымысла). Суждение «он - другой» обосновывает позицию иного гносеологического типа, чем это принято в естественнонаучном познании, без предварительного обоснования реальности другого, выяснения его антропологических, социологических и психологических и т. д. характеристик. Вненаходимость («экзотопия» в переводе американского литературоведа П. де Мана) дает принцип для гуманитарной эпистемологии на основе автор-персонаж-ных линий поэтики литературного произведения (этот вариант у Бахтина намечен, но не разработан). В таком случае «функция диалогизма - поддерживать и продумывать
радикальную внеположность или гетерогенность одного голоса по отношению к другому, включая самого романиста. Она или он, с этой точки зрения, не находятся в какой-либо привилегированной ситуации по отношению к самому персонажу. В этой перспективе диалогизм больше не сводится к формальным и дескриптивным принципам и не относится только к языку: гетероглоссия (многовариантность среди дискурсов) - специальный случай экзо-топии (инаковости как таковой), и формальное изучение литературных текстов становится важным, потому что ведет от внутрилингвистических к внутрикультурным отношениям» [Man, 1989, р. 109].
Такая гуманитарная методология на основе автор-пер-сонажной вненаходимости построена не была (и не построена пока никем). Не найдем мы в наследии ученого и психологии звучащих голосов культуры. Правда, американские исследователи Г. Морсон и К. Эмерсон находят у русского мыслителя наметки прозаики - теории всякого текста, написанного прозой - в противовес и в дополнение к поэтике - теории художественного языка, поэзии и прозы [см. Morson, 1988; Emerson, 1988].
Частью такого проекта можно представить и общее учение о персоноидных и психоидных персонажах текста в голосовой, визуальной или иной перцептивной модаль-ностях. Эта психология без испытуемого могла бы разработать идею звучащего бытия, намеченную русским мыслителем.
ТРАДИЦИОННОЕ НАПРАВЛЕНИЕ В ИСТОРИЧЕСКОЙ ПСИХОЛОГИИ И СОВРЕМЕННАЯ ГУМАНИТАРНАЯ КУЛЬТУРА. Воссоздание гуманитарной психологии в нашей стране немыслимо без возвращения к приоритетам книжной образованности. Для современного технократического ума, подходящего к психологии с требованиями немедленного эффекта, частичное обоснование этого реставрационного процесса дает слияние герменевтического
понимания с процедурами так называемой гуманистической терапии. Будучи гуманитарием, психолог сталкивается с историзмом повседневного сознания. Фигуры и факты прошлого для его испытуемого или пациента являются не абстрактным знанием, но эмоциональным опытом; объединение с культурным символом может стать главной задачей и движущей силой развития личности. Это психотерапевтическое значение истории понимали такие психологи, как К.Г. Юнг и Л. Бинсвангер. «Конечно, несчастны будут пациенты, если для излечения они вынуждены будут понять Гераклита или Гегеля; в то же время никто не излечится, не будет действительно излечен в самой глубине своего существа, если врачу не удастся высечь в нем огонек духовности», - писал основоположник экзистенциального психоанализа Л. Бинсвангер [цит. по Spiegelberg, 1982, р. 184]. Обращенная к индивидуальному и коллективному опыту культуры историческая психология становится психологией исторического сознания современного человека.
Обнаруживается однотипность деятельности консультанта, психотерапевта, с одной стороны, и традиционного гуманитария - с другой. В обоих случаях приемы сводятся к идиографическому описанию мира культурных норм и ценностей. Когда психолог становится историком человеческой судьбы, он пытается понять ее как временную последовательность и формирует «архив» биографических данных и личных документов. Здесь взаимное тяготение двух наук обеспечено общим «традиционным» стилем учености и отношения к человеку. Термин «междисциплинарное взаимодействие» будет неадекватен для обозначения такой связи, скорее над-дисциплинарной, основанной на принадлежности к общей культурной традиции, а не на схождении узкопрофессиональных интересов.
Историческая психология как единственная психологическая дисциплина, основанная на изучении документов и памятников культуры, является гуманитарной в
собственном, традиционном значении слова. Она представляет собой общую территорию исторических и психологических наук, где устанавливаются новые формы сотрудничества между ними. Сейчас импульсы к развитию этой пограничной области исследований идут от возросшего интереса общества к своему прошлому и смены его мировоззрения, методологической трансформации обществоведения и гуманитаризации знания.
Причем гуманитаризация не просто доукомплектовывает наш умственный багаж сведениями по истории, экономике, праву, психологии и т. д.; она очеловечивает крайне специализированные науки, т. е. возвращает их к целостному носителю познания. Этот носитель - реальная личность, которая существует в каждодневных условиях, с универсальным человеческим опытом - бытом, в своей стране и своей культурной традиции. Bonus sensus (здравый смысл), отшлифованный в европейской традиции до гуманистической ценности и педагогического ориентира, - сила, которая между крайностями рассудка и эмоций «вернет душу на ее естественный путь» (Бергсон, 1990, с. 162]. Универсальный опыт самоопределения человека приобретает здесь черты некоего исторического результата, а именно общей образованности, которую надо добыть из книг и прочих свидетельств прошлого, спасти от преждевременно узкой профессионализации.
Наделенная атрибутами книжной учености, гуманитарная психология имеет и отдельную задачу. Она строит образы человека прошлого и учит общению с культурными персонажами. В XX в. герменевтика стала философским учением о познании, а общение с прошлым посредством текстов объявлено «наивным и романтическим». Но обогащенная достижениями семиотики, культурологии, этномето-дологии психогерменевтика воссоздается в наши дни как психология нарративных повествовательных жанров, в том числе обыденного сюжетосложения, и личности эпохи письменной культуры.
2. Историческое направление в исторической психологии
ИСТОРИЧЕСКАЯ ПСИХОЛОГИЯ ИЛИ ИСТОРИЯ МЕНТАЛЬНОСТЕЙ? Это направление создано и разрабатывается историками. Оно иногда отождествляется с так называемой историей ментальностей. Однако эти два понятия не синонимы. История ментальностей скорее соответствует исторической психологии в широком значении слова.
Внутри указанной области завязывается ядро из программ соединения исторической науки с психологической, а также исследований, выводимых из этих программ или им отвечающих. Это и есть историческая психология в более специальном значении.
Историческое исследование ментальностей зародилось и получило наибольшее развитие в так называемой школе «Анналов» (по названию журнала «Анналы»). Указанное направление появилось в 1920-1930-х гг. во Франции под знаменем «Новой истории». Его основоположники М. Блок (1886-1942) и Л. Февр П878-1956) высмеивали своих коллег традиционного толка, которые подобны «сундуку для хранения фактов». За этой задорной критикой «старой» историографии стоял пересмотр источников, принципов, предмета науки о прошлом.
Развенчивалось исключительное для нарративной истории значение события и отражающего его письменного документа. «Они (Блок и Февр. - В.Ш.) отрицали тот взгляд, что каждый исторический момент обладал уникальной индивидуальностью, значение которой может быть выявлено через изучение письменного документа без обращения к общим понятиям и без чего-то большего, чем самое поверхностное упоминание непосредственного контекста» [Lucas, 1985, р. 4]. Наука о прошлом определялась как метод мысленного воссоздания (реконструкции) всех сторон жизни ушедших поколений на основе всех фактов,
которые можно получить. Помочь историку в этой работе должны науки о человеке и обществе. Марксистская историография, которая так же в это время преодолевала ин-терпретационизм обществоведением, уперлась в схему экономических формаций. Выбор французских ученых был гораздо богаче. В помощь историку они привлекали географию и экономику, социологию и психологию, антропологию и лингвистику. Но поскольку главным для историка должен быть человек, особые надежды возлагали на психологию. Для историка союз с психологией, считал Л. Февр, может быть, главный шанс на обновление его науки. «Сколько людей расстается с историей, жалуясь, что в ее морях, исследованных вдоль и поперек, больше нечего открывать. Советую им погрузиться во мрак Психологии, сцепившейся с Историей: они вновь обретут вкус к исследованиям» [1991, с. 109]. Нота психология, которая разрабатывается в лабораториях, для историка не подходит. Необходимо создать историческую психологию, которая станет основой науки о прошлом.
Новая история нуждалась в новой психологии, и наиболее важные теоретические займы Л. Февр делает у психосоциологии Ш. Блонделя и Э. Дюркгейма, психологии развития А. Баллона. Программные статьи и некоторые исследования 1930-1940-х гг. (особенно книга Л. Февра «Проблема неверия в XVI веке. Религия Рабле») знаменовали приближение новой французской историографии к идее специальной науки -о психике и личности людей прошлого. Наиболее последовательным продолжением проекта исторической психологии Февра стала книга его ученика Р. Мандру «Введение в современную Францию. Очерк исторической психологии. 1500-1640» (1961), a также другие работы этого автора. Историческая психология мыслилась как теоретический и организационный стержень, вокруг которого должна разворачиваться глобальная история страны и эпохи. «Нет нужды долго доказывать, - писал Л. Февр, - что психология, т. е. наука, изучающая ментальные функции, непременно должна всту-
пить в тесную связь с социологией, наукой, изучающей функции социальные, и что не менее необходимыми являются ее постоянные соотношения с рядом трудноопре-деляемых дисциплин, чья совокупность традиционно именуется историей» [1991, с. 97].
Историография таким образом сможет поучаствовать и в трансформации психологической науки, которая ограничена до сих пор современной эпохой и берет человека в качестве испытуемого. Из соединения знаний о современности с историческим взглядом должны возникнуть универсальные характеристики психической жизни и синтетическая наука о человеке.
Последовательность исторической реконструкции должна в целом соответствовать разделению наук о человеке и порядку изучения предмета от элементарного к высшему. Сначала - реконструкция условий повседневного существования и выведение иерархии биологических потребностей, физиологических основ темперамента, эмоций, затем - виды деятельности, групповые отношения и социальные типы личности, наконец «инвентаризация» познавательных инструментов и синтетическая характеристика эпохи - картина мира.
РЕКОНСТРУКЦИЯ ЧУВСТВИТЕЛЬНОСТИ И ВСПО-МОГА ТЕЛЬНЫЕ ДИСЦИПЛИНЫ. Первый блок реконструкции символизируется словом «чувствительность» (sensibilite). В программной статье Л. Февра «Чувствительность и история. Как воссоздать эмоциональную жизнь прошлого» обобщенно излагается психосоциальная схема аффективности, составленная из идей Ш. Блонделя и А. Баллона: «Связывая между собой все большее число участников, становящихся поочередно то зачинщиками, то передатчиками, эмоции мало-помалу слагаются в систему межличностного возбуждения, которое, обретая все большее разнообразие в зависимости от ситуаций и обстоятельств, в свою очередь разнообразит чувства и реакции
каждого. Установившаяся таким образом согласованность и одновременность эмоциональных реакций обеспечивает данной группе относительно большую безопасность и силу: сложение подлинной системы эмоций тотчас оправдывается полезностью этой системы. Эмоции превращаются в некий общественный институт. Они регламентируются наподобие ритуала» [1991, с. 112].
Схема кое-что объясняет, но непонятно, как применить ее к анализу юридических, лингвистических, художественных источников, из которых Февр надеется получить сведения об эмоциях. Его ученик Мандру повернул заметки о чувствительности в иное - систематическое русло. Коллективная эмоционадььэ-ть кроется в условиях повседневного существования: в питании, жилищных условиях, гигиене, физическом самочувствии. Нельзя сказать, что быт - новая для историков тема, но в реконструктивном проекте Февра - Мандру он представляет фундамент для воссоздания человеческой целостности, самый массовидный слой ментальности.
Мироощущение прошлого плохо понятно современному человеку именно в силу отдаленности его гигие-низированных, искусственных условий от природных воздействий и притупленности фундаментальных органических ощущений. «Можно ли сравнивать психологию пресыщенного населения, каким было в течение многих лет, исключая периоды войн, население Западной Европы, располагавшее в XIX и XX вв. все возраставшим изобилием богатых и разнообразных пищевых продуктов, - можно ли сравнивать его психологию с психологией людей постоянно недоедающих, находящихся на грани истощения, а в конце концов массами гибнущих от недостатка продовольствия», - восклицает Февр [1991, с. 106].
В современном обществе лишения, болезни, смерть изолированы и скрыты от посторонних взглядов. Благополучный средний гражданин знаком с ними газетно, статистически. Такая жизнь закрывает для нас понимание
114
аффективности прошлого, основанной на острых и наглядных реакциях тела, его напряжениях и судорогах в тесном соприкосновении с другими телами. Метод непосредственного понимания, как у И. Хейзинги (которого Февр часто и одобрительно цитирует), новые французские историки отвергли. Они выбрали реконструкцию с открытием новых источников и созданием новых вспомогательных дисциплин. Последние консолидируются сейчас под названием истории повседневности.
Важнейшими разделами нового научного направления (междисциплинарного по своему характеру) являются история питания, историческая демография, историческая медицина, история отношения к смерти (историческая танатология). Наиболее изученные исторические периоды - позднее средневековье и Новое время, наиболее изученная страна - Франция. Пространственно-временные горизонты материальной истории расширяются, и уже появились обобщающие работы на материале Византии, Ближнего Востока, Черной Африки. С 1985 г. на французском языке издается обобщающая серия «История частной жизни». Исследования позволяют конкретизировать еще недавно очень смутное понятие физиологической недостаточности прошлого и проникнуть в другие стороны быта ушедших поколений.
РЕКОНСТРУКЦИЯ КОЛЛЕКТИВНЫХ ОТНОШЕНИЙ И ПСИХОСОЦИАЛЬНАЯ ИСТОРИЯ. Задача социологического изучения прошлого ставится в реконструкции эмпирически"! описать все наличные формы человеческих отношений и деятельностей. Поэтому «ведущие», «детер-минирующие», «ключевые» факторы не акцентируются. Однако привычные социологические рубрики и схемы у исследователей ментальностей, разумеется, есть. Р. Мандру выделяет три основные ментальные установки: Homo faber, Homo lucrans, Homo ludens (Человек мастер, Человек наживающий и Человек играющий), которым соответствуют сельское хозяйство и ремесло, торговля, наука и искусство.
Историки «Анналов» не стремятся обнаружить в горожанине и крестьянине черты психологического склада, ведущие к современным рабочим, предпринимателям и фермерам. Схемы удобны, но они нивелируют историческое своеобразие. Цель реконструкции в другом: из мозаики разрозненных психологических признаков, социологических норм, профессиональных установок сложить картину коллективной психологии изучаемой эпохи (безотносительно к тому, что будет).
Имеются глобальные характеристики межличностного взаимодействия, также специфические для эпохи социально-типологические позиции. В первом случае применительно к средневековью можно говорить о семье, приходе, классе. Семье посвящена огромная историческая литература. В числе тем: брачное сексуальное поведение, демографическая статистика, положение супругов и детей, социальные функции брака, вариации семьи по регионам, эпохам, социальным группам и т. д. Определения моногамной семьи, детства значительно пересматриваются в соответствии с иногда необычными, шокирующими исследованиями. Такова, например, книга Ф. Арьеса «Ребенок и семейная жизнь при старом порядке» [Aries, I960]. Самым значительным результатом работы французского ученого был вывод, что привычные для нас этапы жизненного пути человека - младенчество, детство, юность, зрелость, старость - не имеют универсального характера и обязательны только для небольшого числа современных культур. Европейское средневековье, например, не знает о детстве как о социологическом, психологическом, педагогическом явлении. Практика целенаправленного воспитания ребенка в семье появляется только в конце эпохи Возрождения в узком кругу аристократии и гуманистов.
Привычная нам моногамная семья встроена в более крупные социальные конфигурации и отчасти теряется в них. В городе и деревне семейные хозяйства («очаги») объе-
диняются в приходы. Приход выступает гарантом семейных уз, с другой стороны - это основная форма организации сословий и классов, военная единица феодального ополчения, податный округ и т. д.
Внутригрупповое качество - конформность - по отношению к чужим общностям оказывается социальной агрессией. Агрессия и сверхконформность пронизывают всю толщу общественной жизни средневековья, находя свое выражение в преобладающих чувствах и настроениях, шаблонах поведения, моральных нормах. Социальную агрессивность-конформность Р. Мандру считает универсальной чертой средневековья, присущей всем без исключения группам, атрибутом социального типа эпохи.
Историческая психология особенно заинтересована в микросоциологии и малых группах, хотя должна принимать определения современной науки с поправками: до-индустриальная социальность насквозь клановая, «мафиозная», она зачастую игнорирует экономический интерес, путает общественное и семейное, официальное и личное. Классовые антагонизмы здесь плохо просматриваются, но зато кипит борьба сходных по социальному облику группировок. Так, изучивший по архивам французскую деревушку рубежа XIII и XIV вв. Э. Леруа Ладюри не нашел в ней признаков феодальной эксплуатации. Заправляли сельскими делами и соперничали между собой главари семейных крестьянских кланов. Один из них был местным священником, любовником владелицы замка, официальным уполномоченным инквизиции и одновременно членом запрещенной религиозной секты, что долгое время срывало попытки церкви искоренить ересь в деревне [Le Roy Ladurie, 1975]. Историческая реконструкция человеческих связей «снизу» корректирует определения класса и классовой психологии, которые история ментальности использовала, но со значительными возражениями против марксистской схемы. Конкретное исследование обнаружило воздействие психосоциального отношения на социологическую норму и временами почти полное слияние кланово-семейных и социально-производственных контактов в доиндустриальных обществах.
Как резюмирует А.Я. Гуревич, «при изучении «субъективной стороны» исторического процесса выявляется человеческая активность, воля индивидов и социальных групп, механизмы преобразования их реальных интересов в движущие побудительные мотивы к действию, каковыми они представляются им самим. Но эти мотивы вполне могут не быть выражением их классовых или иных материальных интересов - сплошь и рядом они оказываются производными от тех идеальных моделей, которые заложены в их сознании культурой, религией и всякого рода традициями. Допустимо ли игнорировать или преуменьшать то «пространство свободы», которое всегда так или иначе присутствует в человеческом обществе? Жизнь оставляет любой набор вариантов поведения, в том числе и «иррациональных» (или кажущихся таковыми)» [1990, с. 32].
РЕКОНСТРУКЦИЯ ВИДЕНИЯ МИРА И ПОНЯТИЕ МЕНТАЛЬНОСТИ. Историческая реконструкция не доходит до структуры личности, типологий и классификаций психических процессов и свойств. Она останавливается на обобщении представлений эпохи, выведенных в порядке реконструкции снизу (а не полученных априорно как дух эпохи).
Этот итог исследования именуется единой психологической матрицей эпохи или видением мира. По определению Р. Мандру, «видение мира охватывает совокупность психических кадров - как интеллектуальных, так и этических - посредством которых индивиды и группы каждый день строят свое мышление и действия» [Mandrou, 1961, р. 342].
Видение мира не следует смешивать с мировоззрением или идеологией. Картина мира, которую вычленяет историк, нигде не оформлена, она содержится в общих установках к окружению и представлениях о нем, которые
пронизывают жизнь современников независимо от их положения и сознательных воззрений. Например, пестрое человеческое сообщество европейского средневековья психологически цементируют общий страх и неуверенность в судьбе, персонификация природы, зыбкость пространственно-временных координат. Генерализованные черты мировидения погружены в еще более аморфную массу эмоций, представлений и образов, которая называется ментальностью.
Указанный термин французские историки выбрали для обозначения своего направления, предпочтя его «коллективным представлениям», «коллективному бессознательному» и другим близким по смыслу понятиям. По словам Ж. Дюби ментальность - «это система образов, представлений, которые в разных группах или странах, составляющих общественную формацию, сочетаются по-разному, но всегда лежат в основе человеческих представлений о мире и о своем месте в мире и, следовательно, определяют поступки и поведение людей. Изучение этих не имеющих четких контуров и меняющихся с течением времени систем затруднительно, необходимые сведения приходится собирать по крохам в разных источниках. Но мы были убеждены, что все взаимоотношения внутри общества столь же непосредственно и закономерно зависят от подобной системы представлений (носителем которой выступает система образования), как и от экономических факторов. Вот почему мы предложили систематически изучать ментальность» [Дюби, 1991, с. 52].
Принято указывать на неопределенность и даже непереводимость основного термина французской «Новой истории» (который, правда, в последние годы усиленно заменяется немецким «менталитет»): «Слово mentalite, означающее ключевое понятие, вводимое Февром и Блоком в историческую науку, считается непереводимым на другие языки (хотя в английском есть слово mentality, а в немецком - Mentalitat). Его действительно трудно перевести однозначно. Это и «умонастроение», и «мыслительная
установка», и «коллективные представления», и «воображение», и «склад ума». Но, вероятно, понятие «видение мира» ближе передает тот смысл, который Блок и Февр вкладывали в этот термин, когда применяли его к психологии людей минувших эпох» [Гуревич, 1993, с. 68].
Некоторые усматривают в недоформализованности термина его достоинство. Это позволяет использовать его в широком диапазоне и, главное, сопрягать социальный анализ и гуманитарные рассуждения о человеке. В генезе школы «Анналов» лежит удачный компромисс между социологическими схемами Э. Дюркгеймч и беллетризованной психологией А. Вера, тяготевшего i так называемому академическому спиритуализму. Дюркгеймовская социология, бывшая в 1920-1930-х гг. для французской науки таким же теоретическим кладезем постижения общества, как марксистская для советской, производством не увлекалась. Она видела в обществе так называемые коллективные представления: мифы, верования, социально-правовые нормы. Эти социокультурные конструкты в гуманитарной обработке историков, искавших человека, и стали популярной, несколько загадочной ментальностью.
Ментальность можно назвать человеческим измерением исторических макромасс или человеческой активностью, объективированной в культурных памятниках. Это обобщение интереса социальных историков к человеку альтернативно понятию психики как обобщения лабораторно-эмпирических действий с индивидом. Доказательства сказанного достаточно очевидны.
1. Понятие ментальности применимо только к человеку, понятие психики - и к животным.
2. Ментальность берется как содержание (образ, представление, понятие), психика - как процесс.
3. Ментальность описывает человеческую активность только в контексте определенного исторического материала (при отбрасывании этого материала термин превращается в обыденное словоупотребление или становится еще одним обозначением психики, сознания, деятельности).
120
4. Психика индивидуализирована и образует структуру, ментальность - нет.
5. Психика описывается в субординированных, более или менее однозначных понятиях, ментальность - в синонимах со смысловыми различиями, но плохо дифференцированных по значению.
Можно предположить, что в призме ментальности социальное образование получает свой человеческий смысл. Делается это сложнее и «научнее», чем при понимающей интерпретации, но, в конечном итоге, суть состоит в оживлении мертвых останков прошлого, в нахождении которых история ментальностей много преуспела. Она ввела в оборот пласт документов без авторства, которые определяются в терминах ментальности. При уточнении авторства и способов порождения документов материал приобретает черты психологического субъекта, т. е. к социологическим описаниям и аксиологическим квалификациям материала добавляются характеристики субъективации культурных продуктов.
Психологическая непроясненность характера и целей реконструкции проявляется в дискуссиях и вопросах, которые часто венчают этап «инвентаризации» ментального инструментария. Был ли человек той или иной эпохи личностью? Отличал ли он реальность от вымысла? Обладал самосознанием? Был способен к волевому действию? и т. д.
В сущности, каждая такая проблема распадается на два вопроса: существуют ли в обществе объективные средства, которые, с нашей точки зрения, обеспечивают то или иное субъективное явление? Может ли отсутствие или наличие объективных средств говорить об отсутствии или наличии тех или иных субъективных явлений?
Нетрудно понять, что первый вопрос решается куль-турологическим описанием. Второй может быть корректно поставлен только применительно к индивидуально-психологическому объекту исследования. Между тем в упоминавшихся выше дискуссиях его, как правило, нет, и проблема, строго говоря, должна формулироваться так: мо-
жет ли общество мыслить, воображать, воспринимать и т. д. при отсутствии (наличии) соответствующих культурно-знаковых структур? Таким образом, мы возвращаемся к первому вопросу.
3. Психологическое направление в исторической психологии
МОСКОВСКАЯ ШКОЛА КУЛЬТУРНО-ИСТОРИЧЕСКОЙ ПСИХОЛОГИИ (ИСТОРИЧЕСКОЙ ПСИХОЛОГИИ В ШИРОКОМ ПОНИМАНИИ). Это направление держало открытой дверь между «новой наукой о психике» и культурно-историческим знанием, когда применение психологии в гуманитарных науках в нашей стране сдерживалось запретом на «психологизацию общественных явлений». Основоположник школы Л.С. Выготский создал учение о том, как сознание формируется знаками, и как человеческая психика возникает из интериоризации отношений междулюдьми. Хотя эти положения обосновывались в духе марксизма, за «знакоцентризм» Выготскому пришлось расплатиться посмертным двадцатилетним замалчиванием. А.Н. Леонтьев скорректировал взгляды основоположника школы и сместил акцент со знаковой детерминации на производственно-предметное. В книге «Проблемы развития психики» строение сознания выведено из структуры коллективного труда.
Как отмечалось выше, взгляды Л.С. Выготского и А.Н. Леонтьева - это варианты социогенетизма в психологии. Для обоснования тезиса о происхождении психики из социально-производственных отношений они привлекали исторические примеры, но не предприняли собственно исторических исследований. Аналогии индивидуального развития с общественным были нужны «как предварительная гипотеза, имеющая не объяснительное и практическое, но, главным образом, эвристическое значение, требуются собирание материала и теоретическое его объяснение» [Выготский, 1927, с. 275].
122
Гипотезы, разработанные на культурно-историческом материале, проверялись преимущественно в эксперименте. Историзм московских психологов был методологическим и теоретико-эвристическим. Науку о психике в «большой истории» культурно-историческая школа не создала, хотя дала таковой теоретические стимулы. Одной из причин отсутствия больших историко-культурологических проектов можно видеть в игнорировании основателями школы собственно историко-культурологического метода. Л.С. Выготский утверждал, что между методами истории и психологии нет принципиального различия. Это заявление было заострено против интроспекционизма В. Вундта и понимающей герменевтики В. Дильтея, главных оппонентов «новой» психологии. Возможности широкого синтеза с культурно-историческими науками рассматривались затем школой в плане включения в объективный метод структурно-семиотического анализа продуктов цивилизации [Зинченко, Мамардашвили, 1977]. В последние годы соединение гуманитарной интерпретации и культурно-исторической теории осуществляется в работах А.Г. Асмолова и В.П. Зинченко.
Дата: 2018-12-28, просмотров: 374.