В глубине одной из больших палат Отель-Дьё, рядом с комнатушкой дежурной сестры, в кабинетике под стать этой комнатке, служившем подсобным помещением, вот уже около двух часов лежал привередливый каторжник, которого мы представили нашим читателям под именем Жибасье.
Когда его раны были перевязаны, — поспешим заверить наших читателей, что раны оказались неопасны, — больной уснул, раздавленный усталостью, уступая потребности во сне, которую человек испытывает после потери крови.
Однако в лице его не было покоя и ясности — этих ангелов, охраняющих сон честных людей. По выражению лица Жибасье нетрудно было догадаться о внутренней борьбе; забота о будущем была большими буквами написана на его широком, высоком и светлом лбу, который мог бы ввести в заблуждение натуралистов и френологов.
Прикройте маской его лицо, скрывая отталкивающее выражение алчности, и перед вами — непризнанный Гёте или Кювье.
Лицо его было обращено к входной двери, а в затылок ему смотрел человек, сидевший в углу комнаты и читавший книгу в переплете из телячьей кожи; человек, похоже, молился за вечное спасение больного или, по крайней мере, за временное отдохновение заснувшего каторжника.
Однако на самом деле санитар не молился, и был это не кто иной, как южанин Карманьоль, о чем, должно быть, уже догадались читатели.
Вы помните, что г-н Жакаль поручил Жибасье особому вниманию Карманьоля, и тот, надобно отдать ему должное, присматривал за больным и до того, как каторжник заснул, и теперь, когда тот спал; делал он это с нежностью преданного брата и не менее тщательной заботой, чем платная сиделка.
Да этот присмотр был не так уж и обременителен, потому что Жибасье спал уже около двух часов и ничто не предвещало его скорого пробуждения. Несомненно, в предвкушении того, что пленник будет еще долго спать, Карманьоль достал из кармана небольшой томик с красным обрезом, озаглавленный «Семь чудес любви».
Не знаем, о чем была эта книга, написанная на провансальском языке. Скажем только, что она производила на поэтичного Карманьоля приятное впечатление: его нижняя губа отвисла, как у сатира, глаза сверкали от удовольствия, а лицо так и сияло счастьем.
Но вот сестра приотворила дверь, просунула голову, взглянула на больного с выражением христианского милосердия и удалилась, увидев, что больной еще спит.
Как ни старалась добрая монахиня не шуметь, скрип двери разбудил Жибасье, спавшего очень чутко; он приоткрыл левый глаз и посмотрел вправо, потом открыл правый глаз и взглянул влево.
Полагая, что он в комнате один, Жибасье протер глаза, сел в постели и проговорил:
— Уф! Мне снилось, что я раздавлен колесом Фортуны… Что бы это значило?
— Могу вам объяснить, метр Жибасье, — предложил из-за его спины Карманьоль.
Жибасье порывисто обернулся и увидел провансальца.
— А-а, — заговорил он, — мне кажется, насколько позволяет мне вспомнить мое замутненное сознание, что я имел удовольствие путешествовать сегодня ночью в обществе вашего превосходительства.
— Совершенно верно, — подтвердил Карманьоль, акцент которого выдавал в нем провансальца.
— Я имею честь говорить с земляком? — спросил Жибасье.
— Мне казалось, что вы, ваша милость, родом с севера, — возразил Карманьоль.
— А разве наша родина не там, где наши друзья? — философски заметил Жибасье. — Я с севера, это верно, но обожаю юг. Тулон — моя вторая родина.
— Почему же вы ее покинули?
— Что делать!.. — печально заметил Жибасье. — Это старая история о блудном сыне! Я хотел посмотреть мир, пожить в свое удовольствие — словом, дать себе несколько месяцев роздыху.
— Ну, то, как вы начали, не очень способствует отдохновению.
— Я стал жертвой собственной верности!.. Я верил в дружбу, но больше меня не проведешь! Однако вы, кажется, обещали растолковать мой сон; вы, случаем, не состоите в родстве или дружбе с какой-нибудь гадалкой?
— Нет, однако я брал уроки у одного монмартрского академика, который серьезно занимается хиромантией, геомантией и другими точными науками. Моя естественная предрасположенность к сомнамбулическому сну, а также нервический темперамент способствовали тому, что я научился толковать сны.
— Тогда, дорогой друг, говорите скорее, объясните мне мой сон! Мне приснилось, что Фортуна мчится на меня с такой скоростью, что я не успеваю посторониться. Она на меня налетает, опрокидывает, вот-вот меня переедет и раздавит, но тут добрая сестра святая Варнавия отворила дверь и разбудила меня. Ну, что все это значит?
— Нет ничего проще, — отвечал Карманьоль. — Даже ребенок мог бы объяснить ваш сон не хуже меня. Это означает просто-напросто, что с сегодняшнего дня Фортуна взвалит на ваши плечи непосильный груз.
— О-о! — воскликнул Жибасье. — Должен ли я вам верить?
— Как фараон поверил Иосифу, как императрица Жозефина поверила мадемуазель Ленорман.
— Раз так, позвольте предложить вам часть моих будущих доходов.
— Не откажусь, — сказал Карманьоль.
— Когда начнем делить?
— Когда Фортуна вам докажет, что я прав.
— Когда же она это докажет?
— Завтра, сегодня вечером, через час, может быть, — как знать?
— Почему не сию минуту, дорогой друг? Если Фортуна в нашем распоряжении, зачем нам попусту терять время?
— Не будем его терять!
— Что же мы должны предпринять?
— Позовите Фортуну, и вы увидите, как она войдет.
— Правда?
— Честное слово!
— Она здесь?
— За дверью.
— Ах, любезнейший, я так пострадал во время падения, что не смог бы сам открыть ей дверь. Окажите мне услугу и сделайте это вместо меня.
— С удовольствием.
Карманьоль с самым серьезным видом встал, положил в карман «Семь чудес любви», приотворил дверь, в которую заглядывала сестра милосердия, и произнес несколько слов, которые Жибасье не разобрал и принял за кабалистические заклинания.
После этого Карманьоль с важностью вернулся в комнату.
— Ну что? — полюбопытствовал Жибасье.
— Готово, ваша честь, — отвечал Карманьоль, садясь на место.
— Вы вызвали Фортуну?
— Сейчас явится собственной персоной.
— Как жаль, что я не могу выйти ей навстречу!
— Фортуна непритязательна, не стоит ради нее беспокоиться.
— Итак, мы будем ждать ее… терпеливо, — сказал Жибасье и, увидев, как серьезен Карманьоль, решил, что его собеседник оставил шутки.
— Вам не придется долго ждать: я узнаю ее поступь.
— Ого! Кажется, она в ботфортах!
— Все дело в том, что ей пришлось немало пройти, прежде чем она добралась до вас…
В это мгновение дверь распахнулась и Жибасье увидел г-на Жакаля в дорожном костюме, то есть в полонезе и сапогах на меху.
Жибасье взглянул на Карманьоля с таким видом, будто хотел сказать: «А-а, так вот кого ты называешь Фортуной?!»
Карманьоль понял его взгляд: он проговорил с уверенностью, заставившей Жибасье почувствовать сомнение:
— Она самая! Фортуна!
Господин Жакаль знаком приказал Карманьолю удалиться, и Карманьоль, повинуясь этому жесту, отступил к двери, выразительно подмигнув своему компаньону.
Оставшись с Жибасье один на один, г-н Жакаль огляделся, желая убедиться, что в комнате никого, кроме каторжника, нет, потом взял стул, сел у изголовья больного и повел с ним разговор.
— Вы, несомненно, были готовы к моему визиту, дорогой господин Жибасье?
— Отрицать это было бы наглой ложью, добрейший господин Жакаль; кстати, вы мне обещали прийти, а когда вы что-то обещаете, то своего слова, я знаю, не забываете.
— Забыть о друге было бы преступлением, — наставительно произнес г-н Жакаль.
Жибасье ничего не ответил, только поклонился в знак согласия.
Было очевидно, что он опасается г-на Жакаля и держится настороже.
А г-н Жакаль с отеческим видом, который он так умело на себя напускал, когда надо было исповедать или обольстить кого-то из своей, как он говорил, клиентуры, продолжал:
— Как вы себя сейчас чувствуете?
— Спасибо; плохо.
— Разве мои приказания не исполнены и за вами был не такой уход, как я просил?
— Напротив, я могу только похвастаться тем, что меня здесь окружает, и прежде всего вы, добрейший господин Жакаль.
— Вам есть чем похвастаться: вы находитесь в отдельной сухой палате, в теплой постели после сырого нездорового колодца… И вы, неблагодарный, еще жалуетесь на Фортуну!
— Вот мы и дошли до главного! — заметил Жибасье.
— Ах, дорогой господин Жибасье, — продолжал начальник полиции, — что же нужно сделать, чтобы доказать вам свою дружбу?
— Господин Жакаль, — отвечал Жибасье, — я был бы недостоин интереса, который вы ко мне проявляете, если бы сейчас же не пояснил смысла моих слов.
— Слушаю вас, — проговорил г-н Жакаль, с шумом и наслаждением втягивая изрядную понюшку табаку.
— Когда я сказал, что чувствую себя плохо, я отлично понимал, что я хотел этим сказать.
— Объясните же и мне вашу мысль.
— Я прекрасно себя чувствую в настоящую минуту, добрейший господин Жакаль.
— Чего же вам надо еще?
— Я бы хотел немножко уверенности в будущем.
— Эх, дорогой мой Жибасье! Кто может быть уверен в будущем!.. Только что пролетевший миг нам уже не принадлежит; точно так же мы не властны и над грядущим мгновением.
— Не скрою, что именно это грядущее мгновение меня и беспокоит.
— Чего вы боитесь?
— Сейчас я нахожусь в таком месте, что лучше и желать невозможно… По сравнению с тем, откуда я недавно прибыл, это место — рай на земле! Но вы знаете мой тяжелый характер…
— Скажите лучше, что вы привередливы.
— Ну, привередлив, если вам так угодно. До такой степени привередлив, что едва только смогу двигаться, как сейчас же захочу отсюда выйти.
— И что же?
— Да я боюсь, что как только эта фантазия придет мне в голову, какое-нибудь неожиданное препятствие вынудит меня здесь остаться, а то и чья-нибудь злая воля заставит меня отправиться совсем в другое место.
— Могу вам на это ответить, что, раз вам здесь нравится, лучше пока тут и оставайтесь. Но я знаю, как вы переменчивы, и не стану оспаривать ваши вкусы. Как видите, я с вами говорю откровенно.
— Ах, добрейший господин Жакаль! Вы представить себе не можете, с каким интересом я вас слушаю.
— В таком случае, позвольте сказать вам следующее: вы свободны, дорогой господин Жибасье.
— Как вы сказали? — приподнимаясь на локте, переспросил Жибасье.
— Свободны, как птица в воздухе, как рыба в воде, как женатый человек, у которого умерла жена!
— Господин Жакаль!
— Вы свободны, как ветер, как облако, как все, что свободно!
Жибасье покачал головой.
— Как?! — вскричал г-н Жакаль. — Вы и теперь недовольны? Ах, черт возьми, тяжелый же у вас характер!
— Я свободен? Я свободен? — повторял Жибасье.
— Вы свободны.
— Я хотел бы, однако, узнать…
— Что?
— На каких условиях, добрейший господин Жакаль?
— На каких условиях?
— Да.
— Чтобы я диктовал условия вам, дорогой господин Жибасье?..
— Почему бы нет?
— Как я могу возвращать вам свободу за бесценок?!
— Да, это означало бы злоупотреблять положением.
— Торговать независимостью старинного приятеля, которого я знаю уже двадцать лет! Я, я, Жакаль, до сих пор проявлявший к вам такой интерес, что в мои намерения входило никогда не терять вас из виду. Ведь когда я целый месяц не имел о вас сведений, я впал в отчаяние! Я сделал все, чтобы смягчить ваши многочисленные наказания, я спас вас…
— Вы хотели сказать, что помогли мне выбраться из колодца, дорогой господин Жакаль?
— … я приказал позаботиться о вас по-братски, — продолжал полицейский, пропуская мимо ушей как явную чепуху замечание Жибасье. — Чтобы я злоупотребил положением — это ваши слова, Жибасье, — положением друга, попавшего в беду? Ах, Жибасье, Жибасье! Вы меня огорчаете!
Господин Жакаль, вынув из кармана красный платок, поднес его к лицу, но не затем, чтобы утереть слезы, чей источник, должно быть, давно высох, как русло Мансана-реса, и громко высморкался.
Слезливый тон, которым г-н Жакаль упрекал Жибасье в неблагодарности, разжалобил каторжника.
И он отвечал печально, как хороший актер, точно перенимая тон, которым ему подали реплику:
— Как я могу усомниться в вашей дружбе, добрейший господин Жакаль? Как мне забыть оказанные вами услуги?.. Если бы я был способен на подобную неблагодарность, я был бы презренным скептиком без чести и совести, ибо тогда я отрицал бы вещи самые святые, добродетели самые священные! Нет, слава Всевышнему, господин Жакаль, в моей душе еще жив божественный росток, имя которому дружба! Не обвиняйте же меня, не выслушав! И если я у вас спросил, на каких условиях мне предстоит вновь обрести свободу, поверьте: это не столько от недоверия к вам, сколько от недоверия к себе.
— Утрите слезы и говорите яснее, дорогой Жибасье.
— Ах, господин Жакаль! Я большой грешник! — продолжал каторжник.
— Разве не сказано в Священном писании, что и самый большой праведник грешит по семи раз на дню.
— Бывали дни, когда мне приходилось грешить и по четырнадцать раз, господин Жакаль.
— Значит, вы будете причислены к лику святых только наполовину.
— Это было бы возможно, если бы я только грешил!
— Да, вы допускали ошибки.
— Ну, если бы я допускал только ошибки…
— Вы больший грешник, Жибасье, чем я предполагал.
— Увы!
— Уж не двоеженец ли вы, случайно?
— Кто в этой жизни не двоеженец и даже не многоженец?
— Может быть, вы убили своего отца и женились на собственной матери, как Эдип?
— Все это может произойти ненароком, господин Жакаль, а доказательство тому — Эдип не считает себя виновным, ведь вкладывает же господин де Вольтер в его уста такие слова:
Кровосмешение, отцеубийство — и все ж я добродетелен! [45]
— Тогда как вы, — возразил полицейский, — напротив, отнюдь не добродетельны, хотя не совершали ни отцеубийства, ни кровосмешения…
— Господин Жакаль! Как я вам уже сказал, меня больше беспокоит не прошлое, а будущее.
— Да с чего, черт побери, вы не доверяете самому себе, дорогой Жибасье?
— Ну, если вам так угодно это знать, я боюсь злоупотребить свободой, как только она мне будет возвращена.
— В каком смысле?
— Во всех смыслах, господин Жакаль. — А все-таки?
— Я боюсь быть втянут в какой-нибудь заговор.
— Вот как?.. Дьявольщина! То, что вы говорите, весьма Серьезно.
— Серьезнее некуда.
— Расскажите подробнее…
И г-н Жакаль поудобнее устроился на стуле; это означало, что разговор затягивается.
XI. МИССИЯ ЖИБАСЬЕ
— Что же вы хотите, добрейший господин Жакаль! — продолжал со вздохом Жибасье. — Я вышел из того возраста, когда человек тешит себя пустыми иллюзиями.
— Сколько же вам лет?
— Почти сорок, добрейший господин Жакаль, но я умею при желании так изменить свое лицо, что мне дают пятьдесят и даже шестьдесят.
— Да, я знаю ваши способности в этом отношении: вы умеете пользоваться гримом… Ах, вы великий артист, Жибасье, мне это известно, поэтому я и имею на вас виды.
— Уж не хотите ли вы предложить мне ангажемент, добрейший господин Жакаль? — осмелился спросить Жибасье с улыбкой, свидетельствовавшей о том, что он, может быть, и не совсем верно, но угадывает тайную мысль собеседника.
— Мы еще поговорим об этом, Жибасье. А пока продолжим разговор с того, на чем остановились, то есть вернемся к вашему возрасту.
— Ну хорошо. Я сказал, что мне скоро сорок лет. Для великих душ это пора честолюбивых надежд.
— И вы честолюбивы?
— Признаться, да.
— Вы хотели бы составить себе состояние?
— О, не ради себя…
— Занять значительное место в государстве?
— Служба на благо отечества всегда была моим самым горячим желанием.
— Вы занимались правом, Жибасье. А ведь это открывает любые двери.
— Верно, однако, к несчастью, я этим не воспользовался.
— Это непростительно со стороны человека, который знает уголовный кодекс, как вы, то есть досконально.
— И не только наш кодекс, добрейший мой господин Жакаль, но и кодексы всех стран.
— А когда вы учились?
— В часы досуга, которые мне предоставило правительство.
— И в результате ваших занятий…
— … я пришел к выводу, что во Франции необходимы большие реформы.
— Да, например, отмена смертной казни.
— Леопольд Тосканский, философствующий герцог, отменил ее в своем государстве.
— Верно; а на другой день сын убил отца: преступление неслыханное за последние четверть века.
— Но я изучал не только это.
— Да, вы также изучали финансы.
— С особым усердием. И вот по возвращении я застал финансы Франции в плачевном состоянии. Не пройдет и двух лет, как долг достигнет баснословной цифры!
— Ах, и не говорите, дорогой господин Жибасье.
— У меня прямо сердце разрывается, как подумаю об этом, однако…
— Что?
— Если бы спросили меня, государственная казна была бы полна, а не пуста.
— А мне, напротив, казалось, дорогой господин Жибасье, что, когда один негоциант доверил вам свою кассу, он вскоре застал ее, наоборот, пустой, а не полной.
— Добрейший господин Жакаль! Можно быть весьма плохим кассиром, но отличным спекулятором.
— Вернемся к государственной казне, дорогой господин Жибасье.
— Хорошо. Итак, я знаю средство против мучительной болезни, которая ее опустошает. Я знаю, как вырвать этого червя, гложущего все народы и называемого Бюджетом; я знаю, как отвести от правительства народный гнев, подобный грозовой туче.
— Какое же это средство, мудрейший Жибасье?
— Не смею сказать.
— Сменить кабинет министров, не так ли?
— Нет, сменить образ правления.
— О, его величество был бы рад, если бы услышал ваши слова, — заметил г-н Жакаль.
— Да, а на следующий день после того, как я выражу свое мнение открыто, что и подобает честному человеку, меня тайно арестуют, станут рыться в моей корреспонденции, запустят руку в мою личную жизнь.
— Ба! — воскликнул г-н Жакаль.
— Все так и будет. Именно поэтому я никогда не буду участвовать ни в каком заговоре… Однако…
— Ни в каком заговоре, дорогой господин Жибасье? — переспросил г-н Жакаль, приподняв очки и пристально взглянув на каторжника.
— Нет… Однако могу похвастаться: я получал блестящие предложения!
— Вы не договариваете, Жибасье.
— Мне хотелось бы, чтобы мы друг друга поняли.
— Не компрометируя один другого, верно?
— Вот, именно.
— Хорошо, но давайте поговорим. У нас есть время… Пока есть!
— Вы торопитесь?
— Отчасти.
— Надеюсь, не я вас задерживаю?
— Наоборот, именно из-за вас я здесь. Итак, продолжайте.
— На чем мы остановились?
— Вы остановились на вашем втором «однако».
— Однако, сказал я, мне страшно, что когда я освобожусь…
— Когда вы освободитесь?..
— Я ведь давно отвык от свободы, понимаете?
— И вы боитесь злоупотребить своей свободой?
— Совершенно точно… Итак, представьте, что я увлекся, ведь я человек увлекающийся…
— Знаю, Жибасье, в отличие от господина де Талейрана, вы поддаетесь первому побуждению, а оно дурно.
— Хорошо. Вообразите: я вступаю в один из заговоров, замышляемых вокруг трона старого короля, — и что произойдет? Я окажусь меж двух огней: держать язык за зубами и рисковать головой или донести на сообщников и рисковать честью!
Господин Жакаль не сводил взгляда с губ Жибасье, словно вытягивая из него каждое слово.
— Стало быть, дорогой Жибасье, вы упрямо сомневаетесь в своем будущем?
— Ах, добрейший господин Жакаль! — продолжал настаивать каторжник (опасаясь, что сболтнул лишнее, он попытался отступить). — Если бы вы хоть на четверть питали ко мне те же дружеские чувства, какие испытываю к вам я, знаете, что бы вы сделали?
— Говорите, Жибасье. И если это в моей власти, я готов исполнить вашу просьбу. Это так же верно, как то, что сейчас над нами светит солнце!
Возможно, г-н Жакаль употребил это выражение по привычке. Справедливости ради отметим, что в эту минуту солнце светило над Сандвичевыми островами.
Жибасье отвел взгляд от окна, и в его глазах мелькнула красноречивая насмешка: как раз в то время, как г-н Жакаль вздумал призвать солнце в свидетели, его на месте-то и не оказалось! Но он сделал вид, что не заметил этого и принимает призыв инспектора всерьез.
— Ну что же, — проговорил Жибасье, — раз вы расположены сделать что-то ради меня, устройте так, чтобы я отправился в путешествие, добрейший господин Жакаль.
Я буду чувствовать себя не в своей тарелке до тех пор, пока не оставлю пределов Франции.
— Куда бы вы хотели отправиться, дорогой господин Жибасье?
— Куда угодно, только не на юг.
— Неужели вы не любите Тулона?
— И не на запад.
— Да, это из-за Бреста и Рошфора… В таком случае, наметьте свой маршрут.
— Я бы предпочел поехать в Германию… Представляете, я до сих пор не знаю Германии!
— Это означает, что вас там тоже не знают. Я заранее предвижу выгоды путешествия по этим нетронутым местам.
— Да, можно заняться исследованием местности.
— Вот именно!
— Я с особым удовольствием занялся бы исследованием… старой Германии.
— Вы говорите о старинных немецких замках?
— О Германии бургграфов, колдунов, Карла Великого, — словом, о Germania mater [46].
— Значит, вы будете рады отправиться с заданием на берега Рейна?
— В тот день как я получу такое задание, исполнятся все мои мечты!
— Вы говорите искренне?
— Это так же верно, как то, что солнце сейчас над нами не светит, добрейший господин Жакаль!
На сей раз в окно выглянул г-н Жакаль и, видя, что его собеседник призывал в свидетели отсутствовавшее светило, отнесся к утверждениям Жибасье с доверием.
— Я вам верю, — сказал г-н Жакаль, — и сейчас я вам это докажу.
Жибасье обратился в слух.
— Итак, вы говорите, дорогой Жибасье, что пределом ваших мечтаний было бы поручение на берега Рейна?
— Я так сказал и от своих слов не отказываюсь.
— Ну что же, ничего невозможного в этом нет.
— Ах, добрейший мой господин Жакаль!
— Только вот пока не могу вам сказать, по эту или по ту сторону Рейна вы отправитесь.
— С той минуты как я окажусь под вашим непосредственным покровительством… впрочем, не стану от вас скрывать: я бы предпочел…
— Вы мне не доверяете, Жибасье?
— Да нет! Ведь у вас нет причин меня обманывать…
— Никаких! Я вас знаю.
— … и тратить на меня свое драгоценное время, если вам нечего мне сказать.
— Я никогда попусту не трачу свое время, Жибасье. И если вы видите меня в дорожном костюме готовым к отъезду, а я не уезжаю, значит, я делаю или для меня делают за время этой отсрочки нечто очень важное.
— И это имеет отношение ко мне? — спросил Жибасье с некоторым беспокойством.
— Я не скажу нет. Я питаю к вам слабость, дорогой Жибасье, и, с тех пор как я снова вас нашел, меня занимает лишь одно: что с вами можно сделать.
— Господин Жакаль! Со мной много чего можно сделать.
— Знаю. Но у каждого человека есть призвание. Вы, Жибасье, небольшого роста, но довольно крепко сложены.
— Я зарабатывал по десяти франков в день как натурщик.
— Вот видите! Кроме того, вы сангвиник, у вас энергичный характер.
— Слишком энергичный! Отсюда все мои несчастья.
— Это потому, что вы свернули со своего пути: избери вы другую дорогу, вы достигли бы своей цели.
— Я бы достиг даже большего, господин Жакаль.
— Ну вот! И я так думаю. Позвольте же вам сказать, что из таких, как вы, получаются великие полководцы, Жибасье. Меня давно удивляет, почему вы не военный.
— Я удивлен этим не меньше вас, господин Жакаль.
— Что вы скажете, если я исправлю эту несправедливость судьбы?
— Ничего не могу на это сказать, господин Жакаль, пока не узнаю, каким образом вы собираетесь это исправлять.
— А что если я сделаю из вас генерала!
— Генерала?
— Да, бригадного генерала.
— Какой же бригадой я буду иметь честь командовать, господин Жакаль?
— Бригадой сыскной службы, дорогой Жибасье.
— Иными словами, вы мне предлагаете стать просто-напросто фискалом?
— Да, просто-напросто!
— И я должен отказаться от своей индивидуальности?
— Отечество ждет от вас этой жертвы.
— Я сделаю все, что потребует отечество. А что оно сделает для меня?
— Сформулируйте свои желания.
— Вы меня знаете, дорогой господин Жакаль…
— Я имею эту незаслуженную честь.
— Вы знаете, что у меня большие запросы.
— Мы готовы их удовлетворить.
— Меня посещают дорогостоящие фантазии!
— Мы о вас позаботимся.
— Словом, я готов оказать вам большие услуги.
— Окажите, дорогой господин Жибасье, и вам за это воздастся.
— А теперь позвольте вам сказать несколько слов, после чего вам сразу станет ясно, на что я способен.
— Я считаю вас способным на все, генерал!
— И на многое еще, вы сами увидите.
— Слушаю вас.
— От чего зависит величие и спасение государства?.. От полиции, не так ли?
— Правда, генерал.
— Страна без полиции — большой корабль без компаса и руля.
— Это не только верно, но и поэтично, Жибасье.
— Можно рассматривать миссию полицейского как самую священную, самую деликатную и полезную из всех.
— Не мне оспаривать ваши слова.
— Почему же так бывает, что для исполнения этой важной задачи, этой спасительной миссии выбирают, как правило, самых последних идиотов? Почему это происходит? Я вам скажу! Вместо того чтобы заниматься важными государственными вопросами, полиция вникает в самые незначительные мелочи и занимается недостойными ее возможностей делами.
— Продолжайте, Жибасье.
— Вы тратите многие миллионы на раскрытие политических заговоров, не так ли? Сколько вы их раскрыли с тысяча восемьсот пятнадцатого года?
— С тысяча восемьсот пятнадцатого года… — начал г-н Жакаль.
— … вы не раскрыли ни одного заговора, — перебил его Жибасье, — потому что сами их организуете.
— Верно, — согласился г-н Жакаль, — теперь, когда вы вступили в наши ряды, я не стану ничего от вас скрывать.
— Заговор Дидье — дело рук полиции; заговор Толлерона, Пленье и Карбонно — дело рук полиции; заговор четверых сержантов из Ла-Рошели — дело рук полиции! Как вы до этого дошли? Вы не смеете просто-напросто взяться за четверых-пятерых главарей заговора, которых каждый день встречаете на улицах Парижа. Вы обрезаете ветви дерева, не осмеливаясь замахнуться на ствол, а почему? Потому что вашим несчастным агентам глаза даны для того, чтобы не видеть, а уши — чтобы не слышать; потому что вы превратили их миссию в постыдное и непопулярное дело; потому что вы принизили смысл слова «полиция» и обрекли избранных на отлавливание воров, вместо того чтобы поручить им заботу о безопасности государства.
— В ваших словах есть доля правды, Жибасье, — сказал г-н Жакаль, взяв щепотку табаку.
— Да что они вам сделали, эти жалкие воришки? Неужели вы не можете позволить им спокойно работать? Они вам мешают? Они сетуют на закон о печати? Они пишут на вас сатиры? Они выступают против иезуитов?.. Нет, они позволяют вам преспокойно проводить вашу ограниченную политику крайних. Вы знаете хоть одного вора, который когда-нибудь входил в какой-нибудь заговор? Вместо того чтобы оказывать им помощь и покровительство как людям мирным и безвредным; вместо того чтобы по-отечески закрыть глаза на их незначительные проступки, вы бросаетесь за ними в погоню, как охотник за добычей; и вы называете это полицией? Фи! Господин Жакаль, это мелкое и низкое поддразнивание; это азы искусства, это полиция в том виде, в каком она существовала в раю в те времена, когда Адама и Еву арестовали из-за такой безделицы, как яблоко, вместо того чтобы задержать змея-подстрекателя. Знаете, господин Жакаль, не далее как третьего дня арестовали… кого, я вас спрашиваю? Ангела Габриеля!
— Вашего друга ? О-хо-хо…
— Вам это неприятно?
— Так его узнали?
— Совсем нет. Он проголодался, славный мальчик, и вошел, бедняжка невинный, попросить у булочника хлеба. А тот не был расположен разговаривать: его только что взяли с поличным, когда он недовешивал, и исправительная полиция оштрафовала его на двенадцать франков. Он грубо отказал голодному в куске хлеба. Тогда тот схватил булку, вгрызся в нее и, не обращая внимания на крики булочника, съел ее до последней крошки раньше, чем прибежали ваши агенты. А те, вместо того чтобы арестовать булочника, схватили Габриеля.
— Да, — согласился г-н Жакаль, — я знаю, что наше законодательство порочно, но с вашим участием мы эти пороки победим, честнейший Жибасье.
— А пока ваши подручные занимались этим неправедным делом, знаете ли вы, что происходило у них под ногами, на глубине примерно ста футов?
— Там собрались заговорщики, верно?
— А знаете, какой у них был девиз?
— «Да здравствует император!» Итак, я вижу, что Говорящий колодец говорил не только для меня, но и для вас, Жибасье… Ну, и какие выводы вы сделали из этого девиза?
— Через месяц, а может быть, и через две-три недели, у нас сменится форма правления.
— Ну, после того как вы сами пришли к такому заключению, мне почти нечего прибавить.
— А мне остается лишь получить ваши приказания, мой маршал, — поднося руку к виску, как офицер, отдающий честь старшему, отрапортовал Жибасье.
— Когда вы сможете встать на ноги?
— Когда будет нужно, — отозвался Жибасье.
— Даю вам двадцать четыре часа.
— Этого более чем достаточно.
— Завтра утром вы отправитесь в Кель. Овсюг вручит вам паспорт. В Келе вы остановитесь в почтовой гостинице. Через этот город должен проехать в почтовой карете, направляясь из Вены, некий господин: сорок восемь лет, глаза черные, усы седые, волосы подстрижены бобриком, росту — пять футов и семь дюймов. Он путешествует под вымышленным именем, настоящее же его имя — Сарранти. Как только он попадется вам на глаза, не теряйте его из виду. Как — это ваше дело. Когда я вернусь, я должен знать, где он остановился, чем занимается, что собирается делать. Вот чек на тысячу экю, которые можно получить на Иерусалимской улице. Вы получите двенадцать тысяч франков, если точно исполните мои указания.
— Ах, я знал, что буду рано или поздно вознагражден по заслугам! — воскликнул Жибасье.
— Ваши слова тем более справедливы, Жибасье, что, если бы существовал такой человек, чьи заслуги были бы больше ваших, я доверил бы это дело ему. А теперь, дорогой Жибасье, примите пожелания скорейшего выздоровления и удачи.
— Что касается моего выздоровления, так я уже совершенно оправился. Желание быть полезным его величеству — вот в чем заключается секрет этого чуда. Что же касается удачи, можете на меня положиться.
В эту минуту вошел Овсюг и шепнул несколько слов на ухо г-ну Жакалю.
— Вы знаете знаменитое изречение короля Дагобера, дорогой Жибасье? «Нет такой хорошей компании, которую не нужно было бы покинуть». Но долг и добродетель важнее удовольствия и дружбы. Прощайте, и удачи вам.
Господин Жакаль торопливо вышел.
На площади Паперти собора Парижской Богоматери его ожидала дорожная берлина, запряженная четырьмя лошадьми, которыми правили два форейтора.
— Ты здесь, Карманьоль? — спросил г-н Жакаль, отворяя дверцу кареты.
— Да, господин Жакаль.
— Ну и оставайся здесь.
— Вы увозите меня с собой в Вену?
— Нет, я беру тебя в дорогу. Обернувшись к Овсюгу, он продолжал:
— Третьего дня на улице Сен-Жак арестовали одного бедолагу за кражу хлеба. Найдите его: мне нужно с ним переговорить по возвращении. Он откликается на имя «ангел Габриель».
Господин Жакаль поднялся в карету и основательно уселся на заднем сидении, тогда как Карманьоль скромно устроился на переднем.
— Бельгийская дорога! — приказал г-н Жакаль форейтору, закрывавшему за ним дверцу. — Шесть франков прогонных!
— Слышал, Жолибуа? — крикнул тот напарнику. — Шесть франков!
— Но чтобы ехали быстро! — приказал г-н Жакаль, высунувшись из окошка.
— Помчимся во весь дух, ваша светлость! — пообещал форейтор, взбираясь на козлы. — Вперед!
И карета исчезла в ту минуту, как показалось солнце.
XII. МИНЬОНА
Предоставим г-ну Жакалю и Карманьолю мчаться на почтовых в Германию; отгородимся от них французской границей и вернемся в тот самый дом на Западной улице, у которого, как мы видели, однажды утром остановился украшенный гербами экипаж княжны Регины де Ламот-Удан.
Войдем вслед за ней в ворота. Однако, вместо того чтобы остановиться, как это сделала она, поднимемся на три этажа только что отстроенного дома и остановимся перед дверью, отделанной гвоздями и украшенной на арабский манер резьбой.
Теперь поведем себя как друзья хозяина: не постучав, повернем ручку и окажемся на пороге мастерской нашего старого знакомого Петруса Эрбеля.
Мастерская у него была восхитительная. Петрус был не только художником, но также музыкантом, поэтом и аристократом. Принято думать — и это мнение ошибочно, — что только у художника может быть своя мастерская. Но в те времена каждому мыслящему человеку, который занимался сочинительством любого рода, было тесно в мышеловках, которые мы называем рабочими кабинетами. Очевидно, чтобы подняться над обыденностью, мысли, этой королеве-пленнице, нужны, как орлам, пространство и воздух. Мы надеемся, что настанет время, когда домовладельцы сами станут людьми думающими, поймут пользу мастерских и вынудят квартиросъемщиков жить в них хотя бы согласно требованиям моды, если те сами не почувствуют в этом потребности.
В те времена, когда причудливые мастерские только начали приходить на смену мастерским классическим, комнату Петруса можно было принять за типичное жилище Рафаэля новой школы.
Впрочем, как мы уже сказали, мастерская могла принадлежать не только художнику, но и музыканту, и поэту, и аристократу.
Как видит читатель, мы упомянули об аристократе в последнюю очередь; по нашему мнению, дворянство таланта старше, чем громкое имя г-на графа де Мерода, утверждающего, что происходит от Меровея, и даже чем имя г-на герцога де Леви, уверяющего, что он ведет свой род от Девы Марии! Мы не беремся оспаривать эти родословные; однако происхождение Шекспира и Данте, мы полагаем, древнее и достойно большего уважения. Один из них произошел от Гомера, другой — от Моисея.
Если кто-нибудь попадал в мастерскую Петруса, он оказывался удивленным, изумленным, очарованным. Царившая в мастерской атмосфера воздействовала на все чувства разом: слух ласкали звуки органа; обоняние услаждал аромат росного ладана и алоэ в турецких курильницах; зрение радовал вид тысячи разнообразных предметов, от которых разбегались глаза.
Это были молитвенные скамеечки XIV века, украшенные резными колоколенками; полотна строгого содержания, написанные в ярких тонах; шедевры периода царствования Карла IV, Людовика XI и Людовика XII. Имена их авторов неизвестны, как неизвестны архитекторы и скульпторы, создавшие наши прекрасные соборы. Были в мастерской и лари эпохи Возрождения, времен Генриха III и Людовика XIII, с инкрустациями из панциря черепахи, перламутра и слоновой кости. Там были статуэтки с надгробий герцогов Бургундских или Беррийских, изображавшие молящихся монахов, печальных небесных заступниц, святых Георгия и Михаила, побеждающих драконов: одни — раскрашенные, как апостолы из Сент-Шапель, другие позолоченные, как евангелисты из Монреаля. Под потолком были подвешены голландские клетки, какие можно видеть в окнах у женщин Мириса, медные лампы с причудливо загнутыми рожками, как в интерьерах Герарда Доу. Было там и оружие всех видов, всех времен и народов, от длинных копий Меровингов до изящных карабинов, только что начавших выходить из мастерских Девима; от простой палицы и лука с отравленными стрелами дикарей Новой Зеландии до кривых сабель турецкого паши и арнаутских пистолетов с чеканной серебряной рукояткой. А среди всего этого великолепия — подвешенные на невидимых нитях и оттого словно парящие в воздухе морские и лесные птицы из Европы и Африки, из Америки и Азии, разных размеров и цветов, от гигантского альбатроса, падающего из-под самых облаков на жертву, словно метеорит, до колибри, похожей на унесенный ветром рубин или сапфир. Мастерскую украшали статуи, копии шедевров Фидия и Микеланджело, Праксителя и Жана Гужона; торсы, вылепленные с натуры; бюсты Гомера и Шатобриана, Софокла и Виктора Гюго, Вергилия и Ламартина. Наконец, все стены были увешаны копиями с полотен Пуссена, Рубенса, Веласкеса, Рембрандта, Ватто, Грёза, эскизы Шеффера, Делакруа, Буланже и Ораса Берне.
Когда глаза, удивленные и даже встревоженные при виде стольких разнообразных предметов, уступали место слуху, посетитель оглядывался в поисках инструмента, а также музыканта, чьи мелодичные звуки и беглые пальцы наводняли мастерскую гармоничными созвучиями; взгляд проникал в оконную нишу с разноцветными витражами, где стоял орган. Молодой человек лет двадцати восьми — тридцати, бледный, грустный, перебирал пальцами клавиши, импровизируя мелодию, полную восхитительного чувства и глубокой печали.
Этот музыкант, нечто вроде метра Вольфранга, был не кто иной, как наш друг Жюстен. Вот уже больше месяца он разыскивал Мину, но, несмотря на обещания Сальватора, так ничего и не узнал.
Похоже, Жюстен ждет, пока другой человек сочинит или, вернее, переведет стихи. Этот другой молодой человек, смуглый, кудрявый, с умным взглядом, с сочными и чувственными губами, — наш поэт Жан Робер. Он позирует и в то же время занимается переводом.
Позирует он для картины Петруса, а переводит стихи Гёте.
Против него — прелестная девочка лет четырнадцати в одном из тех причудливых костюмов, которые она придумывает сама: золотые цехины украшают шею и волосы, красный кушак обвивает талию; на ней платье с золотыми цветами; ее босые ноги удивительно изящны; у девочки бархатные глаза, жемчужные зубки и черные волосы до пят.
Это Рождественская Роза в костюме Миньоны.
Девочка исполняет для своего друга Вильгельма Мейстера танец с яйцами, который она отказалась танцевать на улице для своего первого хозяина.
Вильгельм Мейстер сочиняет в то время, как она танцует; он на нее смотрит, улыбается и снова возвращается к работе.
Как мы уже сказали, Вильгельм Мейстер — это наш поэт.
Рядом с Рождественской Розой — Баболен в костюме испанского скомороха, он лежит на полу; девочка печально улыбается, глядя на этого маленького наивного могиканина, которого мы уже видели в доме школьного учителя и у Броканты. Баболен дополняет восхитительную жанровую сценку, которую Петрус набрасывает на холст и которая достойна занять место среди полотен Изабе и Декана.
Петрус все такой же художник и аристократ. У него все то же красивое благородное лицо, но сейчас оно выражает глубокую печаль, а на губах его мелькает горькая усмешка.
Молодой человек усмехается в ответ на свою мысль; это не имеет отношения к тому, что он делает и говорит в настоящую минуту.
А занят он, как мы уже сказали, полотном, представляющим Миньону, исполняющей перед Вильгельмом Мейстером танец с яйцами.
Говорит он при этом следующее:
— Ну что, Жан Робер, песня Миньоны готова? Ты же видишь — Жюстен ждет.
Думает он о том — это и вызывает на его губах горькую усмешку, — что, пока он заканчивает свою картину (он работает над ней третью неделю) и спрашивает у Жана Робера: «Песня Миньоны готова?», вытирая батистовым платком испарину со лба, — в это самое время красавица Регина де Ламот-Удан венчается с графом Раптом в церкви Сен-Жермен-де-Пре.
Как видите, есть некоторая аналогия между тем, что происходит, и картиной Петруса.
Рождественская Роза, позирующая для Миньоны, — это воспоминание о красавице Регине, которую он так глубоко любит и которая навсегда ускользает у него из рук в эту самую минуту. На одно мгновение мрачную жизнь маленькой цыганки осветил сверкающий отблеск жизни Регины. Чтобы иметь хотя бы косвенный предлог вернуться к образу дочери маршала и супруги графа Рапта — ибо Регина становится женой соперника, — Петрус разыскал Рождественскую Розу, чей портрет он набросал раньше, еще не будучи с ней знаком. Он нашел девочку и с помощью Сальватора уговорил ее прийти к нему в мастерскую.
Как видите, Рождественская Роза позирует, очарованная красивым костюмом, заказанным для нее Петрусом; широко раскрытыми от удивления и восхищения глазами она смотрит, как словно по волшебству появляется ее изображение на полотне.
Надо также сказать, что никакой художник, никакой поэт, ни Петрус, желавший передать ее образ на полотне, ни Гёте, создавший ее в своих мечтах, — никто не смог бы представить, а еще меньше — изобразить Миньону, подобную той, какую видел перед собой Петрус.
Представьте себе нищету в образе ребенка или, скорее, детство в нищенских лохмотьях со всей наивной прелестью и золотой беззаботностью, вместе с тем проникнутое неведомо откуда взявшейся печалью и задумчивостью.
Помните прелестную, дрожащую в лихорадке девушку, сидящую в лодке, на прекрасной картине Эбера «Малярия»?..
Нет, не пытайтесь ничего представлять и вспоминать; лучше дайте волю своему воображению, и вы скорее увидите то, что мы пытаемся описать.
На кого же была похожа эта Миньона Петруса?
Трудно сказать.
Если бы мы спросили Рождественскую Розу, она, глядя на изображенную на полотне цыганку, наверное сказала бы, что Миньона Петруса похожа на фею Кариту, или, вернее, на мадемуазель де Ламот-Удан.
А если бы мы спросили Регину (объясняйте это, как хотите, дорогой читатель), она несомненно нашла бы сходство между этой Миньоной и Рождественской Розой.
Как это могло получиться?
Дело в том, что Петрус, смотрел на Рождественскую Розу, а думал о Регине. И вот, глядя на Рождественскую Розу и думая о Регине, он спросил у поэта: «Ну что, Жан Робер, песня Миньоны готова? Ты же видишь — Жюстен ждет».
— Вот она, — сказал в ответ Жан Робер.
Жюстен полуобернулся на своем стуле, Петрус опустил подлокотник и палитру на колено, Баболен приподнялся на локтях, Рождественская Роза заглянула Жану Роберу
через плечо и увидела исчерканные каракули — три куплета столь популярной в Германии песни Миньоны.
— Читай, мы слушаем, — попросил Петрус.
Жан Робер прочел:
Ты знаешь край?
Лимоны там цветут,
К листве, горя, там померанцы льнут,
И нежный ветр под синевой летит,
Там тихо мирт и гордо лавр стоит.
Ты знаешь их?
Туда, туда
Умчаться б нам, о милый, навсегда.
Ты знаешь дом?
Колонны стали в ряд,
Сверкает зал, и комнаты блестят,
Стоят и смотрят мраморы, грустя:
«Что сделали с тобой — увы! — дитя?»
Ты знаешь их?
Туда, туда
Умчаться б нам, о добрый, навсегда.
Ты знаешь гору с облачной тропой?
В тумане мул там путь находит свой,
В пещерах жив драконов древний род,
Крута скала, над ней же круча вод!
Ты знаешь их?
Туда, туда
Наш путь, отец, — умчимся ж навсегда. [47]
Жюстен вздохнул, Рождественская Роза смахнула слезу, Петрус протянул Жану Роберу руку.
— Давайте скорее ваши стихи, — заторопился Жюстен. — Думаю, мне удастся написать к ним хорошую музыку.
— Вы поможете мне разучить эту песню, правда? — попросила Рождественская Роза.
— Разумеется.
Петрус тоже собирался что-то сказать, как вдруг в дверь постучали три раза с равными промежутками.
— О-о! — бледнея, прошептал Петрус. — Это Сальватор.
Он собрался с духом и откликнулся, стараясь придать голосу твердость:
— Войдите!
Все услышали из-за двери голос Сальватора:
— Лежать, Ролан!
Потом дверь отворилась и взглядам присутствовавших предстал Сальватор в костюме комиссионера. Ролан остался лежать за дверью на лестнице.
XIII. СВИДАНИЕ
Сальватор медленно вошел в комнату; по мере того как он приближался, Петрус невольно поднимался ему навстречу.
— Все кончено? — спросил Петрус.
— Да, — отозвался Сальватор. Петрус покачнулся.
Сальватор подался вперед, чтобы его поддержать. Петрус понял это намерение и попытался улыбнуться.
— Пустое… Я знал, что это должно было произойти, — сказал он.
Петрус снова провел батистовым платком по взмокшему лбу.
— Я должен вам кое-что сказать, — тихо проговорил Сальватор.
— Мне? — переспросил Петрус.
— Только вам.
— В таком случае, прошу ко мне в комнату.
— Мы тебе мешаем, Петрус? — спросил Жан Робер.
— Что вы!.. Мне нужно побеседовать с господином Сальватором; я перейду в комнату. А вы все оставайтесь здесь. Жюстен должен сочинить музыку.
И он первым вошел в свою комнату, знаком пригласив Сальватора следовать за ним и предоставив ему притворить дверь.
Петрус, словно обессилев, упал в кресло и воскликнул:
— Она, она, этот ангел!.. Жена этого ничтожества!.. Нет, стало быть, справедливости в этом мире!
Сальватор посмотрел на молодого человека: тот сидел, обхватив голову руками, едва сдерживая рыдания и судорожно вздрагивая.
Сальватор стоял перед ним, и в его взгляде читалось глубокое участие.
Должно быть, этот человек знал меру страданий, испытав их на себе.
Он не спеша вынул из кармана письмо в изящном конверте из атласной бумаги и после некоторого колебания протянул его Петрусу:
— Возьмите!
Петрус отнял руки от лица, покачал головой и, потерявшись на мгновение, спросил:
— Что это?
— Письмо, как видите.
— От кого?
— Не знаю.
— Где вам его вручили?
— Напротив особняка Ламот-Уданов.
— А кто?
— Камеристка. Ей нужен был посыльный, тут я и попался ей на глаза.
— Это письмо адресовано мне?
— Взгляните сами: «Г-ну Петрусу Эрбелю, Западная улица».
— Дайте.
Петрус поспешно взял письмо из рук Сальватора, мельком взглянул на адрес и смертельно побледнел.
— Ее почерк! — вскричал он. — Она написала мне… сегодня?
— Я этого ожидал, — произнес Сальватор.
— Ах, Боже мой! Что же она может мне написать? Сальватор указал на конверт с таким видом, словно хотел сказать: «Читайте».
Петрус дрожащими руками распечатал письмо; в нем было всего две строки. Молодой человек несколько раз принимался читать, но глаза его застилала кровавая пелена.
Он сделал над собой невероятное усилие, подошел к окну с намерением прочесть письмо в последних лучах заходящего солнца и наконец с трудом разобрал две строки.
Несомненно, письмо содержало в себе нечто странное, потому, что он дважды на разные лады повторил:
— Нет, нет, это невозможно! Это не так, я грежу! Он схватил Сальватора за руку.
— Послушайте, — проговорил он, — я вам сейчас дам прочесть это письмо, а вы мне скажете, потерял я рассудок или я в здравом уме. А пока скажите мне правду… Может быть, какое-то непредвиденное происшествие, о котором вы и не догадывались, помешало этой свадьбе?
— Нет, — ответил Сальватор.
— Они обвенчались?
— Да.
— Вы их видели?
— Видел.
— Перед алтарем?
— Перед алтарем.
— Вы слышали, как их благословил священник?
— Да, я слышал, как их благословил священник. Вы же сами меня просили отправиться в церковь и не пропустить ни одной подробности венчания, а затем последовать за ними до особняка Ламот-Уданов и зайти к вам только вечером, чтобы дать полный отчет, не так ли?
— Это верно, друг мой; вы были необыкновенно добры, когда согласились сделать это ради меня.
— Если когда-нибудь я расскажу вам о себе, — ласково и печально улыбаясь, проговорил Сальватор, — вы поймете, что любой страждущий может мной располагать как братом.
— Благодарю… Итак, вы ее видели?
— Да.
— Она все так же прекрасна, не правда ли?
— Да, но очень бледна; может быть, бледнее вас.
— Бедная Регина!
— Когда она вышла из кареты у входа в церковь, ноги у нее подкосились и я подумал, что она упадет; ее отцу тоже так показалось: он поспешил к ней, чтобы ее поддержать.
— А господин Рапт?
— Он тоже подошел, но она от него отшатнулась и бросилась в объятия маршалу. Господин Рапт подал руку княгине.
— Значит, вы видели ее мать?
— Да, знаете ли, странное существо! Она и сейчас довольно красива; можно себе представить, до чего она была хороша в молодости. У нее необычайно белая кожа, словно в жилах ее течет не кровь, а молоко. Ноги у нее то и дело подкашиваются, она передвигается с трудом, как китаянки, у которых с детства изуродованы ступни; выглядит она встревоженной и хлопает ресницами при виде солнца, будто ночная птица.
— А что Регина?
— Это была минутная слабость. Она сделала над собой нечеловеческое усилие и снова стала такой, какой вы привыкли ее видеть. Она довольно твердым шагом приблизилась к хорам, где для будущих супругов были приготовлены два кресла и две подушечки красного бархата с гербами Ламот-Уданов. На венчании присутствовало все Сен-Жерменское предместье и среди прочих — три ее подруги по пансиону Сен-Дени; они молились за нее, ведь она нуждалась в утешении.
Петрус запустил пальцы в волосы.
— Ах, бедная девочка! — вскричал он. — Она будет несчастна!
Он взял себя в руки и спросил:
— Что было дальше?
— Началась месса, и не простая, а торжественная. Священник долго говорил; Регина несколько раз оглядывалась: было похоже, что она боится и в то же время надеется увидеть вас.
— Что я мог сделать? — со вздохом заметил Петрус. — На мгновение — так бывает с людьми, накурившимися опиума или наглотавшимися гашиша, — я размечтался…
Но вот я очнулся, и вы сами видите, что меня ждало в действительности, друг мой!
Петрус встал, несколько раз прошелся по комнате и снова остановился напротив Сальватора.
— А это письмо? — спросил он. — Дорогой Сальватор, скажите Бога ради, как оно к вам попало.
— Пока говорил священник, я вышел на бульвар Инвалидов и стал ждать возвращения супругов. В два часа они появились. Выходя из кареты, Регина снова стала оглядываться. Я уверен, что она искала вас, а увидела меня. Узнала ли она меня? Вполне возможно; мне показалось, она подала мне знак. Может быть, я ошибаюсь…
— Вы полагаете, она надеялась увидеть меня?
— Несомненно! Я стал ждать… Прошел час, два… Часы Дома инвалидов пробили четыре. Вдруг отворилась калитка, расположенная рядом с воротами; оттуда вышла камеристка и стала озираться. Я стоял за деревом. Догадавшись, что она искала меня, я вышел из своего укрытия. Я не ошибся. Она вынула из кармана письмо и торопливо проговорила: «Доставьте письмо по адресу». Потом она вернулась в дом. Я же прочел на конверте ваше имя и поспешил сюда.
— Не угодно ли вам теперь взглянуть, что в этом письме? — проговорил Петрус.
— Если вы считаете меня достойным разделить вашу тайну и способным оказать вам услугу, я готов.
— Прочтите, друг мой, и скажите, не обмануло ли меня зрение, не сошел ли я с ума, — произнес Петрус, протягивая Сальватору письмо.
Сальватор тоже подошел к окну, потому что с каждой минутой сумерки сгущались, и вполголоса прочитал:
«Будьте сегодня вечером от десяти до одиннадцати часов неподалеку от особняка. Вас встретят и проведут ко мне.
Я буду Вас ждать».
— Все так? — спросил Петрус, внимавший с большим трепетом, чем осужденный слушает приказ о помиловании.
— Слово в слово, как я вам только что прочел, Петрус.
— И что вы думаете об этом свидании?
— Я думаю, что в этом доме произошло нечто ужасное; Регине потребовался защитник; зная вас как благородного и порядочного человека, она остановила на вас свой выбор.
— Хорошо, — кивнул Петрус. — Сегодня вечером в десять часов я буду возле особняка.
— Я вам нужен?
— Спасибо, Сальватор.
— Ну хорошо, только обещайте мне кое-что.
— Что же?
— Не брать с собой оружия. Петрус на мгновение задумался.
— Вы правы, — сказал он. — Я отправлюсь на свидание безоружным.
— Отлично! Сохраняйте спокойствие, осторожность, хладнокровие.
— Окажите мне одну услугу.
— Слушаю вас.
— Уведите Жана Робера и Жюстена; посадите в фиакр Баболена и малышку Рождественскую Розу: мне нужно побыть одному.
— Будьте покойны, я все устрою.
— Я увижу вас завтра утром?
— А вы этого хотите?
— Да, очень хочу… впрочем, я, возможно, поведаю вам не всю тайну, а расскажу лишь о том, что будет касаться одного меня.
— Друг мой! Тайну всегда лучше хранить в одном сердце, чем в двух. Так храните вашу, если можете. Как гласит арабская пословица: «Слово — серебро, молчание — золото».
Пожав Петрусу руку, Сальватор вернулся в мастерскую как раз в то время, как Ролан, по-видимому заскучав в отсутствие хозяина и чувствуя его приближение, радостно заскулил и стал скрестись в дверь мастерской с такой же деликатностью, с какой придворный XVII века стучался бы в покои Людовика XIV.
Дата: 2018-09-13, просмотров: 937.