Гуманистическая политика: избирателю виднее
Гуманистическая экономика: потребитель всегда прав
Гуманистическая эстетика: красота в глазах смотрящего («Фонтан» Марселя Дюшана на выставке современного искусства в Национальной галерее Шотландии)
Гуманистическая этика: нравится – делай!
Гуманистическое образование: думай самостоятельно!
Если я всерьез верю в Бога, это мой выбор . Если мое внутреннее «я» велит мне верить в Бога – я верю. Я верю, потому что чувствую присутствие Бога, и сердце говорит мне, что он здесь. Но если я больше не буду чувствовать присутствие Бога и сердце вдруг скажет мне, что Бога нет, – я перестану верить. Так или иначе, авторитетом для меня будут мои собственные чувства. Даже когда я говорю, что верю в Бога, правда состоит в том, что куда сильнее я верю в свой внутренний голос.
По дороге из желтого кирпича[156]
Как и любой другой источник права, чувства имеют свои недостатки. Гуманизм исходит из того, что у каждого человека есть единственное подлинное «я», однако когда человек пытается обратиться к нему, то часто получает в ответ либо тишину, либо какофонию спорящих голосов. Чтобы преодолеть эту проблему, гуманизм провозгласил не только новый источник права, но и новый метод доступа к получению истинного знания.
В средневековой Европе главная формула получения знания была такова: Знание = Священное Писание × Логика [157]. Если люди хотели получить ответ на важный вопрос, они читали священные книги и применяли логику для понимания точного смысла написанного. Например, схоласты, желавшие почерпнуть сведения о форме Земли, штудировали Библию в поисках соответствующих указаний. Один обращал внимание на 13-й стих 38-й главы Книги Иова, где говорится, что Господь приказал заре, «чтобы она охватила края земли и стряхнула с нее нечестивых». Раз у Земли есть «края», которые можно «охватить», заключал любомудрец, она есть плоский квадрат. Другой отвергал такое толкование, указывая на 22-й стих 40-й главы Книги пророка Исаии, где Господь «восседает над кругом земли». Это, мол, свидетельство того, что Земля круглая. В реальности это означало, что схоласты в поисках знаний проводили жизнь в библиотеках, читая все больше и больше священных книг и оттачивая логическое мышление, чтобы лучше понимать тексты.
Научная революция вывела совершенно новую формулу получения знания: Знание = Эмпирические данные × Математика. Если мы хотим получить ответ на какой-то вопрос, то должны собрать соответствующие эмпирические данные и проанализировать их с применением математических инструментов. Например, чтобы вычислить форму Земли, нужно начать с наблюдений за Солнцем, Луной и планетами из разных точек мира. Накопив достаточно материала, мы можем с помощью тригонометрии рассчитать не только форму Земли, но и структуру всей Солнечной системы. В реальности это означает, что ученые в поисках знаний проводят жизнь в обсерваториях, лабораториях и исследовательских экспедициях, собирая все больше и больше эмпирических данных и оттачивая свой математический инструментарий, чтобы правильно интерпретировать данные.
Научная формула знания привела к поразительным прорывам в астрономии, физике, медицине и множестве других дисциплин. Но у нее был один большой изъян: она была беспомощна в вопросах ценности и смысла. Средневековые мудрецы могли с абсолютной уверенностью утверждать, что убивать и красть дурно и что целью человеческой жизни является поклонение Господу – ведь так сказано в Писании. Но ученые не выносят этических суждений. Никакие объемы данных и никакие чудеса математики не могут доказать, что убивать нельзя. Однако без подобных оценочных суждений человеческие общества нежизнеспособны.
Один из путей преодоления этой трудности заключался в том, чтобы продолжать пользоваться старой средневековой формулой вместе с новыми научными методами. Когда перед людьми встает практическая проблема – вроде необходимости определить форму Земли, построить мост или вылечить болезнь, – мы собираем эмпирические данные и математически их анализируем. В случае этической проблемы – например, разрешать ли разводы, аборты или гомосексуализм – мы обращаемся к священным текстам. Это решение использовали ранее и используют сейчас многие общества, начиная с викторианской Британии и кончая современным Ираном.
Гуманизм же предложил свою альтернативу. Когда люди обрели уверенность в себе, родилась новая формула этического знания: Знание = Опыт переживаний × Чуткость. Если мы хотим получить ответ на какой-либо этический вопрос, то должны обратиться к опыту своих внутренних переживаний и прислушаться к ним с предельной чуткостью. В реальности это означает, что в поисках знаний мы проводим жизнь, накапливая переживания и впечатления и оттачивая свою чуткость, чтобы понимать эти переживания правильно.
Что именно представляют собой эти «переживания»? Они не являются эмпирическими данными. Они не состоят из атомов, электромагнитных волн, протеинов или чисел. Переживание – это субъективный феномен, сплавленный из трех главных ингредиентов: ощущений, эмоций и мыслей. В каждый отдельный момент мое переживание включает в себя все мои ощущения (жар, удовольствие, напряжение и т. д.) плюс все испытываемые мною эмоции (любовь, страх, злость и т. д.) и все возникающие в моем мозгу мысли.
А «чуткость»? Это, во-первых, внимание к собственным ощущениям, эмоциям и мыслям. А во-вторых, отзывчивость на эти ощущения, эмоции и мысли. Я должен быть открыт для новых переживаний и их влияния на мои взгляды, поведение и даже личность. При этом нельзя, конечно, допускать, чтобы от каждого дуновения ветерка у меня крышу сносило.
Переживания и чуткость укрепляют и поддерживают друг друга. Я не в состоянии переживать, если не обладаю чуткостью, и не в состоянии развить в себе чуткость, пока не приобрету опыт переживаний. Чуткость – не абстрактная способность, которую можно приобрести, читая романы или слушая лекции. Это практический навык, созревающий только в процессе применения.
Возьмем пример с чаем. Я начинаю день с очень сладкого обычного чая и утренней газеты. Эта чашка – мой способ вызвать утренний прилив энергии. Однажды я понимаю, что между сахаром и газетой почти не чувствую вкуса чая. Тогда я уменьшаю количество сахара, откладываю газету, закрываю глаза и пытаюсь сосредоточиться на чае. Я начинаю ощущать его уникальный аромат и вкус. Вскоре я уже экспериментирую с разными сортами чая, черного и зеленого, сравнивая их тонкие вкусы и изысканные ароматы. Через несколько месяцев я отказываюсь от продающихся в супермаркетах марок и начинаю покупать чай в Harrods . Особенно мне нравится Panda Dung Tea с гор Яань в китайской провинции Сычуань. Его получают из листьев чайных кустов, удобренных навозом панд. Так, от чашки к чашке, я повышаю свою чуткость в отношении чая и становлюсь его знатоком. Если бы в начальный период моих чаепитий мне подали Panda Dung Tea в фарфоровом сосуде времен империи Мин, я не отличил бы его от обычного чая в бумажном стаканчике. Некоторые переживания недоступны, пока у вас нет достаточной чуткости. А развить чуткость можно только через переживания.
Это относится к любому другому эстетическому и этическому знанию. Мы не рождаемся с готовой совестью. Идя по жизни, мы раним людей, а люди ранят нас, мы проявляем сострадание, и другие проявляют сострадание к нам. Если мы внимательны, то наша моральная чуткость обостряется, и эти переживания становятся источником ценного этического знания о том, что хорошо, что правильно и кто я на самом деле.
Соответственно, гуманизм смотрит на жизнь как на постепенный процесс внутренних изменений, ведущий от невежества к просветленности путем опыта переживаний. Высшая цель гуманиста – овладеть наиболее полным знанием через широкий спектр интеллектуальных, эмоциональных и физических переживаний. В начале XIX века Вильгельм фон Гумбольдт – один из главных архитекторов современной системы образования – сказал, что цель существования – «перегонка сколь можно более обширного опыта жизни в мудрость». Он также писал, что «в жизни есть только одна вершина – измерить чувством все человеческое»[158][159]. Гуманизм мог бы сделать это своим девизом.
Согласно китайской философии, мир поддерживается взаимодействием противоположных, но дополняющих одна другую сил – «инь» и «ян». Может, в отношении физического мира это и неверно, но в отношении современного мира, созданного договором между наукой и гуманизмом, это так. Любая научная «ян» содержит в себе гуманистическую «инь», и наоборот. «Ян» дает нам силу, в то время как «инь» снабжает смыслом и этическими суждениями. Современные «ян» и «инь» – это ум и эмоции, лаборатория и музей, производственная линия и супермаркет. Люди часто замечают лишь «ян», и современный мир кажется им сухим, механическим, рациональным и прагматичным – как лаборатория или завод. Однако современный мир – это еще и экстравагантный супермаркет. Ни одна из прежних культур не придавала такого значения чувствам, желаниям и переживаниям. Гуманистический взгляд на мир как на череду переживаний стал основополагающим мифом для бесчисленных современных индустрий – от туризма до искусства. Турфирмы и рестораны продают нам не билеты на самолеты, не номера в гостиницах, не экстравагантные блюда – они продают нам новые переживания.
Точно так же фильмы, романы и стихи: раньше в центре большинства из них находилось действие, теперь же они в основном сосредоточены на чувствах. Греко-римские эпопеи и средневековые рыцарские романы представляли собой перечни героических деяний, не чувств. В одной главе доблестный рыцарь вступал в схватку с чудовищным великаном и убивал его. В другой он вырывал прекрасную принцессу из лап огнедышащего дракона и убивал его. В третьей коварный колдун похищал принцессу, но рыцарь отправлялся в погоню, настигал злодея и убивал его. Неудивительно, что героем неизменно оказывался рыцарь, а не какой-нибудь плотник или крестьянин, ведь они подвигов не совершали.
Принципиально важно, что герои практически не развивались внутренне. Ахилл, Артур, Роланд и Ланселот отправлялись на поиски приключений, будучи бесстрашными воинами с рыцарскими взглядами на жизнь, и до самого конца оставались бесстрашными воинами с теми же взглядами. Многочисленность убитых великанов и спасенных принцесс подтверждала мужество и отвагу рыцарей. Но все эти подвиги ничему рыцарей не учили.
Гуманистическая фокусировка на чувствах и переживаниях, а не на действиях преобразила искусство. Вордсворту, Достоевскому, Диккенсу и Золя не было дела до храбрых рыцарей и их подвигов; писателей волновали чувства рабочего люда и домохозяек. Некоторые считают, что лучшим примером этой сосредоточенности на внутренней жизни является «Улисс» Джойса. При помощи 260 тысяч слов Джойс описал один день из жизни дублинцев Стивена Дедала и Леопольда Блума, которые в течение этого дня толком никаких действий, собственно, не предпринимают.
«Улисса» от корки до корки прочли немногие, но та же смена фокуса отличает основную часть сегодняшней массовой культуры. Американский телесериал «Выживший» (Survivor ) часто хвалят (или ругают) за то, что он сделал жанр реалити-шоу супермодным. Это было первое реалити-шоу, поднявшееся на верхнюю строчку в рейтинге Нильсена[160], и в 2007 году журнал «Тайм» включил его в сотню лучших телешоу всех времен[161]. В каждом сезоне двадцать едва одетых участников доставляют на какой-нибудь тропический остров. Там они проходят разного рода испытания и в конце каждого эпизода проводят голосование, в результате которого один из участников выбывает. Последний оставшийся увозит домой миллион долларов.
Публике в гомеровской Греции, Римской империи и средневековой Европе эта идея показалась бы знакомой и очень увлекательной. Начинают двадцать претендентов, в итоге остается – один герой. «Прекрасно! – подумал бы греческий царь, римский патриций или рыцарь-крестоносец, устраиваясь поудобнее. – Мы станем свидетелями захватывающих приключений, смертельных схваток, проявлений героизма и слабодушия! Обожаю коварные удары исподтишка, вспоротые животы и вываливающиеся из них внутренности!»
И что же? Какое жуткое разочарование! Подлые удары и вспоротые животы остаются чистыми метафорами. Каждый эпизод длится около часа. Четверть его отведена рекламе зубной пасты, шампуня и автомобилей. Пять минут занимают серьезные испытания типа: кто забросит в корзину больше кокосов или кто проглотит за минуту больше жуков. Все остальное время герои говорят о своих ощущениях! Он сказал, и она сказала, я почувствовал это, и я почувствовал то.
Если бы рыцарь действительно мог посмотреть это шоу, он впал бы сначала в тоску, а затем в ярость, и разнес бы вдребезги телевизор.
Нам сегодня средневековые рыцари показались бы бесчувственными дикарями. Если бы они появились среди нас, мы отправили бы их к психотерапевту, чтобы он помог им наладить контакт со своими чувствами. Именно это происходит с Железным Дровосеком в «Волшебнике страны Оз». Он идет вместе с Дороти и ее друзьями по Дороге из Желтого Кирпича, надеясь, что великий Волшебник подарит ему сердце. То же со Страшилой и Львом: первый хочет получить мозги, второй – храбрость. В конце путешествия они обнаруживают, что великий Волшебник на самом деле шарлатан и ничего дать им не способен. Зато они делают очень важное открытие: оказывается, что все, о чем они мечтали, уже в них было. Чтобы стать чутким, мудрым или храбрым, не нужен ни волшебник, ни шарлатан. Нужно просто идти по Дороге из Желтого Кирпича, не отворачиваясь от переживаний, встречающихся на пути.
Этот урок усвоили капитан Кирк и капитан Жан-Люк Пикар[162], пока пересекали галактику на межпланетном корабле «Эн-терпрайз», Гекльберри Финн и Джим, пока сплавлялись вниз по Миссисипи, Уайатт и Билли, пока катили на своих «харлеях» в «Беспечном ездоке»[163], и бессчетное множество других персонажей «роуд-муви», которые покидают свой дом в Пенсильвании (или, может, в Новом Южном Уэльсе), едут в старом авто (или автобусе), переживают душевные встряски, налаживают контакт с собой, изливают свои чувства и в конце концов прибывают в Сан-Франциско (или, скажем, Алис-Спрингс) более добрыми и мудрыми, чем были до путешествия.
Правда о войне
Формула Знание = Опыт переживаний × Чуткость изменила не только нашу массовую культуру, но и наше отношение к таким серьезным вещам, как война. На протяжении долгих веков люди, желая узнать, справедлива ли та или иная война, обращались за ответом к Богу, или к Писанию, или к королям, знати и священникам. Мало кто интересовался мнениями и переживаниями рядовых солдат или простых граждан. В центр своих повествований о войнах Гомер, Вергилий и Шекспир помещали императоров, полководцев, выдающихся героев и хотя не скрывали ужасов войны, но с лихвой перекрывали их героизмом и славой. Обычные солдаты появлялись лишь в виде груды тел, поверженных каким-нибудь Голиафом, либо в виде ликующей толпы, несущей на плечах победоносного Давида.
Иоганн Якоб Вальтер. «Битва при Брейтенфельде» (1631)
Посмотрите, например, на изображение битвы при Брейтен-фельде, состоявшейся 17 сентября 1631 года. Художник Иоганн Якоб Вальтер[164] прославляет короля Густава-Адольфа Шведского, приведшего свою армию к убедительной победе. Густав-Адольф возвышается над полем сражения, подобно богу войны. Создается впечатление, будто король руководит войсками, как шахматист пешками. Сами пешки – преимущественно схематичные фигуры либо крошечные точки на заднем плане. Вальтеру не было интересно, что они чувствовали, когда шли в атаку или отступали, убивали или умирали. Они – безликая масса.
Даже когда художники концентрировались на самом сражении, а не военачальнике, они все равно смотрели на поле боя сверху вниз и гораздо больше внимания уделяли коллективным маневрам, чем индивидуальным чувствам. Взгляните на картину Питера Снайерса[165] «Битва на Белой горе».
На ней запечатлено знаменитое сражение, закончившееся победой католиков над мятежными еретиками-протестантами в ноябре 1620 года во время Тридцатилетней войны. Снай-ерс хотел увековечить эту викторию, скрупулезно воспроизведя все боевые порядки, маневры и передвижения войск. Вы легко можете распознать разные полки, их снаряжение и позиции в боевом построении. Куда меньше Снайерса заботили переживания и чувства простых солдат. Как и Иоганн Якоб Вальтер, он показывает нам битву с командного Олимпа богов и властителей, создавая у нас впечатление, будто война это гигантская шахматная партия.
Если вы рассмотрите детали – желательно с лупой, – то поймете, что «Битва на Белой горе» все же сложнее шахматной партии. То, что при беглом обзоре представляется геометрическими абстракциями, вблизи превращается в сцены кровавого побоища. Кое-где вы можете различить лица отдельных солдат, атакующих или убегающих, стреляющих из ружей или пронзающих врагов копьями. Однако смысл этих сцен обуславливается их местом в целостной картине. Когда мы видим, как ядро разрывает солдата, то в нашем восприятии – это часть великого триумфа католицизма. Если солдат сражается на стороне протестантов, то его смерть – это кара за бунтарство и ересь. Если солдат сражается в рядах католиков, то его смерть – благородная жертва во имя правого дела. Высоко в небе над полем брани реют ангелы. Они держат белый стяг, надпись на котором на латыни объясняет, что это за сражение и почему оно было таким важным. Суть надписи в том, что 8 ноября 1620 года Бог помог императору Фердинанду II разбить своих врагов.
Питер Снайерс. «Битва на Белой горе»
Тысячелетиями, когда люди видели войну, они видели прежде всего богов, императоров, военачальников и великих героев. Лишь в последние два столетия короли и военачальники были потеснены с подмостков, и луч софита осветил рядового солдата и его переживания. В военных романах, таких как «На Западном фронте без перемен», и фильмах, таких как «Взвод»[166], появляется юный новобранец, ничего не знающий о себе и о мире, но несущий тяжелое бремя надежд и иллюзий. Он верит, что война дело благородное, цель справедлива, а командир гениален. Несколько недель реальной войны, состоящей из грязи, крови и запаха смерти, разбивают все его иллюзии одну за другой. Если он остается в живых, то возвращается с войны более мудрым человеком, уже не верящим в клише и идеалы, которыми торгуют вразнос учителя, киношники и трепачи-политики.
Парадокс в том, что этот рассказ настолько повлиял на умы, что сегодня его вновь и вновь повторяют даже учителя, киношники и краснобаи-политики. «Война – это не то, что вы видите в кино!» – предупреждают голливудские блокбастеры вроде «Апокалипсиса сегодня»[167], «Цельнометаллической оболочки»[168] и «Черного ястреба»[169]. Заключенные в кадр, прозу или поэзию, чувства рядового пехотинца стали высшим военным авторитетом, который научились уважать все. Как в шутке: «Сколько нужно ветеранов вьетнамской войны, чтобы заменить перегоревшую лампочку?» – «Вам не понять, вас там не было»[170].
Художники тоже утратили интерес к полководцам на жеребцах и тактическим построениям. Они стараются передать чувства простого солдата. Посмотрите еще раз на «Битву при Брейтенфельде» и «Битву на Белой горе». А теперь на две картины, признанные шедеврами военной живописи XX века, – «Войну» («Der Krieg») Отто Дикса и «Взгляд на две тысячи ярдов» Томаса Ли.
Отто Дикс. «Война» (1929–1932)
Томас Ли. «Взгляд на две тысячи ярдов» (1944)
Дикс служил сержантом в германской армии в Первую мировую. Ли освещал для журнала Life битву за Пелелиу (1944). Если Вальтер и Снайерс воспринимали войну как военный и политический феномен и хотели, чтобы мы узнали, как разворачивалась баталия, то Дикс и Ли воспринимали войну как эмоциональный феномен и хотели, чтобы мы узнали, каково ее чувствовать. Им не было дела до гения полководцев или тактических ухищрений того или иного боя. Солдат Дикса мог воевать при Вердене, или при Ипре, или на Сомме – не важно где, потому что война – это ад везде и всегда. Солдат Ли – американский джи-ай на Пелелиу, но вы увидели бы точно такой же «взгляд на две тысячи ярдов» и у японского солдата на Иводзиме, и у немецкого в Сталинграде, и у британского в Дюнкерке.
В картинах Дикса и Ли смысл войны не происходит из тактических перемещений или призывов свыше. Если хотите осмыслить войну, не смотрите ни на полководца на взгорке, ни на ангелов в небе. Посмотрите в глаза обыкновенных рядовых. На картине Ли в распахнутых глазах психически травмированного солдата вы прочтете жуткую правду войны. На картине Дикса эта правда почти невыносима, и над полем брани нет никаких ангелов – только гниющий труп, свисающий со сломанной балки.
Так художники, подобные Диксу и Ли, помогли разрушить традиционную иерархию войны. Многочисленные войны предшествующих эпох были не менее страшными, чем войны XX столетия. Однако вплоть до недавних времен даже самые чудовищные страдания людей на войне укладывались в более широкий контекст, придававший им смысл. Пусть война была адом, но она была и воротами в рай. Солдат-католик, проливавший кровь в битве на Белой горе, мог сказать себе: «Да, я страдаю. Но папа и император говорят, что мы бьемся за правое дело, значит, мои страдания не бессмысленны». Отто Дикс использовал противоположную логику. Единственным источником смысла он считал человеческие переживания, и потому у него солдат рассуждал так: «Я страдаю – и это отвратительно – следовательно, война отвратительна. Если кайзер и духовенство все-таки поддерживают эту войну, значит, они не правы»[171].
Раскол гуманизма
До сих пор мы обсуждали гуманизм так, как будто это единое гармоничное мировоззрение. На самом деле гуманизм разделил судьбу всякой успешной религии. По мере своего развития и распространения он распадался на несколько конфликтующих течений. Все эти течения считают, что человеческое переживание есть высший источник права и смысла, но толкуют человеческое переживание по-разному.
Гуманизм раскололся на три основные ветви. Ортодоксальная ветвь придерживается убеждения, что любой человек – это уникальная личность с особенным внутренним голосом и неповторимой гаммой переживаний. Каждый человек – уникальный луч света, освещающий мир под оригинальным углом, и это добавляет вселенной цвета, глубины и смысла. Поэтому мы обязаны предоставить каждому человеку максимальную свободу накапливать опыт, следовать своему внутреннему голосу и выражать свою внутреннюю правду. В политике, экономике, искусстве – свободная воля личности везде должна иметь бóльший вес, чем государственные интересы или религиозные доктрины. Чем свободнее индивиды, тем прекраснее, богаче и осмысленнее наш мир. Из-за этой сосредоточенности на свободе ортодоксальная ветвь гуманизма называется «либеральным[172] гуманизмом», или просто «либерализмом»[173].
Именно либеральная политика считает, что избиратель знает лучше, ему виднее. Именно либеральное искусство утверждает, что красота – в глазах смотрящего. Именно либеральная экономика стоит на том, что покупатель всегда прав. Именно либеральная этика советует: нравится – делай! Именно либеральное образование учит нас мыслить самостоятельно, поскольку все ответы можно найти в себе.
В XIX и XX веках, когда общественная значимость и политический вес гуманизма быстро росли, он дал два очень разных побега: социалистический гуманизм, вобравший в себя целый ряд социалистических и коммунистических движений, и эволюционный гуманизм, чьими самыми знаменитыми приверженцами были нацисты. Оба этих течения соглашались с либерализмом в том, что высшим источником смысла и права является человеческое переживание. Оба не верили ни в какую потустороннюю силу или божественный свод законов. Если бы вы, например, спросили Карла Маркса, почему нехорошо заставлять десятилетних детей работать на задымленных фабриках по двенадцать часов в день, он ответил бы, что детям это тяжело и они чувствуют себя от этого плохо. Мы должны избегать эксплуатации, угнетения и неравенства не потому, что так велел Бог, а потому, что от них страдают люди.
Однако и социалисты, и эволюционные гуманисты указывали на изъяны в либеральном понимании человеческого переживания. Либералы считают человеческое переживание индивидуальным феноменом. Но в мире огромное множество индивидов, и их чувства и желания часто несхожи, а иногда и противоположны. Если власть и смысл проистекают только из индивидуальных переживаний, как разрешать противоречия между очень разными желаниями?
15 июля 2015 года к канцлеру Германии Ангеле Меркель обратилась палестинская девочка, беженка из Ливана, чья семья искала пристанища в Германии, но оказалась перед лицом неизбежной депортации. Девочка по имени Рим сказала Мер-кель на беглом немецком: «Это очень тяжело – наблюдать, как кто-то наслаждается жизнью, и понимать, что сам ты не можешь. Я не знаю, что будет со мной завтра». Меркель ответила, что «политика бывает жестокой», и объяснила, что в Ливане сотни тысяч палестинских беженцев и Германия не в состоянии принять их всех. Потрясенная этим строгим ответом, Рим расплакалась. Меркель потрепала огорченную девочку по плечу, но от своих слов не отступилась.
Общественность отреагировала: на Меркель посыпались обвинения в бессердечии и бесчувственности. Чтобы успокоить критиков, Меркель развернулась на сто восемьдесят градусов, и семья Рим получила убежище. В последующие месяцы Меркель распахнула дверь еще шире, приняв в Германии сотни тысяч беженцев. Но всем угодить невозможно. Вскоре она подверглась яростным нападкам за то, что поддалась сентиментальности и не проявила достаточной твердости. Многие немецкие родители испугались за своих детей, которым разворот Меркель грозил снижением уровня жизни и столкновением с гигантской волной исламизации. Почему они должны рисковать покоем и благополучием своих семей ради абсолютно чужих людей, наверняка даже не поддерживающих либеральные ценности? Обе стороны остро переживают сложившуюся ситуацию. Как разрешить противоречия между чувствами отчаявшихся беженцев и чувствами встревоженных, обеспокоенных немцев?[174]
Либералы вечно мучаются подобными противоречиями. Ни Локк, ни Джефферсон, ни Милль, ни их единомышленники не сумели обеспечить нас быстрым и простым решением подобных головоломок. Демократические выборы – не выход, потому что тогда возникает вопрос: кто должен голосовать – только граждане Германии или еще и миллионы африканцев и азиатов, желающих перебраться в Германию? Почему чувства одной группы должны цениться выше, чем чувства другой? Также неприемлемо было бы решать арабо-израильский конфликт голосованием 8 миллионов израильтян и 350 миллионов граждан Лиги арабских государств. По очевидным причинам израильтяне вряд ли положились бы на результат такого плебисцита.
Человек признает итоги демократических выборов только тогда, когда у него есть что-то общее с большинством избирателей. Если опыт и переживания других избирателей мне чужды и если я уверен, что они не понимают моих чувств и пренебрегают моими жизненными интересами, то пусть против моего голоса будет хоть сто голосов, у меня абсолютно нет оснований принимать такой вердикт. Демократические выборы работают в тех обществах, которые изначально объединены чем-нибудь вроде религиозных верований или национальных мифов. Они являются способом преодоления трений между людьми, которые уже имеют общие взгляды на многое.
Поэтому в целом ряде случаев либерализм слился с вековыми чувствами племенной идентичности, породив современный национализм. Сегодня принято относить национализм к антилиберальным силам, но по крайней мере в XIX веке национализм был тесно связан с либерализмом. Либералы воспевают уникальные переживания отдельной личности. У каждой личности имеются свои особенные чувства, вкусы и влечения, которые он или она вправе свободно проявлять и испытывать, коль скоро эти чувства, вкусы и причуды не задевают кого-то еще. Подобным же образом националисты XIX века, такие как Джузеппе Мадзини, воспевали уникальность отдельных наций. Они делали упор на то, что люди многое переживают сообща. Вы не можете сами с собой танцевать польку и не можете в одиночку изобрести и сохранять немецкий язык. Используя слово, танец и кухню, каждая нация приучает своих представителей к специфическим переживаниям и воспитывает в них присущую только ей чуткость, чувствительность.
Либеральные националисты типа Мадзини призывали к тому, чтобы оградить эти специфические национальные переживания от имперских поползновений подавить их, и лелеяли мечту о миролюбивом сообществе наций, которые вольны проявлять и испытывать свои национальные чувства без вреда для соседей. Это стало официальной идеологией Европейского союза, в чьей конституции 2004 года прописано, что Европа «едина в многообразии» и что разные народы Европы «сохраняют гордость своей национальной самобытностью». Важность сохранения уникальных общих переживаний германской нации позволяет даже немецким либералам выступать против открытия шлюзов, сдерживающих иммиграцию.
Союз либерализма с национализмом, конечно, не решил всех головоломок, а напротив – породил кучу новых. Как сравнивать ценность общих, коллективных переживаний с ценностью переживаний личных? Оправданно ли ради сохранения польки, братвурстов, немецкого языка обрекать на нищету и, возможно, даже на смерть миллионы беженцев? И что делать, когда сущностные разногласия в определении своей идентичности раскалывают саму нацию, как это случилось в Германии в 1933-м, в США в 1861-м, в Испании в 1936-м или в Египте в 2011-м? В подобных случаях демократические выборы не помогут, потому что у противостоящих друг другу партий нет причин уважать их результаты.
И наконец, когда вы танцуете националистическую польку, то несколько маленьких шажков могут привести вас от веры в то, что ваша нация отличается от всех других, к вере в то, что ваша нация лучше всех других. Либеральный национализм XIX столетия требовал от Габсбургской и царской империй уважения к переживаниям немцев, итальянцев, поляков, словенцев. Ультранационализм XX века вел захватнические войны и строил концентрационные лагеря для людей, танцевавших другие танцы.
Социалистический гуманизм пошел совершенно иным путем. Социалисты винят либералов в том, что те замыкают нас на себе самих вместо того, чтобы заставить посмотреть на других. Да, человеческое переживание – источник всяческого смысла, но в мире миллиарды людей, и каждый не менее ценен, чем я. Либерализм обращает мой взгляд внутрь, подчеркивая мою уникальность и уникальность моей нации. Социализм же велит мне прекратить носиться со своими чувствами и обратить внимание на чувства других и на то, как мои действия влияют на чьи-то переживания. Глобальный мир будет достигнут не прославлением исключительности каждой нации, а объединением трудящихся всей планеты; социальная гармония будет достигнута не нарциссическим созерцанием каждой личностью собственных глубин, а признанием каждой личностью приоритета нужд и переживаний других людей над ее собственными желаниями.
Либерал может возразить, что, исследуя свой внутренний мир, личность учится сострадать и понимать других. Однако Ленин и Мао отмели бы подобный довод. Они объяснили бы, что копание в себе есть буржуазный порок потакания себе и что когда я обращаюсь к своему внутреннему «я», то могу легко попасть в ту или иную капиталистическую ловушку. Мои политические взгляды, приязни и неприязни, хобби и амбиции отражают не мое существо. Они являются отражением моего воспитания и моей социальной среды. Они зависят от моего происхождения и сформированы моим окружением и моей школой. Мозги с рождения промыты и у богатых, и у бедных. Богатым внушают презрение к бедным, а бедным – презрение к собственным интересам. Не помогут ни самоанализ, ни психотерапия, потому что психотерапевты работают на капиталистическую систему.
На самом деле самоанализ способен только еще дальше увести меня от верного представления о себе, так как преувеличивает роль личных решений и недооценивает социальные условия. Если я богат, то заключаю, что это результат моих умных и расчетливых действий. Если я прозябаю в нищете, то, видимо, наделал ошибок. Если у меня депрессия, либеральный психотерапевт, скорее всего, обвинит в ней моих родителей и посоветует мне найти новую цель в жизни. На мое же предположение, что в депрессии я, может быть, потому, что заэксплуатирован капиталистами и в существующей социальной системе лишен шанса достичь своих целей, психотерапевт с большой долей вероятности ответит, что я «проецирую» на «социальную систему» – собственный внутренний разлад, на «капиталистов» – неразрешенные конфликты с матерью.
Социализм призывает не тратить годы в разговорах о своей матери, своих эмоциях и комплексах, а спросить себя: «Кто в моей стране владеет средствами производства? Что страна экспортирует и что импортирует? Какова связь между правящими политиками и бизнесом?» Только поняв господствующую социально-экономическую систему и приняв в расчет переживания всех других людей, я смогу по-настоящему понять себя, и лишь совместными усилиями мы сумеем изменить систему. Но покажите мне индивида, который способен принять в расчет и беспристрастно «взвесить» переживания всех представителей человеческого рода?
Именно поэтому социалисты выступают не за углубление самоанализа, а за создание сильных коллективных институтов – социалистических партий, профессиональных союзов, – призванных объяснять нам мир. Если в либеральной политике «избирателю виднее», а в либеральной экономике «потребитель всегда прав», то в социалистической политике «партии виднее», а в социалистической экономике «профсоюз всегда прав». Смысл и право и тут проистекают из человеческого переживания – партии и профсоюзы состоят из людей и работают ради облегчения их жизни, – но все же отдельный человек здесь обязан повиноваться партии и профсоюзу, а не своим личным чувствам и переживаниям.
Эволюционный гуманизм предлагает иное решение проблемы конфликта человеческих переживаний. Стоящий на твердом фундаменте теории эволюции, он утверждает, что конфликт надо приветствовать, а не горевать по поводу его. Конфликт является сырьем для естественного отбора, который движет эволюцию вперед. Просто одни люди совершеннее других, и, когда человеческие переживания сталкиваются, более совершенные люди должны оставлять прочих позади. Та же логика, которая побуждает нас истреблять диких волков и беспощадно эксплуатировать домашних животных, оправдывает угнетение более способными людьми менее способных. Это правильно, что европейцы покоряют народы Африки и что предприимчивые бизнесмены доводят до разорения тугодумов. Если будем продолжать следовать этой эволюционной логике, человечество будет становиться все сильнее и совершеннее и в конце концов произведет на свет сверхлюдей. Homo Sapiens – не венец эволюции, впереди еще длинный путь. Но если во имя прав человека и всеобщего равенства мы не будем давать предпочтения лучшим, то таким образом предотвратим появление сверхчеловека и, возможно, даже спровоцируем деградацию и вымирание вида Homo Sapiens .
Кто же такие эти лучшие люди, предвестники пришествия сверхчеловека? Ими могут быть и целые расы, и отдельные племена, и единичные гении. В любом случае их превосходство в том, что они обладают незаурядными способностями, проявляющимися в создании нового знания, более продвинутых технологий, более процветающих обществ и еще более прекрасного искусства. Переживания Эйнштейна или Бетховена несравнимо ценнее, чем переживания никчемного забулдыги, и нелепо относиться к ним одинаково. Так же и с нациями: если одна из них внесла больший, чем другие, вклад в дело прогресса, то мы вправе ставить ее выше других наций, чей вклад в эволюцию человечества значительно меньше.
Поэтому в отличие от либеральных художников вроде Отто Дикса эволюционный гуманизм утверждает, что военные переживания, опыт войны чрезвычайно полезны и даже крайне необходимы. В фильме «Третий человек»[175] действие происходит в Вене сразу после Второй мировой войны. Размышляя о недавнем конфликте, герой фильма Гарри Лайм говорит: «В конце концов, не так уж это и ужасно… За тридцать лет правления Борджиа Италия пережила войну, террор, убийства и кровопролития, но дала миру Микеланджело, Леонардо да Винчи и Возрождение. В Швейцарии уже пятьсот лет мир и демократия, и что они создали? Часы с кукушкой». Лайм перевирает почти все факты – на заре Нового времени Швейцария являлась, пожалуй, самым кровожадным уголком Европы (ее главным предметом экспорта были наемные солдаты), а часы с кукушкой изобрели немцы. Однако факты не так важны, как сама идея Лайма: опыт войны толкает человечество к новым свершениям. Война предоставляет свободу естественному отбору. Она уничтожает слабых и вознаграждает жестоких, сильных и амбициозных. Война открывает правду о жизни и пробуждает желание власти, славы и завоеваний. Как емко определил Ницше, война – это «школа жизни» и «то, что меня не убивает, делает меня сильнее».
Похожие мысли высказал молодой (21 год) лейтенант британской армии Генри Джонс. За три дня до своей гибели на Западном фронте Первой мировой войны он послал брату письмо, в котором выразил свои чувства:
Задумывался ли ты когда-нибудь о том, что, несмотря на чудовищность войны, она все-таки великое дело? Я имею в виду то, что на войне человек оказывается лицом к лицу с действительностью. Глупость, эгоизм, роскошь и общая ничтожность подлого торгашеского существования, которое ведут девять из десяти людей в мирное время, на войне сменяются жестокостью, но она, по крайней мере, честна и откровенна. Взглянем на это так: в мирное время ты просто живешь собственной маленькой жизнью, занятый мелочами, озабоченный собственным комфортом, денежными проблемами и всякой прочей ерундой, – просто живешь ради себя самого. Не жизнь, а убожество! А на войне, даже если знаешь, что умрешь, – подумаешь, на несколько лет раньше встретишься с неизбежным, – ты знаешь, что отдал жизнь, помогая своей стране.
На самом деле ты осуществил идеал, который, как мне кажется, крайне редко удается воплотить в обычной жизни. Причина в том, что обычная жизнь – это торгашество и эгоизм; если хочешь, как говорят, «преуспеть», то не можешь не замараться.
Лично я очень рад, что мой путь пересекла война. Она помогла мне понять, какая же ничтожная штука эта жизнь. По-моему, война предоставила каждому из нас шанс, как я бы сказал, «выбраться из кокона», стать истинным собой… Говоря о себе, я точно могу сказать, что никогда в жизни не испытывал такого прилива сил, такого вдохновения, как перед началом важной операции вроде апрельской. С возбуждением последних минут перед схваткой не сравнится ничто на этой Земле[176].
В бестселлере «Черный ястреб» журналист Марк Боуден похоже передает боевые впечатления американского солдата Шона Нельсона в Могадишо в 1993 году:
Его чувства не поддавались описанию… это было сродни озарению. Находясь очень близко к смерти, он чувствовал себя как никогда полнокровно живым. В его жизни бывали мгновения, когда он ощущал касание пронесшейся мимо смерти, как тогда, когда машина на страшной скорости выскочила из-за поворота и чуть не столкнулась с ним лоб в лоб… Сейчас он жил с ощущением, что смерть дышит ему прямо в лицо… Это было состояние абсолютной умственной и физической собранности. Во время боя там, на улице, он не был Шоном Нельсоном, не имел никакой связи с внешним миром, никаких неоплаченных счетов, никаких привязанностей, ничего. Он был просто человеческим существом, живущим от мгновения к следующему, делающим один вдох за другим, с абсолютной ясностью осознавая, что любой из них может стать последним. Шон чувствовал себя изменившимся навсегда[177].
Адольфа Гитлера военные переживания тоже изменили. И просветлили. В Mein Kampf он рассказывает, как по прибытии его части на линию фронта энтузиазм солдат сменился страхом, с которым они вели жестокую внутреннюю войну, напрягая каждый нерв, чтобы не поддаваться панике. Гитлер говорит, что выиграл эту внутреннюю войну к зиме 1915/16 года. «Наконец-то, – пишет он, – моя воля восторжествовала полностью… Я навсегда обрел спокойствие и уверенность. Теперь Судьба могла посылать мне любые испытания – я знал, что буду сохранять хладнокровие и не потеряю головы»[178].
Военный опыт открыл Гитлеру правду о мире: это джунгли, где действуют безжалостные законы естественного отбора. Те, кто отказывается признавать эту правду, не выживают. Если хочешь чего-то достичь – должен не только понять законы джунглей, но с восторгом их принять. Следует подчеркнуть, что, как и либеральные художники-пацифисты, Гитлер считал священными переживания рядовых солдат. Более того, политическая карьера Гитлера – один из лучших примеров того, как высоко котировался личный опыт простых людей в политике XX века. Гитлер не был старшим офицером – за четыре года войны он не поднялся выше капрала. У него не было ни официального образования, ни профессиональных навыков, ни политического опыта. Он не был успешным предпринимателем или профсоюзным активистом, не имел ни связей в верхах, ни заслуживающих упоминания денег. Поначалу у него не было даже гражданства Германии. Он был нищим иммигрантом.
Когда Гитлер воззвал к немецким избирателям и попросил их о доверии, он сумел выставить только один аргумент в свою пользу: окопный опыт научил его тому, чему никогда не научишься в университете, в армейском штабе или министерстве. Люди пошли за ним и проголосовали за него, потому что отождествляли себя с ним и потому что тоже верили, что мир – это джунгли и все, что нас не убивает, делает нас сильнее.
В то время как либерализм объединялся с более мягкими формами национализма для защиты уникальных переживаний каждого человеческого сообщества, эволюционные гуманисты вроде Гитлера определили отдельные нации в качестве двигателей прогресса и заключили, что этим нациям дозволено поучать дубинкой, а то и уничтожать всякого, кто стоит у них на пути. Следует помнить, что Гитлер и нацисты представляют лишь одну крайнюю форму эволюционного гуманизма. Как сталинские гулаги не перечеркивают автоматически все социалистические идеи и аргументы, так и ужасы нацизма не должны делать нас слепыми ко всему, что бы ни предложил эволюционный гуманизм. Нацизм произошел от соединения эволюционного гуманизма со специфическими расовыми теориями и ультранационалистическими чувствами. Не все эволюционные гуманисты – расисты, и не всякая вера в эволюционный потенциал человечества непременно призывает к созданию полицейских государств и концентрационных лагерей.
Освенцим должен служить кроваво-красным предупреждающим знаком, а не черным занавесом, скрывающим от нас целые сегменты человеческого горизонта. Эволюционный гуманизм сыграл важную роль в формировании современной культуры и, очевидно, сыграет даже более значительную роль в формировании XXI века.
Дата: 2018-11-18, просмотров: 268.