История будущего Глори ОБрайан
Поможем в ✍️ написании учебной работы
Поможем с курсовой, контрольной, дипломной, рефератом, отчетом по практике, научно-исследовательской и любой другой работой

78

79

82

85

89

90

93

96

97

99


100

104

107

111

114

115

117

119

122

123

125

128

129

130

135

137

138

141

143

144

145

146

148

151

154

156


 


 

 



Пролог. Клан окаменелой летучей мыши

 

Пролог. Клан окаменелой летучей мыши

 

Итак, мы выпили ее – я и Элли. Элли пила первой, и, кажется, ей понравилось. Следом отхлебнула я. Было не так уж и плохо. А на следующее утро мы проснулись другими. Мы видели будущее. Мы видели прошлое. Мы могли увидеть все, что угодно. Вы спросите, зачем мы выпили летучую мышь. Или как мы могли ее выпить. Или кто вообще пьет летучих мышей. Но мы тогда об этом не думали. Как если бы мы ехали на скором поезде, который сошел с рельсов, и вы спросили нас, почему мы не спрыгнули до того, как погибли. С сошедшего с рельсов поезда нельзя спрыгнуть – просто не успеть. Он слишком быстро едет. А если не знать, что будет авария, зачем прыгать?

 

Книга первая. Как все  начиналось

 

Школа ничем не отличается от всего остального. Вы ходите в школу, потому что вам так сказали, а вы еще маленькие и слушаете родителей. Потом вы продолжаете в том же духе, потому что кто-то сказал, что это важно. Школа похожа на поезд в туннеле под землей. А выпускной – свет в конце туннеля.


 

 


Чертовы чокнутые хиппи

 

Элли Хеффнер говорила мне, что, как только закончит школу, бросит семью и уедет отсюда навсегда. Она повторяла это с тех пор, как нам было по пятнадцать.

Они чокнутые! – сказала она. – Чертовы чокнутые хиппи!

Мне нечего было возразить – она действительно жила с чертовыми чокнутыми хиппи.

Ты хотя бы будешь меня навещать? – спросила я. Она подняла на меня разочарованный взгляд:

Но ты же тоже отсюда уедешь, разве нет?

Осталась одна неделя. Три учебных дня – понедельник, вторник и среда, – необязательный бакалаврский экзамен в пятницу, выходные и выпускной в понедельник. Мне все еще каждую неделю приходили письма и открытки из колледжей и университетов. Я все еще выбрасывала их, не открывая.

Был вечер воскресенья, мы с Элли сидели на моем крыльце, а через дорогу как раз стоял их дом.

Не знаю, – ответила я. – Понятия не имею, где я буду.

Я не могла сказать ей, где я могу оказаться. Несколько раз, в моменты слабости, когда меня грыз страх, я почти рассказала ей все. Но Элли… это Элли. Она с самого детства любила менять правила игры посреди партии. Такому человеку лучше не доверять своих самых сокровенных тайн, верно?

Так или иначе, до выпускного оставалась неделя. Ни планов, ни выбора, ни друзей. Но об этом я Элли тоже не рассказывала, потому что она считала себя моей лучшей подругой. Все сложно. Все всегда было сложно и всегда будет сложно.


 

 


Откуда взялась мышь

 

Летучая мышь жила в доме Элли. Мы нашли ее как-то на выходных в феврале.

Элли показала мне на комок меха в уголке заднего крыльца:

Гляди, мышь впала в спячку.

 

Мы навестили ее в марте – комок меха не сдвинулся с места. Мы предвкушали, что скоро летучая мышь проснется и будет порхать над самой поверхностью пруда Хеффнеров, питаться пробуждающимися от спячки насекомыми и касаться кончиками крыльев кромки воды.

 

Но пришла весна, а мышь все не шевелилась. Не порхала. Вряд ли устраивала себе пиры из вкусных окрестных жучков и мошек. Один из ее локтей – как называется эта часть тела у мышей? – немного торчал, как будто был сломан или что-то в этом роде. Мы поспорили, травма это или врожденный дефект.

Я вот тоже не могу до конца загнуть палец, который ломала, – заметила Элли, показывая мне свой правый указательный палец.

 

Жизнь в коммуне Элли была… особенной. Дети учились держать молоток раньше, чем могли ходить. Они не признавали пластмассы. Они качались на самодельных качелях с деревянной дощечкой вместо сиденья. Они играли на замерзшем пруду без присмотра взрослых и ухаживали за скотом. Элли заботилась о курах. Когда ей было семь, она прибивала дверную петлю к курятнику и сломала палец.

 

Я была уверена, что летучая мышь вышла из спячки и просто каждую ночь устраивается поспать в одном и том же месте под крышей заднего крыльца. Будь у нас хоть капелька мозгов, мы бы тогда посидели там до заката и сами увидели бы, вылетает мышь по ночам или нет, но мы даже не подумали об этом. Элли ждали дела по хозяйству и тайные встречи с парнем, меня – домашнее задание через силу и синдром выпускника. Так что мы предпочитали верить, что с мышью все в порядке.

 

В конце апреля, в Светлый понедельник, мышь висела там же, и ее локоть, как и зимой, указывал на восток. Элли подобрала палочку, потыкала в мышь и понюхала кончик:

Не воняет, – объявила она. – И никакие мухи вокруг не вьются.

Разве у нее не должно быть блох? – спросила я. – Я читала, что летучие мыши переносят блох, вшей и прочие гадости.

Думаю, она мертвая, – сказала Элли.

Не похожа на мертвую.

На живую тоже. – Элли снова ткнула в мышь палочкой; та не пошевелилась. Элли подняла палку к потолку, чтобы сбить мышь с насеста, и та упала в разросшиеся лилии ее мамы. Элли запустила руку в буйную зелень и вытащила оттуда это чудо – совершенно невредимое, мохнатое, глазастое, с тонкими, как бумага, крыльями, сложенными так, как будто мышь просто спит. Мы склонились над ней.

Она окаменела? – спросила Элли.

Скорее мумифицировалась, – поправила я. Элли не ответила, положила мышь на стол для пикника и сходила в дом за банкой. Я сфотографировала банку и мысленно назвала картину: «Пустая банка».


 

 

Она такая легкая! – удивилась Элли, взвешивая летучую мышь в ладони. – Хочешь подержать, пока я не положила ее в банку? – Я протянула ладонь, Элли положила на нее мышь, и мы долго смотрели на нее.

Хотя мышь была мертвой, Элли, похоже, все равно относилась к ней как к какому-нибудь бездомному котенку, которому нужна мама. Я опустила животное в банку, Элли завинтила крышку, подняла банку вверх и провозгласила:

Нарекаю тебя окаменелой летучей мышью! Слушайте все, да здравствует король – летучая мышь!

А вдруг это королева? – спросила я.

Плевать. – Элли оглядела мышь сквозь стекло: – Она как будто живая и мертвая одновременно.

Да уж.

Я сейчас близка к Богу, как никогда.

Аминь, – в моем голосе слышался сарказм, потому что Элли иногда говорила что-то такое и это меня раздражало. Потому что нам было по семнадцать, и то, что мы раздули целый фарс вокруг летучей мыши, было глупо. Так ведут себя девятилетки.

Но потом на меня нашло серьезное настроение.

Погоди, – сказала я, – дай мне на нее поглядеть.

Элли протянула мне банку, и я вгляделась в мышь – в крошечный комочек мумифицированной  шерсти:

Может быть, это и есть Бог, – протянула я.

 

Мышь была мертвой, но выглядела живой, поэтому как будто символизировала собой жизнь. Этот маленький легонький комочек был загадочным и простым одновременно.

Поставим ее в сарае, – предложила Элли. – Мама никогда не найдет, мы там чистящие средства держим.

Мама Элли никогда не делала уборку. Моя мама умерла, и я понятия не имела, любила она порядок или нет.


 

 



Песнь о Дарле ОБрайан

 

Моя мама не удосужилась умереть ради меня, как пишут в куче историй о детях, которые потом пьют мертвых летучих мышей или влюбляются в чудовищ, живущих в замке посреди леса. Она погибла не для того, чтобы помочь мне откуда-то спастись, и не для того, чтобы сделать меня лучше.

Ее дух преследовал меня, и это не имело ничего общего с голливудскими ужастиками. Не было никаких развевающихся простыней, не лязгали в коридоре цепи, когда я выходила ночью в туалет. Моя мать, Дарла О’Брайан, была фотографом. Ее память смотрела на нас с фотографий на стенах. Она никуда не исчезала, и все же ее не было с нами. Мы никогда больше не увидим ее, но ее фотографии я видела каждый день.

Она была гениальным фотографом, но не смогла прославиться, потому что мы жили не в Нью-Йорке. По крайней мере, я слышала, что она всегда так говорила. Смерть тоже не принесла ей славы.

 

Кстати, мертвая мама – это не слишком-то просто, особенно если она умерла от того, что сунула голову в духовку и включила газ. Вообще непросто. Хотя, конечно, есть определенное удобство в том, что машина смерти стоит на твоей собственной кухне и ждет только часа, когда ты наконец решишься. Конечно, это проще, чем заезжать в закусочную фаст-фуда. Чтобы сунуть голову в духовку, не нужно даже выходить из дома. Не нужно даже вылезать из домашнего халата. Не надо отводить дочку в детский сад, где сегодня день буквы «н» и твоя девочка как раз собирается показать всем свою коллекцию желудей. Надо только не забыть вовремя вдохнуть и выдохнуть. Куда уж проще?

 

Знаете, что на самом деле сложно? Жить в мире, где никто не хочет говорить с тобой про твою мертвую маму, потому что всем неловко? Сложно, когда мама не придет на выпускной в средней школе. Когда мама не поможет разобраться, как побрить подмышки. Не успокоит, когда начнутся месячные. Папа очень старался помочь, но, увы, он феминист, а не женщина. И я давно подозревала, что выпускной старшей школы без мамы будет чертовски сложным.

 

Последние несколько недель двенадцатого класса все девочки вокруг меня только и говорили, что о платьях и туфлях, которые они купят, а я только и думала, что о том, какая же это все ерунда. Туфли. Платья. Вся эта ерунда, которую потом все равно выбрасывать. Я сидела в классе и думала, куда же мне в итоге себя девать. Мы уже закончили работу над выпускным альбомом и мне больше не нужно было всех фотографировать, но я все еще повсюду таскала с собой камеру, так что я сняла, как девочки обсуждают наряды. Я снимала, как учителя пытаются вести уроки в полупустых классах. Я снимала людей, которые считали себя моими друзьями, хотя я никогда полностью им не доверяла. Я никому не дала подписать мой экземпляр выпускного альбома. Зачем притворяться?


 

 


Еда со вкусом радиации

 

Элли не ходила в обычную школу с тех пор, как мы закончили восьмой класс, и за эти четыре года она примерно одиннадцать триллионов раз сказала мне, что домашнее обучение гораздо быстрее обычного, потому что там не повторяют все время одного и того же. Может быть, она была права, а может и нет. Мне всегда казалось, что домашнее обучение – просто еще один способ не давать детям из коммуны видеть реальной жизни. Я не люблю реальную жизнь, но я рада, что хотя бы представляю, какая она. Дарла О’Брайан тоже реальный мир не любила, поэтому и засунула голову в духовку. Папа обожал жизнь. Так бы всю и съел. Чем он, собственно, и занимался. Сейчас он весил двести сорок фунтов, и это звучит не так уж страшно… вот только в нем пять футов и четыре дюйма и, когда все начиналось, он весил вдвое меньше.

 

Папа так и не купил новую плиту. Даже электрическую. Со дня буквы «н» плиты у нас не было. Только полная морозилка замороженной еды, которую можно было разогреть в микроволновке. Мы ели сплошную радиацию. Когда мы готовили, Элли всегда держалась от нашего дома подальше, потому что верила, что от излучения микроволновки можно заболеть раком. Она никак не могла понять, почему мы не купим нормальную плиту или кухонный комбайн, как у них в коммуне – такой, чтобы на нем можно было консервировать овощи, бланшировать и варить варенье.

 

Это ведь не может случиться дважды, правда? – спросила она как-то раз. Под «этим» она подразумевала голову Дарлы в духовке.

Нет, – ответила я. – Не думаю, что это может повториться.

 

На самом деле, вполне могло. В нашем доме все еще жили два человека. Один из них – я. От одной мысли о словах Элли у меня крутило живот. Иногда у меня начинался понос.

Иногда меня рвало. Если бы все было так просто. Если бы это «не могло случиться дважды». Все, кто знал Дарлу, понимали, что история вполне может повториться, потому что такие вещи часто передаются по наследству. Но Элли просто говорила раньше, чем думала. И это тоже передавалось по наследству.

 

Мать Элли, Жасмин Блю Хеффнер, утверждала, что микроволновка ничем не лучше атомной бомбы, потому что ее тоже придумали во время Второй мировой. Похоже, к тому времени, как Элли будет поступать в университет, она либо будет гораздо умнее меня, потому что домашнее обучение, конечно, гораздо быстрее школьного, либо завалит все экзамены, потому что ее мама окончательно промоет ей мозги и она напишет, что микроволновка и атомная бомба – одно и то же.

 

Элли не уставала расписывать мне прелести домашнего обучения, но в глубине души она понимала, что многое теряет. С того дня, как она перестала по утрам садиться вместе со мной в желтый школьный автобус, она начала жаловаться на жизнь в коммуне. Как будто школа была единственным, что связывало ее с реальным миром, и теперь она чувствовала себя птицей в клетке. Она спрашивала меня, как одеваются другие девочки. Как они красятся. Она спрашивала про парней, телешоу, социальные сети, танцы и спорт. Но чаще всего она спрашивала про секс, хотя нам только исполнилось четырнадцать.


 

 

У вас сегодня был урок здоровья? – могла спросить она.

Был.

Вам уже показывали, как пользоваться  резинкой?

Сегодня нам говорили про амфетамин.

Когда я объяснила ей, что сексуальное просвещение начнется только в одиннадцатом классе, она расстроилась:

Но ведь тогда уже будет поздно чему-то нас учить!

Да, мы уже сами все разузнаем, – согласилась я.

 

Мы знали достаточно. У меня дома был интернет (у Элли не было; Жасмин Блю заявляла, что интернет – это атомная бомба с порно и враньем; да-да, именно в этом порядке). К пятому классу мы начали гуглить. Сначала мы набрали слово «пенис» и полезли в картинки. Тогда мы нашли масляный пенис. Да-да, кто-то вырезал из сливочного масла половой орган со всеми анатомическими подробностями. Мы посмеялись над ним: зачем он нужен, если все равно растает? небось вкуснее, чем настоящий? Мы не понимали, зачем кому-то может понадобиться пенис из сливочного масла. Но потом мы нашли торты в виде пениса, шоколадные фигурки, леденцы… Сошлись на том, что взрослые омерзительны. В пятом классе дальше этого не зашло: взрослые противные – и точка.

 

В тот день мы дали друг другу клятву, что, если одна из нас займется сексом, она тут же все расскажет другой. В пятом классе мы сомневались, что это когда-нибудь случится, но мы обещали, если что, сразу же обсудить это. В средней школе, перед переходом на домашнее обучение, Элли стала изучать эту тему так, как будто готовилась к самому важному событию в своей жизни. Она заставляла подруг покупать ей все новые женские журналы и рассуждала об оргазмах, яйцах и о том, «как доставить удовольствие своему мужчине». Иногда она давала свои журналы мне на хранение. У меня под кроватью скопилась целая коробка с ее секретами – в основном журналы и тени для век.

Презерватив, который дал ей какой-то парень. Страницы из воскресного номера газеты с портретами экзотических танцовщиц – с именами вроде Любовь Кожаная, Лэйси Сноу и Застенчивая Энн, – которые танцуют в местных стрип-клубах.

 

Иногда я тоже заглядывала в эти журналы. С Элли я делала вид, что мне это не интересно. Но я притворялась. Я всегда делала вид, что мне плевать на все, о чем девочки начинают думать в средней школе: на одежду, обувь, макияж, шампуни, секс, – но мне было не все равно. Я все пыталась понять, почему. Почему всех это настолько интересует? Не знаю, почему меня беспокоило то, что мне плевать. Думаю, это было как- то связано с тем, о чем старались не думать все остальные. С Дарлой. Быть может, останься она жива, она могла бы что-то подсказать мне. Уроки полового просвещения от Жасмин Блю сводились к одной фразе: «Если начнешь слишком рано, пожалеешь».

Каждый раз, слыша эту фразу, Элли становилась все любопытнее и все более решительно была настроена наконец-то заняться сексом, хотя бы чтобы проверить теорию матери.

 

Как ты думаешь, на что это похоже? – спрашивала она у меня, хотя и знала, что мне неприятно об этом говорить. Думаю, она решила, что если нам по четырнадцать и ей интересно, то мне должно быть тоже.

Не знаю, – отвечала я. – Меня это особо не волнует.

Не волнует? Да ладно? Не притворяйся, еще как волнует! – Меня правда не волновало.


 

 

А что с тем парнем из автобуса, в которого ты влюбилась? Ты никогда не представляла, что делаешь это с ним? – спрашивала она.

Ты про Маркуса Гленна, что ли?

Про него.

Ты что, забыла? Он вел себя мерзко.

А что он такого сделал?

Показал мне порнуху.

Фу-у. Да, я про него. А кто тебе сейчас нравится?

Никто.

 

Я не рассказывала ей о том, что тогда, в седьмом классе, показав мне те фотки на своем компьютере, Маркус Гленн попросил меня потрогать его шорты в том месте, где они стояли палаткой. Я отказалась и ответила, что немедленно иду домой, на что он заявил:

Если будешь так себя вести, никогда не станешь женщиной! Еще и плоская, как доска! Я не говорила Элли, что с того дня я даже не хотела большую грудь, потому что на нее будут пялиться парни вроде Маркуса Гленна. Что с того дня я иногда гадала: а как вообще должна выглядеть женщина?

Тебе за всю жизнь нравился только один парень? Не верю!

Еще раз говорю, мне плевать. – Я взяла в руки камеру, подняла ее на вытянутой руке и сфотографировала, насколько меня это не волнует. Я назвала снимок «Глори все равно».


 

 




Зонная система

 

В последние учебные дни мне позировала вся школа. До этого я снимала, как они сидят за партами, ищут что-то в компьютерах или читают книги в библиотеке. Никто

даже головы в мою сторону не поворачивал. В понедельник, когда осталось проучиться три дня, они начали корчить рожи. Во вторник они много обнимались. В среду – последний учебный день перед выпускным – все смотрели прямо мне в объектив и улыбались или кидались обнимать друзей и вели себя так, как будто никогда больше не увидятся, как будто у них не будет встреч выпускников и вообще все они умрут после выпускного. На их лицах появился страх – он прятался за радостью, но никуда не девался.

Я снимала кадр за кадром, хотя не собиралась делиться ни одним снимком.

 

Сними нас! – просит стайка девочек из джаз-группы. «Щелк!»

Можешь нас тоже сфотографировать? – подключаются парни из математического кружка. «Щелк!»

Привет, Глори! Сними нас, а? – футбольные чирлидерши уже висят друг на друге.

«Щелк!»

 

По дороге на последний школьный обед меня окликнули три девочки, с которыми мы никогда не ладили, потому что на моей (в смысле, папиной) машине висит наклейка с надписью «Феминизм – это радикальное убеждение, что женщины тоже люди» и в одиннадцатом классе они считали, что это делает меня лесбиянкой.

Последний обед! – воскликнули они. – Давай, сними, как мы в последний раз покупаем отвратную школьную еду! – Я сняла. Вот только они не знали, что в фокусе были не их самонадеянные лица, а наггетсы, жирный жареный картофель и горка макарон.

 

Со стороны можно было подумать, что я популярна. Моя камера – может быть. С камерой я чувствовала себя в безопасности. Сохраняла хорошие отношения со всеми, кто хотел сфотографироваться. Снимала, а не снималась сама. Мне даже удалось не попасть на фотографию, где я просто должна была появиться – на снимок группы, готовившей выпускной альбом. У меня не было ни одного снимка из тех, которые были у всех. Вместо этого я сняла автопортрет с закрытыми глазами. Пришлось постараться, чтобы его одобрили. К счастью, если кто-то здесь меня слушает, то это консультант по выпускному альбому. На снимке я казалась мертвой. Смерть интересовала меня так же, как Элли интересовал секс. Похоже, чем больше взрослые избегают обсуждать некоторые темы, тем нам любопытнее. А мой снимок однажды будет соответствовать действительности – в конце концов, все умирают…

 

***

 

Первую камеру мне подарила мама на мой четвертый день рождения. Мне еще нельзя было ей пользоваться, но она была моей… на вырост – что, если подумать, довольно странно, учитывая, что до моего пятилетия мама не дожила. Итак, мне подарили очень простую камеру модели Leica M5 в кожаном чехле. Она даже не была цифровой. Дарла О’Брайан предпочитала фотопленку. В эмульсию и галогенид серебра. Она следовала какой-то теории под названием «зонная система экспозиции», которую около 1940 года


 

 

придумали Ансел Адамс и Фред Арчер. По зонной системе оттенки черно-белой фотографии делились на одиннадцать зон – от абсолютно черного до абсолютно белого. Задачей фотографа было делать кадры, на которых присутствовали бы все одиннадцать зон. Самая белая зона обозначалась числом «десять», самая черная – нулем.

Максимально белый – засвеченный снимок. Максимально черный – пустота. Максимально черным я обозначала смерть. Я даже нашу окаменелую летучую мышь про себя называла

«Макс Блэк», потому что старалась не называть вещи тем, чем они не являются. Ведь мышь на самом деле не окаменела. Ее тело не могло превратиться в камень. Летучая мышь просто умерла. Попала в нулевую зону. Стала абсолютно черной – Максом Блэком.

 

Я жалела только о том, что так и не сфотографировала мышь перед тем, как мы ее выпили. Получился бы прекрасный кадр: очень много зон сразу бросались бы в глаза и навсегда остались бы в эмульсии. Снимок отражал бы мою суть. Это Глори О’Брайан – легкая, как перышко. Глори О’Брайан заперли в банке. Это я делаю вид, что жива, и вожу всех за нос, а сама распадаюсь на молекулы. Это я сложила крылья и не могу взлететь. Я сняла банку, столик для пикника, сняла, как Элли смотрит в мумифицированные глаза мыши, но саму мышь так и не сняла. Возможно, это что-то значило. Возможно, нет. Выбирайте сами. Быть может, я подсознательно избегала смерти, хотя и бредила ей. Люди странные, правда? Мы ходячие противоречия. Мы в десятой и нулевой зоне сразу. Мы никогда не знаем наверняка. Или, по крайней мере, я не знаю. Но это тайна.

 

Мне нравилась идея собрать все одиннадцать зон, но я никогда не пробовала это сделать. Мне запрещали ходить в чулан Дарлы. В этом крошечном, едко пахнущем подвальном закутке хранились ее мрачные тайны. И чем больше открывалось моих собственных тайн, тем больше меня тянуло зайти в ее чулан и сравнить нашу историю. У нее тоже бывали мои изматывающие панические атаки? Было ли это предвестником?

Она тоже не хотела ни с кем дружить? А вообще не доверять людям – нормально? Нормально ли заблудиться в мире людей? Запутаться в собственной будущем?

Интересоваться той вещью, которую она с собой сделала? Почему она это сделала? Зачем она сначала заткнула мокрыми полотенцами щель между кухонной дверью и косяком, чтобы я не надышалась газом? Она хотела спасти меня? Вот что значит – быть спасенным?


 

 



Сиськи

 

В конце концов Макс Блэк подвел меня к Богу ближе, чем удавалось кому-либо до него. До этого убедить меня, что бог действительно существует, не удавалось никому. Ни священнику на похоронах мамы, когда мне было четыре года, ни тете Эми, пытавшейся воспитать меня в католическом духе после ее смерти. Потому что никакой бог не заставил бы маму сунуть голову в духовку. Да еще и когда я была дома. В день буквы «н». Никакой бог не послал бы моему папе таких страданий, что теперь он похож на волосатый дирижабль. Никакой бог не заставил бы его колени так болеть, что ему приходится ездить по магазину на каталке, как пенсионерам. А папе было всего сорок три…

 

Когда мы с Элли выпили летучую мышь, мне было семнадцать. Семнадцать – это средний для Америки возраст первого сексуального опыта. Я не знаю среднего возраста, в котором люди пьют летучих мышей. Средний возраст для первой беременности – двадцать пять, и папа с Дарлой примерно во столько меня и зачали. Но больше в них не было ничего среднего. Дарла почти прославилась своими фотографиями. Папа, прежде чем стать дирижаблем на каталке в отделе полуфабрикатов, был художником. Они построили наш дом на деньги, которые Дарла унаследовала от матери: в 1990 году та умерла от рака – и заболела им вовсе не из-за микроволновки. Дарле досталось восемьсот шестьдесят тысяч долларов, и это огромная сумма. Ее сестра Эми получила столько же и потратила на роскошь: кресло для солярия, путешествия в Мексику, большие сиськи и обувь. Очень много обуви. Две сестры были не меньшими противоположностями, чем Елена Троянская и Клитемнестра. К сожалению, та из них, которая оказалась бессмертной, слишком ждала очередных распродаж в «Macy», чтобы начинать Троянскую войну или строить тысячу кораблей. После смерти Дарлы Эми несколько лет убеждала меня надеть красивое белое платье и пройти первое причастие. Она рассуждала о призвании, грехе и деве Марии и пыталась обратить меня в католичество, но я видела только ее ужасные круглые, трясущиеся силиконовые сиськи. Она всегда надевала майки с глубоким вырезом – даже когда собиралась проповедовать религию маленьким сироткам.

 

Эми больше не приезжала. Я не ждала от нее поздравлений с окончанием школы или подарков, хотя она по-прежнему присылала мне на день рождения открытки – обычно с такими отвратительными девчачьими рисунками, что меня от них тошнило. Эми всегда перегибала палку, потому что в двенадцать я сказала ей, что я феминистка, и она обвинила папу в том, что он промыл мне мозги и я теперь наполовину мальчик. Полный бред. Я не мальчик и не полумальчик, я все еще я. Мне просто хочется, чтобы, если тетя Эми вдруг оторвет свой зад от дивана и найдет работу, ей платили столько же, сколько мужчинам. Почему никто не понимает, что такое феминизм? Папа не промывал мне мозги, я просто знаю, что это значит. И, судя по нашей школе, я в меньшинстве. Однажды Элли сказала мне, что пора феминизма прошла.

Что значит – прошла? – возмутилась я.

То и значит. Феминизм – это какие-то семидесятые. Прошлый век. Я оглядела ее с головы до ног:

А коммуны хиппи – это современно? Серьезно?

Ты понимаешь, о чем я, – ответила Элли. – Феминизм изжил себя. Мы получили то, за


 

 

что боролись. Нам не нужно больше протестовать. Я прекрасно помню, что ей тогда ответила.

Ты тупеешь на своем домашнем обучении, – сказала я тогда.

Но дело было не в домашнем обучении. На самом деле, так же, как она, считает большинство.


 

 



Пустая пленка

 

Я делала фотографии для выпускного альбома не так давно. Меня попросили помочь в середине этого учебного года. Мисс Ингрэм, консультант по выпускному альбому, сказала, что у меня должно быть хорошее чутье фотографа. Она не объясняла, почему так решила. Она не говорила, что я могла унаследовать свое чутье от Дарлы- которая-больше-ничего-не-почувствует.

Джона Рисла исключили, – вот все, что сказала мисс Ингрэм.

Я слышала. – Он постоянно списывал. Рано или поздно это должно было случиться.

Не хочешь побыть нашим фотографом до конца года?

Могу, – ответила я. – Но чур я не в клубе.

Но… я… – запнулась мисс Ингрэм.

Я хочу просто снимать, и все. Никакого клуба.

Ладно, – решила она. – Спасибо.

 

Папа купил мне камеру – цифровую. Чтобы заглушить стыд от того, что я работаю с цифровой камерой, я старалась снимать каждый кадр по зонной системе. Это было вполне реально. Хотя зонную систему придумали два парня, которые жили в сороковых, сами готовили себе эмульсию и наносили ее на куски стекла размером двадцать дюймов на двадцать четыре, ее можно было использовать с любым оборудованием. Надо было только измерять количество света.

 

Никто из моих ровесников даже не пытался настраивать камеру, а я откопала старый ручной экспонометр Дарлы. Он показывал, к какой зоне относится каждая часть кадра. Все яркое – пена на водопаде, солнечные зайчики, белые медведи – обозначалось большими числами, все тени, ямы, темная спокойная вода, мальки под водой – маленькими. Нужно было повернуть камеру под нужным углом, чтобы угадать с количеством света. Нужно было найти и замерить самые темные и самые светлые части кадра. Потом нужно было вручную настроить выдержку или поменять число диафрагмы так, чтобы на пленку – или в микрочип, если камера цифровая – попало точно нужное количество света. Нельзя было засвечивать яркие части кадра, а в тени нужно было показать как можно больше – найти самые темные зоны и сделать их на три зоны светлее. Таким образом черная безжизненная нулевая зона становилась третьей. Мне кажется, в жизни большинство постоянно занимается тем же самым. Женщину, которая сунула голову в духовку, называют «несчастной» или «отчаявшейся». А осиротевшую семью называют «скорбящей», говорят, что они «держатся» или «мужественно переносят утрату».

Для зонной системы очень важны детали, а если снять нулевую зону как нулевую, никаких деталей там уже не появится. Только абсолютная чернота. На негативе не останется эмульсии, только пустая пленка. Дарла тоже была для меня пустой пленкой.

Да ладно, Кексик, не так все плохо, – сказал бы папа. Интересно, говорил ли он это маме в день буквы «н»? Не сбился ли у него экспонометр? Не показывает ли он тройку вместо нуля? Или папа специально ошибается в показаниях? Все возможно.

Папа жил отшельником и выходил из дома только в магазин – обычно между двумя и четырьмя часами какого-нибудь рабочего утра. Кажется, он совсем перестал думать о картинах. Теперь он просто целый день сидел на диване, говорил по телефону и работал на ноутбуке. Он зарабатывал тем, что помогал людям разбираться с компьютерами. Я


 

 

всегда надеялась, что в глубине души он вынашивает серию картин с домашними газовыми плитами в духе немецкого экспрессионизма и однажды она увидит свет…

 

После школы в среду – последний учебный день перед выпуском – я зашла к Элли с камерой, чтобы показать ей снимки одноклассников, которые весь день позировали мне, будто знаменитые актеры. Еще переходя дорогу, я заметила, что в коммуне никого не видать: странно, потому что там жило очень много народу. Три семьи жили в сарае, две – в старой охотничьей хижине на заднем дворе, еще две – в уродливом синем сборном доме и еще по семье – в трех или четырех фургончиках. Конечно, лучшее жилье – старая фермерская усадьба – досталось Жасмин с Элли и Эдом Хеффнером – отцом Элли; я редко его видела, потому что он был отшельником. Элли называла его застенчивым. В те несколько раз, что я его встречала, мне показалось, что он просто чем-то недоволен. Не знаю, чем тут можно быть недовольным. Папа рассказывал, что никто из них не работает. Вся коммуна жила дарами земли и сводила концы с концами безо всякой работы – по мне так рай земной. Папа сказал, что они нонконсьюмеристы; я спросила, что это значит, и

он ответил, что они ничего не покупают.

 

Найдя Элли, я сразу поняла, что с ней что-то не так, и спросила, что случилось. Она ответила, что все нормально, и я не настаивала, потому что у меня не было настроения за нее беспокоиться. На ней была хипповская рубашка, и она расстегнула пуговицы ровно до границ приличий. Совсем как Жасмин. Может, и рубашка принадлежала Жасмин.

Жасмин вполне могла предложить дочери расстегнуть рубашку настолько сильно, не уставая повторять: «Начнешь слишком рано – пожалеешь».

 

Элли еще не закончила учебу и не могла вместе со мной отпраздновать самый-самый последний школьный день, но я показала ей фотографии.

Кто это? – спросила она, указывая на высокого парня из джазовой группы.

Трэвис… как его? Джонсон? Да, Трэвис Джонсон.

Черт, ну он и вымахал.

А вот и Морган, – показала я на нашу давнюю соседку по автобусу.

Ого, панк-рокершей заделалась! Кто бы знал?

Сама в шоке. – Когда-то Морган была гиком, а потом открыла для себя Джоуи Рамона.

А это Дэнни? – спросила Элли. В Дэнни она была тайно влюблена в восьмом классе. На фотографии он стоял в обнимку со своей девушкой, и та целовала его в щеку.

Он.

Он уже не такой милый, как раньше.

Да, с восьмого класса многое изменилось.

Значит, сегодня был твой последний учебный день? – спросила Элли.

Ага.

Почему ты не празднуешь это событие в «Макдональдсе» или каком-нибудь ресторане? Ну, знаешь… нормальные выпускники так делают.

Команда выпускного альбома звала меня поесть с ними, но я хотела в последний раз вернуться домой на школьном автобусе. (Когда все, кроме меня и парня по имени Джефф, вышли, я сняла автобус изнутри. Снимок назывался «Пустой автобус».)

Зачем? Я просто рада, что школа закончилась.

Чему радоваться? Ты ведь не прочла ни одного университетского письма, так? Какой смысл радоваться, что школа закончилась, если нечем заняться потом? – Я подняла на нее взгляд и нахмурилась:


 

 

Не знаю.

А. Ладно.

Я разберусь.

Разберешься.

Я перелистнула на следующую фотографию и показала Элли «Пустой автобус».

Что это? – спросила она.

Пустой школьный автобус. Понимаешь, все пустое и школьное закончилось. А может, я просто хотела доказать себе, что мне больше не придется туда ездить. Не знаю. Но мне нужно было сделать этот снимок именно сегодня.

Мама говорит, что я, может быть, выпущусь из школы где-то летом, – сказала Элли. – Мне пришлют диплом и все такое.

Рада за тебя, – ответила я. Но она наверняка врала.


 

 




Дата: 2019-11-01, просмотров: 188.