Запоздалый философский цветок католицизма
Поможем в ✍️ написании учебной работы
Поможем с курсовой, контрольной, дипломной, рефератом, отчетом по практике, научно-исследовательской и любой другой работой

Беседа пятнадцатая

Философия начинается с нуля

 

Конкурентно-капиталистическая форма хозяйствования, основанная на индивидуализме, и точные науки, основанные на рационализме, были не единственными плодами протестантской революции. Ещё одним её плодом была протестантская философия.

Философия, как и всякое культурное явление, определяется в своих исходных началах типом верования. У протестантов, несмотря на то что они продолжали называть себя христианами, тип верования стал совершенно новым, и он породил новое мироощущение. Вследствие этого протестанты почувствовали себя «новой тварью», точнее, «новейшей», ибо название «новая тварь» навсегда закреплено апостолом Павлом за первыми христианами. Ну а что сделает такая вновь появившаяся небывалая тварь? Конечно же, всё начнёт с чистого листа, относя уже не к первым христианам, а к себе речение Апостола «древнее прошло, теперь всё новое» (2 Кор. 5, 17). И ничему «Древнему» протестант решил не верить, в том числе и в сфере философии.

Первым крупным протестантским философом принято считать Фрэнсиса Бэкона (1561–1626). Это был английский аристократ и государственный деятель, одно время он даже занимал должность лорд-канцлера. Ещё недавно можно было услышать довольно странную легенду, будто это он был настоящим автором пьес, приписываемых Шекспиру. На самом деле он, конечно, не был драматургом, впрочем, как, в строгом смысле этого слова, не был и философом, ибо его совершенно не интересовала главная составляющая философии – метафизика. Он предложил не мировоззрение, а метод познания, считая это самым актуальным для своего времени. Его методологические рекомендации состоят из двух частей: отрицательной (как не надо познавать вещи) и положительной (как надо их познавать), причём первая для него едва ли не важнее второй. Что же, по Бэкону, не надо использовать в познании? Разумеется, всё то, что использовалось раньше, – ведь «древнее прошло, теперь всё новое». Старое знание необходимо выбросить на свалку истории, ибо оно добывалось неправильным способом и вследствие этого было ошибочным. Его мы разрушим до основания, а затем… затем, употребляя правильную методологию, получим подлинное знание, которое есть сила. Знаменитый афоризм Бэкона «Knowledge is power» на английском звучит даже откровеннее, чем в русском переводе: «power» здесь скорее не «сила», а «власть» – власть человека над природой.

В историю философии Бэкон вошёл как основатель эмпиризма. Это неудачное определение. Он не считал единственным источником знания практический опыт, он отводил важную роль и разуму. Эмпирик – это почти то же, что сенсуалист, а Бэкон никак не может быть назван сенсуалистом, поскольку он не доверял непосредственному чувственному восприятию. Он также не был рационалистом, ибо не слишком доверял и разуму, почему и предлагал методику, которая, по его мнению, должна исправить ошибки нашего мышления. А чтобы исправить ошибки, надо их знать, вскрывать их происхождение. В общем, Бэкон не подпадает ни под какое из направлений философии, его рассуждения не есть философия. Он был просто активно мыслящим умным человеком, типично для англичан скептического склада, обладавшим здравым смыслом и самостоятельностью мнений. И как положено такому человеку, он начал с пересмотра всего традиционного и установившегося.

Бэкон считал, что правильно познать окружающий мир людям мешают ошибки сознания, которые он назвал «идолами». Надо перестать поклоняться идолам, решительно избавиться от них, и мы сделаемся восприимчивыми к истине. Эти идолы бывают четырёх видов.

1. Первый вид – идолы рода. Их вскармливает природное несовершенство человеческих органов чувств, которые неточно отражают окружающий мир, вносят в информацию о нём искажения. В этом пункте Бэкон выступает антисенсуалистом, призывает осторожно относиться к увиденному и услышанному, вносить в него коррективы. Это можно сделать с помощью того же чувственного восприятия, сверяя между собой разные его показания, а также с помощью их логической обработки.

2. Второй вид – идолы пещеры. Они не являются врождёнными, как предыдущие, а прививаются к индивидуальному сознанию в результате воспитания в своей среде, где имеются характерные именно для этой среды и этой местности предрассудки, суеверия и заблуждения, которые человек усваивает с детства. Это приводит к тому, что каждый смотрит на мир как бы из своей пещеры и потому видит его однобоко. Отделаться от влияния этих идолов можно, знакомясь с более широким спектром взглядов, анализируя их и беря от каждого самое ценное.

3. Третий вид – идолы рынка. Они похожи на идолов пещеры, но избавиться от них труднее. Если идолы пещеры порождаются особенностями мировосприятия узкого коллектива, в котором вырастает человек, то идолы рынка возникают в рамках гораздо более многочисленного сообщества – всех людей, говорящих на данном языке. Эти люди вступают в непосредственное общение между собой большей частью на рынках или ярмарках, куда привозят товары из разных уголков страны, отсюда и название, данное Бэконом этим идолам. Предостерегая от них, как от самых опасных, Бэкон бросает вызов расхожему мнению о глубокой мудрости всякого национального языка, который будто бы «умнее» тех, кто на нём говорит. Более того, Бэкон подчёркивает несовершенство всякого языка и наличие в нём того, что можно назвать «лингвистическими провокациями». Это очень смелая и, в принципе, верная мысль, которую Бэкон, к сожалению, в дальнейшем никак не развивает.

4. Четвёртый вид – идолы театра. Их суть можно выразить двумя словами: вера в авторитеты. Понятно, что такая «новейшая тварь», как протестант (пусть и английский) Бэкон, не могла не объявить авторитетам войну. Пока на нас гипнотически действуют имена древних философов, пока мы будем восклицать «Ах, Платон!», «Ах,

Аристотель!», совершенно некритически относясь к их высказываниям, ни о каком познании не может быть и речи. Надо сказать, что призыв Бэкона подвергать сомнению авторитеты, помимо того, что он доносит до нас дух эпохи, достоин того, чтобы прислушиваться к нему в любые времена, в том числе и сегодня. Что же касается названия четвёртых идолов, то, думается, Бэкон имел здесь в виду то обстоятельство, что, находясь в театре, зрители поддаются воздействию актёрской игры и верят тому, что происходит на сцене, хотя это – чистая выдумка.

Ну хорошо, пусть мы избавились от затемняющих наше сознание идолов. Что дальше? Как употребить это очищенное сознание для постижения истины?

Переходя к положительной части своего учения, Бэкон начинает с настолько художественного образа, что невольно возникает мысль: а он, пожалуй, и вправду мог бы написать «Гамлета»! Бэкон сравнивает умственную работу человека с предметной деятельностью трёх насекомых: ПАУКА, МУРАВЬЯ и ПЧЕЛЫ, для которых истиной является их среда обитания. Эту среду, то есть истину, они обретают тремя разными способами, к которым мы должны присмотреться. ПАУК выпускает её из себя – средой обитания является для него паутина. МУРАВЕЙ возводит свою муравьиную кучу, нагромождая друг на друга веточки, листики, хвойные иглы и всякую другую всячину, никак её не обрабатывая. А вот ПЧЕЛА, для которой средой обитания служат восковые соты, наполненные мёдом, перерабатывает в воск и мёд собранные отовсюду пыльцу и нектар. Из этих членистоногих Бэкону милее всего пчела – с неё он и призывает людей брать пример в поисках истины: собирать как можно больше фактов, но не сваливать их в кучу, как муравей, а обобщать и делать какие-то теоретические выводы. Этот метод он называет индукцией  и торжественно объявляет его верным ключом к раскрытию тайн природы, поэтому его имя вошло в историю, прочно ассоциировавшись со словом «индукция». Стоит сказать «Фрэнсис Бэкон», как почти наверняка услышишь: «Это тот философ, который изобрёл метод индукции?» В этой фразе сразу две ошибки. Во-первых, как уже было сказано, Бэкон никакой не философ, а во-вторых, он индукцию не «изобретал». Учить исследователей природы применять метод индукции, то есть обобщать наблюдения, – это то же самое, что учить сороконожку, в каком порядке ей пускать в ход свои ножки. Она без всяких советов включает их в правильном порядке, а исследователь только и делает, что обобщает факты. Учёные делали это за тысячелетия до Бэкона и будут делать всегда, даже если Бэкон со своими сочинениями будет полностью забыт. Почему же он с таким пафосом говорил о банальнейшей вещи? Думается, он с тем же пафосом сказал бы и «Лошади кушают овёс» – ведь только что кончилось всё древнее и началось новое, так что и лошади будто по-новому стали насыщаться овсом. Но мы-то сегодня знаем, что это чувство первооткрывателей, первопроходцев и новаторов, свойственное раннему протестантизму, было чисто субъективным и иллюзорным, поэтому восхищаться призывом Бэкона обобщать факты нам не подобает. А вот не восхититься его иллюстрацией на букашках трёх видов людского творчества просто невозможно. Более того, нам этот яркий образ следует взять на вооружение, и мы действительно будем в дальнейшем его использовать.

Продолжателем бэконовского эмпиризма считается Джон Локк (1632–1704), тоже англичанин. Это был представитель чистого сенсуализма. Философом его можно назвать лишь с такой же натяжкой, как и Бэкона: то, чем он занимался, было не чем иным, как попытками заложить основы психологии творчества (конечно, новой психологии). Его главная идея состояла в том, что все идеи, возникающие в уме человека, возникают исключительно в результате опыта. Никакого знания Бог в рождающегося человека не вкладывает, человек появляется на свет в виде чистого листа (tabula rasa), в который опыт вписывает дальнейшее содержание. Вот его собственные слова на этот счёт: «Каким же образом человек получает идеи? Откуда он черпает весь материал рассуждения и знания? На это я отвечаю одним словом: из опыта. На опыте основывается всё наше знание, от него, в конце концов, оно происходит».

Заслуживает ли эта теория серьёзного обсуждения? Если Бэкон под видом философии публиковал рекомендации учёным о познании мира, то Локк под тем же соусом предлагал форменные глупости. Каждый нормальный человек знает, что ребёнок появляется на свет буквально начинённый эмоциями и желаниями. У ребенка уже в самом раннем возрасте заметна сложная внутренняя жизнь, а любопытство чаще всего сводится к желанию обнаружить в открывшемся ему мире нечто такое, о чём он каким-то образом уже знает (например, идентифицировать существо, которое в дальнейшем он будет называть «мама»). Как доказал лауреат Нобелевской премии Конрад Лоренц, понятие «матери» является изначальным элементом сознания не только человека и высших животных, но даже птиц. Оно присутствует в нём уже в момент рождения и ему остаётся только связать это понятие с конкретным объектом. Впрочем, чтобы отвергнуть концепцию «чистого листа», не надо было дожидаться результатов Лоренца – достаточно было задать вопрос: а из какого опыта может возникнуть идея о том, что всякая идея возникает только из опыта? Я могу припомнить, что такая-то конкретная идея подсказана мне каким-то конкретным наблюдением, но утверждать, что любая  идея, и нынешняя, и будущая, возникает исключительно из опыта, может только тот ум, который способен распространять некий признак с конечного числа случаев на бесконечное. Ибо под словами «всякая идея» понимается потенциально бесконечное множество возможных идей, а способность ума совершать скачок от конечного к бесконечному (а главное – вместить в себя само понятие бесконечности) не может возникнуть из опыта, ибо в эмпирической действительности бесконечности нет. Но теория Локка не только вопиюще противоречит фактам, она к тому же внутренне противоречива: чтобы рождать идеи из опыта, человек должен иметь к этому врождённую способность, а значит, он не «чистый лист».

Теперь мы временно покинем Англию и переместимся на Европейский континент, где познакомимся с двумя выдающимися личностями, которых можно уже с полным правом назвать философами.

Подлинным основателем и провозвестником протестантской философии надо считать француза Рене Декарта (1596–1650). Именно его признал её родоначальником один из самых знаменитых её представителей более позднего времени Гегель, который говорит, что с Декарта «начинается обетованная земля философии Нового времени и закладываются основы дедуктивно-рационалистического метода познания ». Действительно, Декарт был ярчайшим выразителем того подхода к постижению истины, который известен как рационализм , в историческом смысле он был «рационалистом номер один».

Но сначала несколько слов о том, что это был за человек. Хотя Декарт окончил католический колледж, к Церкви он всегда стоял в оппозиции, так что по духу был типичным протестантом. Именно «диссидентство» Декарта вынудило его бежать из Франции: сначала он нашёл прибежище в оплоте протестантизма Голландии, а затем в Норвегии, куда был приглашён королевой Кристиной, дочерью знаменитого Густава-Адольфа. Декарт был гениальным математиком, внёсшим важнейший вклад в развитие этой науки: он создал аналитическую геометрию. Это был настоящий прорыв: впервые наука о числах (арифметика) соединилась с наукой об образах (геометрией) в неразрывное целое, и только благодаря этому стало возможным создание интегрального исчисления («высшей математики») – основы всех современных точных наук.

Как человек Нового времени, начавшегося с лютеранской революции 1517 года, Декарт в построении своей философской системы начал с нуля, не доверяя ничему прежнему, подвергнув сомнению всё, что говорили «древние». Но ведь из нуля невозможно извлечь ничего содержательного, в основу философии должен лечь какой-то положительный тезис. Как же быть? Декарт нашёл остроумнейшее решение: взял за исходный тезис утверждение «Cogito ergo sum» – «Я мыслю, следовательно, я есть». Оно обладает тем замечательным свойством, что, усомнясь в его истинности, мы делаем его ещё более истинным: ведь сомнение есть мысль , значит, оно только подтверждает его первую часть «Я мыслю».

Исходное положение философии Декарта является квинтэссенцией рационализма, ибо отождествляет человека («я») в первую очередь с мышлением, а не с чувством или с волей. Включая в действие своё главное свойство – мыслить, человек приходит к выводу, что окружающие его предметы существуют в определённых пространственных границах, так что, помимо мышления, есть и другая форма бытия – протяжённость. Больше никаких форм Декарт не признаёт, так что в своей космологии он исповедует дуализм. Мышление и протяжённость – две независимые друг от друга субстанции , из которых и состоит мир. Напомним, что согласно определению Аристотеля субстанция есть самодостаточная данность, которая может фигурировать в высказываниях только в качестве субъекта, но никак не в качестве предиката (подлежащего, но не сказуемого).

Мышление, по Декарту, свойственно только человеку.  Оно состоит из идей, главные из которых являются врождёнными. Высшая врождённая идея – идея Бога. Поскольку она априорна и возникает в уме человека с необходимостью, значит, Бог действительно существует. Правда, признав наличие в мире Бога, Декарт теряет к нему всякий интерес и никакими теологическими изысканиями не занимается.

Вторая декартова субстанция, протяжённость, есть не что иное, как мёртвая материя, вселенский механизм, бездушный автомат. Поскольку не протяжённость, а мышление свойственно лишь человеку, животные тоже оказываются у Декарта автоматами, заводными куклами, лишёнными каких бы то ни было чувств и желаний. Декарт говорил, что, если мы режем ножом собаку и она визжит, это просто скрип плохо смазанного механизма, а на самом деле ей не больно. Не укладывается в голове, что нормальный человек мог говорить такие чудовищные вещи, но это факт. Вот до чего может довести фанатизм в исповедании своих идей!

Сформулировав основы своей метафизики, Декарт приступил к тому, к чему и должен был приступить человек Нового времени, начинающий всё с нуля: к поучениям, как надо познавать истину. Наверное, Декарту, как и Бэкону, это представлялось самым важным, на самом же деле всё, сказанное им на эту тему, так же малоинтересно, как и сентенции Бэкона. Он просто распространяет хорошо известный ему метод работы математика на все сферы исследовательской деятельности – надо, дескать, начинать с формулирования ясных и несомненных положений (аксиом) и затем дедуктивным методом выводить из них частные истины (теоремы). Тому, кто так и делает, наставления Декарта не нужны, а тот, кто работает по методу индукции и получает хорошие результаты, перестраиваться всё равно не будет.

Вторым по времени протестантским философом был немец Готфрид Вильгельм Лейбниц (1646–1716). Он принадлежит к числу величайших математиков всех времён и народов – достаточно сказать, что он параллельно с Ньютоном и совершенно независимо от него создал интегральное исчисление, или математический анализ. По разнообразию интересов и эрудиции он может поспорить с Леонардо да Винчи, Блезом Паскалем и Павлом Флоренским. Философия была лишь одним из тех многих предметов, которым он посвятил свой талант, но в неё, как и в другие предметы, Лейбниц внёс интересный вклад.

Космология Лейбница воскрешает великую идею элеатов, с которой, собственно, и началась европейская философия. У Ксенофана, Парменида и Зенона сущее само в себе, в своей внутренней жизни, есть не имеющее частей, но содержащее всё Единое. Нашему же взору оно предстаёт в виде Многого, которое, взятое целиком как единичный объект, есть Другое Единого. У Лейбница имеется такого же типа дуализм, только «единых» у него бесчисленное множество; каждое из них именуется монадой. Монада замкнута в себе и «не имеет окон», совершенно не нуждаясь во взаимодействии с другими монадами, иными словами, монада есть отдельная частная субстанция. Её сущность можно постичь не органами чувств, а только чистым разумом (то же самое Парменид говорил о Едином), поэтому Лейбница относят к рационалистам. Однако, возможно, несправедливо, ибо под «разумом» он, как и Парменид, мог понимать более широкий вид познания – умозрение , – включающее в себя и интуицию. Как мы увидим позже, современный научный взгляд на объективную реальность удивительным образом оказался созвучным монадологии Лейбница, так что он в некотором смысле на триста лет опередил своё время. Но у современников его система особого отклика не нашла – для поддержания в обществе реформаторского духа требовалось что-то более доступное. Сложности в ней возникли и у самого её автора. Раздробив парменидовское Единое на множество самостоятельных монад, Лейбниц столкнулся с необходимостью ответить на вопрос, как же эти монады согласуют свои действия для создания в мире порядка и гармонии, если они «не имеют окон» и ни одна из них ничего не знает об активности других? Чтобы снять эту проблему, Лейбниц постулировал принцип «предустановленной гармонии»: дирижёром хора монад является Бог, который в каждый момент внушает монаде именно то желание, которое повлечёт за собой нужные для общего вселенского порядка действия. Липа зацветает в июне не для того, чтобы её опыляли пчёлы (о пчёлах она ничего не знает), а потому, что её монаде внушено свыше желание цвести именно в июне. Так в космологии Лейбница возникает Бог, Который находится уже не только в сердце человека, айв космосе, а это явный отход от мировоззрения протестантов. И всё-таки они признали Лейбница своим. Во-первых, его математические труды характеризуют его как рационалиста. Во-вторых, он великий человек, а принять в свою компанию великого человека приятно всем. В-третьих, протестантская культура не могла держаться на одних банальностях, ей была нужна и метафизика, и система Лейбница стала толчком к её разработке.

Следует упомянуть ещё об одном философе раннего протестантизма – Барухе Спинозе (1632–1677). Он был голландский еврей, воспитанный в строгом иудаизме, но свойственный эпохе зуд новаторства заставил его изменить вере предков и начать разрабатывать собственное учение о мире, которое должно воплотить в себе универсальную истину. Отличный сюжет для психологического романа: невзрачный чахоточный шлифовщик линз, отставший от иудеев (за свои писания он был отлучён от амстердамской синагоги) и не приставший к христианам, трудясь по ночам над своим трактатом, чувствует себя не неудачником и изгоем, а величайшим из людей, чьё имя будет навсегда вписано в историю. Он смотрит на всех свысока: «Жалкие глупцы, если бы вы знали, кто находится рядом с вами!» Его имя действительно вошло в историю, но система, которую он придумал, сегодня никакого интереса не представляет, ибо это чистейшей воды компиляция, составные части которой, заимствованные в готовом виде из разных источников, идентифицируются с предельной очевидностью. В своём умении взять с миру по нитке Спиноза очень похож на другого еврея, тоже порвавшего с иудаизмом и не ставшего христианином и тоже построившего типично компилятивное учение, нахватав отовсюду всего понемножку, – Карла Маркса.

Обрисуем вкратце построение Спинозы, указывая, откуда заимствованы его элементы.

1. Методология. Познание должно выводиться из одного положения (аксиомы) чисто дедуктивным путём (Декарт).

2. Этим исходным положением является признание единой субстанции, которая есть всё (ветхозаветное единобожие).

3. Эта субстанция имеет два главных атрибута – мышление и протяженность (Декарт).

4. Внешне всеобщая субстанция проявляется в модусах , каковыми являются тела (Лейбниц).

5. Тела (модусы) имеют двоякую природу: в них есть и душа (мышление), и материальная составляющая (протяженность). Это тоже лейбницевская монадология.

6. Практическое познание модусов надо осуществлять методом индукции (Бэкон).

7. Свобода человека есть познанная им необходимость (Евангелие, а именно следующее речение Христа: «И познаете истину, и истина сделает вас свободными» – Ии. 8, 32).

Понятно, что эклектическая система Спинозы никакого конкретного вклада в развитие философской мысли не внесла.

 

Беседа шестнадцатая

Беседа семнадцатая

Беседа восемнадцатая

Беседа девятнадцатая

Беседа двадцатая

Гегельянство и марксизм

 

Прежде чем продолжить разговор о немецкой классической философии, вспомним, для чего она, собственно, создавалась, в чём было её историческое предназначение. Оно заключалось в метафизическом оправдании протестантизма. Надо ясно отдавать себе отчёт и постоянно помнить о том, что эта философия является в той же мере конфессиональной , что и теология Фомы Аквинского, и к бескорыстному исканию вечной истины имеет косвенное отношение. Но почему же тогда её назвали «классической» – ведь это слово подразумевает, что мы имеем дело с неким образцом, имеющим универсальное значение? А давайте зададим другой вопрос: кто назвал так эту философию? Понятно, что не китайцы и не арабы, а европейцы, то есть представители западной – протестантской и постпротестантской цивилизации, которая отличалась крайней самоуверенностью и самовлюблённостью и возомнила себя единственной истинной цивилизацией, считая все остальные «дикими», «недоразвитыми» или «первобытными». Она не признавала никаких других игроков на исторической арене и по меткому выражению Тойнби «припёрла всех к стенке». Поэтому, как она навязала всему миру через ООН своё, конфессиональное представление о «правах человека и гражданина», так навязала (через ООН???) ему и своё чисто протестантское понятие о том, какой должна быть философия, объявив «классической» собственную философию.

Но коль скоро немецкая философия твердо стояла на страже интересов протестантской цивилизации, то в случае, если эти интересы по каким-то причинам начинали меняться, соответственно этому должна была меняться и философия, оставаясь при этом, разумеется, «классической». А интересы протестантизма на рубеже XVIII и XIX веков начали существенно меняться.

Как мы уже говорили, до определённого момента протестантизм выступал как сила разрушительная, ибо ему необходимо было взорвать монолит католицизма, поэтому его идеология повсюду была сектантской, разъединительной. Но после Тридцати летней войны для Франции, где начался процесс возникновения единого национального государства, установка на разъединение сделалась нежелательной и крайний индивидуализм перестал поощряться. После другой общеевропейской войны, а именно – Семилетней (1756–1763), такой же переломный момент наступил для Германии.

Немцы последними из великих европейских наций вступили на путь политического объединения, но тем непреклоннее была их воля к этому запоздалому и потому особенно желанному объединению. Раздроблённость на мелкие княжества была у них следствием распада в XIII веке Священной Римской империи германской нации (Первого рейха по терминологии Гитлера) и сопровождавших его смут. В 1274 году курфюрсты и архиепископы, желая иметь хотя бы фиктивную верховую власть, избрали императором Рудольфа I, графа Габсбургского, который сделал наследственным достоянием императорского дома Австрию. Однако северные немецкие княжества оставались совершенно независимыми. Тридцатилетняя война вконец разорила Германию, но Вестфальский мир 1648 года создал условия для её постепенного хозяйственного и культурного подъёма. Императорская власть к этому времени стала совсем призрачной – она распространялась фактически только на австрийские владения. На севере же начала усиливаться Пруссия, которой было суждено сыграть в деле объединения Германии ту же роль, которую для объединения русских уделов сыграло в своё время Московское княжество. Для устранения этого конкурента императрица Мария-Терезия и начала Семилетнюю войну с Пруссией. На сторону Пруссии встала Англия, на сторону Австрии – Франция, Россия, Швеция и Саксония. Хотя война, на которой с обеих сторон было убито 500 тысяч человек, не изменила территориальных границ Пруссии, устоявший против мощной коалиции король Фридрих II (Гогенцоллерн) высоко поднял её престиж и стал именоваться Фридрихом Великим, а Пруссия вошла в число великих европейских держав, и процесс объединения вокруг неё немецких земель стал необратимым. И хотя единая Германская империя образовалась только в 1871 году (Второй рейх Вильгельма I и Вильгельма II Гогенцоллернов), немцы уже в начале XIX века предвкушали национальное единство в своих мечтах. Поэтому философия Фихте и Шеллинга, в которой только и слышишь произносимое с пафосом «я», «я», «я», оказывалась уже не соответствующей социальному заказу. Отменять индивидуализм было, конечно, нельзя – хотя бы потому, что на нём держалось всё более укреплявшееся капиталистическое хозяйствование, – но нация желала теперь и метафизического осмысления той силы, которая называется «Мы». Возвышать отдельного человека надо было по-прежнему, но наряду с этим требовалось возвеличивать и всю протестантскую цивилизацию в целом, поскольку она уверенно шла к своему новому этапу – к своему существованию в рамках мощного единого немецкого государства. Этот новый социально-политический заказ блестяще выполнил философ Георг Вильгельм Фридрих Гегель (1770–1831).

В его картине мира «я» уступило центральное место совсем другому персонажу – Абсолютной Идее, или Мировому Разуму. Подумав, что в этом заключается некоторое умаление человека, вы ошибётесь: погодите немного, человек у Гегеля ещё появится и будет играть важную роль. Что же такое эта Абсолютная Идея? Она не подлежит никакому определению, ибо является исходным понятием всей гегелевской философии. Отрицательный её признак – нематериальность, положительные признаки – внутренняя активность, творческая сила, воля к самопознанию. Как мы видим, это нечто живое, одушевлённое, то есть некое «я», подозрительно напоминающее «Мировую душу» Шеллинга и «Абсолютное “я”» Фихте. Отличие Абсолютной Идеи от «Мировой души» состоит лишь в том, что последняя изначально соединена с «Природой», а первая вначале совершенно бесплотна и только потом, в ходе эволюции обрастает своим телесным двойником, составляющим её «инобытие». Однако эта разница не столь принципиальна, чтобы скрыть плагиат у Шеллинга, равно как и использование термина «инобытие» вместо «Другое» не может скрыть прямого заимствования идеи двух модусов сущего у Парменида. В своём стремлении к самопознанию Абсолютная Идея, как и космическое «я» Шеллинга, проходит три этапа. Первый этап – «логика». Его можно назвать предварительным: на этом этапе Идея упорядочивает своё духовное содержание и выстраивает его элементы в абстрактную формообразующую схему дедукции, или дискурсивного мышления, заготавливая тем самым аппарат для дальнейшего, уже предметного самопознания. Второй этап – «природа» – отчуждение от себя Идеей своего «инобытия», представляющего собой ту самую окружающую действительность, которую мы в простоте своей всегда и называли природой, не подозревая, что она есть чьё-то инобытие. Идея делает это для того, чтобы познавать себя со стороны, то есть лучше, внимательнее. В этом инобытии Идея познаёт себя как чувственную достоверность. Третий этап – «дух». На этом этапе развивающаяся природа, в которую входит человек как биологическое существо и человеческое общество, достигает той фазы, когда в ней, как в «инобытии» Идеи, начинает отражаться и главное, что есть в Идее, – её духовное содержание. Теперь, глядя в своё инобытие, Идея может познать себя уже полностью. Инобытие становится её точным повторением, субъект сливается с объектом, и знание, которого достигает человек и человеческое общество, автоматически становится достоянием Абсолютной Идеи и превращается в искомое ею с самого начала самопознание, на чём всё и кончается.

В чём же конкретно воплощается здесь, на земле окончательно познавший себя Мировой Разум (он же Абсолютная Идея)? Если сказать совсем кратко, он «вочеловечивается». Однако это не акт, а процесс, и именно он составляет стержень мировой истории. Мировой Разум должен обрести себя не только в умах отдельных людей, но и в разумно устроенных, становящихся всё более совершенными общественных структурах, самой высшей из которых Гегель считает государство.

Вот последний отрезок пути Мирового Разума к самопознанию. Людское сознание, чтобы приобщиться к Абсолюту, должно становиться всё более свободным, поэтому Мировой Разум вёл его в этом направлении, заставив пройти последовательно через четыре основных периода всемирной истории: восточный (Китай, Индия, Египет, Персия), где вообще не было понятия свободы; греческий,  где это понятие возникло, но не относилось к рабам; римский,  в котором оно было облачено в общеобязательную юридическую норму («Римское право»); германский. Четвёртый период является последним, ибо только германские народы в конце концов осознали, что свобода составляет основное неотъемлемое свойство человека, и в осознавшей это нации воплощается Абсолютная Идея, материальной реализацией которой становится Прусское государство, а духовной реализацией, конечно же, философия Гегеля. Понятно, что после неё никакой другой философии человечеству уже не требуется.

Айв самом деле, о какой ещё метафизике могла бы мечтать протестантская цивилизация, отождествляющая себя с человечеством? Тут и рационализм (основа сущего – Разум, «всё разумное действительно и всё действительное разумно»), и индивидуализм (каждый, кто проштудирует трактаты Гегеля, познает истину и сделается самодостаточным), и утверждение германского (читать: протестантского) мира как идеала для всех – в общем, всем сестрам по серьгам. И особенно хорош здесь ярко выраженный историзм – протестантская цивилизация не с Луны сваливается, а приходит к мировому господству заслуженно и закономерно, победив в длительной борьбе все предыдущие. А на то, что в гегельянстве сплошные натяжки, что в действительности не оправдание протестантизма вытекает из системы Гегеля, а вся его система вытекает из требования оправдать протестантизм, – на это можно закрыть глаза. Несмотря на свою явную «сделанность», учение Гегеля имело грандиозный успех, а его автор был поставлен чуть ли не выше самого Канта, что, конечно, несправедливо. Если на каких-то небесах существует элитарный клуб бескорыстных любителей мудрости, превыше всего ставивших истину и только ей служивших, Гегеля туда никогда не допустят. Ведь он даже не поставил перед собой основного вопроса философии – что есть моё «я» и чему соответствует образ «внешнего мира», возникающий в моём сознании? И даже метрическое свидетельство, удостоверяющее, что он принадлежит к германской нации, не поможет. А Канта в это избранное общество сразу же примут: он не только поставил такой вопрос, но и дал на него очень интересный ответ.

 

* * *

 

На Гегеле сколько-нибудь вразумительная протестантская философия закончилась (как предрекал и сам Гегель, правда, имея в виду совсем другое), и дальше началось то, что Владимир Соловьёв назвал «Кризисом западной философии» (диссертация 1870-х годов). Но перед тем как навсегда потерять своё обаяние, гегельянство сыграло с человечеством злую шутку.

Внешняя простота и лёгкая запоминаемость гегелевской схемы поэтапного развития Абсолютной Идеи пленила немца еврейского происхождения Карла Маркса (1818–1883). Но вот беда: у Гегеля исходной данностью является идея, то есть он идеалист, а Маркс, в соответствии со своей более поздней эпохой, был убеждённым материалистом, то есть для него материя являлась первичной, а идея – производной. И его осенило создать такую философию, в которой те перипетии, какие у Гегеля происходят с идеей, происходили бы с материей. Конечно, при переводе системы с категорий идеализма на категории материализма надо было переделать и какие-то частности, что требовало труда, но Маркс этого не побоялся и принялся за дело. Итак, берём гегельянство, всюду, где там стоит слово «идея», будем писать слово «материя», а что нужно, подкорректируем. У Гегеля всё начинается с идеи. У нас всё начнётся с материи. У Гегеля на первой стадии существует одна идея, материи ещё нет, а идеей управляют законы мышления – логика. У нас на первой стадии сознания с его идеями в мире ещё нет, есть одна мёртвая материя, и управляется она слепыми законами природы – физикой и химией. У Гегеля на втором этапе идея в ходе своей эволюции порождает первобытную природу – организмы растений, животных и нецивилизованного человека. У нас на втором этапе эволюции материи она порождает примитивное сознание животных и недалеко ушедших от них первобытных людей. На третьем этапе у Гегеля идея через созданные ею земные структуры – государство и поощряемую им философию – стремится к самопознанию, к самоутверждению и самоусовершенствованию. У нас материя на третьем этапе своей эволюции будет утверждаться и совершенствоваться через порождённое ею общественное сознание, развивающее производство материальных благ и приводящее в порядок и гармонию окружающую материальную среду.

Третий этап у нас, как и у Гегеля, будет называться «историей» и подразделяться на периоды. У него это – восточный мир, греческий мир, римский мир и, наконец, высший, германский мир. У нас это будут «формации», сменяющие одна другую в порядке повышения эффективности материального производства: первобытно-общинная, рабовладельческая, феодальная, капиталистическая и социалистическая, высшей фазой которой является коммунизм. На нём история заканчивается: «Наш паровоз, вперёд лети, в коммуне остановка».

Как видите, пока всё под копирку. Но Маркс жил на пол столетия позже Гегеля и, так же страстно, как и тот, желая понравиться своим современникам, должен был учитывать, что обстановка в Европе за это время изменилась и надо приноравливаться к новым настроениям публики. А поворот в настроениях был тот, что буржуазное государство, которое идеализировал Гегель, после своего утверждения оказалось штукой весьма неприглядной, порядком всем досадило, и в массах поднималась жажда социальных перемен, вплоть до революционных. Людям стала нужна какая-то светлая мечта, хотелось верить, что хотя бы внуки и правнуки сбросят установленную капитализмом безраздельную власть денег. И Маркс добавил к своей версии гегельянства эту мечту, взяв её из совершенно другого источника. И тут тоже всё было списано под копирку.

В Библии избранный народ – евреи – томился в египетской неволе, выполняя самые тяжёлые работы – изготовление кирпичей. У нас в Европе лучший и достойнейший класс – трудящиеся, руками которого создаются все блага, – томятся в рабстве у капиталистов. Евреев выводил из неволи Моисей, трудящихся выведет из неволи Маркс – не в буквальном смысле, а указав путь избавления от рабства: через социалистическую революцию и ликвидацию частной собственности. А в конце своего компилятивного учения Марксу понадобилось ещё одно заимствование, на этот раз из Евангелия: освободившиеся от власти капитала трудящиеся построят на земле рай, во всём подобный Царству Божию, только без Бога, называемый коммунизмом.

Древо познаётся по плодам. Какие же плоды дала достигшая своего звёздного часа в XIX веке «немецкая классическая философия»; во что претворилась она в веке XX? В две чудовищные вещи. Идея Гегеля о том, что германский мир должен завершить историю, которую разжевал и положил в рот Гитлеру Фридрих Ницше, породила Третий рейх с его «новым порядком» и унесла с собой десятки миллионов жизней. Идея гегельянца Маркса о построении коммунизма в ходе русской революции, Гражданской войны и «классовой борьбы» в СССР (то есть репрессий) добавила к этому числу множество других жертв. Достойна ли философия, принёсшая такие смертельные плоды, именоваться «классической», то есть образцовой?

 

Беседа двадцать первая

Пробуждение самостоятельной философской мысли в России

 

В 1830 году замечательный русский мыслитель Иван Киреевский сделал заявление, которое можно считать программным: «Нам необходима философия, всё развитие нашего ума требует её». И дальше: «Наша философия должна развиваться из нашей жизни, создаться из текущих вопросов, из господствующих построений нашего народного и частного бытия». И эта программа была осуществлена, чему немало способствовал и сам Киреевский. Характеризуя духовную атмосферу того времени, Георгий Флоровский пишет: «Именно “из нашей жизни”, из господствующих вопросов и интересов родной жизни, рождается в те годы русская философия. Рождается из историософического изумления, почти испуга, в болезненном процессе национально-исторического самонахождения и раздумья. И рождается именно русская философия, а не философия в России. Ибо рождается или пробуждается русское философское сознание, – некто новый начинает философствовать».

Причина начала нашего национального философствования была та же, что у немцев: наша цивилизация вышла на новый политико-социальный уровень – мы стали жить не в такой стране, в какой жили прежде. Это важное изменение российского общественного жизнеустроения произошло в царствование Александра I.

Сравнивать Александровскую эпоху нужно, конечно, с Екатерининской – четырёхлетнее правление Павла было переходным, и его можно не учитывать. Так вот, режим, существовавший при Екатерине, был ближе всего к тому, какой именуют «абсолютной монархией», хотя сама Екатерина страстно желала, чтобы его называли «просвещённым абсолютизмом». Его «просвещённость» состояла лишь в том, что царица переписывалась с Вольером и Дидро и сама пыталась просвещать свой «добрый народ» сентиментальными рассказами и пьесами. По существу же это было жесточайшее крепостничество – никогда в русской истории крестьяне не были отданы в такое беспросветное рабство землевладельцам, как в то время. Екатерина угождала помещичьей верхушке не только тем, что полностью отдала ей на откуп землепашцев, но и щедрой раздачей земель, прежде принадлежащих Османской империи, терпевшей от наших войск одно поражение за другим, и монастырям – за своё царствование Екатерина закрыла около семисот обителей с конфискацией угодий. Неудивительно, что эта верхушка сдувала пылинки с «матушки государыни», которую сама же и возвела на престол путём убийства законного царя Петра III. На этом обоюдном совпадении выгод и продержалась в течение тридцати трёх лет «абсолютная» власть пришлой немки – дворянство с удовольствием предоставляло её царице, зная, что она будет пользоваться ею исключительно в его интересах. Павел, который при жизни матери был отстранён от «большого двора» и развлекался на отшибе армейской муштрой, возмущался наглостью дворянства и, взойдя на трон, попытался его приструнить, но оно показало, кто в стране хозяин: заговорщики, почти не таясь, вломились в покои императора, и он был зверски убит.

Этот последний и самый циничный дворцовый переворот в истории Российской империи наложил неизгладимую печать на личность Александра, на его характер и психику. Убийцы отца явно подали ему сигнал: если ты зарвёшься, тебя ждёт то же самое. Одарённый не только тонким восприятием, но и особым мистическим чутьём, молодой царь прекрасно понял намёк и на всю жизнь выработал в себе крайнюю скрытность и осторожность, дававшие некоторым людям повод упрекать его в двуличности. Он старался никого не раздражать и научился очаровывать тех, с кем имел дело, что при его «ангельской» красоте и обаянии было не так уж и трудно. Наполеон на острове Святой Елены брюзжал в своих записках, что царь обвёл его вокруг пальца, прикидываясь его другом, как делали «хитрые византийцы времён упадка». Но свергнутый император французов забыл в своей запальчивости, что в большой политике искусство одурачивать противника, усыпив его бдительность, именуется дипломатическим талантом и весьма поощряется. Так же перехитрил Александр и русское дворянство, притворяясь слабым и нерешительным. Однако историк Шильдер очень метко замечает, что «Александр правил Россией железной рукой в бархатной перчатке». На самом деле это был самый целеустремлённый и упрямый из русских монархов, унаследовавший, видно, от матери-немки железную волю и настойчивость в решении поставленной перед собой задачи. А задача эта была ясна ему с первого дня царствования: превратить Россию из какой-то огромной «банановой республики» латиноамериканского образца, где хунта то и дело сменяет очередную будто бы правящую марионетку, во вполне европейское правовое государство, населённое не безгласными рабами, а гражданами. Он делал это без всякого шума, почти незаметно, привлекая на каждом этапе таких помощников и исполнителей, которые идеально подходили именно для этого этапа, а потом без сожаления с ними расставался. Для подготовки и систематизации законов император приблизил к себе гениального выходца из низов Сперанского, и кичливые аристократы не принимали его всерьёз. Только когда он покусился на их привилегии и захотел составить текст своего рода конституции, они забеспокоились, а поскольку на носу была война с Наполеоном, Александр не стал рисковать, бросив им эту кость на съедение – отстранил Сперанского и сослал в провинцию. Использовал таланты Сперанского в этой области (но уже достойно вознаградив!) и брат Александра – император Николай I.

К 1820-м годам Россия стала совершенно другим государством. Отмена крепостного права стала уже неотвратимой, теперь это был вопрос только времени. Но главная новизна заключалась в том, что уже не только царедворцы и «преторианская гвардия» чувствовали себя ответственными за судьбу Отчизны, но и огромное количество «средних» образованных людей. В России появился не существовавший до этого слой граждан. И эти люди, активно вошедшие в жизнь империи, почувствовали необходимость понять, в какой стране они живут и как должны ей служить. А путь к такому пониманию неизбежно начинается с философских размышлений.

Философская жажда, возникшая в русском обществе, удовлетворялась из двух источников. Первым из них была система духовного образования. В семинариях и академиях Москвы, Санкт-Петербурга, Киева и других городов появились замечательные преподаватели философии, быстро откликнувшиеся на требование времени, затем они пришли и в университеты. На их лекции ходили толпы. Среди наиболее влиятельных профессоров надо упомянуть Петрова, Павлова, Галича, Надеждина, Голубинского, Погодина. Вторым источником философских знаний, может быть ещё более важным, были появившиеся ещё в двадцатых годах «кружки». Первый из них составился в 1823 году в Москве, его участниками были Веневитинов, Иван Киреевский, Кошелев, Одоевский. Кошелев оставил интересные воспоминания о занятиях кружка: «Мы высоко ценили Спинозу и его творения считали много выше Евангелия и других Священных Писаний». «Христианское учение казалось нам пригодным только для народных масс, а не для нас, любомудров». Около 1830 года появляются кружки Станкевича и Огарёва с Герценом. Тут идёт штудирование и горячее обсуждение немецкой философии – Канта, Фихте, Шеллинга. Этих начали ставить здесь даже выше самого Спинозы и вообще выше всех на свете. Гипнотическое воздействие «немецкой классической философии» на пробудившиеся русские умы становилось всё более сильным. Уже значительно позже заставшие этот ажиотаж свидетели вспоминали, что из-за несогласия в трактовке какой-нибудь фразы Гегеля лучшие приятели на всю жизнь переставали подавать друг другу руку. Именно так, напоследок расцеловавшись, расстались до конца дней Константин Аксаков и Белинский. Как писал тот же Кошелев, «и новое солнце, восходя от страны древних тевтонов, уже начинало лучами выспреннего умозрения освещать бесконечную окружность познаний».

Это увлечение «немцами» было полезной подготовкой к началу самостоятельного философского творчества – оно позволило освоить категориальный аппарат метафизики, научиться строгому логическому мышлению. Но долго этот вступительный период продолжаться не мог, и уже в сороковых годах наблюдаются признаки появления у нас самобытной русской философской мысли, иными словами, зарождения в России собственной национальной философской школы. Её основателями надо считать «старших славянофилов»: Ивана Васильевича Киреевского (1806–1856), Алексея Степановича Хомякова (1804–1860), Константина Сергеевича Аксакова (1817–1860), Юрия Фёдоровича Самарина (1819–1876).

Сначала несколько слов об этом, весьма неудачном термине «славянофилы». В переводе это «любители славян». Однако никакой особой любви к полякам или хорватам названные мыслители не питали, хотя это – славяне. Справедливо было бы сказать, что они любили русских людей, но даже эпитет «русофилов» тоже оказался бы неправильным, ибо они скорее любили не русских как этническую группу, а Россию как историческую единицу со всеми населяющими её племенами и народами. Словечко «славянофилы» пустил в оборот Батюшков, а ведь, как говорил Гоголь, ежели у нас кого наградят прозвищем, так потом его ничем не отдерёшь, неважно, справедливо оно или нет. Столь же нелепо весьма распространённое мнение о славянофилах как о «квасных патриотах», ходивших в косоворотках и ненавидевших всё иностранное. Они имели европейское образование, свободно владели многими языками, а Киреевский вообще учился в Германии, слушал лекции Гегеля и дружил с Шеллингом, нередко заходя к нему в гости, чтобы попить чайку. Характерно, что первая газета, которую начал издавать Иван Киреевский, называлась «Европеец» (её почти сразу закрыли). Они прекрасно знали и любили западную культуру, но считали нецелесообразным для России её копировать, причём нецелесообразным, в частности, из-за того, что это будет противоречить дальним интересам самого Запада. Они считали нашей исторической задачей сохранение самобытности своего развития и своих жизненных устоев – не только для самих себя, но и для всего человечества, ибо усматривали в этих устоях нечто имеющее универсальную ценность. Эта мысль была центральным положением учения славянофилов, поэтому можно сказать, что наша национальная философия началась с историософии.

Это вполне логично. Ведь из-за чего возник у нас в царствование Александра I весь этот «философский бум»? Из-за потребности образованного слоя, становящегося всё более многочисленным и вбиравшим в себя представителей разных сословий, понять суть своего государственного и общественного служения, а поскольку такое служение надо приноравливать к исторической действительности, главным вопросом для этих людей становился вопрос о том, каков исторический путь России, куда она должна двигаться. На него давались два принципиально разных ответа. Первый звучал так: не надо изобретать никаких велосипедов – есть уже проторённый Европой и показавший себя очень многообещающим путь к прогрессу, то есть к усилению через развитие науки и техники господства человека над материей, к повышению уровня жизненного комфорта и к «смягчению нравов», – путь, которым надо следовать и России, и всему остальному миру. Сторонников этой точки зрения прозвали «западниками». Их оппонентами стали «славянофилы» – об их позиции только что было сказано. Какого-то серьёзного раскола в обществе это разногласие не вызвало, дело ограничивалось теоретическим диспутом. Но власти относились к спорящим сторонам неодинаково. Казалось бы, царская администрация должна была состоять из государственников, даже «реакционеров», которым свойственна тяга к изоляционизму, а следовательно, славянофилы окажутся ей более родственными душами, чем западники, но на деле всё было наоборот. Западникам в николаевской России (даже ругающим Отечество) был открыт зелёный свет, в то время как истинных патриотов, славянофилов всячески притесняли, относясь к ним как к общественно опасному элементу. Хомякову полиция запретила читать свои стихи даже близким друзьям, а Аксакова заставила сбрить бороду. Возможно, такая дискриминация объяснялась тем, что Россия готовилась к отмене крепостного права и в качестве подготовительных мероприятий тогдашние государственные умы не находили ничего лучшего, чем реформы западнического типа. Русское самодержавие стало действительно русским только при Александре III, но это были уже восьмидесятые годы, до которых из «старших славянофилов» никто не дожил.

Тем не менее они сыграли огромную роль в становлении нашего национального сознания и, как теперь выясняется, сделали важнейшее историческое открытие, сравнимое по своему значению с открытием в области атомной физики Нильса Бора. Оно стало теоретической основой всех современных исследований по всеобщей истории и социологии, хотя на его авторов никто не ссылается.

 

Беседа двадцать вторая

Беседа двадцать третья

Беседа двадцать четвёртая

Беседа двадцать пятая

Беседа пятнадцатая

Философия начинается с нуля

 

Конкурентно-капиталистическая форма хозяйствования, основанная на индивидуализме, и точные науки, основанные на рационализме, были не единственными плодами протестантской революции. Ещё одним её плодом была протестантская философия.

Философия, как и всякое культурное явление, определяется в своих исходных началах типом верования. У протестантов, несмотря на то что они продолжали называть себя христианами, тип верования стал совершенно новым, и он породил новое мироощущение. Вследствие этого протестанты почувствовали себя «новой тварью», точнее, «новейшей», ибо название «новая тварь» навсегда закреплено апостолом Павлом за первыми христианами. Ну а что сделает такая вновь появившаяся небывалая тварь? Конечно же, всё начнёт с чистого листа, относя уже не к первым христианам, а к себе речение Апостола «древнее прошло, теперь всё новое» (2 Кор. 5, 17). И ничему «Древнему» протестант решил не верить, в том числе и в сфере философии.

Первым крупным протестантским философом принято считать Фрэнсиса Бэкона (1561–1626). Это был английский аристократ и государственный деятель, одно время он даже занимал должность лорд-канцлера. Ещё недавно можно было услышать довольно странную легенду, будто это он был настоящим автором пьес, приписываемых Шекспиру. На самом деле он, конечно, не был драматургом, впрочем, как, в строгом смысле этого слова, не был и философом, ибо его совершенно не интересовала главная составляющая философии – метафизика. Он предложил не мировоззрение, а метод познания, считая это самым актуальным для своего времени. Его методологические рекомендации состоят из двух частей: отрицательной (как не надо познавать вещи) и положительной (как надо их познавать), причём первая для него едва ли не важнее второй. Что же, по Бэкону, не надо использовать в познании? Разумеется, всё то, что использовалось раньше, – ведь «древнее прошло, теперь всё новое». Старое знание необходимо выбросить на свалку истории, ибо оно добывалось неправильным способом и вследствие этого было ошибочным. Его мы разрушим до основания, а затем… затем, употребляя правильную методологию, получим подлинное знание, которое есть сила. Знаменитый афоризм Бэкона «Knowledge is power» на английском звучит даже откровеннее, чем в русском переводе: «power» здесь скорее не «сила», а «власть» – власть человека над природой.

В историю философии Бэкон вошёл как основатель эмпиризма. Это неудачное определение. Он не считал единственным источником знания практический опыт, он отводил важную роль и разуму. Эмпирик – это почти то же, что сенсуалист, а Бэкон никак не может быть назван сенсуалистом, поскольку он не доверял непосредственному чувственному восприятию. Он также не был рационалистом, ибо не слишком доверял и разуму, почему и предлагал методику, которая, по его мнению, должна исправить ошибки нашего мышления. А чтобы исправить ошибки, надо их знать, вскрывать их происхождение. В общем, Бэкон не подпадает ни под какое из направлений философии, его рассуждения не есть философия. Он был просто активно мыслящим умным человеком, типично для англичан скептического склада, обладавшим здравым смыслом и самостоятельностью мнений. И как положено такому человеку, он начал с пересмотра всего традиционного и установившегося.

Бэкон считал, что правильно познать окружающий мир людям мешают ошибки сознания, которые он назвал «идолами». Надо перестать поклоняться идолам, решительно избавиться от них, и мы сделаемся восприимчивыми к истине. Эти идолы бывают четырёх видов.

1. Первый вид – идолы рода. Их вскармливает природное несовершенство человеческих органов чувств, которые неточно отражают окружающий мир, вносят в информацию о нём искажения. В этом пункте Бэкон выступает антисенсуалистом, призывает осторожно относиться к увиденному и услышанному, вносить в него коррективы. Это можно сделать с помощью того же чувственного восприятия, сверяя между собой разные его показания, а также с помощью их логической обработки.

2. Второй вид – идолы пещеры. Они не являются врождёнными, как предыдущие, а прививаются к индивидуальному сознанию в результате воспитания в своей среде, где имеются характерные именно для этой среды и этой местности предрассудки, суеверия и заблуждения, которые человек усваивает с детства. Это приводит к тому, что каждый смотрит на мир как бы из своей пещеры и потому видит его однобоко. Отделаться от влияния этих идолов можно, знакомясь с более широким спектром взглядов, анализируя их и беря от каждого самое ценное.

3. Третий вид – идолы рынка. Они похожи на идолов пещеры, но избавиться от них труднее. Если идолы пещеры порождаются особенностями мировосприятия узкого коллектива, в котором вырастает человек, то идолы рынка возникают в рамках гораздо более многочисленного сообщества – всех людей, говорящих на данном языке. Эти люди вступают в непосредственное общение между собой большей частью на рынках или ярмарках, куда привозят товары из разных уголков страны, отсюда и название, данное Бэконом этим идолам. Предостерегая от них, как от самых опасных, Бэкон бросает вызов расхожему мнению о глубокой мудрости всякого национального языка, который будто бы «умнее» тех, кто на нём говорит. Более того, Бэкон подчёркивает несовершенство всякого языка и наличие в нём того, что можно назвать «лингвистическими провокациями». Это очень смелая и, в принципе, верная мысль, которую Бэкон, к сожалению, в дальнейшем никак не развивает.

4. Четвёртый вид – идолы театра. Их суть можно выразить двумя словами: вера в авторитеты. Понятно, что такая «новейшая тварь», как протестант (пусть и английский) Бэкон, не могла не объявить авторитетам войну. Пока на нас гипнотически действуют имена древних философов, пока мы будем восклицать «Ах, Платон!», «Ах,

Аристотель!», совершенно некритически относясь к их высказываниям, ни о каком познании не может быть и речи. Надо сказать, что призыв Бэкона подвергать сомнению авторитеты, помимо того, что он доносит до нас дух эпохи, достоин того, чтобы прислушиваться к нему в любые времена, в том числе и сегодня. Что же касается названия четвёртых идолов, то, думается, Бэкон имел здесь в виду то обстоятельство, что, находясь в театре, зрители поддаются воздействию актёрской игры и верят тому, что происходит на сцене, хотя это – чистая выдумка.

Ну хорошо, пусть мы избавились от затемняющих наше сознание идолов. Что дальше? Как употребить это очищенное сознание для постижения истины?

Переходя к положительной части своего учения, Бэкон начинает с настолько художественного образа, что невольно возникает мысль: а он, пожалуй, и вправду мог бы написать «Гамлета»! Бэкон сравнивает умственную работу человека с предметной деятельностью трёх насекомых: ПАУКА, МУРАВЬЯ и ПЧЕЛЫ, для которых истиной является их среда обитания. Эту среду, то есть истину, они обретают тремя разными способами, к которым мы должны присмотреться. ПАУК выпускает её из себя – средой обитания является для него паутина. МУРАВЕЙ возводит свою муравьиную кучу, нагромождая друг на друга веточки, листики, хвойные иглы и всякую другую всячину, никак её не обрабатывая. А вот ПЧЕЛА, для которой средой обитания служат восковые соты, наполненные мёдом, перерабатывает в воск и мёд собранные отовсюду пыльцу и нектар. Из этих членистоногих Бэкону милее всего пчела – с неё он и призывает людей брать пример в поисках истины: собирать как можно больше фактов, но не сваливать их в кучу, как муравей, а обобщать и делать какие-то теоретические выводы. Этот метод он называет индукцией  и торжественно объявляет его верным ключом к раскрытию тайн природы, поэтому его имя вошло в историю, прочно ассоциировавшись со словом «индукция». Стоит сказать «Фрэнсис Бэкон», как почти наверняка услышишь: «Это тот философ, который изобрёл метод индукции?» В этой фразе сразу две ошибки. Во-первых, как уже было сказано, Бэкон никакой не философ, а во-вторых, он индукцию не «изобретал». Учить исследователей природы применять метод индукции, то есть обобщать наблюдения, – это то же самое, что учить сороконожку, в каком порядке ей пускать в ход свои ножки. Она без всяких советов включает их в правильном порядке, а исследователь только и делает, что обобщает факты. Учёные делали это за тысячелетия до Бэкона и будут делать всегда, даже если Бэкон со своими сочинениями будет полностью забыт. Почему же он с таким пафосом говорил о банальнейшей вещи? Думается, он с тем же пафосом сказал бы и «Лошади кушают овёс» – ведь только что кончилось всё древнее и началось новое, так что и лошади будто по-новому стали насыщаться овсом. Но мы-то сегодня знаем, что это чувство первооткрывателей, первопроходцев и новаторов, свойственное раннему протестантизму, было чисто субъективным и иллюзорным, поэтому восхищаться призывом Бэкона обобщать факты нам не подобает. А вот не восхититься его иллюстрацией на букашках трёх видов людского творчества просто невозможно. Более того, нам этот яркий образ следует взять на вооружение, и мы действительно будем в дальнейшем его использовать.

Продолжателем бэконовского эмпиризма считается Джон Локк (1632–1704), тоже англичанин. Это был представитель чистого сенсуализма. Философом его можно назвать лишь с такой же натяжкой, как и Бэкона: то, чем он занимался, было не чем иным, как попытками заложить основы психологии творчества (конечно, новой психологии). Его главная идея состояла в том, что все идеи, возникающие в уме человека, возникают исключительно в результате опыта. Никакого знания Бог в рождающегося человека не вкладывает, человек появляется на свет в виде чистого листа (tabula rasa), в который опыт вписывает дальнейшее содержание. Вот его собственные слова на этот счёт: «Каким же образом человек получает идеи? Откуда он черпает весь материал рассуждения и знания? На это я отвечаю одним словом: из опыта. На опыте основывается всё наше знание, от него, в конце концов, оно происходит».

Заслуживает ли эта теория серьёзного обсуждения? Если Бэкон под видом философии публиковал рекомендации учёным о познании мира, то Локк под тем же соусом предлагал форменные глупости. Каждый нормальный человек знает, что ребёнок появляется на свет буквально начинённый эмоциями и желаниями. У ребенка уже в самом раннем возрасте заметна сложная внутренняя жизнь, а любопытство чаще всего сводится к желанию обнаружить в открывшемся ему мире нечто такое, о чём он каким-то образом уже знает (например, идентифицировать существо, которое в дальнейшем он будет называть «мама»). Как доказал лауреат Нобелевской премии Конрад Лоренц, понятие «матери» является изначальным элементом сознания не только человека и высших животных, но даже птиц. Оно присутствует в нём уже в момент рождения и ему остаётся только связать это понятие с конкретным объектом. Впрочем, чтобы отвергнуть концепцию «чистого листа», не надо было дожидаться результатов Лоренца – достаточно было задать вопрос: а из какого опыта может возникнуть идея о том, что всякая идея возникает только из опыта? Я могу припомнить, что такая-то конкретная идея подсказана мне каким-то конкретным наблюдением, но утверждать, что любая  идея, и нынешняя, и будущая, возникает исключительно из опыта, может только тот ум, который способен распространять некий признак с конечного числа случаев на бесконечное. Ибо под словами «всякая идея» понимается потенциально бесконечное множество возможных идей, а способность ума совершать скачок от конечного к бесконечному (а главное – вместить в себя само понятие бесконечности) не может возникнуть из опыта, ибо в эмпирической действительности бесконечности нет. Но теория Локка не только вопиюще противоречит фактам, она к тому же внутренне противоречива: чтобы рождать идеи из опыта, человек должен иметь к этому врождённую способность, а значит, он не «чистый лист».

Теперь мы временно покинем Англию и переместимся на Европейский континент, где познакомимся с двумя выдающимися личностями, которых можно уже с полным правом назвать философами.

Подлинным основателем и провозвестником протестантской философии надо считать француза Рене Декарта (1596–1650). Именно его признал её родоначальником один из самых знаменитых её представителей более позднего времени Гегель, который говорит, что с Декарта «начинается обетованная земля философии Нового времени и закладываются основы дедуктивно-рационалистического метода познания ». Действительно, Декарт был ярчайшим выразителем того подхода к постижению истины, который известен как рационализм , в историческом смысле он был «рационалистом номер один».

Но сначала несколько слов о том, что это был за человек. Хотя Декарт окончил католический колледж, к Церкви он всегда стоял в оппозиции, так что по духу был типичным протестантом. Именно «диссидентство» Декарта вынудило его бежать из Франции: сначала он нашёл прибежище в оплоте протестантизма Голландии, а затем в Норвегии, куда был приглашён королевой Кристиной, дочерью знаменитого Густава-Адольфа. Декарт был гениальным математиком, внёсшим важнейший вклад в развитие этой науки: он создал аналитическую геометрию. Это был настоящий прорыв: впервые наука о числах (арифметика) соединилась с наукой об образах (геометрией) в неразрывное целое, и только благодаря этому стало возможным создание интегрального исчисления («высшей математики») – основы всех современных точных наук.

Как человек Нового времени, начавшегося с лютеранской революции 1517 года, Декарт в построении своей философской системы начал с нуля, не доверяя ничему прежнему, подвергнув сомнению всё, что говорили «древние». Но ведь из нуля невозможно извлечь ничего содержательного, в основу философии должен лечь какой-то положительный тезис. Как же быть? Декарт нашёл остроумнейшее решение: взял за исходный тезис утверждение «Cogito ergo sum» – «Я мыслю, следовательно, я есть». Оно обладает тем замечательным свойством, что, усомнясь в его истинности, мы делаем его ещё более истинным: ведь сомнение есть мысль , значит, оно только подтверждает его первую часть «Я мыслю».

Исходное положение философии Декарта является квинтэссенцией рационализма, ибо отождествляет человека («я») в первую очередь с мышлением, а не с чувством или с волей. Включая в действие своё главное свойство – мыслить, человек приходит к выводу, что окружающие его предметы существуют в определённых пространственных границах, так что, помимо мышления, есть и другая форма бытия – протяжённость. Больше никаких форм Декарт не признаёт, так что в своей космологии он исповедует дуализм. Мышление и протяжённость – две независимые друг от друга субстанции , из которых и состоит мир. Напомним, что согласно определению Аристотеля субстанция есть самодостаточная данность, которая может фигурировать в высказываниях только в качестве субъекта, но никак не в качестве предиката (подлежащего, но не сказуемого).

Мышление, по Декарту, свойственно только человеку.  Оно состоит из идей, главные из которых являются врождёнными. Высшая врождённая идея – идея Бога. Поскольку она априорна и возникает в уме человека с необходимостью, значит, Бог действительно существует. Правда, признав наличие в мире Бога, Декарт теряет к нему всякий интерес и никакими теологическими изысканиями не занимается.

Вторая декартова субстанция, протяжённость, есть не что иное, как мёртвая материя, вселенский механизм, бездушный автомат. Поскольку не протяжённость, а мышление свойственно лишь человеку, животные тоже оказываются у Декарта автоматами, заводными куклами, лишёнными каких бы то ни было чувств и желаний. Декарт говорил, что, если мы режем ножом собаку и она визжит, это просто скрип плохо смазанного механизма, а на самом деле ей не больно. Не укладывается в голове, что нормальный человек мог говорить такие чудовищные вещи, но это факт. Вот до чего может довести фанатизм в исповедании своих идей!

Сформулировав основы своей метафизики, Декарт приступил к тому, к чему и должен был приступить человек Нового времени, начинающий всё с нуля: к поучениям, как надо познавать истину. Наверное, Декарту, как и Бэкону, это представлялось самым важным, на самом же деле всё, сказанное им на эту тему, так же малоинтересно, как и сентенции Бэкона. Он просто распространяет хорошо известный ему метод работы математика на все сферы исследовательской деятельности – надо, дескать, начинать с формулирования ясных и несомненных положений (аксиом) и затем дедуктивным методом выводить из них частные истины (теоремы). Тому, кто так и делает, наставления Декарта не нужны, а тот, кто работает по методу индукции и получает хорошие результаты, перестраиваться всё равно не будет.

Вторым по времени протестантским философом был немец Готфрид Вильгельм Лейбниц (1646–1716). Он принадлежит к числу величайших математиков всех времён и народов – достаточно сказать, что он параллельно с Ньютоном и совершенно независимо от него создал интегральное исчисление, или математический анализ. По разнообразию интересов и эрудиции он может поспорить с Леонардо да Винчи, Блезом Паскалем и Павлом Флоренским. Философия была лишь одним из тех многих предметов, которым он посвятил свой талант, но в неё, как и в другие предметы, Лейбниц внёс интересный вклад.

Космология Лейбница воскрешает великую идею элеатов, с которой, собственно, и началась европейская философия. У Ксенофана, Парменида и Зенона сущее само в себе, в своей внутренней жизни, есть не имеющее частей, но содержащее всё Единое. Нашему же взору оно предстаёт в виде Многого, которое, взятое целиком как единичный объект, есть Другое Единого. У Лейбница имеется такого же типа дуализм, только «единых» у него бесчисленное множество; каждое из них именуется монадой. Монада замкнута в себе и «не имеет окон», совершенно не нуждаясь во взаимодействии с другими монадами, иными словами, монада есть отдельная частная субстанция. Её сущность можно постичь не органами чувств, а только чистым разумом (то же самое Парменид говорил о Едином), поэтому Лейбница относят к рационалистам. Однако, возможно, несправедливо, ибо под «разумом» он, как и Парменид, мог понимать более широкий вид познания – умозрение , – включающее в себя и интуицию. Как мы увидим позже, современный научный взгляд на объективную реальность удивительным образом оказался созвучным монадологии Лейбница, так что он в некотором смысле на триста лет опередил своё время. Но у современников его система особого отклика не нашла – для поддержания в обществе реформаторского духа требовалось что-то более доступное. Сложности в ней возникли и у самого её автора. Раздробив парменидовское Единое на множество самостоятельных монад, Лейбниц столкнулся с необходимостью ответить на вопрос, как же эти монады согласуют свои действия для создания в мире порядка и гармонии, если они «не имеют окон» и ни одна из них ничего не знает об активности других? Чтобы снять эту проблему, Лейбниц постулировал принцип «предустановленной гармонии»: дирижёром хора монад является Бог, который в каждый момент внушает монаде именно то желание, которое повлечёт за собой нужные для общего вселенского порядка действия. Липа зацветает в июне не для того, чтобы её опыляли пчёлы (о пчёлах она ничего не знает), а потому, что её монаде внушено свыше желание цвести именно в июне. Так в космологии Лейбница возникает Бог, Который находится уже не только в сердце человека, айв космосе, а это явный отход от мировоззрения протестантов. И всё-таки они признали Лейбница своим. Во-первых, его математические труды характеризуют его как рационалиста. Во-вторых, он великий человек, а принять в свою компанию великого человека приятно всем. В-третьих, протестантская культура не могла держаться на одних банальностях, ей была нужна и метафизика, и система Лейбница стала толчком к её разработке.

Следует упомянуть ещё об одном философе раннего протестантизма – Барухе Спинозе (1632–1677). Он был голландский еврей, воспитанный в строгом иудаизме, но свойственный эпохе зуд новаторства заставил его изменить вере предков и начать разрабатывать собственное учение о мире, которое должно воплотить в себе универсальную истину. Отличный сюжет для психологического романа: невзрачный чахоточный шлифовщик линз, отставший от иудеев (за свои писания он был отлучён от амстердамской синагоги) и не приставший к христианам, трудясь по ночам над своим трактатом, чувствует себя не неудачником и изгоем, а величайшим из людей, чьё имя будет навсегда вписано в историю. Он смотрит на всех свысока: «Жалкие глупцы, если бы вы знали, кто находится рядом с вами!» Его имя действительно вошло в историю, но система, которую он придумал, сегодня никакого интереса не представляет, ибо это чистейшей воды компиляция, составные части которой, заимствованные в готовом виде из разных источников, идентифицируются с предельной очевидностью. В своём умении взять с миру по нитке Спиноза очень похож на другого еврея, тоже порвавшего с иудаизмом и не ставшего христианином и тоже построившего типично компилятивное учение, нахватав отовсюду всего понемножку, – Карла Маркса.

Обрисуем вкратце построение Спинозы, указывая, откуда заимствованы его элементы.

1. Методология. Познание должно выводиться из одного положения (аксиомы) чисто дедуктивным путём (Декарт).

2. Этим исходным положением является признание единой субстанции, которая есть всё (ветхозаветное единобожие).

3. Эта субстанция имеет два главных атрибута – мышление и протяженность (Декарт).

4. Внешне всеобщая субстанция проявляется в модусах , каковыми являются тела (Лейбниц).

5. Тела (модусы) имеют двоякую природу: в них есть и душа (мышление), и материальная составляющая (протяженность). Это тоже лейбницевская монадология.

6. Практическое познание модусов надо осуществлять методом индукции (Бэкон).

7. Свобода человека есть познанная им необходимость (Евангелие, а именно следующее речение Христа: «И познаете истину, и истина сделает вас свободными» – Ии. 8, 32).

Понятно, что эклектическая система Спинозы никакого конкретного вклада в развитие философской мысли не внесла.

 

Беседа шестнадцатая

Запоздалый философский цветок католицизма

 

Ознакомившись с ранней протестантской философией, мы могли убедиться, что, если не считать не очень для неё органичную монадологию Лейбница, она была в большей мере громкой претензией на новаторство, чем действительно новым вкладом в развитие человеческой мысли. Успех религиозной реформации окрылил протестантов и заставил поверить в то, что столь же триумфально они смогут реформировать и философию. Однако те, кто не были охвачены этой эйфорией и сохраняли трезвость мысли, отнеслись к таким заявкам скептически. И было вполне логично ожидать, что кто-то наиболее талантливый из этих людей поднимет голос в защиту ценнейшего багажа идей, накопленных мудрецами Античности и Средневековья, который теперь призывали выбросить за борт корабля современности. Такой человек, скорее всего, должен был появиться в Англии, олицетворяющей традиционализм и недоверие к континентальной Европе, и к тому же не быть протестантом. Такая личность нашлась. Мыслителем, который своими работами показал, что генеральной линией развития философии, вопреки всем революционным декларациям, должна стать великая древняя метафизика, стал английский католический епископ Джордж Беркли (1585–1653). Своё выступление Беркли начинает с прямой критики одного из новых философов, сенсуалиста Джона Локка. Заявив, что человек рождается «чистым листом» и все идеи возникают у него из опыта, то есть из ощущений, почему вместо слова «идеи» он употребляет выражение «идеи ощущений», Локк далее утверждает, будто идеи ощущений бывают «первичными» – они подсказываются качествами самих воспринимаемых нашими чувствами вещей – и «вторичными», порождаемыми особенностями нашего восприятия. По мнению Беркли, такое деление не имеет логического оправдания, противоречит сенсуалистической установке самого же Локка и является нецелесообразным, ибо производит искусственное удвоение предмета исследования, имеющего единую природу и единое происхождение. Почему такие идеи, как масса, плотность, число, Локк считает объективными и вкладывает в сами вещи, а такие, как цвет и звук, – субъективными, возникающими в нашем «я»? Такое разграничение совершенно произвольно, и, если быть последовательным, надо признать, что абсолютно все «идеи ощущений» формируются внутри нас, поскольку сами ощущения существуют только в нас, и больше нигде. Использовать термин «вещи» для сокращения речи можно, но надо помнить, что всякая «вещь» на самом деле есть некий «комплекс наших ощущений» – зрительных, слуховых, тактильных и тому подобное. Это – убийственное возражение, показывающее, что Локк никакой не «сенсуалист», а компилятор, вроде Спинозы, взявший от сенсуализма только декларативную часть, а затем скатившийся к вульгарному житейскому представлению о существовании вещей с их свойствами вне нас и независимо от нас и нашего сознания. Эта эклектичность, вместе с абсурдным утверждением, будто человек рождается совершенно пустым по своему содержанию, лишает Локка всякого права именоваться «философом» и делает его писания всего лишь историческим курьёзом. Но Беркли снисходителен к Локку. Как истинный мудрец, он сохраняет доброжелательность и только показывает, как нужно рассуждать не дилетантски, а профессионально. Рассуждать надо строго последовательно, иначе это будет не философия, а пустословие. Если мы принимаем тезис, что вся информация о внешнем мире поступает в наше сознание исключительно через наши органы чувств, возбуждающие в нас определённые ощущения, то мы должны принять и логический вывод из этого тезиса: все наши представления о внешнем мире составляются из ощущений, которые служат для них единственным исходным материалом. Не только такие понятия, как «красный цвет» или «приятный звук», составляются из ощущений, но и такие, как «размер», «масса», «плотность» и им подобные.

И то, что в просторечии мы называем «вещами», строго говоря, есть не что иное, как устойчивые комплексы ощущений. Например, берёза есть совокупность чувственных впечатлений зрительного, осязательного и обонятельного характера, и нет никаких оснований утверждать, что ощущение «зелёности листвы», «белизны ствола» и «благоухания» – в нас, а не в берёзе, а ощущение её «размера» – отражение того, что находится в ней самой. Нет и не может быть критерия, позволяющего определить, какие из наших ощущений субъективны, а какие объективны, какие принадлежат нам, а какие вещам, ибо все ощущения по самому определению этого понятия субъективны, то есть принадлежат нам. Мы не имеем права говорить, что ощущения порождаются вещами, – правильно говорить, что вещи, а точнее, образы вещей рождаются в нашем сознании как определённые комплексы ощущений. Здесь Беркли подходит к фундаментальному положению своей философии: МЫ ДАЁМ ЖИЗНЬ ВЕЩАМ. Бессмысленно говорить о вещах самих по себе, поскольку мы всегда имеем дело только с образами вещей, с представлениями о них, поэтому надо констатировать несомненный факт: мы можем быть уверенными в существовании лишь комплексов наших ощущений. Отсюда другая формулировка фундаментального тезиса Джорджа Беркли: СУЩЕСТВОВАТЬ – ЗНАЧИТ БЫТЬ ВОСПРИНИМАЕМЫМ.

Так, в XVII веке, когда давно открыт и активно заселяется Новый Свет, когда вообще всё вокруг новое, а древнее прошло, неожиданно пахнуло великой метафизикой Древней Греции и, казалось, сданной уже в архив мудростью полулегендарных элеатов. Вспомним Парменида: СУЩЕСТВУЕТ ТОЛЬКО ТО, ЧТО МОЖНО ПОЗНАТЬ. Ведь у Беркли то же самое! Как и почему католическая цивилизация на самом своём излёте, уже побеждённая «новейшей тварью» и обречённая на угасание, породила такого мыслителя? После пережёвывания схоластической теологии Аристотеля, после бесплодных диспутов об универсалиях, после заказной философии Фомы Аквинского, имеющей единственной целью оправдать господство Церкви над всем миром, Беркли возвращается к почти забытым истокам европейской философии! Может быть, это просто проявление начитанности английского епископа?

Нет, весь дух работ Беркли, вся их логика свидетельствуют о его несомненной самостоятельности. До той идеи, которая озарила когда-то ум Парменида, Беркли дошёл своим собственным умом и развил эту идею. И, может быть, причиной того, что интеллект этого католика сумел переоткрыть тончайшую метафизическую идею двухтысячелетней давности, как раз и было окончательное поражение папизма: клирикам стало уже не нужно поддерживать дискредитированную идеологию Святого престола и их сознание освободилось для честных поисков истины.

Беркли не просто повторил Парменида, а пошёл дальше – по крайней мере, дальше того Парменида, какой известен нам по пересказу Платона, который наверняка воспроизводил не все мысли своего предшественника, а только те, которые ему нравились.

Перед каждым человеком, который логическим путём приходит к осознанию того факта, что о внешнем мире можно говорить только предположительно (ибо мы всегда имеем дело не с ним, а только со своими ощущениями, преподносящими нам не сам мир, а его образ или представление о нём), моментально встаёт проблема, которую надо как-то решать. Если мир есть то, что мы воспринимаем, то когда мы его не воспринимаем, он перестаёт существовать. Пока я смотрю на Парфенон, он есть, но, как только я от него отворачиваюсь, он исчезает. Это как-то странно. Вот я поглядел на Парфенон, потом уехал в Москву и больше на него не смотрю – значит, его уже нет? Беркли этого не утверждает, ведь он сказал «мы даём жизнь вещам», а не «я даю жизнь вещам», чем избежал солипсизма – той точки зрения, что существую только я, а всё остальное мне только кажется. Я не смотрю на Парфенон, но вместо меня на него смотрит сейчас кто-то другой – ведь на Акрополе всегда толпа туристов, и кто-нибудь из них даёт Парфенону жизнь. Ну а если всё же наступит такой момент (например, ночью), когда на него никто не смотрит, что же, тогда он и вправду исчезает?

Тут возникает и ещё одна проблема, которую Беркли не то не заметил, не то сознательно обошёл. Да, если я не даю жизни Парфенону своим созерцанием, то её дают ему своим созерцанием другие люди. Но существуют ли эти другие люди , когда их самих никто не созерцает? Эта проблема решается очень просто: каждый человек чувствует, воспринимает и созерцает самого себя и этим сам даёт себе жизнь. Но проблема с Парфеноном остаётся, поскольку он сам себя созерцать и ощущать не способен. И Беркли решает её исчерпывающим образом, продвинувшись тем самым дальше элеатов. Когда Парфенон или любой другой неодушевлённый объект никто из людей не видит, его видит Бог , тем самым давая ему существование. А поскольку Бог является вездесущим и всевидящим, ничто из мира не исчезает, независимо от того, присутствуют ли в нём люди со своим восприятием или их вообще нет. Допустив существование универсальной всевидящей инстанции, Беркли логически узаконил парменидовское Другое, которое у элеатов оставалось не совсем ясным: они определяли его как «Многое, схваченное всё вместе единым взором», но не указывали, чей это взор, – не человека же!

Так, развивая своё учение, Беркли переходит сначала от субъективного идеализма к объективному идеализму, а потом от философии к богословию. Как же решается у него в конечном счёте вопрос о существовании внешнего мира? Окончательный вывод таков: он всё-таки существует независимо от нашего восприятия, но существует не сам по себе, не субстанционально, а в сознании Бога. Хотя Беркли приходит к этому утверждению чисто логическим путём, отталкиваясь от солипсизма и постепенно его преодолевая, оно находит подтверждение в Священном Писании, то есть в Откровении, ибо там Бог выступает не только Творцом, но и Вседержителем – инстанцией, держащей на себе всё существующее, которое существует лишь постольку, поскольку она держит его в своём уме и в своих ощущениях. Это не абсолютное, а условное существование, поэтому если под словом «существование» понимать самодостаточное, ни от чего не зависимое бытие, то вещи, пока мы их не воспринимаем, действительно не существуют, оставаясь мыслями Бога как Творца и Его созерцаниями как Вседержителя. А что меняется, когда и мы тоже начинаем их созерцать?

Беркли никак не отвечает на этот вопрос, потому что он его не ставит. Вернувшись к подлинно философским проблемам, поднятым элеатами, он продвинулся в своём решении дальше их, но окончательного решения всё же не нашёл и найти при всей своей гениальности в то время не мог. Чтобы добраться до этого решения, человеческой мысли нужно было пройти ещё большой путь в направлении, намеченном элеатами и Джорджем Беркли. Но и этого было недостаточно. Получить полное представление о соотношении субъекта и объекта можно было только с учётом соответствующего материала, полученного фундаментальными науками лишь в первой половине XX столетия.

Поскольку сочинения Беркли представляют собой философию самой высокой пробы, естественно задать вопрос, как они повлияли на дальнейшее развитие человеческой мысли. Ответить на него очень трудно, поскольку трудно сказать, что такое «влияние» и как оно распространяется. Проще всего оно обнаруживается в прямом цитировании. Ну а если мы видим принципиальное сходство точек зрения у какого-то автора с более ранним автором, но не встречаем ни одной ссылки на последнего, можем ли мы утверждать только на основании отсутствия ссылок, что влияния в данном случае не было? Разумеется, не можем. Если человек напряжённо думает над какой-то проблемой, считая её решение главной целью своей жизни, то ему может быть достаточно самой коротенькой подсказки, чтобы всё сразу стало на свои места и направление исследований полностью определилось. А такая подсказка может прийти самыми разными путями и не непосредственно от первоисточника, а через кого-то другого. Будет ли это «влиянием»? Зигмунд Фрейд признался, что решающее значение для выбора им темы своих исследований имела фраза, услышанная им в молодости от знаменитого врача Шарко (изобретателя лечебного душа): «Ищите во всём сексуальное начало». Эти слова стали катализатором, вызвавшим реакцию соединения в стройную концепцию тех накопившихся в нём идей, которые до этого были разрозненны. Получается, что если бы не Шарко, то не было бы и Фрейда как автора теории «сублимации». Тем не менее было бы смешно, если бы он в своих научных трудах сделал ссылку на устное высказывание Шарко, брошенное не то в шутку, не то всерьёз. Сочинения Беркли напоминали, в чём состоит основной вопрос философии, и в этом состояла та решающая подсказка, которую не мог не уловить чуткий читатель, а читателями этих сочинений были все интеллектуалы следующего поколения, так что «влияния», хотя бы на тематику, просто не могло не быть. Впрочем, у него был и прямой последователь, почти ученик – тоже англичанин, всего на 26 лет моложе его, заставший его в полном здравии, – Давид Юм (1711–1776). К сожалению, «ученики» великих бывают похожими на них как котята на льва – видимо, на них «природа отдыхает». Хватаясь за поразившую их мысль своего учителя, они приспосабливают её к своему куда более скромному разумению, в результате чего получается упрощение, а иногда и карикатура. Так было с учеником Парменида Платоном, с учеником Лейбница Вольфом и с учениками Владимира Соловьёва, философами Серебряного века, которые довели до абсурда его «софиологию». То же можно сказать и о Давиде Юме.

Юму очень понравилась мысль Беркли о том, что непосредственно нам даны только наши ощущения, а о внешнем мире мы вправе судить только предположительно. Остальное содержание берклианства его не заинтересовало. Раз реальны только ощущения, рассудил дальше Юм, значит, их и надо сделать объектами нашего изучения, относясь к ним не просто как к первичным, а как к единственным данностям, раз и навсегда забыв о такой незаконной философской категории, как «внешний мир». Этот полный отказ от использования с какой бы то ни было целью понятия объективного бытия и ограничение предмета обсуждения исключительно элементами внутреннего мира – совсем не то, что мы находим у Беркли, постоянно говорящего о «вещах» с их, пусть условным, существованием и о Боге как несомненной внешней относительно нас реальности. Здесь, как и в случае софиологии Владимира Соловьёва, глубокая и тонкая мысль Беркли вырывается из контекста и доводится до нелепости. Ограничив рамки своего анализа, как он сам говорит, «эмоциями, аффектами и ощущениями», Юм лишает себя возможности опираться хоть на какую-то онтологию и вступает на зыбкую почву чисто психологической рефлексии, пытаясь как-то классифицировать и систематизировать содержание души. Но поскольку без онтологической составляющей не может быть никакой философии, рассуждения Юма оказываются столь же бесплодными, как и рассуждения Локка. Он сам в конечном счёте убеждается в этом, закономерно приходя к скептицизму и агностицизму.

Однако второе рождение настоящей философии не могло не получить развития. Начинание Беркли было подхвачено, только уже не умирающей католической цивилизацией, которая так и застряла на Фоме Аквинском, а крепнущей протестантской. Так в результате адаптирования идей католического епископа к протестантскому мировоззрению во второй половине XVIII века возникла классическая немецкая философия.

 

Беседа семнадцатая

Дата: 2018-12-28, просмотров: 256.