1. Фридрих Гёльдерлин, Смерть Эмпедокла, трагедия, предисловие. А. В. Луначарского, пер. Я. Голосовкера, М.-Л.: Academia, 1931, 135 стр. [К книге приложен комментарий Я. Э. Голосовкера, состоящий из предварения и трех статей: «Эмпедокл из Агригента», «Зарождение темы», «К истории текста».]
2. Лирика древней Эллады в переводах русских поэтов, собрал и комментировал Я. Голосовкер, М.-Л.: Academia, 1935, 242 стр.
3. Гораций. Избранные оды, составление, общая редакция и комментарии Я. Голосовкера, М.: ГИХЛ, 1948, 142 стр.
4. Поэты-лирики древней Эллады и Рима в переводах Я. Голосовкера. М.: ГИХЛ, 1955, 199 стр.; 2-е изд., 1963, 239 стр.
5. Сказания о титанах. М.: Детгиз, 1955, 279 стр.; 2-е изд., 1957, 288 стр.
6. Сказание о кентавре Хироне. М.: Детгиз, 1961, 128 стр.
7. Поэтика и эстетика Гёльдерлина // Вестник истории мировой культуры. 1961. № 6.
8. Достоевский и Кант. Размышление читателя над романом «Братья Карамазовы» и трактатом Канта «Критика чистого разума». Изд-во АН СССР, М., 1963, 101 стр.
Н.И. Конрад. О труде Я.Э. Голосовкера[118]
Предо мною рукопись Якова Эммануиловича Голосовкера — известного специалиста по античной литературе, мифологии, писателя по философским вопросам, переводчика, одного из образованнейших и глубоких мыслителей нашего времени — своеобразного, неповторимого. Она названа автором «Имагинативный абсолют» и состоит из двух частей, имеющих каждая собственный подзаголовок: первая — «Абсолют воображения», вторая — «Логика античного мифа».
Предо мною книга, от чтения которой трудно оторваться: она поражает и увлекает оригинальностью и глубиной мысли, художественностью ее выражения, остротой постановки проблем. Попытаюсь дать некоторое представление о ней; именно — некоторое, так как любое изложение ее содержания будет лишь бледным отблеском яркого света.
Я. Э. Голосовкер поставил перед собой задачу раскрыть существо и механизм мышления; не мышления вообще, не «аристотелевского», а мышления особого: творческого. Именно в этом мышлении автор видит то в человеке, с чем сопряжено все им созданное и создаваемое, весь мир творимых им ценностей; следовательно, не только искусство, что прежде всего, но и науку, а проще сказать, всю культуру. Таким образом, по своему содержанию работа Я. Э. Голосовкера относится к области гносеологии.
Свой анализ творческого мышления автор строит на определенной основе, которая служит ему и исходным пунктом: существо творческого мышления для него — имагинация, почему и само мышление этого порядка он именует имагинативным.
Термин этот имеет у него особое значение. Латинское imago, лежащее в основе этого слова, по-русски обычно передается словом «образ»; поэтому сама собой напрашивается мысль, что речь идет просто об «образном мышлении», т. е. о вещи давно известной и порядочно затасканной искусствоведами, особенно — литературоведами. Для того чтобы отстранить именно такое понимание, Я. Э. Голосовкер сразу же заявляет, что смысл термина «имагинация» следует толковать через русское «воображение», но также с приданием ему особого смысла: «воображение» должно быть понято как сила, способность в человеке одновременно и творческая, и познавательная. Поскольку же раскрыть существо этой способности можно средствами логики, постольку все исследование превращается в «гносеологию» воображения. Это и есть имагинативная гносеология.
Однако, употребив слово «логика», автор, разумеется, не может оставаться в рамках логики дискурсивного мышления, логики формальной, как он говорит. Имагинативная гносеология одновременно — и логика познания, и логика творческая, а по отношению к творчеству то, что можно назвать логикой, отнюдь «не взятые в бетон берега реки, а само движение воды — ее течение», как он пишет. Иначе говоря, это логика процесса, каким бы он ни был и к чему бы ни приводил — к истине или заблуждению. Поэтому существуют и логика знания, и логика заблуждения. В созданной человеком культуре есть не только действительное, но, как выражается автор, и «чудесное». Следовательно, существует и логика чудесного. Поскольку же двигатель творческого мышления есть имагинация, т. е. воображение в указанном смысле этого понятия, постольку имагинативная логика равно охватывает мышление в его познавательной и в его созидающей функциях. Из этого же по необходимости вытекает, что имагинативное мышление не просто одна из форм мыслительной деятельности человека, но высшая форма ее. Тем самым имагинативная гносеология превращается у автора в гносеологию всеобъемлющего порядка.
Для того чтобы построить систему такой гносеологии, автор должен был опереться на какой-то материал, разумеется, — особый, специфический, т. е. такой, в котором раскрывались бы обе сферы мышления — познавательная и творческая, и притом не в отдельности, а в своем неразличимом сплаве. Такой материал он нашел в мифе.
Почему? Потому, что построенный имагинативным мышлением объект мифа есть не только «выдумка», как выражается автор, но одновременно и «познанная объективность мира», даже нечто «предугаданное в нем». Именно такое содержание мифа, его «бесконечность», как пишет автор, и «сохранила и сохраняет мифологический образ на тысячелетия, несмотря на новые научные аспекты и на новые понятия нашего разума, на новые вещи нашего быта».
Итак — миф. Но какой? Вероятно — всякий. Но автор выбрал античный, древнегреческий. Вероятно, в этом сказалась специальность автора, но нельзя не учесть также и того, что античная мифология в ее целом, т. е. в огромном числе вариантов и изводов отдельных мифологических сюжетов, в их сложном переплетении, дает материал действительно достаточный для построения модели имагинативного мышления.
Следует сказать, однако, что даже независимо от такого результата произведенный автором анализ важнейших элементов греческого мифотворчества, анализ, сделанный при этом с исследовательским блеском и художественной выразительностью, даже сам по себе представляет огромный интерес; и не только для так называемого «общего» читателя, достаточно образованного, чтобы понимать эти вещи, но и для специалиста.
Гносеологическая модель мифа построена на анализе его структуры. Но для того чтобы такой анализ произвести, автору нужно было установить: в чем именно следует такую структуру видеть. Автор увидел ее в трех сферах: в сфере фабулы, сфере образа, сфере смысла. Таким образом, анализу подлежат структура фабулы — автор называет ее «исторической», структура метаморфозы образов и их движения — автор называет ее «динамической», структура смысла — автор называет ее «диалектической». Получается гармонически законченное построение. И опять должен заметить: даже независимо от результата анализа само различение в мифе этих трех структур создает почву для во многом нового подхода к мифу вообще.
Для автора построение на материале мифа модели имагинативного мышления, разумеется, не является самоцелью: все это нужно ему для обоснования своей теории «имагинативного абсолюта». Изложение этой теории и составляет основную часть работы.
Автор проводит в ней анализ того, что он именует «диалектической логикой». Именно такая логика присуща имагинативному мышлению; формальная логика действует в мышлении дискурсивном.
Тут автору приходится прежде всего называть те основания, на которых держится диалектика вообще. Таких оснований он видит два: «постоянство-в-изменчивости» и «изменчивость-в-постоянстве». Соединяя логические элементы в этих формулах дефисом, автор такой орфографией подчеркивает, что тут не словосочетания, а в каждом случае как бы одно слово, за которым стоит одно понятие, внутренне диалектическое. Первое положение — «постоянство-в-изменчивости» — автор считает действительным для мира природы: «Ни одна весна не бывает абсолютно такой, какой бывает весна в другом году, но это всегда весна».
Второе положение автор считает действительным для мира культуры: «Самая возможность культурного акта стимулируется наличием в человеке сознания постоянства, неизменности, абсолюта — при любой революционности этого сознания». Есть, следовательно, своя диалектика природы и своя диалектика культуры, состоящие притом в диалектическом отношении друг с другом.
На этой основе автор строит свою диалектическую логику и, как это авторам всегда приходится делать в таком случае, формулирует ее законы. Сначала он говорит о законах тождества, противоречия и метаморфозы. Они приложимы и к природе, и к культуре, но над ними стоит другой закон — высшего порядка: «закон мечущейся необходимости», как формулирует его автор. Под этим образно-выразительным наименованием скрывается мысль, что «все совершается с необходимостью, но сама данная необходимость не необходима». Но есть, по мнению автора, и еще один закон диалектической логики — верховный; автор называет его «законом господствующей силы»: «Сосуществование двух и более центросил временно возможно, — пишет автор, — но сосуществование двух господствующих центросил, т. е. полное равновесие, невозможно». Так автор подходит к центральному положению всей системы его идей: к положению об «имагинативном абсолюте».
Идея имагинативного абсолюта и чрезвычайно сложна, и вместе с тем проста, как и всякая большая идея. Автор считает, что человеку присущ инстинкт культуры, «побуд к культуре», как он выражается; иначе говоря — стремление к культуре, к ее созданию. Этот инстинкт выработался в нем в «высшую духовную силу», разъясняет автор. «Это и есть то, что мы называем „дух“. Спиритуалистическая философия приняла этот „дух“ за особую субстанцию. Религия наименовала его словом „бог“. Она обособила его от человека и смирила им человека, но в высших своих проявлениях она в то же время будила в человеке его человечность — тот самый присущий человеку „дух“ — его высший инстинкт, и одновременно она же возвела на него гонения», — пишет автор. «Такова диалектика истории», — замечает он.
Но «побуд к культуре» как смысл есть, как считает автор, не что иное, как «жизненный побуд к бессмертию» и к его ипостаси — постоянству, ко всему абсолютному, без чего невозможно само творчество культуры, сама культура. Таким образом, заключает автор, понятие абсолюта здесь есть заместитель слова «бессмертие». Бессмертие природы перевоплощается в бессмертие культуры.
Таково в самых общих чертах не столько изложение системы мысли Я.Э. Голосовкера, сколько впечатление о ней, да и то — первоначальное. Все же я надеюсь, что и оно сможет как-то сигнализировать об исключительном интересе работы этого автора.
Интерес же этот усиливается еще и теми целями, которые автор поставил перед собой. Конечно, он прежде всего дает философию творческой деятельности человека, которая есть одновременно и подвиг искусства, и знак мощи разума. Но выдвигая понятие «имагинация» как «воображение», он думал, что указывает на ту силу, «тот дух», который «спасает культуру от вакуума мира и дает ей одухотворенность. Поэтому торможение воображения, торможение его свободы познания и творчества всегда угрожает самой культуре вакуумом, пустотой. А это значит: угрожает заменой культуры техникой цивилизации, прикрываемой великими лозунгами человеческого оптимизма и самодовольства, а также сопровождаемой великой суетой в пустоте, за которой неминуемо следует ощущение бессмыслицы существования со всеми вытекающими отсюда следствиями: усталостью, поисками опьянения, скрытым страхом, нравственным безразличием и прочими продуктами цинизма и свирепости», — таковы слова автора. Работа Я.Э. Голосовкера — отнюдь не прихотливая игра ума, не абстрактное теоретизирование, не просто попытка сформулировать особую гносеологическую систему; она вдохновлена самими жизненными запросами современности и, в сущности, отвечает на них. Она найдет своих читателей, и многочисленных.
28 января 1968 г.
Е.Б. Рашковский, М.А. Сиверцев. Проблема «культурной имагинации» в трудах Я.Э. Голосовкера[119]
…Потому что ни хорошие, ни плохие моторы сами по себе не помогают правильно существовать человеку, если в человеке нет священной сущности или эта сущность убита или искалечена. И неизвестно в точности, что она такое, но известно, что без нее общая жизнь человечества не состоится. Это подтверждается тем, что мы страдаем.
Андрей Платонов. По небу полуночи
Когда Главная редакция восточной литературы издательства «Наука» выпустила небольшой сборник работ Якова Эммануиловича Голосовкера (1890–1967) под общим названием «Логика мифа», — сборник, снабженный отзывом Н. И. Конрада и биографическим исследованием Н. В. Брагинской[120], эта публикация вызвала в памяти другое культурное событие — событие из нашей далекой «шестидесятнической» молодости: казалось бы, случайную публикацию книги Голосовкера «Достоевский и Кант»[121]. Книга поражала не только богатством содержания и глубиной мыслительных ходов, но и каким-то особым отношением к миру и к самому материалу исследования. При всем уважении к Канту и Достоевскому, при всей аккуратности работы с текстами — какая-то особая внутренняя свобода, неприневоленность в собеседовании с великими мастерами прошлого. В культурной жизни шестидесятых было много всего: и догматического эрудитства, и бесшабашного недомыслия. Но вот такое сочетание глубины научно-философских познаний и внутренней окрыленности встречалось редко. Мы не раз сходились обсуждать эту книгу, и в ходе обсуждений постоянно всплывал один и тот же вопрос: в чем суть творчества, суть культуры в ту эпоху, когда исчерпали себя тысячелетия и века традиционно-канонических культур, когда мир вступил в полосу постоянного самообновления своего культурного опыта — самообновления философских категорий, художественных образов, общественных идей? Спровоцированные Голосовкером, мы обращались в своих спорах к идеям Августина и Гёте, немецкой классической философии и Маркса, Достоевского и Вл. Соловьева. В этих спорах часто ссылались на круг идей старшего современника Голосовкера — П. А. Флоренского, обосновавшего мысль, что переживание и осмысление внутренних противоречий Бытия лежало в основе великих культур прошлого и оно же станет основою тех беспрецедентных культурных сдвигов, что предстоят человечеству.
Все эти долгие и подчас нескладные культурфилософские разговоры не могли не затрагивать судьбу нашей собственной страны. Ясно было, что мышление и творчество Голосовкера, прошедшего через годы скитаний, через репрессии и небрежение, связано с мышлением и творчеством того слоя русской интеллигенции, что, приняв Революцию в принципе, сумел в тяжелейших условиях пореволюционного быта не только сохранить, но и развить своеобразие своего духовного облика. Живопись Кузьмы Петрова-Водки-на, поэзия Бориса Пастернака, проза Андрея Платонова и многое-многое другое… Задним числом уяснилось, что все эти, невольно рассчитанные на века и на всечеловеческий опыт, явления российского творчества несут в себе некий общий духовный знаменатель: не теряя самого себя, не отрекаясь от своего нравственного стержня, не впадая в житейский оппортунизм, человеческий дух берет на себя тяжесть Бытия, тяжесть исторических и жизненных противоречий. То, что в условиях XIX века было связано с академическими штудиями по диалектике, в веке XX стало означать повседневную самозащиту и утверждение творческого достоинства человека. Пастернак, переводивший в последний период своей жизни «Созерцание» Рильке, так обобщил этот опыт:
Как мелки с жизнью наши споры,
Как крупно то, что против нас.
Когда б мы поддались напору
Стихии, ищущей простора,
Мы выросли бы во сто раз[122].
Я. Э. Голосовкер был филологом-классиком и одновременно германистом, философом, переводчиком, поэтом. Однако публикация его культурфилософских работ в востоковедном издательстве и этот, предлагаемый читателю на страницах именно востоковедного журнала, текст — явления не случайные. В любой момент своих конкретных исследований востоковед сталкивается с проблематикой принципиальной несхожести взаимодействующих в истории культур. Более пристальный и теоретичный взгляд помогает увидеть в востоковедных занятиях предпосылку понимания общечеловеческой истории, общечеловеческого культурного опыта как некоего сложного, противоречивого многоединства[123]. Отсюда и важность востоковедного переосмысления любых серьезных достижений гуманитарно-теоретического творчества — и мирового, и отечественного. Некоторые идеи Голосовкера, как мы попытаемся показать ниже, живейшим образом соотносятся с проблемными узлами нынешнего востоковедения. В частности, с комплексом вопросов, которые связаны с кризисом традиционных форм мировидения, мышления и творчества и с современными сдвигами в духовном облике людей. В этом смысле труды Голосовкера предвосхищают многие нынешние достижения социогуманитарных наук по части внеевропейских культур[124]. Конечно же, познавательная позиция Голосовкера подчас слишком жестко обусловлена античным материалом и не отличается изощренностью социологического видения и потому отчасти не отвечает нынешним «международным стандартам» историко-социологического исследования. Но у трудов Голосовкера есть некое особое преимущество, которое отличает их от господствующих сциентистских направлений в социогуманитарии сегодняшнего дня и ценность которого уже фиксируется в теоретико-методологической мысли на исходе нашего столетия. Преимущество это связано с живым, личностным восприятием человеческой материи, человеческого предмета социогуманитарных исследований, — т. е. восприятием неостраненным, внутренне причастным самой природе этого предмета, и в то же время не сентиментальным, не произвольным, но вобравшим в себя важнейшие достижения научной и философской мысли[125]. Ибо анализ духовных и познавательных структур в истории человеческой культуры и в различных ареалах предполагает для исследователя необходимость некоего «личного пути познания». Строго говоря, «личный путь познания» есть путь соотнесения изучаемого гуманитарного материала со своим собственным внутренним опытом и, коль скоро ученый-гуманитарий, как и всякий живой и мыслящий человек, — социальное и коммуникативное существо, путь соотнесения с опытом своих современников. Более того, помимо этого опыта материал научно-гуманитарного исследования попросту не дается нашему познанию. Голосовкер называл этот осознанный внутренний опыт «личным мифом познающего». Определение — рискованное, но все же небесполезное для понимания сути вопроса: так или иначе, с той или иной степенью осознанности, «познающий» гуманитарий должен представлять свою связь с предметом познания в огромном и таинственном контексте Бытия и Истории.
Доступ к философскому миру Голосовкера не легок, не прямолинеен. Мир этот зачастую образуется привычными для нас гуманитарно-философскими словами (миф, логика, воображение…), но действуют эти слова в особой терминологической системе. Так, слово «логика» означает не привычное для нас нормативное представление о правилах и ходах мышления, но представление об имманентной смысловой структуре и динамике человеческого духа. Отсюда — и «логика мифа», или «мифологика». «Миф» — не просто космологическая или наскоро слепленная социальная фантазия[126], но необходимый для человеческого сознания способ образного и смыслового («смыслообразного») упорядочения представлений о нашей исконной и кровной связи с Космосом и Бытием. «Воображение» — не просто субъективный процесс, но скорее процесс субъект-объективной связи. Это именно во-обра-жение, т. е. привнесение в реальность элементов нашего творческого образного мышления, их во-площение в культуре. Творческое, конструктивное, стремящееся к проникновению в смысл Бытия и к самовоплощению в культурно-историческом процессе воображение обозначается в кругу понятий Голосовкера как имагинация. Человеческая имагинация реализует себя в различных культурах по-разному. И важно то, что в любой сколько-нибудь развитой культуре осознается (в каждом случае на свой лад, но все же осознается) ценность присущего людям имагинативного дара и в эстетической области[127], и в областях философских и научных исканий. Сфера человеческого существования и творчества разворачивается в суровом и неустойчивом контексте эмпирической природы и социальности — в контексте «мечущейся необходимости» (с. 122). По Голосовкему, сам по себе, помимо присутствующего в нем человеческого творчества и самосознания, мир «мечущейся необходимости», мир безрассудного подчинения человеческой души силам внешнего принуждения и гнета, распадения и смерти, не имеет в себе ценности и смысла. Ценность и смысл человеческой культуры и человеческого разума начинаются с момента их вступления в борение со Сфинксом — с загадкою страдания и смерти[128]. И борение это, обусловленное жаждою жизни и бессмертия, в контексте «мечущейся необходимости» как бы часть «диалектики природы», как бы часть всегда динамичного и заведомо неустойчивого эмпедокловского дуализма Любви и Вражды (см. с. 124)[129]. Наблюдаемый сознанием контраст губительной «мечущейся необходимости» и «бессмертия творческого процесса природы» оказывается для сознания предпосылкой во-прошаний о «бессмертии самого творения природы» — человека, оказывается мощнейшим стимулом для работы человеческой имагинации. Так, сквозь «диалектику природы» прорастает сверхприродная диалектика человеческого духа. Здесь-то мы и сталкиваемся с одним из стержневых понятий философии Голосовкера — с понятием «имагинативный абсолют»: стремление оспорить свое рабство у «мечущейся необходимости», стремление во-обра-зить свое эмпирически сокрытое, но всем своим внутренним существом чаемое бессмертие и составляет живую и непреложную суть любого сколько-нибудь серьезного культуроведческого процесса, любой закрепившейся и оправдавшей себя в истории формы культурного творчества[130]. Кровно присущая культуре надежда на бессмертие (личное, родовое, вселенское — в разных культурах акценты разные) или, по крайней мере, на причастность бессмертному, соотнесение себя с бессмертным в мифологическом образе, в нравственной норме, в художественном творении, в теоретическом построении — это и есть, по Голосовкеру, «имагинативный абсолют» (с. 123)[131]. Таким образом, Абсолют для Голосовкера — не безусловная и статическая космическая сила, но именно неустойчивое, по-разному варьируемое в условиях различных культур человеческое стремление к чаемому бессмертию и к самооправданию перед ним. Если угодно — процесс внесения человеческого смысла в «мечущуюся необходимость». Это внесение, собственно, и есть нечто абсолютное в культуре (см. с. 134). И коль скоро, согласно Голосовкеру, Абсолют не столько космичен, сколько антропологичен, то и мифология (т. е. то, что думают люди об Абсолюте) имеет отношение не столько к космосу как таковому, хотя последнее отношение тоже существенно, сколько к тому, что мыслят о космосе люди. Стало быть, мифология есть прежде всего своеобразная гносеология традиционных культур, их «шифр воображения» (с. 11). Следовательно, если продолжить эту мысль Голосовкера, сравнительно-мифологические исследования, выявляя черты сходства и точки соприкосновения между разными мифологическими системами, дают представление не только об относительном единстве познавательного потенциала человечества, не только о внутреннем родстве старых традиционных гносеологии, но и — косвенно — о месте человека во Вселенной. Ибо если в космос включена, вживлена реальность по имени Человек, Человечество, то, следовательно, человек и его познание входят в число сущностных характеристик Вселенной. Сознание — бытийствует. Разумеется, Голосовкер не склонен абсолютизировать меру бытийственности нашего человеческого сознания, но все же он видит в нем фактор упорядочения отношений «мечущейся необходимости», или, если вспомнить слова Вл. Соловьева, мира, распадающегося на «пляшущие атомы»[132]. «Когда человек недоволен существованием или бытом, он с гордостью произносит слово „бытие“, облагораживая тем самым существование, этизируя его. Бытие — понятие более моральной, чем онтологической природы. Оно неуничтожимо в нашем сознании, хотя и не всегда налицо» (с. 130).
Действительно, тема преодоления распадения, смерти ради жизни и красоты — одна из стержневых общечеловеческих культурных тем. Именно эта тема образует смысловую основу той категории мифов, которую можно было бы условно обозначить как «сошествие во ад» (вспомним мистериальные культуры Древнего Востока и античности[133]; вспомним также и христианскую мистерию Страстей-Воскресения[134]), и той категории, которую можно было бы обозначить как «избавление царевны» (Рама в борьбе с Раваной, Персей и Георгий Победоносец в борьбе с чудовищем[135])… Времени и смерти противопоставляется человеческое стремление к упорядоченности и постоянству: на этом строится, по Голосовкеру, конфликт культуры и природы и парадоксальный конфликт культуры с отчужденными силами социальности и истории, которые человеческая культура сама же и творит (см. с. 119–120).
Так или иначе, человеческое воображение (именно как во-об-ражение, т. е. введение наших человеческих понятий о Бытии в некоторый образный строй, в некоторую образную систему, или парадигму) мыслится Голосовкером как некий соучастник бытия. Ибо присутствие результатов творческой вообразительной деятельности человека в социально-историческом срезе Бытия, а следовательно, и в Бытии как таковом знаменует собою нераздельность субъекта и даже самого элемента человеческой субъективности с Бытием.
Эта философская интуиция, думается, имеет немалую ценность для понимания судеб истории и культуры. Ибо мы нередко склонны трактовать понятийную пару «объективное-субъективное» как выражение не столько диалектической взаимозависимости, сколько лобовой, механической конфронтации («единица вздор, единица ноль…»). Духовный опыт людей не просто «отражает» в себе историю, но благодаря преломлению в субъекте разнородных структур психики, языка, логического мышления, имагинации, смыслоискания этот опыт в актах человеческого волеизъявления и практики (причем практики не только положительной, но и негативной, т. е. не-воления, приневоленности, подневольности) опосредует историю. Стало быть, творит ее[136]. Так что, согласно Голосовкеру, мир духовной свободы разумного человека вовсе не субъективная иллюзия, ибо свобода есть человеческий дар выражения своего имагинативного опыта в слове, в художественном образе, в поступке. И в этом смысле характерное, но трудно дающееся современному полусциентистскому сознанию отождествление созерцания и деятельности в категорических суждениях философов древней Эллады — вещь не столь уж отвлеченная. И вот почему, по Голосовкеру, свобода есть прежде всего право на имагинацию и — вместе с ней — на бессмертие (с. 130–132). Так что внутренняя свобода человека сопричаствует самой сути Бытия, коль скоро в Бытии уделено место человеку[137]. Внутренний стимул (или, по терминологии Голосовкера, «побуд») к имагинативному творчеству может проявлять себя по-разному: как художество, как философствование, как проповедь, как стремление преодолеть гнет низших, чувственных стихий в человеке и как санкция органического соотнесения этих стихий с устремлениями высшего порядка, как это нередко происходит в человеческом творчестве (см. с. 136–137).
Все это — вещи принципиально важные в плане именно востоковедном. Общечеловеческий имагинативный гений не может проявляться единообразно: действуя в различных природно-эко-логических, социальных и цивилизационных условиях, соотнося себя с самыми разнообразными потребностями социальности и духа, людской имагинативный гений, «имагинативный абсолют», порождает головокружительное многообразие форм самовыражения, образов, стилей, идей. Так что многообразие этих форм, порождающее в мире столько взаимного недопонимания и — вместе с ним — столько боли, оказывается на поверку одним из ценнейших общечеловеческих достояний, оказывается частью, если вспомнить слова Д. С. Лихачева, общечеловеческого «культурного генофонда», общечеловеческой «экологии культуры»[138].
Тогда возникает вопрос: как возможно взаимопонимание между представителями различных культур, а в рамках одной культуры — между представителями различных культурных ориентации или типов человеческой экзистенции? То есть, проще говоря: как возможно взаимопонимание? На чем оно может строиться?
Тексты, приведенные в книге «Логика мифа», почти что не дают ответа на этот вопрос. По всей видимости, философа, жившего в те времена, когда в общественном сознании преобладали мотивы универсалистической нивелировки, более всего волновал вопрос о праве индивида быть самим собой. В нынешний же период, когда это право индивидов и групп защищено не только в теории, но и отчасти в жизненной практике, выдвигается проблематика как раз и иного свойства: проблематика диалога и взаимопонимания. Тем паче, что динамизм и хрупкость современного образа жизни ставят вопрос о взаимном понимании людей с особой остротой. И все же в книге Голосовкера есть одна теоретическая конструкция, которая отвечает современному идейно-философскому «заказу». Такова, на наш взгляд, разработанная философом идея «смыслообраза»[139].
Что же такое «смыслообраз»? По определению Голосовкера, смыслообразы суть идеи, порождаемые индивидуальными и коллективными сознаниями и циркулирующие между ними; причем идеи эти движутся от сознания к сознанию именно как пластические «внутренние образы», как творения человеческого воображения (см. с. 47), как «чувственное подобие вещественно существующего» (с. 48), как «целокупные образы» (с. 49). Если в специализированных теоретических умах, что особенно характерно для послекартезианской Европы, идеи живут и передаются прежде всего в формах наукообразных отвлеченно-теоретических конструкций, то в широком общечеловеческом культурном опыте мысль действует прежде всего в тех образах, которые могут быть выражены посредством слова, посредством обычного языка (см. с. 154). Это как раз то самое, о чем говорится в трудах современных финских логиков (Хинтикка, Сааринен и др.): парадоксальные, нестрогие, «размытые» суждения, суждения глубоко личные обеспечивают доходчивые и жизненно необходимые формы взаимопонимания и общения. Таким образом, смыслообраз оказывается своего рода актом духовного упорядочения Вселенной — огромной и неведомой — силами человеческой имагинации. На этом в принципе строится все человеческое понимание и взаимопонимание в самых различных и нередко конфликтующих между собой формах — в мифологии, искусстве, религии, философии. науке. И сам мучительный дар понимания, — дар, строящийся на фиксировании и циркуляции смыслообразов, привносится человеком как некое особое, специфически человеческое качество в необъятную целостность Вселенной (см. с. 161–163)[140].
Эта сложная концепция творческой роли нестрогого смыслообраза в космическом самопознании проработана Голосовкером на материалах прежде всего античной культуры, а также немецкой философии и поэзии Нового времени. Но нам бы хотелось приблизить ее к понятиям востоковеда, показав глубоко конструктивную роль смыслообразного мышления на древневосточном материале. Поэтому несколько слов о философско-познавательном значении переходившего от культуры к культуре смыслообраза Света.
Еще Гегель, знавший зороастрийское наследие лишь по несовершенному французскому переводу Авесты, обратил внимание, что свет в Авесте — не столько натуралистический свет, сколько мифологическая символизация внутренне свободного творческого духа. Гегель поставил эту древнеиранскую интуицию в прямую связь с библейской сознательной символизацией света именно как духа, свободного от внешних, эмпирических определений[141]. Действительно, здесь мы сталкиваемся с глубочайшей общефилософской интуицией древневосточных мыслителей-визионеров. Смыслообраз Света, отождествляемого с чистотой и свободой, есть предпосылка понимания того, что добро не может быть слепо, что оно не может не познавать различий в Бытии. Вспомним отождествление Света и Логоса в первой главе Иоанна, вспомним кабалистическое понятие «Бина» или понятие «Intellectus»[142] у схоластиков — во всех случаях речь идет о добре как о различающем, размышляющем, разумеющем творчестве. И стало быть, об этической действенности познания[143]. Не случайно и сам Голосовкер кардинально сближает понятие имагинации с понятием совести (см. с. 130). Более того, в самом стремлении человеческого духа противопоставить эмприческому зрелищу всеобщего взаимного поедания, распада и энтропии идею единства Бытия, — единства, оформляющего себя как Лад, как Космос, он усматривает не только познавательный, но и этический императив[144]. Согласно Голосовкеру, имагнативному творчеству, реализующемуся в философии, в искусстве, в гуманитарных науках, принадлежит особо важная общечеловеческая и, более того, космическая функция в современном мире: оно противостоит сциентистской тенденции к грубо натуралистическому обезличению и обессмыслению Вселенной (см. с. 117–119)[145]. Впрочем, мы были бы неправы, настаивая лишь на негативном отношении философа к той романтике естественно-научного познания, которая впервые заявила о себе в библиотеках и обсерваториях античной Александрии и которая в специфических условиях Нового времени во многом сформировала собой облик нашего мира. Дело не только в том, что строгая наука тоже имагинативная (т. е. образотворческая и знакополагающая) деятельность, но и в том, что влияние естественнонаучного стремления к точности, выверенности, корректности во многом гарантирует поддержание человечеством его культурной памяти и преемственности (см. с. 92–94).
С точки зрения востоковедной эта позиция, отработанная в ходе изучения прежде всего античного материала, представляется чрезвычайно важной. Европейская восточная филология, археография и сравнительное религиоведение XVIII–XX вв. во многом сложились под влиянием строгих естественно-научных методологий. Успехи востоковедных историко-культурных исследований дали стимул той публикаторской деятельности, которая создала предпосылки не только для межкультурного общения между Западом и Востоком, но и для развития национального сознания в самих странах Востока. Вот пример характерный и красноречивый: английские друзья обратили внимание молодого Ганди на Бхагавадгиту, дотоле ему незнакомую[146]. Чтение Бхагавадгиты, библейских текстов (Библия в текстологических проработках Нового времени — опять-таки опосредованный европейской и научно-гуманитарной мыслью восточный материал) и Толстого позднее стало одной из интеллектуально-духовных предпосылок становления гандизма как особой, национально-индийской идейной и мировоззренческой системы.
Вот это — повод лишний раз поразмыслить о связи научной и гуманитарной имагинации с историческими судьбами человечества.
* * *
О роли человеческой имагинации как безусловного элемента созидания культуры и как неотъемлемой характеристики космического статуса человека можно говорить до бесконечности. Но все же пора сделать некоторые принципиальные выводы из того востоковедного прочтения трудов Я. Э. Голосовкера, которое было предложено читателю выше.
Человеческая культура и человеческая история во многом конституируются тем духовно-символическим творчеством, которое определяется Голосовкером как имагинация, имагинативная деятельность. И коль скоро эта деятельность образует живую и безусловную суть человеческого бытия и само человеческое бытие соотносит себя со Вселенной благодаря имагинативной сфере (мифология, искусство, гуманитария, наука, следовательно, и технология), то, стало быть, эта сфера — не просто пассивное отражение внешней действительности. Она активно соучаствует в Бытии. Следовательно, бытийствует.
Мы далеки от того, чтобы трактовать эту бытийственность человеческого творчества в духе сентиментального оптимизма. Насилие, «похоть господства» (выражение Августина), несправедливость, экологические бедствия издревле выступали негативными ее издержками. Но и само переживание этих издержек, само стремление противопоставить этим издержкам осмысленные усилия человеческого духа, человеческой нравственности — также неотъемлемая часть истории великих культур Запада и Востока.
И в уникальных условиях современного мира человечество вплотную столкнулось со множеством разрушительных последствий бездуховного отношения и к природе, и к социальности, и к познанию. И в то же самое время наша эпоха предоставляет людям беспрецедентные возможности свободного межкультурного взаимообмена и общения, возможности, обусловленные и современной технологией, и современными эгалитарными социальными идеями, и выстраданными веками понятиями о человеческом достоинстве. И в этих условиях перед учеными-гуманитариями (именно как носителями общечеловеческой функции критического самосознания) во весь рост встала проблема изучения тех достижений и внутренних законов человеческой имагинации, которые пронизывают собой все самое важное и глубокое, что создано на протяжении веков в рамках различных цивилизаций и ареалов крохотной планеты Земля.
Дата: 2018-12-21, просмотров: 213.