Если бы после сказочного спектакля в Императорском театре кто-то из зрителей не захотел возвращаться домой, страшась очутиться в окружении знакомых предметов, дабы не окунуться в реальную жизнь, которую он с радостью забыл на час, ему достаточно было пересечь площадь Парадов и, углубившись в предместье Мариахильф, пуститься по освещенной луной главной дороге в Шёнбруннский дворец: расположившись на одном из холмов, он мог вдоволь полюбоваться чудесным видом, будто продолжая наслаждаться сказкой из «Тысячи и одной ночи», начавшейся еще в театре и перенесенной в поэтическую природу Верхней Германии.
Однако прежде чем прийти в деревню Майдлинг, наш путешественник, может быть, остановился бы, завидев в левом крыле Шёнбруннского дворца шестнадцатилетнего юношу, или скорее мальчика, который стоял у балконного окна, опершись обеими руками на резную решетку; его лицо в свете луны было еще бледнее, чем луна. Казалось, он тоже любуется роскошным зрелищем, в поисках которого сюда пришел бы наш путник.
Из окна юноша мог в эту ясную, светлую, почти весеннюю ночь видеть впереди и внизу всю Вену, ее дома, колокольни, высокие башни и над ними — изящный шпиль ее великолепного собора; изнутри город еще подсвечивался последними огнями, зато снаружи чернел опоясывающий его широкий земляной вал; необъятный Дунай, обогнув одним из своих рукавов остров Лобау, продолжал свой путь и терялся вдали среди знаменитых равнин Асперна, Эсслинга и Ваграма.
С противоположной стороны взгляду юноши открывалась огромная долина в окружении холмов, откуда вода падала каскадами в прозрачные озера, а вековые деревья застыли вокруг, словно часовые на посту. Вглядевшись еще внимательнее, юноша несомненно мог различить в туманной дымке поросшие лесом холмы, убегающие вдаль, словно стадо испуганных буйволов, и поднимающиеся к самым высоким вершинам далеких Альп.
Но ни свет и тени засыпающей Вены, ни тихий плеск озерной волны, ни звонкие каскады, ни туманные дали, ни мрачные горы не занимали юношу.
Он не сводил глаз с дороги, соединявшей Шёнбрунн с Веной, и, насторожившись, не обращая внимания на ледяной февральский ветер, вслушивался в малейшие шорохи, доносившиеся со стороны города; не раз уже его заставлял вздрогнуть то хруст сломанной ветки, то скрип флюгера, то скрежет дворцовых ворот, запиравшихся на ночь.
Случайного свидетеля, снизу наблюдавшего за юношей с развевающимися на ветру белокурыми волосами и в белоснежной форме полковника австрийской армии могла бы поразить меланхолическая красота задумчивого молодого человека, похожего на влюбленного в ожидании первого свидания или на поэта, в ночной тиши ищущего вдохновения для своих первых стихов.
Сразу же оговоримся, что белокурый юноша с меланхоличным лицом и в белом мундире и был тем самым человеком, которого — хотя он присутствовал на представлении — так долго и безуспешно искали в Императорском театре гости из Индии.
Теперь читатели, очевидно, догадались, что перед нами не поэт, пытающийся разгадать по звездам тайну мироздания, а просто-напросто влюбленный, пожирающий взглядом ту часть освещаемой луной дороги, которая соединяет Шёнбрунн с Зайлерштатте; дорога белеет в ночи, подобно атласной ленте; она должна привести к нему красавицу-танцовщицу.
То ли он устал стоять в одной позе, то ли ему послышался вдалеке какой-то шум: он выпрямился во весь рост, и теперь стало заметно, что он слишком высок для своего сложения (юноша был похож на тоненький гибкий тополек); теперь стало понятно и беспокойство индийского генерала за его здоровье.
Очевидно, наши читатели хотели бы поближе познакомится с молодым человеком, стоящим у окна, узнать некоторые неизвестные подробности, которые долг историка обязывал нас собрать и которые, возможно, будут уместны в нашем повествовании? Изложим их в нескольких словах.
Одна строфа нашего великого поэта Виктора Гюго скажет нам больше, чем двадцать страниц г-на де Монбеля о том, как начиналась эта короткая жизнь, достойная скорее пера поэта, чем историка:
В закатных небесах без всякого усилья
Орел парил, но вихрь сломал внезапно крылья.
Пал молнией гордец, а на его престол
Слетелось воронье урвать хотя бы малость —
Хватайте, кто жадней!
Добыча всем досталась:
Орленок — Австрии,
Британии — орел. [8]
Орленка посадили в клетку Шёнбруннского императорского дворца, расположенного на окраине Вены, примерно в полутора льё от австрийской столицы.
Там он и вырос, любуясь роскошным зрелищем, которое мы только что описали. Он вырос под сенью восхитительного сада, раскинувшегося до Парковой беседки; своими бассейнами, мраморными статуями, оранжереями он напоминал мальчику версальский парк, а кабаны, лани, олени и косули бегали там так же свободно, как в Сен-Клу или Фонтенбло… Он вырос, любуясь прелестными деревушками Майдлинг, Грюнберг и Хитцинг, похожими на группы загородных домиков, разбросанных вокруг дворца. Он с трудом выговаривал незнакомые названия, но в конце концов выучил их, по мере того как забывал Мёдон, Севр и Бельвю.
Однако у несчастного маленького изгнанника возникали порой, подобно вспышкам молнии, глубокие и яркие воспоминания.
Он, например, помнил, что раньше его звали Наполеоном и у него был титул короля Римского.
Но с 22 июля 1818 года его стали звать Францем, герцогом Рейхштадтским.
— Почему меня называют Францем? — спросил однажды мальчик у своего деда, императора Австрийского, качавшего его на коленях. — Я думал, что мое имя Наполеон.
Вопрос был точен, зато ответить на него оказалось непросто.
Император задумался, потом сказал:
— Отныне вас не зовут Наполеоном по той же причине, по какой не зовут королем Римским.
Такой ответ мальчика, естественно, не удовлетворил. Он тоже немного подумал и продолжал:
— Дедушка! А почему я больше не король Римский? Второй вопрос смутил деда еще больше, чем первый.
Император попытался было, как и в первый раз, уклониться от ответа, но потом, видимо, решил сразить внука серьезным доводом, чтобы тот больше не возвращался к этой теме.
— Вы знаете, дитя мое, что, помимо титула императора Австрийского, я еще ношу титул короля Иерусалимского; это, однако, не дает мне абсолютно никаких прав на город, находящийся во власти турок, верно?
— Да, — кивнул мальчик, следивший за рассуждениями Франца II со всем вниманием, на какое был способен.
— Вот и вы, дорогой Франц, являетесь королем Римским в такой же степени, — продолжал император, — в какой я король Иерусалимский.
То ли ребенок понял объяснение не до конца, то ли слишком хорошо его усвоил, но он опустил голову, замолчал и больше никогда об этом не заговаривал.
Будучи еще совсем ребенком, он каким-то образом узнал о славе и несчастьях своего отца. Но как и от кого? Бог знает! То ли сердце ему подсказало, то ли ангел-хранитель его первых лет поведал ему об этом в ночной тиши…
Однажды знаменитый принц де Линь, один из самых доблестных и остроумных дворян XVIII века, прибыл с визитом к императрице Марии Луизе, находившейся тогда вместе с сыном в Шёнбруннском дворце.
В присутствии мальчика доложили о господине маршале принце де Лине.
— Это маршал? — спросил мальчик у своей гувернантки г-жи де Монтескью.
— Да, ваше высочество.
— Один из тех, кто предал моего отца?
Ему отвечали: нет, напротив, принц был храбрым и верным солдатом, после чего мальчик принял старого маршала весьма дружелюбно.
Как-то раз мальчик стал ему рассказывать о том, как был потрясен воинскими почестями во время похорон генерала Дельмота и какое удовольствие получил, глядя на марширующие войска.
— В таком случае, ваше высочество, — отвечал принц, — скоро я доставлю вам еще большее удовлетворение, потому что похороны фельдмаршала — самое пышное зрелище в этом роде.
И действительно, принц сдержал слово: спустя почти полгода он дал сыну императора возможность полюбоваться грандиозным зрелищем: десять тысяч солдат в полном боевом снаряжении провожали фельдмаршала в последний путь.
Примерно в то же время принцесса Каролина Фюрстенберг в интимном кругу заговорила в присутствии герцога Рейхштадтского о великих событиях и людях века. О мальчике просто забыли или решили, что шестилетнего ребенка можно не стесняться.
Генерал Соммарива назвал трех самых выдающихся полководцев своего времени.
Вдруг мальчик, задумчиво слушавший это перечисление, поднял голову и перебил:
— Я знаю четвертого, вы его не назвали, господин генерал!
— Кого же, ваше высочество? — удивился генерал.
— Моего отца! — выкрикнул мальчик и выбежал вон. Генерал Соммарива бросился за ним, догнал и привел обратно.
— Вы правы, ваше высочество, что говорите так о своем отце, но вы напрасно убежали.
Несмотря на навязанный ему титул герцога Рейхштадтского, несмотря на хитроумное сравнение, которое провел его дед между королевством Иерусалимским и королевством Римским, мальчик не хотел забывать о своем происхождении.
Однажды один из эрцгерцогов показал юному герцогу золотую медаль с его поясным портретом, выбитую по случаю его рождения; такие медали были розданы народу после церемонии его крещения.
— Знаешь, кто изображен на этой медали, Рейхштадт? — спросил эрцгерцог.
— Я, — без запинки отвечал мальчик, — это было в те времена, когда меня звали королем Римским.
В пятилетнем возрасте, когда начинают давать образование принцам австрийского дома, стали обучать и сына Наполеона. Общее руководство было поручено графу Морицу Дитрихштейну. Под его началом капитан Форести обучал мальчика военным наукам, а поэт Коллин — брат Генриха Коллина, автора трагедий «Регул» и «Кориолан», и сам автор трагедии «Граф Эссекс» — всему остальному.
В пять лет принц говорил по-французски как истинный парижанин.
Было решено выучить его немецкому. Борьба была долгой: отвращение, с которым он воспринимал этот язык, вошло у австрийцев в поговорку. Напрасно ему приводили самые убедительные доводы, желая пробудить в нем интерес к занятиям; напрасно уверяли, что он должен говорить на языке страны, ставшей отныне его родиной. Мальчик сопротивлялся всеми силами, упрямо не желая говорить ни на каких других языках, кроме французского и итальянского.
Чтобы победить его непримиримость, пришлось пообещать юному герцогу, что немецкий язык будет для него лишь дополнительным, а основным останется французский.
Характер мальчика, уже в это время довольно определившийся, был смесью доброты и гордости, твердости и разумности. Упрямый от рождения, юный принц любую новую мысль встречал в штыки, и только уговорами можно было заставить ее принять. Он был добр к низшим и любил своих учителей, но его доброта и любовь были глубоко спрятаны: нужно было о них догадываться (ведь он их скрывал) и извлекать на свет с таким же трудом, с каким ныряльщик достает со дня моря жемчужину.
Его любовь к правде граничила с фанатизмом: он терпеть не мог сказки и басни.
— Раз этого никогда не было, — говорил он, — все это ни к чему.
Его преподаватель Коллин это мнение отнюдь не разделял, ведь он был поэтом и, напротив, жил в выдуманном мире. Учитель попытался преодолеть эту склонность ребенка принимать на веру лишь то, что действительно происходило в жизни. Он нашел такое средство. Однажды он отправился вместе с юным принцем на прогулку, предупредив мальчика, что им предстоит долгий путь. Когда они взошли на зеленые холмы, раскинувшиеся над Шёнбрунном, учитель и ученик ненадолго остановились, потом продолжили поход, вступив в узкую и тенистую долину, откуда не видно за густыми деревьями ни Вены, ни бескрайних дунайских равнин, лишь горы синеют вдали, поднимаясь гигантским амфитеатром до самых вершин Шнееберга.
В этой долине сохранилась одинокая хижина, построенная в соответствии с окружающими ее горами в виде тирольского шале; ее так и называют Tyroler Haus [9].
В этом месте, вдали от целого света, среди гор, оврагов и лесов, поэт стал превозносить красоту и величие дикой природы. И вдруг безо всякого перехода, не говоря, правда это или вымысел, он рассказал мальчику чудесную историю Робинзона Крузо; она так поразила ребенка или, вернее, пробудила его дремавшее воображение, что он сейчас же представил себя на необитаемом острове и сам предложил учителю смастерить инструменты, необходимые для удовлетворения основных жизненных потребностей; вместе они взялись за дело и, с грехом пополам управившись с этим делом, меньше чем за две недели вырыли пещеру, наподобие той, что была у потерпевшего крушение англичанина (ее и сегодня показывают путешественникам как дело рук сына Наполеона и называют не иначе как пещерой или гротом Робинзона Крузо).
В восемь лет принц приступил к изучению древних язы ков. Для его учителя Коллина это оказалось одним из самых суровых испытаний: мальчик с глубочайшим отвращением воспринимал древнегреческий и латынь, зато инстинктивно тянулся к наукам, имеющим отношение к военному искусству.
В 1824 году такое неприятие древних языков все-таки удалось преодолеть: Коллин умер, и сменивший его г-н барон фон Обенхауз вложил в руки юному герцогу Тацита и Горация. Но после того, как мальчик услышал, что его отца сравнивают с Цезарем, он совершенно забросил книги историка и поэта ради сочинений полководца; его любимым занятием стало чтение «Записок» Цезаря.
Но все это была древняя история. Труднее было преподать строптивому ученику историю современную, то есть рассказать ему о Революции: что предшествовало ей, как она развивалась и что за ней последовало.
Это нелегкое дело было поручено г-ну Меттерниху.
Для нас остается тайной, о чем ловкий дипломат говорил со своим учеником, какие вопросы этой великой истории он освещал в подробностях, а что оставил в тени. От мальчика не посмели скрыть правду, однако нельзя было сказать все: ему рассказали о том, что нельзя было обойти молчанием, что не могло укрыться от его пытливого взора, но в конечном счете перед ним лишь чуть-чуть приоткрыли туманную даль, а в некоторые тайны он едва заглянул, как заглядываешь в пропасть при вспышке молнии.
Как бы там ни было, но строптивость герцога Рейхштадтского, неизменно толкавшая его к одной и той же цели, а также благоговейное отношение к памяти отца — все это весьма осложняло задачу для г-на Меттерниха, каким бы талантливым учителем он ни был.
Вот почему едва при дворе стало известно о нарождающейся страсти юного герцога к красавице Розене Энгель, как было тут же приказано закрыть глаза на эту юношескую фантазию, которая могла отвлечь его от желания постичь такие вещи, которые для его же блага лучше было бы не знать. Но то, что сочли обыкновенной фантазией, приняло такие размеры, какие принимало все, на чем останавливал свое пылкое воображение сын Наполеона: фантазия переросла в настоящую страсть. Вот как случилось, что в час ночи — холодной февральской ночи — юный герцог поджидал красавицу-танцовщицу не в теплой спальне за плотными парчовыми шторами, а у распахнутого окна; он стоял с обнаженной головой, при этом он так мучительно кашлял, что порой все его слабое тонкое тело сотрясалось, словно молодой тополь под топором дровосека.
Увы, дровосеком, взявшимся за юное венценосное деревце, была Смерть; спустя пять лет она срубит его под корень вдали от огромного могучего дуба, в тени которого мог укрыться целый свет.
Итак, мы сказали, что, прижав руку к груди, несчастный юноша, приговоренный самой Судьбой, выпрямился во весь свой рост.
Может быть, он услышал глухой рокот, напоминавший далекую грозу, приближавшуюся к Шёнбрунну со стороны Вены. Человеку с более спокойным характером сразу стало бы понятно, что это подъезжает карета.
Стук колес слышался все явственнее; вскоре показались два фонаря, они словно летели над дорогой, как блуждающие огоньки, скользящие над прудами.
И слух и зрение подсказали принцу, что это приближается возлюбленная, но еще громче заговорило в нем предчувствие. У него не осталось больше сомнений; он запрыгал, как школьник, захлопал в ладоши, как ребенок, и несколько раз громко, будто делясь с кем-то своим счастьем, повторил на французском языке (единственное, что ему оставалось от Франции):
— Это она! Слава Богу, это она!
Дата: 2018-09-13, просмотров: 829.