В последний день масленицы 1827 года около шести часов пополудни Вена представляла собой непривычное зрелище.
Увидев толпу на улицах, иностранец не смог бы сказать, зачем жители так торопливо стекаются из Штубен-Тор, Леопольдштадта, Шоттен-Тор и Мариахильфа — одним словом, из всех городских предместий — на дворцовую площадь.
Однако толпа направлялась не ко дворцу. Тысячи экипажей с гербами всех самых знатных фамилий Германии стояли на улицах, прилегавших к императорскому дворцу. Что же привело их сюда: именины императора, бракосочетание, рождение наследника, смерть царствующей особы, похороны, поражение, победа? Что явилось причиной волнения в городе?
Оказывается, вся эта огромная толпа направлялась в Императорский театр, где в виде исключения выступала с бенефисом знаменитая танцовщица Розена Энгель, потому что театр у Каринтийских ворот был в ту пору на ремонте.
Танцовщица была на всю Европу знаменита своей красотой, добродетелью, своим талантом, и это вполне оправдывало радушие венской публики. Кроме того, поговаривали, что Розена выступает в австрийской столице в последний раз, а затем намерена отправиться в Россию, которая в те времена начинала переманивать из Западной Европы лучших актеров, художников, музыкантов.
Другие придерживались мнения, что она навсегда покидает сцену, потому что выходит замуж за принца Гессенского.
Наконец, третьи — надобно признать, что таких было меньше всего, — утверждали, что она уходит в монастырь.
Одним словом, существовало немало причин для волнения публики, вот почему толпа валила со всего города в надежде увидеть зрелище, которое никогда уже не повторится.
Но напрасно: еще за неделю до представления все билеты были проданы, и если бы зал мог вместить еще тридцать тысяч человек, было бы то же самое. Большое разочарование ожидало тех, кто, не поужинав, приехал в вечерних туалетах из Майдлинга, Хитцинга, Баумгартена, Бригитте — нау, Штадиау и других мест, расположенных на пять льё кругом: без билетов, купленных заранее, в театр никто не мог попасть.
Когда по рядам собравшихся на площади Парадов пронеслась новость о том, что все билеты давно проданы, толпа от досады, возмущения, злости закричала так, что стало слышно в Пратере. Нет сомнений в том, что разбушевавшиеся люди были готовы на крайность, но в эту минуту подъехавшие дворцовые экипажи остановились перед театром и, подобно плотине, заставили эту людскую реку вернуться в свое русло.
Толпа — мы имеем в виду прежде всего австрийскую толпу — никогда по-настоящему не кипит злобой: ей лишь бы покричать! Но раз присутствие императорской семьи не позволяло толпе изрыгнуть ругательства, она вознаградила себя криками «Да здравствует император!», а вместо театрального представления довольствовалась, подобно живописно-поэтической памяти Рюи Блазу, созерцанием того, как из экипажей выходили следом за его величеством принцессы, эрцгерцогини, графини.
Сколь это ни захватывающе, мы все же предпочитаем встретить именитых гостей, удобно устроившись в театральном кресле: наше звание драматурга, которое мы называем при входе в театр, дает нам право проникнуть туда без билета; недалеко от дверей стоит огромная серебряная чаша, куда избранная публика опускает подношения, предназначенные танцовщице, ведь это ее бенефис.
Зрительный зал Венского императорского театра в обыкновенные дни не поражал воображения, зато в тот вечер он радовал глаз необычайным убранством. Казалось, вы попали в какой-нибудь арабский дворец, где все переливается, сверкает, поет, дышит — бриллианты, жемчуга, кружева, женщины и цветы. В какую сторону ни взглянешь, повсюду напудренные лица, оголенные плечи — ни строгого мужского лица, ни черного фрака; это были цветущие поляны без мрачных древесных стволов, и можно было подумать, что какое-то невидимое божество взялось собрать воедино все, что было прекрасного в старом мире, и создать новый.
Императорская ложа располагалась справа от авансцены и состояла из трех лож, которые можно было разъединить или, наоборот, соединить в одну — в зависимости от желания высочайших особ. Спереди в этой ложе сидели десять дам, все молодые, все хорошенькие, все светловолосые, все в кружевных платьях; грудь и прическа каждой их них были убраны цветами, среди которых, как капли росы, поблескивали бриллианты. Десять женщин — или скорее девушек, потому что самой старшей не было еще двадцати пяти лет, — можно было принять за сестер: так они походили одна на другую грацией, свежестью, прелестью, будто олицетворяя собой первые майские дни.
Напротив императорской ложи (то есть слева от авансцены) располагалась другая цветочная корзина, в которой были собраны семь недавно распустившихся бутонов новой ветви баварского генеалогического древа: принцессы Йозефа, Евгения, Амелия, Елизавета, Фредерика, Луиза и Мария.
Ложи, прилегавшие к австрийской императорской и баварской королевской ложам, напоминали геральдический лес, где смешались генеалогические ветви всех принцев Гессенских: Гессен-Дармштадты, Гессен-Гомбурги, Гессен-Рейнфельды, Гессен-Ротенбурги, Гессен-Кассели, Гессен-Крейцберги, Гессен-Филипшталь, Гессен-Баркфельды; там были принцессы Ниддская, Гогенлоэ, Вильгельмина Баденская и юные принцессы Берта и Амелия — едва заметные бутоны в этом роскошном букете.
Затем следовали ложи Виттенбергов, Штутгартов, Нейштадтов, Монбельярнов, Саксов, Бранденбургов, Баденов, Брауншвейгов, Мекленбургов, Шверинов, Ангальтов; принцесс Марианны и Генриетты, юной принцессы Терезии из королевской ветви Нассау.
Но все внимание зрителей было сосредоточено не на австрийской императорской ложе, не на баварской королевской, не на какой-либо из других лож, развернувшихся над партером, словно оживший герб Германии. Не интересовали публику ни бриллиантовые лучившиеся эгреты, ни благоухавшие венки цветов, ни коралловые уста, открывавшие в улыбке безупречные зубки, — нет!
Все взгляды были прикованы к ложе, расположенной прямо против сцены; обычно она предназначалась для адъютантов императора; у нас ей соответствует самая середина бельэтажа. Необычность и красота тех, кто сидел в ней, вызывали у присутствовавших восхищение, граничившее с воодушевлением. Именно эта ложа придавала залу сходство с восточным дворцом (о чем мы уже упомянули) и заставляла невольно вспомнить о «Тысяче и одной ночи».
Вообразите: красивый черноусый и чернобородый индиец лет сорока пяти — сорока восьми с веером в руке, закутанный в белый кашемир, расшитый жемчугом и золотом; вокруг шеи — газовый шарф, сквозь который, как звезды сквозь облако, поблескивают дорогие камни; на голове — парчовый тюрбан с изумрудными павлиньими перьями, скрепленными на лбу огромным бриллиантом величиной с голубиное яйцо. Судя по гордому взгляду, его можно было принять за независимого раджу из Богилкунда или Бунделкунда, а по богатству его одеяния — за духа алмазных копей Паннаха.
Раз уж мы взялись описывать делийского или лахорского гостя, да позволено нам будет употребить сравнение в духе Востока. Итак, индийца окружали, словно звезды луну, четыре индианки с подведенными черным карандашом глазами и подкрашенными шафраном щеками; самой старшей было не более пятнадцати лет; они были закутаны в газ и одеты в белоснежный бухарский кашемир; их глаза так и сияли в освещенном тысячью свечей зале.
Позади раджи — так все называли иноземца — стояло шестеро молодых индийцев в одеяниях, расшитых зеленым, голубым и оранжевым шелком того яркого и теплого оттенка, словно вобравшего в себя солнце, которыми богата палитра Индии: кажется, сам великий Веронезе окунал в нее свою кисть.
Наконец, в самой глубине огромной ложи, где находилась служебная комната, застыли в неподвижности восемь слуг с огромными бородами и в длинных белых перкалевых одеяниях, в алых с золотом тюрбанах.
Один из них исполнял при радже обязанности глашатая; он именовался «чупараси» (по названию длинной красной перевязи, проходившей через правое плечо к левому бедру); на ней висела большая золотая пластинка с выгравированными на персидском языке именем, титулами и званиями хозяина.
Другие были делийскими «харкарами», один — мадрасский «тамул» и еще один — бенаресский «пандит», что соответствует нашим камергеру и янычару.
Посреди зрительного зала, блиставшего белизной кружев, и платьев, подобно тому как сверкает на солнце снег, эта индийская ложа, сияющая и яркая, напоминала зеленый оазис на одном из заснеженных гималайских плато. Зрители были ослеплены великолепием заморских гостей; но едва прикрыв глаза, каждый представлял, как перед ним разворачивается панорама всех эти индийских городов, одни названия которых производят на нас такое же впечатление, как сказка или песня: Сазерам, Бенарес, Мирзапур, Каллингер, Кальпу, Агра, Биндрабунд, Мутра, Дели, Лахор, Кашмир. Перед мысленным взором проплывали дворцы, надгробия, мечети, пагоды, беседки, каскады — все чудеса древнеиндийской архитектуры; вы словно купались в ароматах клубники и диких абрикосов; вас обволакивали клубы душистого дыма, поднимавшиеся от подожженных горцами кедровых ветвей на плоскогорьях Джавахира, и с заснеженных вершин, с потонувших в заоблачной дымке пиков вам открывались зеленеющие тибетские равнины, где, как говорят поэты, никогда не бывает дождя, — одним словом, вы забывали обо всем на свете: о театре, о времени, об императоре, о городе, о Европе; вы чувствовали, как у вас за спиной вот-вот вырастут крылья и вы улетите в благословенную землю, посылавшую вам изумительные видения!
Посреди этого индийского города в миниатюре, в первом ряду описываемой нами ложи, по правую руку от индийца, казавшегося принцем — так все вокруг него было по-азиатски и по-королевски роскошно, — сидел господин, о котором мы еще не успели ничего сказать.
Заморскому гостю этот незнакомец был полной противоположностью: он был одет по-европейски — в черный закрытый фрак с ленточкой офицера Почетного легиона в петлице.
Однако тому, кто внимательно присмотрелся бы к костюму раджи, разница показалась бы не столь очевидной: в одной из складок его белоснежного одеяния он увидел бы такую же орденскую ленточку, что украшала грудь европейца.
Никто точно не знал, кем были эти два господина, прибывшие из страны грёз; повсюду — в театре, на прогулке, в одной и той же ложе или в одном и том же экипаже — они были на равной ноге.
Вот какие о них ходили слухи.
Раджа из «Тысячи и одной ночи», этот индиец, чья свита напоминала двор царя Соломона, принимающего царицу Савскую, этот набоб, на кого были направлены лорнеты всех зрителей, и в особенности зрительниц, был, как мы уже сказали, господином лет сорока пяти — сорока восьми, с глазами цвета голубой эмали, с честным открытым лицом, как у индийских горцев; в то же время, его манеры были мягки и изящны, он держался свободно, как подобает жителям индийских равнин.
Говорили, что он впал в немилость у Наполеона в 1812 году, когда открыто выступил против Русской кампании. Он не пожелал в самом начале своей карьеры оставаться не у дел; в то же время ему претила мысль перейти на службу к врагам Франции, как это сделали Моро или Жомини. И он уехал в Индию, предложил свои услуги Ранджит-Сингху, который сам прошел путь от простого офицера до раджи или махараджи, иначе говоря — полновластного повелителя Лахора, Пенджаба, Кашмира и всей той неизвестной части Гималаев, что раскинулась между Индом и Сатледжем.
Генерал Вентура, командовавший пехотой, представил генералу Аллару, командовавшему кавалерией раджи, нового эмигранта; поговаривали, что он мальтиец, но имени его никто не знал. Вскоре Ранджит-Сингх назначил его командующим артиллерией с годовым жалованьем в сто тысяч франков.
Но не служба дала ему теперешнее богатство: одна легенда в восточном духе приписывала его богатству другой источник. Рассказывали, что однажды лахорский властитель прибыл в Пенджаб на смотр войск, находившихся под командованием мальтийского генерала. Тот приказал соорудить трон, и с высоты его король мог следить за маневрами и оценить успехи, которых новый командующий артиллерией добился всего за три года.
По окончании смотра пораженный увиденным Ранджит-Сингх пожелал удвоить генералу жалованье. Однако мальтиец с улыбкой отвечал, что столь щедрое вознаграждение может пробудить зависть его товарищей. Он спросил раджу, можно ли ему надеяться на другую награду.
Ранджит-Сингх наклонил голову в знак согласия.
Тогда мальтиец попросил короля отдать ему в полную собственность участок, покрытый ковром, на котором стоял трон, — иными словами, клочок земли в двадцать пять квадратных футов или около того.
Раджа, разумеется, удовлетворил его просьбу.
А под ковром оказались алмазные копи! Генерал Ранджит-Сингха стал так богат, что, по слухам, мог содержать все войско раджи, насчитывавшее тридцать — тридцать пять тысяч человек.
Генерал служил лахорскому властителю около восьми лет, гласила далее индо-германская легенда, как вдруг ко двору Ранджит-Сингха прибыл корсиканец, бывший офицер императора Наполеона. Раджа с радостью принимал на службу всех, кто приезжал из Европы, и, не ожидая, пока вновь прибывший попросит у него места, сам предложил корсиканцу службу. Однако тот, как говорили, привез с собой значительную сумму, полученную на острове Святой Елены от самого императора, и отказался от всех предложений раджи.
Этот новоприбывший, этот корсиканец, и был, как говорили, сидевший справа от великолепного индийца господин в черном фраке с красной орденской ленточкой в петлице; у него были густые черные усы, глубокие и проницательные темные глаза; видно было, что его бледное нахмуренное лицо таит какую-то заботу, словно туча — грозу; держался он с гордым достоинством, как человек, всю свою жизнь посвятивший одной идее.
Зачем приехали эти два господина в Европу? По слухам, их прислал Ранджит-Сингх на поиски недругов Англии, дабы заручиться поддержкой какого-нибудь европейского государства и поднять всю Индию на освободительную борьбу.
Они остановились в Вене, ожидая, как говорили, сына раджи, юного принца, подававшего очень большие надежды; принц заканчивал лечение в Александрии.
По прибытии в австрийскую столицу они вручили г-ну Меттерниху рекомендательное письмо, подписанное махараджей Лахора, и император Франц оказал им столь же радушный и пышный прием, какой в 1819 году был оказан Абуль-Хассан-Хану, персидскому послу.
Раджа посылал со своим генералом богатые подарки, поручив сложить их к ногам императора. Среди них были его собственный портрет в дорогой раме из китайского нефрита, шелковые и кашемировые ткани, жемчужные и рубиновые ожерелья. Индийский генерал был принят при дворе с большими почестями. Дворец, предоставленный императором в распоряжение гостя, с утра до вечера осаждали придворные, которых посылали жены, сестры, дочери с напутствием как можно нежнее пожать руки набоба: может, в ответ упадет какой-нибудь бриллиантик, изумрудик или сапфирчик, которыми были унизаны пальцы индийца.
Надеемся, теперь читателю понятно, чем (помимо живописности) ложа посланца лахорского махараджи завораживала всех присутствовавших.
XIV. ИНДИЙСКИЙ МИРАЖ
Но, в отличие от толпы, которая словно обрела свою цель и теперь все свое внимание направила на двух друзей-иноземцев, те, в свою очередь, блуждали рассеянным взглядом по всем ложам подряд, словно не замечая ни благородных принцесс в первых рядах, ни прочих красавиц. Напротив, они будто хотели проникнуть взглядом в самую глубину лож в поисках зрителя, который то ли еще не появился, то ли был так хорошо скрыт, что все их усилия разыскать его оказались тщетны.
— Клянусь, я стараюсь изо всех сил, но ничего не вижу: все плывет перед глазами, — сказал индиец своему товарищу на делийском диалекте, которым оба, казалось, владели в совершенстве. — А вы, Гаэтано, видите что-нибудь?
— Нет, — отвечал господин в черном фраке. — Но один осведомленный человек меня уверял, что он — явно или тайно — будет присутствовать на этом представлении.
— Он мог заболеть!
— У него железная воля, для него болезнь, пусть серьезная, не помеха… Он прибудет сюда сегодня хотя бы даже на носилках и прикажет внести себя в ложу. Впрочем, я уверен, что он уже здесь, но присутствует на спектакле инкогнито, притаившись в каком-нибудь бенуаре или в ложе над сценой. Как, по-вашему, он может пропустить последнее, как уверяют, представление, которое дает женщина, готовая подарить ему одному то, в чем отказывает всем остальным?
— Вы, правы, Гаэтано, он уже здесь или скоро будет. Так вы говорите, что получили о Розене новые сведения?
— Да, генерал.
— И они не противоречат первоначальным?
— Еще более подтверждают их.
— Она его любит?
— Обожает!
— И не ищет выгоды?
— Дорогой генерал! Я полагал, что вы знаете немок: они отдаются, но не продаются.
— Я думал, что она испанка, а не немка.
— Мать у нее в самом деле испанка, но что это доказывает? Что она горда, как истинная дочь Кастилии, и бескорыстна, как немка.
— Вам сообщили подробности о юности этой деви… виноват, женщины?
— Это целая история, но она не имеет отношения к тому, что нас занимает. Пока она была девочкой, ее мать или та, что заменила ей мать, — кажется, Розена и сама не очень уверена на этот счет, — жила Бог знает как, устраивая у себя карточную игру, а может быть, и того хуже. Но когда Розена подросла, всем стала бросаться в глаза ее необыкновенная красота, и кое-кто решил извлечь из этого выгоду. Чтобы избежать ожидавшей ее судьбы, малышка сбежала из дому. Ей было тогда одиннадцать лет; она присоединилась к табору, цыгане выучили ее всем испанским танцам. В тринадцать лет она дебютировала в театре Гранады, потом выступала в Севилье и Мадриде; наконец приехала в Вену: австрийский посол при дворе короля Испании рекомендовал ее директору императорских театров. Заметьте, генерал: я не рассказываю вам о ее жизни, я лишь перечисляю события.
— И во всем этом вы видите…
— … абсолютно достойную, благородную, самоотверженную сторону.
— Вы полагаете, ей можно довериться?..
— Я бы, во всяком случае, так и сделал.
— Если доверитесь вы, дорогой Гаэтано, мне ничего не остается, как последовать вашему примеру; впрочем, я вас опередил: мое письмо написано и лежит вот в этом мешочке. Я спрашиваю, достаточно ли она умна, чтобы понять важность нашего плана.
— Женщины понимают сердцем, генерал. Эта женщина любит; она должна желать славы, известности, величия своему возлюбленному; стало быть, она поймет!
— Как же вы объясните то обстоятельство, что эту девушку свободно к нему подпускают? Ведь он находится под неусыпным наблюдением, тем более жестким, что оно ведется скрытно!
— Ему всего шестнадцать лет, генерал! А полиция, как бы строго она ни следила, в некоторых случаях вынуждена закрывать глаза, когда имеет дело с шестнадцатилетним юношей, развитым не по годам и переживающим такие страсти, будто ему все двадцать пять лет! Кстати, она видится с ним только в Шёнбрунне, куда ее проводит садовник, выдающий себя за ее дядю.
— Ну да! Молодые люди полагают, что он им предан, а он, по всей вероятности, находится на службе у полиции.
— Боюсь, что вы правы… Однако достаточно будет посоветовать им держать все в полной тайне…
— Я так и написал в постскриптуме.
— И поскольку я знаю, как проникнуть к нему, не посвящая никого в свои планы…
— Вы уверены, что не заблудитесь в бескрайних садах шёнбруннского парка даже в глухую ночь?
— Я жил в Шёнбрунне в тысяча восемьсот девятом году вместе с императором. Кроме того, у меня есть план, который он сам передал мне на острове Святой Елены…
— И потом, надо все-таки полагаться на случай, на Провидение, на Господа Бога! — решительно произнес генерал. — Почему же все-таки его нет?
— Прежде всего, почему вы думаете, генерал, что его нет? Бедный мальчик! Он полагает, что о его любви никто не знает, и боится ее выдать, если будет сидеть в эрцгерцогской ложе, выставив напоказ свои чувства, которые вряд ли сумеет сдержать! И потом, как я вам уже говорил, он, возможно, уже в зале, но инкогнито. Наконец, он не любитель музыки, как уверяют некоторые. Очевидно, он хочет показать Розене, что пришел только ради нее самой, и вполне возможно — скорее всего так оно и есть! — что он пропустит оперу и явится только на балет.
— Все это, Гаэтано, могло бы быть, как говорится, истинной правдой, если только… если только он не заболел, слишком серьезно заболел и не сможет выйти.
— Опять вы возвращаетесь к этой роковой мысли?
— Да, дорогой, Гаэтано, да… У него слабое здоровье, а он, несчастный, растрачивает силы, как будто их у него много!
— Возможно, слухи о его слабом здоровье нарочно преувеличены, как, впрочем, и об излишествах, которым он якобы предается. Как только я увижу его вблизи, я буду знать, как к этому относиться. Я вам сейчас только сказал, что ему шестнадцать лет или будет шестнадцать через месяц; в этом возрасте сок бродит и молодое деревце спешит выбросить первые листочки!
— Гаэтано! Вспомните, что третьего дня нам сказал его доктор; вы служили мне переводчиком, верно? Значит, вы не забыли его слов. Ведь вы не меньше меня испугались, когда он нам рассказал о его буйном характере и хилом телосложении! Это высокая и хрупкая тростиночка, которая при малейшем ветерке дрожит и клонится долу… Эх, если бы можно было увезти его с собой в Индию!.. Уж там бы он окреп под горячим солнцем, как гангский бамбук, которому нипочем любые ураганы!
Не успел генерал договорить, как дирижер взмахнул палочкой. Оркестр заиграл увертюру к «Дон Жуану» Моцарта, этому шедевру немецкой музыки; однако оба друга слушали довольно равнодушно, озабоченные отсутствием лица, появления которого они ожидали с таким нетерпением.
Должно быть, наши читатели уже догадались, что ждали они прославленного и вместе с тем несчастного юношу, получившего еще в колыбели титул короля Римского, которому грамотой от 22 июля 1818 года император Франц II присвоил титул герцога Рейхштадтского, позаимствовав это ставшее историческим имя у одной из земель, отданных Австрией в удел наследнику Наполеона.
Итак, индийский генерал и его друг с нетерпением ожидали герцога Рейхштадтского; девушка, на которую они возлагали все свои надежды, была знаменитая Розена Энгель, прекрасная танцовщица, из-за которой, как мы видели в начале предыдущей главы, пришла в волнение вся Вена.
Опера завершилась под скупые аплодисменты толпы, которая, несмотря на уважение к шедеврам, как правило, жертвует прошлым ради настоящего. Все ложи замерли, пока звучала музыка, но теперь отовсюду стало доноситься шушуканье, похожее на жужжание пчел или щебет птиц, шумно и весело встречающих рассвет.
Антракт продолжался двадцать минут. За это время двое друзей снова осмотрели одну за другой все ложи, но юного принца так и не увидели.
Дирижер подал знак — началась увертюра к балету, и после нескольких тактов снова поднялся занавес.
Сцена представляла собой живописное предместье индийского города с беседками и пагодами, статуями Брахмы, Шивы, Ганеши и богини добра Лакшми; в глубине — золотые берега Ганга, сверкающие под темно-синим небом.
Стайка юных девушек в длинных белых платьях выпорхнула на авансцену, распевая восхитительный пантун с таким припевом:
Oum mani padmei oum! Ней! gemma lotus heu! — гимн алмазу Ненуфару, который, как утверждают тибетские мудрецы, ведет всех, кто его воспевает, прямо в царство Будды.
Видя азиатские декорации, слушая индийскую песню, которую пастухи распевают хором по вечерам, когда ведут с пастбищ стада коз и овец, оба друга сразу узнали балет, что им собирались показать. Это было подражание — наполовину опера, наполовину пантомима — старинной пьесе индийского поэта Калидасы (к этому времени во Франции уже существовал ее перевод, известный под названием «Узнание Шакунталы»). Молодой венский поэт увидел роскошный кортеж индийского генерала и возымел любезное намерение — оказать свой собственный прием гостю, напомнив ему о его любимых песнях, костюмах, танцах, синем небе, чтобы гость не соскучился без них на чужбине.
Друзей тронул и отчасти смутил торжественный прием, организованный в их честь. В ту минуту как хор, певший последнюю строфу пантуна, повернулся в их сторону, словно эта последняя фраза была адресована им, взгляды всех присутствовавших обратились на их ложу и, несмотря на присутствие императорской семьи и всех немецких принцев, раздались крики «браво!»: вместо того чтобы приветствовать представителей официальной власти, весьма почитаемой в те времена в Вене, публика превозносила поэтическую власть богатства и тайны, столь заманчивую во все времена и для всех народов.
Вдруг ряды хора раздвинулись и на сцене, будто яркие цветы из мраморной вазы, появились тридцать танцовщиц в отливавших всеми цветами радуги атласных, парчовых и шелковых платьях, расшитых золотом, а в середине, как главный цветок букета, на целую голову возвышаясь над всеми, перед взглядами зрителей предстала королева танцовщиц, богиня красоты и изящества — настоящий цветок, воплотившийся в прекрасную женщину по имени синьора Розена Энгель.
Ее появление было встречено дружными криками и аплодисментами; из глубины лож, с первых и даже из задних рядов партера полетели, словно душистые ракеты фейерверка, тысячи букетов. Они падали вокруг танцовщиц, и скоро вся сцена была засыпана ими, будто яркий благоуханный алтарь во время праздника Тела Господня; танцовщицы напоминали жриц, среди которых Розена Энгель была поистине божеством.
Кто бывал в Италии, знает, что такое несмолкающие аплодисменты, исступленные крики «браво!», которыми толпа приветствует своих любимцев. Мы беремся утверждать, что никогда ни в Милане, ни в Венеции, ни во Флоренции, ни в Риме, ни даже в Неаполе ни один артист не переживал более шумного и заслуженного успеха.
С этой минуты не существовало более ни спектакля, ни зрителей, ни эрцгерцогов, принцев, принцесс, придворных. Не было ни зрительного зала, ни самого театра: на волшебных берегах Ганги очутилась вдруг колония в две тысячи человек без различия званий и титулов. Два часа, которые толпа провела за созерцанием ложи индийского генерала, подготовили зрителей к путешествию вместе с ним, и во все время балета эта аристократическая часть венского общества, находившаяся в Императорском театре, обратилась в индийцев и была готова пасть ниц перед обожаемой богиней Розеной, совершившей это превращение.
Занавес опустился под аплодисменты и снова поднялся под восторженные крики толпы, вызывавшей синьору Розену Энгель.
Синьора Розена вышла на сцену.
Теперь на нее обрушился не дождь, а ливень, сплошной поток, лавина цветов. Букеты самых разных форм, размеров, мы бы даже сказали, стран (ведь некоторые из них были выращены в изысканнейших оранжереях Вены) благоухающим каскадом падали вокруг знаменитой танцовщицы.
Но странно! Из всех этих чудесных цветов прекрасная Розена Энгель заметила и подняла лишь скромный букетик фиалок с еще не распустившейся белой как снег розой в середине.
Несомненно, этот букет подарила чья-то робкая душа. Как фиалка, эта душа пряталась в тени и посылала аромат, не показывая своего венчика.
Фиалка символизировала скромность и робость, белая роза — чистоту и целомудрие. Существовала, очевидно, какая-то связь между тем, кто послал этот букетик, и той, кому он предназначался.
Таково, по всей вероятности, было мнение Розены: отдав, как мы уже сказали, предпочтение этому букетику, девушка поднесла его к губам, подняла глаза к почти невидимой из зала ложе над сценой, откуда он был брошен, и перевела на цветы взгляд, исполненный любви: он был мысленным поцелуем.
Двое иностранцев внимательно наблюдали за происходящим, стараясь не упустить ни одной подробности этой сцены. Вслед за танцовщицей они посмотрели на таинственную ложу, и генерал схватил друга за руку в ту минуту, как губы синьоры Розены Энгель почти прикоснулись к цветам.
— Он здесь! — вскричал по-французски индиец, забыв, что его могут услышать.
— Да, вон в той ложе, — отвечал на лахорском диалекте господин в черном фраке. — Но, ради Бога, генерал, не говорите по-французски.
— Вы правы, Гаэтано, — кивнул генерал и опустил руку в карман своего одеяния. — Мне кажется, — продолжал он, — пришло время и нам бросить прекрасной Розене наш наззер.
В Индии «наззером» называли подношение начальнику от подчиненного.
Наззер генерала представлял собой шевровый мешочек с мускусом; азиатская диковинка, эта тибетская редкость источала такой аромат, что отвлекла на время внимание зрителей, не сводивших глаз с ложи, откуда был брошен букет фиалок.
Генерал снял с руки бриллиантовый браслет, обернул им мешочек с мускусом и бросил его синьоре Энгель; та не удержалась и вскрикнула, увидев, как сверкнул, словно ручеек на солнце, браслет из бриллиантов чистейшей воды!
Дата: 2018-09-13, просмотров: 871.