Когда Петрус подошел к особняку маршала де Ламот-Удана, его часы показывали три четверти первого. В крайнем случае можно было и войти: появление на четверть часа раньше будет отнесено на счет торопливости, но не бестактности. Однако не успел он пройти по двору и нескольких шагов, как швейцар его остановил, доложив, что мадемуазель де Ламот-Удан вышла с утра и неизвестно, когда вернется.
Петрус спросил, не было ли получено на его счет каких-нибудь распоряжений, но швейцару ничего не передавали.
Делать было нечего: продолжать расспросы было бы дурным тоном, и Петрус удалился.
Жан Робер жил неподалеку, на Университетской улице; Петрус решил навестить друга и зашагал к его дому.
Оказалось, что Жан Робер вернулся около семи часов утра, сам оседлал лошадь и ускакал галопом, предупредив, чтобы не беспокоились, если его долго не будет. Он до сих пор не появлялся.
Снова нужно было как-то убить время. Петрус вспомнил о Людовике и снова направился в богатые кварталы у Люксембургского дворца.
Людовик еще не возвращался.
Генерал де Куртене, должно быть, заседал в Палате: к нему идти бессмысленно.
Петрус вернулся домой и стал по памяти набрасывать портрет Рождественской Розы в костюме гётевской Миньоны. Он выбрал сцену, когда маленькая бродяжка, чтобы развлечь Вильгельма Мейстера, исполняет танец с яйцами.
Около пяти часов вечера лакей в ливрее дома Ламот-Уданов принес записку от княжны Регины.
Петрусу стоило огромного труда справиться с волнением и принять письмо с невозмутимым видом. Он вскрыл его, трепеща всем телом, хотя не верил, что оно от Регины. Но в конце письма стояло ее имя.
Вот что он прочел:
«Простите, сударь, что меня не было дома, когда Вы пришли ко мне. Меня задержало несчастье, случившееся с одной из моих лучших подруг по пансиону. Я вернулась в Париж: только в четыре часа и узнала, что Вы заходили; мне следовало бы написать Вам еще утром, чтобы избавить Вас от беспокойства. Однако надеюсь, что Вы меня извините, принимая во внимание мое состояние.
Не имея возможности загладить свою вину, я хотела бы ее смягчить.
Свободны ли Вы завтра в полдень, сударь? Моим родным не терпится увидеть законченной Вашу великолепную работу.
Регина».
— Передайте княжне, что я буду у нее завтра в указанное время, — приказал Петрус лакею.
Лакей ушел. Петрус остался один.
Если бы он получил такую записку всего тремя днями раньше, она преисполнила бы его счастьем. Один почерк Регины привел бы его в восторженное состояние, и он сотню раз поцеловал бы ее подпись. Но теперь, после того как он узнал от генерала Эрбеля о готовящейся свадьбе княжны с графом Раптом, все в душе у молодого человека перевернулось и при виде этой записки он испытывал скорее страдание, нежели радость.
Ему казалось, что Регина его предавала, раз ничего не говорила о положении, в котором находилась, а позволяя себя любить, она расставляла ему ловушку.
Однако он снова и снова перечитывал ее письмо, не имея сил оторвать взгляд от этого прелестного мелкого почерка, изящного и аристократичного.
Это занятие было прервано скрипом отворяющейся двери. Машинально обернувшись, Петрус увидел Жана Робера.
Поэт вернулся после бурного, богатого событиями дня, проведенного в Ба-Мёдоне. Он сразу пошел к Петрусу, а тот в это время направился к нему.
Если бы Петрус застал его на Университетской улице, он, вероятно, сгоряча излил бы переполняющую сердце досаду, рассказал бы и о сорванном сеансе, и о самой девушке, с которой писал портрет. Но несколько часов работы, увенчанные письмом Регины, вернули молодому человеку если не спокойствие, то, по крайней мере, самообладание.
Теперь Жан Робер сам пришел к Петрусу и заговорил первый.
У Петруса было тяжело на душе. Жан Робер тоже был озабочен, но он, с эгоизмом истинного поэта, стремился прежде всего извлечь из пережитого то, что могло пригодиться для его будущего романа или драмы.
Несмотря на патетическое вступление к рассказу друга, Петрус, полный воспоминаний о событиях прошедшего дня, без особого внимания слушал историю Жюстена и Мины, как вдруг взгляд рассказчика упал на эскиз, изображающий танец Миньоны; Жан Робер воскликнул:
— Ба! Да это же Рождественская Роза!
— Рождественская Роза? — переспросил Петрус. — Ты знаком с этой девочкой?
— Нуда!
— Откуда?
— Ее мать, старая цыганка, нашла письмо, которое Мина бросила из окна кареты. Я заходил к ней вместе с Сальватором.
— Да, она мне говорила, что знает нашего недавнего знакомого.
— Это ее покровитель. Он за ней следит, заботится о ее здоровье, посылает лекарства, теперь вот хочет, чтобы они сменили квартиру. Кажется, эта старуха Броканта — жуткая скряга, она сведет девочку в могилу: зимой в ее конуре мороз, летом — нестерпимая жара.
— Тебе не кажется, Петрус, что девочка восхитительна?
— Ты прекрасно видишь, что да, раз я написал ее портрет.
— И в образе Миньоны — прекрасная мысль! Я тоже сразу подумал: «Если бы у меня была такая актриса, я непременно написал бы драму по роману Гёте!»
— Погоди, я тебе еще кое-что покажу, — сказал Петрус. Он достал из папки большой рисунок, то самый, что набросал несколько дней назад в цветочной гостиной Регины.
— Минутку! Еще несколько штрихов! — сказал он подошедшему Жану Роберу.
Как, очевидно, помнят читатели, на этом рисунке, представлявшем дрожащую Рождественскую Розу с собаками в придорожной канаве бульвара Монпарнас, Петрус нарисовал лицо маленькой цыганки таким, как ему подсказывало воображение. В пять минут придуманное художником лицо было стерто, и настоящие черты девочки заняли свое место.
— Теперь смотри! — пригласил Петрус.
— О-о! — воскликнул Жан Робер. — Да знаешь ли ты, что это настоящее чудо!
Потом вдруг прибавил:
— Смотри-ка! Да ведь это мадемуазель де Ламот-Удан! Петрус вздрогнул.
— Как? — переспросил он. — Что ты хочешь сказать?
— Разве это не дочь маршала, вот здесь, в костюме амазонки?..
— Да… Так ты и ее знаешь?
— Я встречал ее раза два у герцога Фиц-Джеймса, а сегодня тоже видел… Вот почему сходство твоей амазонки с княжной бросилось мне в глаза.
— Ты ее сегодня видел? Где?
— О, мы встретились при страшных обстоятельствах! Она стояла на коленях с двумя подругами по пансиону Сен-Дени у постели несчастной девушки, которая хотела отравиться.
— Девушка, надеюсь, осталась жива?
— Да, к несчастью, — печально ответил Жан Робер.
— К несчастью?
— Разумеется, потому что она пыталась отравиться вместе с возлюбленным, и тот умер. Об этом я и собирался тебе рассказать, дорогой друг. Но ты был чем-то озабочен и слушал меня невнимательно. А потом мне на глаза попался портрет Рождественской Розы.
— Прости, Робер, — Петрус улыбнулся и протянул молодому поэту руку, — я в самом деле был озабочен, но теперь весь к твоим услугам: рассказывай, друг мой, рассказывай!
Так уж устроена человеческая душа! Человек почти всегда очень эгоистично относится к окружающему миру! Петрус слушал историю любви Жюстена и Мины невнимательно, пока не знал, что Рождественская Роза тоже появится в этой истории; Петрус рассеянно внимал другу, когда тот рассказывал о несчастьях Коломбана и Кармелиты до тех пор, пока Жан Робер не упомянул о мадемуазель де Ламот-Удан. Теперь же Петрусу не терпелось услышать обе истории, потому что в них оказалась замешана Регина: с одной стороны — косвенно, через Рождественскую Розу; с другой — самым непосредственным образом.
Петрус ни на минуту не усомнился, что Регине пришлось уйти из дому из-за несчастья, случившегося с одной из ее подруг; но ему было приятно услышать подтверждение этому от Жана Робера. Кстати, Жан Робер говорил как поэт о красоте мадемуазель де Ламот-Удан, и, несмотря на ревность, кипевшую в душе Петруса при мысли о том, что красота его возлюбленной может принадлежать другому, Петрус был горд и счастлив этой красотой.
И еще он понял: г-жа Лидия де Маранд, которой он был представлен, — а дядя упрекал Петруса за то, что тот перестал у нее бывать, — оказалась не только знакомой Регины, но близкой подругой юной княжны, ее приятельницей по пансиону Сен-Дени.
Третьей подругой была та самая девушка, о которой Жан Робер знал только, что она живет с Сальватором и ее зовут Фрагола.
Теперь рассказ Жана Робера приобрел для глаз и ушей Петруса необыкновенный интерес.
Мы говорим «для глаз», потому что в то время как его уши слушали, глаза его, казалось, видели то, о чем шла речь.
А Жан Робер, чувствуя к себе внимание, рассказывал, как и подобало настоящему поэту.
Это повествование производило на Петруса огромное впечатление, однако теперь художника не удовлетворяли неточные или неясные подробности рассказа: он вложил в руку Жану Роберу карандаш и попросил дать ему представление о мрачном зрелище, которое представляла собой комната Кармелиты.
Жан Робер художником не был, зато он был прекрасным постановщиком: когда ставилась пьеса, именно он ходил в Библиотеку, рисовал или копировал костюмы, делал наброски и даже макеты декораций. Кроме того, он отличался той особенной памятью, свойственной романистам, которая позволяет точно описать место, виденное ими однажды хотя бы даже мельком.
Жан Робер взял лист бумаги и начертил сначала план комнаты, потом на другом листе изобразил, как она выглядела: три девушки окружают четвертую, лежащую на постели, а в глубине — Сарранти в величественном одеянии доминиканца: красавец-священник, спокойный, строгий, неподвижный, словно статуя Созерцания.
Петрус жадно следил за работой друга.
Едва Жан Робер закончил рисунок, Петрус выхватил лист у него из рук.
— Благодарю! — воскликнул он. — Это все, что мне нужно; считай, что картина готова. Только опиши подробнее костюм воспитанниц пансиона Сен-Дени.
Жан Робер взял коробку с акварельными красками и раскрасил фигурку одной из коленопреклоненных девушек.
— Отлично! — похвалил его Петрус.
Он взял лист бристольского картона и на глазах Жана Робера стал делать наброски той самой трагической сцены, которую поэт изобразил неверной рукой, зато красочно и правдиво описал в своем рассказе.
Молодые люди расстались за полночь.
На следующий день, ровно в полдень, Петрус явился в особняк маршала де Ламот-Удана.
Что он будет делать? Что станет говорить? Он не знал. За два дня ожидания он, если можно так выразиться, подготовил свое сердце к неизбывной печали, к глубоким страданиям!
Дата: 2018-09-13, просмотров: 919.