ПРОСТО ДЕМОКРАТИИ, ПРОГРЕССИВНЫЕ ДЕМОКРАТИИ, НАРОДНЫЕ ДЕМОКРАТИИ
Поможем в ✍️ написании учебной работы
Поможем с курсовой, контрольной, дипломной, рефератом, отчетом по практике, научно-исследовательской и любой другой работой

 

Смена союзников, вылившаяся затем в ялтинский мир[480], выстроила с самого начала совершенно другую ситуацию, и не только в военно-политическом плане. Ситуацию, по отношению к которой все определения, все лозунги, выдвинутые в период между двумя войнами, оказались недостаточны. Неверно было бы думать, что «учредительные» группы в правительствах, возникавшие в разных странах (Франции, Италии) на основе антифашистских союзов и как бы продолжая их деятельность, которая привела к разгрому Оси, каким-то образом следовали линии довоенных «фронтов». Та страница была перевернута, начиналось что-то иное, рожденное в ходе долгих, тяжелейших боев, вновь соединивших те силы, которые оказались раздроблены в 1939-1941 годах. Напрасно Франсуа Фюре в своей последней, проникнутой горечью книге «Le passe d’une illusion» [«Прошлое одной иллюзии»] (1995) не раз карикатурно изображает европейский антифашизм как «дурачка на службе» Сталина. Несколько лет, весьма плодотворных в институциональном плане, антифашизм был точкой пересечения политических культур, переживших фашизм именно потому, что ими был выбран путь борьбы, и поставивших перед собой общую цель: не возвращаться к старым «либеральным демократиям», которые взрастили фашизм. Знаменательно, что порыв к обновлению затронул даже Англию — единственную европейскую страну, институциональная последовательность в которой ни разу не прерывалась, — что и определило сразу же после победы над Германией неоспоримую победу лейбористской партии и поражение Черчилля.

В Италии такой лидер, как Тольятти, прошедший через испытания, описанные нами в предыдущей главе, приходит к убеждению, что в период, наступивший после крушения фашизма, в задачу его партии (которая уже заслужила определение «новая») входит обнаружить и оценить те возможности — направленные на установление «передовой» демократии — какие таили в себе силы, связанные с иной идеологией, возникшие из иного источника, но проявившие себя в общей борьбе против фашизма. Целью теперь становится политически и экономически развитое общество, «прогрессивная демократия», основанная на передовой конституции и направленная на радикальные «структурные преобразования» (вроде тех, какие начал осуществлять в Англии Эттли); не прозябание в ожидании штурма гипотетического Зимнего дворца, но наилучшая политическая программа, какую могло на тот момент принять рабочее движение. Понятие «антифашизм» приобрело более широкий смысл: из отрицания, отвержения фашизма, оно сделалось конструктивным, направленным на преобразования. Основная идея Тольятти состоит в том, что в итальянском обществе существуют силы, группы, оказывающие давление; течения, более или менее «подспудные», и они потенциально направлены к действиям и решениям, совпадающим с интересами и целями, которые в свое время породили фашизм; и что долгая, упорная борьба с такими силами, в новой обстановке, обусловленной участием в послевоенных правительствах всех сил, сражавшихся с фашизмом, сама по себе может преобразить итальянское общество, сделать его более прогрессивным. Именно потому, что вся и недавняя, и отдаленная история нации привела к фашизму, — это наблюдение можно распространить и на всю Европу, которая постепенно скатилась к фашистской идеологии, — обратный путь, путь выкорчевывания фашизма тоже должен составить долгий исторический период. Отсюда и вывод, ясный уже из первого выступления Тольятти по возвращении в Италию[481], что речь идет не о тактических, конъюнктурных решениях, а о программе «на будущее», без каких-либо сиюминутных целей.

 

Таким образом, история не начиналась заново с heri dicebamus[482], вырвавшись за «скобки» фашизма; но, обогатившись всем, что произошло за это время, продолжалась с совершенно иной точки. Даже и то, что вызвал к жизни фашизм — своим межклассовым характером, во многом сходным с рузвельтовским «Новым курсом» — должно было войти составной частью в обширную, разнообразную «сырьевую базу», нуждавшуюся в переработке; туда же неизбежно попадало все то, что в плане конкретных достижений осуществил и закрепил в Конституции 1936 года советский опыт. Эта огромная лаборатория, которую сегодня недобросовестная историография пытается представить гигантским концентрационным лагерем, вызывала интерес в тридцатые годы — до того, как гитлеризм поставил мир на грань катастрофы, — ее опыт принимали критически, или принимали tout court в самых разных слоях, уделяя пристальное внимание и совершенно необычной форме конституции, и результатам планирования экономики. Сильвио Трентин в обширной, восторженной статье комментирует советскую Конституцию 1936 года[483], а парижский журнал «Europe», который издает «радикал» Ридер, в 1931 году посвящает «первому пятилетнему плану»[484] одну статью за другой. Радикальная новизна этой Конституции состоит в приоритете, предоставленном уже в Главе I описанию «общественного устройства», порядку владения собственностью и социальным правам, подробно, во всех деталях описанным в Главе X (следует обратить особое внимание на статьи 121, 122 и 123, где предусматривается наказание по закону за «расовое или национальное пренебрежение»). Впервые конституционная хартия включает в себя «право на материальное обеспечение в старости, а также в случае болезни и потери трудоспособности» (ст. 120); или право на бесплатное образование, включая высшее (ст. 121); или «право на получение гарантированной работы с оплатой труда в соответствии с его количеством и качеством» (ст. 118); не говоря уже об основном принципе, заявленном в статье 12: «Труд в СССР является обязанностью и делом чести каждого способного к труду гражданина по принципу: “кто не работает, тот не ест”», — поразительный отголосок проповеди апостола Павла[485]. Перед нами совершенно новый конституционный стиль.

Разумеется, существовал по меньшей мере еще один источник, авторитетный и относящийся к недавнему прошлому, хотя его значимость и затмил трагический конец германской республики: то была общественная мысль, отразившаяся в статьях Веймарской конституции, особенно в 165-й, закладывавшей фундамент нового социального порядка, к созданию которого стремилось немецкое государство. Она гласила: «Рабочие и служащие призваны сотрудничать (mitwirken) на основании паритета (gleichberechtigt in Gemeinschaft) с предпринимателем, совместно регулируя заработную плату и условия труда, так же как и комплексное развитие производительных сил». Общественные классы при такой формулировке неизбежно становятся — к каким бы противоречиям это ни привело в конституционном плане — источниками права, пусть даже в статье и разъясняется, что такая ситуация может сложиться только при условии сотрудничества (mitwirken). Другой прецедент, который имели в виду европейские законодатели, работая над новыми конституционными хартиями эры антифашизма, — «Новый курс» Рузвельта, которому, однако, тенденциозно консервативный Верховный суд Соединенных Штатов навязал ограничения, замедлив его осуществление. Перебравшийся в США под конец жизни Артур Розенберг, за плечами которого был непосредственный опыт революции в Европе; который был лично знаком со всеми ее ведущими деятелями из НСДПГ, а потом из КПГ, усмотрел — в труде, подводящем итоги нелегкой жизни, «Демократия и социализм», — как раз в «Новом курсе» зародыш системы, способной преодолеть губительное расхождение между двумя враждующими принципами.

Таким образом, именно все это, то есть плоды борьбы и завоеваний первой половины века, законодатели старались перелить в конституции, которые писались с 1946 года и далее. В Италии, Франции, Федеративной Германии вводятся — благодаря объединенным усилиям как левых, так и католических партий, — мощные элементы социальной демократии. Сюда включается и принцип, уже наличествовавший в наброске к немецкой конституции 1848 года (ст. VII, § 26)[486], согласно которому частная собственность подчинена критерию всеобщей пользы и им верифицируется. То же сказано и в статье 2 итальянской конституции (параграф 3: «Частная собственность может быть в случаях, предусмотренных законом, и с возмещением убытков экспроприирована, если того требуют общие интересы»). В подкомиссии спорили, не следует ли поставить «равноценное», или «справедливое» возмещение убытков. Но докладчик по вопросу, выдающийся христианский демократ Паоло Эмилио Тавиани, отверг поправку, заметив, что, если под «равноценным» понимать экономический эквивалент имущества, подвергаемого экспроприации, такая формулировка сделает невозможной аграрную реформу.

В месяцы, когда принималась конституция, на Сицилии ширилось движение против латифундий, за раздел земли между крестьянами. Чтобы запугать активистов и подавить движение в зародыше, сицилийские землевладельцы наняли наводящую страх банду Сальваторе Джулиано[487], того самого, который устроил массовую расправу над путниками на перевале Портелла-делле-Джинестре (1 мая 1947). Но ведь крестьяне действовали на законных основаниях, в русле декретов, обнародованных министром Гулло осенью 1944 (проект конституции предоставлял ему определенные этико-юридические основания). А общественные силы, вооружившие Джулиано, — землевладельцы и мафия — вскоре нашли прибежище в той же партии, к которой принадлежали такие люди, как Тавиани. Разрыв между конституцией писаной и конституцией «реальной» уже намечается в подобных событиях, а впоследствии обнаружится со всей очевидностью.

 

Во Франции расстановка парламентских сил в Учредительной комиссии была такова, что ФКП даже смогла предпринять попытку предложить свой проект конституции. На самом деле шанс был упущен: текст получился слишком бедным (всего 18 статей) и не оправдал надежд. Первая статья, в терминологии которой слышались отголоски языка Первой французской республики, гласила: «Французская республика представляет собой демократию, суверенитет в которой принадлежит исключительно Нации». Ничего не говорилось о праве на собственность, которое и не значилось среди прав, перечисленных в статье 4; зато из советской конституции 1936 года перенимались некоторые основные принципы общественного устройства сталинской эпохи: право на труд и на получение гарантированной работы; материальное обеспечение за счет государства во всех случаях потери трудоспособности; бесплатное образование на всех уровнях; бесплатное судопроизводство. Так или иначе, проект был отвергнут.

Зато в тексте, одобренном Конституционной комиссией 19 апреля 1946 года, право на собственность трактовалось в статьях 35 и 36. Оба принципа, которые мы видели в итальянской конституции, утверждены и здесь: экспроприация «ради общественной пользы» (ст. 35) и приоритет «общественных нужд» над правом собственности (ст. 36); однако же формула о возмещении убытков звучит так: «справедливое возмещение убытков, определенное согласно закону». В начале статьи 35 поражает почти дословное, с одним только знаменательным отличием повторение статьи 6 «Декларации прав человека», предложенной Робеспьером в 1793 году. У Робеспьера: «Собственность есть право каждого гражданина пользоваться и располагать по своему усмотрению той частью имущества, какую ему гарантирует закон». Французская конституция 1946 года, ст. 35: «Собственность есть неотъемлемое право иметь при себе, пользоваться, располагать имуществом, гарантированное каждому по закону». Подхват еще более очевиден, если прочесть статьи, следующие за упомянутыми. Робеспьер (ст. 7): «Право на собственность ограничено, как и все другие права, обязанностью уважать права других людей». Конституция 1946 года, ст. 36: «Право на собственность не может осуществляться вопреки общественной пользе, или в ущерб безопасности, свободе, существованию или собственности других людей». Перекличка с декларацией Робеспьера заметна с первого взгляда. То же самое явствует из определения, какое тот и другой текст дает «свободе». Робеспьер: «Свобода есть принадлежащая человеку власть проявлять по собственной воле все свои способности; мерой ее является правосудие». Конституция 1946 года, ст. 3: «Свобода есть возможность совершать все, что не нарушает права других людей. Условия проявления свободы устанавливаются законом»[488]. Тут речь уже идет не только о якобинском влиянии, но о влиянии именно Робеспьера. Статьи 6 и 7 проекта, написанного Робеспьером, «вылились» в «Декларацию прав человека», соответствующим образом принятую и положенную в основу конституции 1793 года, которая, вместе с конституцией 1848 года, нашла отклик в преамбуле французских законодателей апреля 1946-го. Если быть точным, две статьи (6 и 7) робеспьеровского наброска превратились в одну (16), где уже ничего не говорится о привязке к закону или об ограничениях, им поставленных: «Право на собственность есть право, принадлежащее каждому гражданину, пользоваться и располагать по своему усмотрению своим имуществом, своими доходами /это слово отсутствовало в проекте/, плодами своего труда и своей деятельности».

Очевидно, что законодатели апреля 1946 года опирались не только на конституцию 1793-го, но более всего в том, что касается основных принципов, именно на предложение Робеспьера, на его собственноручный текст. Филиппо Буонарроти в своей работе «Заговор во имя равенства, именуемый заговором Бабёфа» (1828) в сноске к первой главе опубликовал текст Робеспьера, представив его следующим образом:

 

Этот замечательный документ проливает свет на истинные цели, какие ставили перед собой люди, подвергавшиеся яростным нападкам после смерти великого законодателя /то есть именно Робеспьера/ Восхищение вызывает определение права на собственность, исключенное из числа основных прав /.../, ограничения, наложенные на право собственности; введение прогрессивного налога и т. д.[489].

 

Но все усилия по выработке текста пропали втуне из-за сокрушительного провала: избиратель не принял вариант, одобренный в первом чтении благодаря голосам социалистов и коммунистов (309 против 249). В самом деле, постановление от 17 августа 1945 года, назначавшее выборы в Учредительную комиссию, в частности, гласило: «Конституция, принятая Ассамблеей, должна быть одобрена электоратом, состоящим из французских граждан, путем референдума, назначаемого не позже, чем через месяц после ее принятия Ассамблеей». Референдум проходил 5 мая 1946 года, и проект конституции был отвергнут 53% голосов против 47%. Очевидное доказательство дискразии, которая всегда существует между избранниками и избирателями. Ведь Учредительная комиссия была избрана за каких-то шесть месяцев до того, 21 октября 1945 года! Кроме того, это в очередной раз доказывает, что правящие группировки «обгоняют» свой электорат. В итальянской Учредительной комиссии думающая часть демохристианских законодателей работала (даже после окончательного прекращения сотрудничества с правительством в феврале-марте 1947 года) в полном согласии с левыми. Но и в Италии таким образом выработанный текст мог не выдержать испытания референдумом. Демохристианский электорат был, конечно же, более отсталым, чем руководители партии.

С интересующей нас точки зрения существенно новым в новой конституции, которую выработала вторая французская Учредительная комиссия, избранная 2 июня 1946 года (в тот же день, что и итальянская), одобренной на референдуме 13 октября, было то, что статьи 35 и 36 исчезли. Преамбула была сильно расширена, и в ней были изложены основополагающие принципы. Исчезла отсылка к конституциям Первой и Второй республик (упоминание о 1793 годе вряд ли могло прийтись по нраву католической части общества, широко представленной в Народно-республиканском движении); осталось лишь обращение к «Декларации прав человека и гражданина» 1789 года, где собственность находится на самом первом месте (ст. 2), а о праве на труд даже не заходит речи. В плане собственности больше не говорится об ограничении этого права, но, как отголосок национализации, предпринятой за несколько месяцев до этого в Англии лейбористским правительством[490], полагается, что «Всякое предприятие, эксплуатация которого имеет или приобретает характер национального достояния или фактической монополии, должно перейти в общественную собственность».

Третий пример — Федеративная Германия. В Grundgesetz (Основном законе) Федеративной Республики Германии аналогичное ограничение выражено в статье 14. Она находится среди основополагающих понятий (Grundgerechte), в первой части конституционного уложения. «Собственность и право наследования гарантированы. Содержание и ограничения таковых прав установлены законами».

 

Католическая общественная мысль тоже внесла свой вклад. Некоторые представители этого направления, с трудом преодолевавшего глубокие компромиссы католической церкви с фашизмом, тоже входили в число законодателей как в Италии, так и в Германии. Лидер итальянских демохристиан Альчиде Де Гаспери[491] — имевший за плечами продолжительную карьеру, которая началась в 1911 году, когда он представлял итальянское меньшинство в парламенте старинной двуглавой австро-венгерской монархии, — государственный деятель с огромным стажем, переживший, вращаясь в орбите Ватикана, долгий период фашизма, даже участвовавший в испанской войне на стороне «националистов», теперь признавал — искренне, без задних мыслей — «христианское величие усилий, предпринятых коммунистической Россией» ради «сокращения дистанции между классами общества»[492].

Экономист Фанфани[493], получивший образование в Католическом университете отца Джемелли[494] (эпицентре клерикального фашизма), теперь, войдя в Учредительную комиссию и представляя левое крыло своей партии, ратовал за «общественный контроль над экономической жизнью», который «облегчит развитие личности»[495]. Крупный итальянский законодатель, бывший среди создателей конституции, обнародованной 1 января 1948 года, Пьеро Каламандреи, точно определил жанр конституционных актов, рожденных после краха фашистских режимов. Он заметил — в первую очередь относительно итальянской конституции, — что это «полемические» тексты. Причина тому становится ясной по прочтении «основных принципов»: эти тексты ставят под вопрос существующий общественный порядок. Это — настоящая революция как в истории конституционной мысли, так и в ее практике. Особенно «подрывной» представляется третья статья итальянской конституции, предложенная Лелио Bacco. В ней говорится: «В задачу Республики входит устранить все препятствия экономического и социального порядка, которые, ограничивая на деле свободу и равенство граждан, мешают полному развитию человеческой личности и деятельному участию всех трудящихся в политической, экономической и общественной жизни страны»[496]. Лелио Bacco по праву назвал ее — через тридцать лет, когда уже четко определилась дистанция между этой нормой и конкретными событиями истории республики — «ключевой статьей всей конституции, основной, стержневой статьею». И добавил такой комментарий: «Эта статья утверждает, что никакой демократии не будет, пока остается экономическое и социальное неравенство. Значение этой статьи в юридическом плане колоссально»[497].

Ее новизна неоспорима. Новым является само понятие о том, что «устранить препятствия» входит «в задачу Республики»; такое выражение неслыханно, оно не встречается даже в «антифашистских» конституционных актах той же самой эпохи. Французская конституция 1946 года (принятая второй Учредительной комиссией) устанавливает во вводной декларации: «Республика гарантирует всем мужчинам и всем женщинам, проживающим на территории Французского Союза, индивидуальное и коллективное осуществление широкого ряда прав», которые Bacco определяет как «основанные на доверии», но ничего не говорит об этих «гарантиях». Конституция Федеративной Республики Германии (1949) в статье 3, параграф 2, использует почти тот же язык, что и статья 3, параграф 2 итальянской конституции, но делает упор на действительное равноправие мужчин и женщин: «Der Staat fòrdert die tatsàchliche Durchsetzung der Gleichberechtigung von Frauen und Manner, und wirkt auf die Beseitigung bestehender Nachteile hin» (Государство способствует действительному осуществлению равноправия мужчин и женщин и берется устранить ситуации, которые до сих пор ему препятствуют). Масштаб формулировки, принятой итальянскими законодателями, гораздо шире, они провозглашают основополагающее понятие, чреватое неисчислимыми последствиями: «препятствия» к «подлинному» и сущностному равенству и их обязательное «устранение». Мысль, которая подразумевалась и на тот момент преобладала, знаменовала собой прозрение, что в равенстве — сама суть демократии, если под ним понимать «не чисто формальное, но сущностное равенство всех людей», по меткому определению Норберто Боббио[498], который в том же контексте так сформулировал свою мысль: «эгалитаризм есть сущность демократии»[499].

И, разумеется, на выражении «устранить препятствия» сосредоточились нападки либеральной части итальянской Учредительной комиссии. Экономист Корбино предложил изменить фразу следующим образом: «В задачу государства входит предоставить все возможности для полного развития личности». И заметил настороженно: «Что же все-таки означает — устранить препятствия экономического и социального характера? Не значит ли это, случайно, что следует убрать с дороги все препятствия юридического, экономического и социального характера; отнять у государства его государственную природу!» (Акты Учредительной комиссии, с. 2424). Очевидно, что формулировка этой статьи родилась вследствие встречи и взаимовлияния католической общественной мысли («полное развитие человеческой личности») и левых сил («деятельное участие всех трудящихся в политической, экономической и общественной жизни страны»).

Здесь было бы не лишне припомнить одну немаловажную историческую деталь. На заседаниях итальянской Учредительной комиссии широко обсуждался вопрос, следует ли предпослать самому тексту конституционного акта некую преамбулу, которая бы заключала в себе некую перспективу, «послание» в будущее, такое, например, как то, что превратилось впоследствии в статью 3. В то время именно Каламандреи поддерживал идею такой преамбулы. Он считал, что преамбула необходима, поскольку сам текст конституции как таковой должен включать в себя лишь «нормы», которые могут оказаться эффективными на практике, с юридической точки зрения. (Французские законодатели тоже приняли преамбулу, очень краткую, где изложили основные принципы, такие как равноправие мужчин и женщин и национализация. Их преамбула открывалась полной пафоса отсылкой к «Декларации прав» 1789 года[500]. А в Grundgesetz Федеративной Германии все принципы, установленные и определенные в первых статьях, включены в текст конституции). Тольятти, отвечая Каламандреи, развил мысль, которую через десять лет сам Каламандреи положит в основу своей «Речи о конституции».

 

Наша конституция должна выражать нечто большее, должна иметь программный характер, по крайней мере, в некоторых ее частях, особенно в тех, где утверждается необходимость придать новое содержание правам граждан /.../ В конституции закрепляется не только существующее положение вещей, но и нормы, которые будут освещать дорогу последующим законодателям. Это можно было бы отразить в преамбуле. Но какое значение имеет преамбула? В Статуте Карла Альберта[501] тоже была преамбула, но сейчас о ней никто не помнит. Записанные в преамбуле, нормы теряют всякое значение[502].

 

Итак, настороженность сторонника свободной торговли, консерватора Эпикармо Корбино была вполне обоснованной — разумеется, с его точки зрения. На том заседании Учредительной комиссии Тольятти начал свои рассуждения с недвусмысленной ссылки на исторический процесс, в ходе которого появляется новейший способ формализации, представления конституционных положений в форме «директив», имеющих «программный характер».

 

Советская конституция носит совершенно определенный характер: она кодифицирует в лапидарных нормах факты, порожденные революцией; кодифицирует ситуацию, созданную революционной деятельностью за двадцать лет /он имеет в виду Конституцию 1936 года/ В Италии такая ситуация не сложилась, и не только потому, что революция не произошла, но и потому, что, по всеобщему мнению, в современных условиях, при существующих политических отношениях между классами и нациями как в Италии, так и во всей Европе можно провести глубокие социальные преобразования, следуя другим путем. Конституция должна это учитывать. Следовательно, если она утвердит лишь то, что существует в Италии сейчас, она не будет соответствовать тому, чего огромное большинство народа ждет от конституции. Наша конституция должна быть чем-то большим...

 

То, что конституционная зрелость страны социализма породила, в том числе, новизну антифашистских конституций Западной Европы — особенно Италии, — невозможно выразить яснее. Знаменателен тот исторический факт, что столь ярко выраженное влияние совершенно согласовывалось с политико-парламентарной ситуацией тех лет. Поэтому послевоенные конституции можно действительно рассматривать как кодификацию расстановки сил между классами и их политическими проекциями после падения фашистских режимов.

В формулировке начальной статьи («Италия — демократическая республика, в основе которой лежит труд») тоже слышится отголосок споров вокруг прецедента, которым является определение советского конституционного строя. Формулировка, предложенная левым крылом и подписанная, в числе прочих, Ненни, Bacco, Тольятти, гласила: «Италия — демократическая республика трудящихся». Центристы и либералы предложили: «Итальянское государство имеет республиканский, демократический, парламентарный, антитоталитарный строй». На левом крыле объединились республиканцы; от них выступил Паччарди, который заявил, что формулировка, выработанная тремя крупнейшими представителями левых, совершенно соответствует заветам «Обязанностей человека» Мадзини[503]. Ла Мальфа[504] (Партия действия), наоборот, выступил против, говоря, что дополнение «трудящихся» после слов «Италия — демократическая республика» рискует «вызвать в памяти исторический опыт великой ценности, который, однако, не является именно нашим политическим опытом современной демократии»[505]. Он, очевидно, имел в виду опыт Советского Союза, конституция которого (1936) как раз открывалась словами (ст. 1): «Союз Советских Социалистических Республик есть социалистическое государство рабочих и крестьян», за которыми следует, как иллюстрация, статья 3: «Вся власть в СССР принадлежит трудящимся города и деревни в лице Советов депутатов трудящихся». На заседании 11 марта Тольятти провозгласил:

 

Мы снова вносим предложение, чтобы Итальянская республика была определена как Итальянская республика трудящихся, и этим не намереваемся никого подвергать остракизму, и никого не хотим лишить гражданских и политических прав; мы всего лишь хотим установить, что правящий класс республики должен быть новым правящим классом, напрямую связанным с трудящимися классами[506].

 

Тем самым он заранее отвел возражение, которое Ла Мальфа высказал в корректной форме, в отличие от других, выступавших в рамках комиссии и вне ее. Проблему составляло фундаментальное различие, которое имело место в советском строе еще с обнародования «Декларации прав трудового народа»: различие между трудящимися и не трудящимися, приводившее к тому, что последние лишались политических прав (ст. 7): это, понятно, предполагало, что часть населения оказывалась лишена гражданства; но истолковывать данную статью следовало в свете указания, выраженного в статье 12 Конституции: «Труд в СССР является обязанностью и делом чести каждого способного к труду гражданина». А статья 7 «Декларации прав трудового народа»[507] ясно говорит о том, что политических прав следует лишить «эксплуататоров»[508]. Грамши в «Тюремных тетрадях» определяет советские выборы как некую форму «добровольной вербовки государственных чиновников определенного типа» и отличает «обычного законопослушного гражданина» от «того, кто соглашается на нечто большее, берет на себя обязательство сделать что-то еще»[509]. Тольятти намеревается рассеять сомнения и поэтому уточняет, что формулировка «трудящихся» не подразумевает «лишения кого бы то ни было гражданских и политических прав». Но предложение было отвергнуто с перевесом в несколько голосов, и тогда прошла, при поддержке левых, формулировка, придуманная Фанфани (из левых демохристиан): «демократическая республика, в основе которой лежит труд».

 

Тем временем происходило рождение «народных демократий».

При осмыслении явлений, к которым мы сейчас обратимся, еще долго будет нелегко обойтись без страстей, обид и клише. Все еще живут и здравствуют представители либо наследники почти всех политических формирований — как тех, которые держали бразды правления, так и тех, кто им противостоял. Тем не менее осмыслить эти явления неоходимо всем — и апологетам, и противникам, и еретикам, и победителям. Кроме того, эйфорическое ощущение триумфа, вырвавшееся на свободу в 1989-1990 годах, когда эти политические режимы один за другим распадались, уже уступило место более осторожным оценкам, что имело двойную мотивацию: а) наступившее разочарование, очевидной причиной которого является возврат к власти, под другим облачением, тех же самых политических формирований, которые и раньше правили в той или иной стране; б) дикий облик, который приняла там заново внедренная «рыночная» экономика, обострившая социальные противоречия и вернувшая к жизни «левые» формирования, так или иначе «осовременившие» свой лексикон и свои программы.

Основной фактор, который нужно учитывать, — причем в обеих зонах влияния, на которые разделилась Европа с 1945 года и далее, — международное положение. Это было совершенно новым в истории континента. Континент, который диктовал законы миру, сделался теперь, в результате войны, развязанной Гитлером, зоной влияния двух победителей, США и Советского Союза, а также Великобритании в немаловажной роли дублера Соединенных Штатов, «западного» победителя. Собственно, первый раздел на зоны влияния состоялся между Черчиллем и Сталиным в Москве 9 октября 1944 года; в тот день произошла памятная сцена с «процентами», которые Черчилль высчитал по собственной инициативе и запечатлел собственной рукой.

 

«Что бы вы сказали о нашем 90%-ном преобладании в Греции и о разделе пополам в Югославии?» Пока это переводилось, — продолжает Черчилль, — я взял пол-листа бумаги и написал:

 

  Румыния Греция Югославия Венгрия Болгария
Россия 90% 10% 50% 50% 75%
Другие 10%   50% 50% 25%
Великобритания (по согласованию с США)   90%      

Я передал этот листок Сталину, который к этому времени уже выслушал перевод. На краткий миг он растерялся. Потом взял свой синий карандаш и, поставив на листке большую птичку, вернул его мне. Все решилось в мгновение ока. Потом наступило долгое молчание. Листок бумаги с этой синей птичкой лежал в центре стола. Наконец, я сказал: «Не покажется ли несколько циничным, что мы решили эти вопросы, имеющие жизненно важное значение для миллионов людей, как бы экспромтом? Давайте сожжем эту бумажку». «Нет, — возразил Сталин, — оставьте ее себе»[510].

 

На следующий день, на встрече двух министров иностранных дел, Молотова и Идена, процент советского преобладания был обозначен так: Венгрия — 80, Румыния — 90, Болгария — 80, Югославия — 60. Тема Польши была самой скользкой, еще и потому, что Англия утверждала, что именно для того, чтобы уберечь это неспокойное государство от какого бы то ни было союза с СССР, она вступила в войну 1 сентября 1939 года. Тем не менее и эта проблема разрешилась путем тонких дипломатических ходов (существовало антисоветское эмигрантское правительство в Лондоне и просоветское правительство в Люблине) на конференциях в Ялте (4 февраля 1945) и в Потсдаме (17 июля 1945), за которыми последовало спустя месяц польско-советское соглашение о границе по Одеру-Нейсе, благодаря которому Польша продвинулась на запад в ущерб разоренной Германии. Вопрос о Чехословакии не обсуждался, поскольку эту страну от немецких фашистов освободили советские войска.

В сущности, использовался тот же самый метод, что и в русско-германском пакте августа 1939 года. Тогда тоже какие-то зоны остались в тени, что каждая из сторон толковала по-своему, дойдя — вследствие этого — менее чем за два года до войны, начатой немцами. Но в этот раз новым было то, что СССР имел дело с «демократиями», пропагандистская машина которых всячески клеймила «пакт». Однако мораль отступает, когда вершатся такие дела. Ни демократия (знамя Запада), ни социализм не пытались соблюсти свои соответствующие «принципы». Правда, сегодня мы можем утверждать, что не существовало иного способа «закрыть» войну: ведь мы, как никогда, ощутили, насколько опасен мир, лишенный равновесия, утративший биполярность. Сталин написал Тито в апреле 1945 года: «Эта война не похожа на другие войны прошлого; кто занимает территорию, тот и устанавливает свой общественный строй. Все устанавливают свой общественный строй до той границы, до которой дошли войска. И по-другому быть не может». Он, очевидно, не знал истории Древней Греции, иначе нашел бы там примеры такой практики.

В 1944-1945 годах новым, по сравнению с 1939-м, была возросшая сложность и обширность «шахматной доски»; множество срочных вопросов, требующих немедленного решения (прежде всего, не было никакой ясности относительно судьбы побежденной Германии); и, наконец, наличие «непредвиденных» факторов (де Голль и амбиции Франции — страны, которую без особой убежденности приняли в «клуб» победителей). Де Голль предстал перед Сталиным где-то через месяц после сцены с листком бумаги (в конце ноября 1944). Вступив в прямые переговоры с Москвой, он хотел укрепить свои позиции против Англии и Соединенных Штатов, хотя те только что признали его главой французского временного правительства. Кроме того, ему не терпелось принять участие в расчленении Германии; вслед за Третьей республикой он ставил своей целью заполучить Рур, а также Саар.

Грецию же Черчилль рассматривал как «охотничьи угодья», предназначенные для Англии, даже ценой того, что англичане, вслед за фашистами, были вынуждены сражаться с греческими партизанами!

Франсуа Фейто[511], опубликовавший в скором времени (1952, 1969) книгу «Histoire des démocraties populates» [«История народных демократий»], поднял вопрос о «сообщничестве», а значит, и об ответственности Рузвельта и Черчилля. Удивительно, правда, что этот вопрос ставился не по поводу собственно события, то есть принятия (по британской инициативе и ради британских интересов, состоящих в том, чтобы простереть свою lunga manus[512] на Грецию) самого критерия раздела, но по поводу «широты» уступок, какие делались в пользу Сталина[513]. Ответ историка с точки зрения реальной политики вполне разумен: «К моменту Ялтинских соглашений Советский Союз уже контролировал Прибалтику, Румынию и Болгарию; был profondément engagé[514] в Польше и Венгрии; советские войска штурмовали Белград и имели приказ наступать по уже почти расчищенной территории на Берлин, Вену и Прагу; то есть СССР находился en position[515] для захвата Европы». Отсюда следует, — продолжает он, — что «перед такой приливной волной (raz-de-marée) мощи советских сухопутных армий» два западных лидера должны были выбирать «между войной с Россией и компромиссом». К тому же и Германия сопротивлялась с неслыханным, невероятным упорством[516]; Япония на Тихом океане не склонялась перед США, а атомной бомбы еще не было. Таким образом, «война с целью отбросить русских назад была бы абсурдом». Складывается очень интересная картина: с какого-то момента (по крайней мере, в закулисных маневрах военной верхушки и intelligence) начинается тройная игра; и часть пропаганды Оси, или пропаганды, связанной с Осью (например, «Le Mois Suisse»[517] [«Швейцарский Месяц»] в Швейцарии) принимается играть на струне «западной (и/или европейской) цивилизации», которую нужно защитить от вышедшего из берегов большевизма. Во всех трех странах — в особенности в США — всегда были силы, открыто симпатизировавшие Германии, или во всяком случае, если бы пришлось выбирать между СССР и Германией, готовые безоговорочно предпочесть вторую. В недавно вышедшей книге Джозефа Бендерски[518] («Еврейская угроза», 2001) подробно описан этот феномен; автор вспоминает, в частности, как генерал Паттон обвинял двух советников президента Трумэна, Моргентау и Баруха, в том, что они «распространяют вирус семитской вендетты против Германии». В общем и целом из этих слов Фейто заключает, что гипотеза — неприемлемая для англо-американских политических лидеров и далекая от их интересов — о том, что можно сменить противника в ходе войны, возникла не на пустом месте; она подспудно зрела во влиятельных кругах, еще более усилившихся, когда с 1947 года возникла на горизонте и начала распространяться «холодная война».

Нельзя пренебречь и последним фактором, помогающим лучше понять, как складывались судьбы Центральной и Восточной Европы в последние месяцы конфликта: Фейто тоже указывает на этот фактор, то есть, на «способ, каким происходило освобождение Востока Красной армией». Она могла рассчитывать на активную поддержку партизанских сил — одно из средств борьбы, которое Сталин с самого начала германского нашествия горячо поддерживал, — а эти силы, в свою очередь, в большинстве случаев подчинялись подпольным коммунистическим организациям. То был авангард, который с приходом советских войск автоматически занимал ведущую позицию. Впрочем, Сталин не был склонен глядеть через призму «мифа» на своих непосредственных западных соседей. Фейто приводит едкую остроту, какую советский лидер произнес в присутствии Гарри Гопкинса, блестящего соратника Рузвельта, по поводу Польши: «Если страна маленькая, это не значит, что она ни в чем не виновата». И в самом деле, недавние откровения по поводу ярого антисемитизма поляков во время нацистской оккупации, похоже, подтверждают горький диагноз[519].

При таком раскладе, который всем известен и здесь обрисован весьма бегло, подразумевается — как логическое следствие деления на зоны влияния — скорейшая организация выборов для того, чтобы предоставить всем включенным в этот процесс странам представительные правительства; так или иначе, но если деление на зоны имеет какой-то смысл, на выборах побеждают партии, опирающиеся на тех, кто сильнее. Однако, если взглянуть на географическую карту, можно обнаружить, что, поскольку Англия и Франция не входят в орбиту влияния сверхдержав, а являются «дублерами» и играют по собственным правилам, только две страны — Германию пока оставим в стороне, — «не покрывались» достигнутыми соглашениями: на востоке — Чехословакия, а на западе — Италия. Их судьба решалась в 1947-1948 годах. Но выработанный «принцип» проявился в чистом виде, когда произошло рождение двух Германий.

Прояснив в общих чертах, в чем заключалось влияние международной обстановки на ход дальнейших событий, остается добавить, что и в странах «народной демократии» коалиции, возглавляемые коммунистами, «победили на выборах». И они пришли к власти в результате консенсуса, вознесенные на вершину расположением избирателей, которым они заручились сразу после освобождения этих стран. Их слабым местом долгое время было — у них у всех — убеждение в том, что успех, однажды достигнутый, сохраняет свое значение на неопределенно долгий срок и что подтверждение и периодическое обновление легитимации (так искусно практикуемое на Западе) совершенно излишни: социальные достижения, — полагали они, — каким-то иным образом укрепят режимы. Этого, как мы все видели, не случилось. Они не сумели создать новую прозрачную модель «народного государства» и, пораженные скепсисом, упорно следовали системе псевдовыборов, лишь внешне походивших на западные. А это неизбежно привело к сужению и ослаблению консенсуса.

 

Таким образом, невозможно свести этот отрезок истории Европы и опыта европейской демократии к некоему спектаклю марионеток. Точно так же не имеет смысла чисто полемическое представление о том, что в непосредственно предшествующий период в истории этих стран существенная часть населения сознательно поддерживала нацистов.

Его преподобие Тисо[520], лидер пронацистской Словакии, продолжал пользоваться популярностью и после освобождения страны, и после приговора. То же самое можно сказать и об отношении в Хорватии, с одной стороны, к немецким «товарищам», а с другой — к партизанам под командованием Тито (включение этой республики в югославскую федерацию представляло для него особую проблему). В этой связи уместно будет вспомнить, насколько (вплоть до 1943 года) была близка к гитлеровскому Рейху страна, впоследствии ставшая символом «северного социализма», то есть Швеция. 5 июля 1940 года социал-демократическое правительство Ханссона, образовавшее «коалицию народного единства», подписало соглашение с Рейхом, согласно которому эта северная страна предоставляла свободный проход немецким войскам[521]. Консенсус в стране был широким, и оставался таковым даже когда во второй половине 1943 года на фоне военных поражений стран Оси правительство Ханссона перешло от пронацистского нейтралитета к нейтралитету просоюзническому.

Выстраивание консенсуса не является изобретением недавних времен.

Стремительное нарастание кризиса фашистских режимов, вызванное катастрофическим положением на фронтах; ужесточение репрессий со стороны германских оккупантов и быстрое ухудшение условий жизни населения были факторами, которые определили в те месяцы массовый поворот общественного мнения в сторону англо-американцев во Франции и Италии, и Советского Союза — в Восточной Европе. Сама партизанская борьба, к которой часть населения относилась отрицательно, опасаясь нацистских репрессий, у другой части вызывала прямо противоположные чувства; люди присоединялись — психологически, если не активно — к действиям «нерегулярных» бойцов, в большинстве своем коммунистов[522]. Это и явилось, по завершении конфликта, немаловажным фактором в момент образования временных правительств в странах, освобожденных советскими войсками. Рождение политического режима всегда начинается с захвата власти какой-то группой сил, которая выстраивает новый «порядок вещей», в рамках которого — в случае успеха — будут развиваться дальнейшие события и утверждаться новая «законность». Так утверждает себя новый порядок, который должен уметь себя узаконить. Так поступили — не без неожиданно долгой партизанской войны, получившей название «южного разбоя», — пьемонтцы[523], аннексировав Центральную и Южную Италию в 1861 году. Тьер в 1871 году провозглашает республику в стране с очевидным монархическим большинством, и только в 1875 году ему удается принять республиканскую конституцию. Так — мы видели это в предыдущих главах — фашистская партия с 1922 по 1926 год, получив с самого начала гарантии высоких правительственных кругов, заручилась сознательной поддержкой правящих и средних классов и смогла перейти к завоеванию масс в Италии. Так и антифашизм 1944-1946 годов стал государственным, узаконив сам себя, причем основы этого процесса были теми же, на каких зиждились правительства, устанавливаемые Советским Союзом в восточноевропейских странах по мере их освобождения. Все, что происходило потом, оказалось возможным только благодаря этому акту основания, закрепленному и гарантированному в то же самое время четкими рамками «раздела», которые все три победителя в мировой войне неоднократно подтвердили.

 

Оценка, которую различные народные демократии получали в том мире, который управляет общественным мнением всей планеты, — то есть на Западе, — менялась исходя из приоритетов международной политики и расстановки сил на международной арене. Самым нашумевшим примером является Югославия. До конфликта со Сталиным (1948) Тито с тем «социалистическим» однопартийным режимом, который он установил на базе полного согласия (и не менее полного истребления несогласных), расценивался как глава Квислингов[524], сотрудничающих с Советами. Скорые и действительно жестокие методы, которыми его партизаны «окончили игру» на итальянском фронте, вызывали отвращение. После разрыва между Тито и Сталиным югославский режим — разумеется, не изменивший ipso facto[525] своей природы, — стал мало-помалу восприниматься по-другому, и в конце концов возобладала иная точка зрения. (Пока в 1955 году Хрущев не вернулся к сотрудничеству с Тито, именно советская сторона обличала «преступность» югославского режима, но эта пропагандистская шумиха, хотя и содержала некую долю правды, не влияла на общественное мнение.) Вершины положительного к себе отношения Тито достиг, заключив греко-турецко-югославский пакт, явно антисоветский, продолжающий, географически, разные «союзы» (НАТО, СЕАТО и т. п.) нового «санитарного кордона».

На похороны Тито (май 1988) съехались государственные деятели со всего мира, дабы почтить его реальные свершения. Зато решение Соединенных Штатов способствовать после краха СССР также и распаду Югославской федерации привело, в историографическом плане, к радикальной переоценке Тито и всего «югославского опыта». Преступления, совершенные в конце мировой войны в истрийском регионе, всплывают на поверхность, бросают тень на всю эпопею антифашистской борьбы «титовцев» и становятся решающим фактором в оценке общественно-политического строя, установленного и сохраняемого на протяжении десятилетий югославскими коммунистами.

Венгрия, напротив, не удостоилась — на Западе — другого к себе отношения, кроме чуть презрительной иронии, хотя начиная с какого-то момента этот политический режим «либерализовался» до степени, невозможной в Югославии при жизни Тито; но правительство Кадара должно было оставаться на положении «карантина», поскольку было «запятнано» самим актом своего рождения[526]. Трагикомическими видятся взлеты и падения Чаушеску, чей последовательный и упорный отрыв от политики СССР позволил ему достичь положения, немыслимого для восточного руководителя; это же и низвергло его в глубины ада, когда наступил закономерный конец.

Короче говоря, ученый, исследующий эти политические системы, имеет дело с материалом, опутанным густой сетью пропагандистских измышлений: они, к нашей вящей досаде, пережили крушение структур, которым могли приносить «практическую пользу».

 

Двумя «пустыми клеточками» были, как мы уже упоминали, Италия и Чехословакия. И все же очевидно, что Италия, хотя и не упомянутая открытым текстом в соглашениях о разделе, находилась — по причине ее освобождения англо-американскими войсками и значимого присутствия союзнических властей в жизни «Южного королевства»[527], которое плавно превратилось в Королевство Италию, — в зоне американского (еще более, чем английского) влияния. Теперь нужно было проследить за рождением соответствующего правительства.

Когда Муссолини в ноябре 1926 года объявил коммунистов вне закона, они представляли собой небольшую партию. На выборах 1921 и 1926 годов коммунисты достигли скромных результатов. Потом они подверглись преследованиям и были разогнаны. Но продолжала существовать подпольная структура; фашистам удалось засорить ее, наполнить агентами, но они так и не смогли до конца разрушить организацию. В 1929 году, исполняя бестолковые директивы Коминтерна, многие коммунисты вернулись в страну и почти все попали в сети полиции и ОВРА[528]. Тем не менее их присутствие в Испании, в интернациональных бригадах, было заметным. В отличие от явной инертности других партий, поставленных фашизмом вне закона, коммунисты никогда не прекращали своего существования как организации и продолжали действовать. В конце 1943 года они первыми попытались разжечь партизанскую войну против Республики Сало[529] и немецкой оккупации. Восемнадцать месяцев неравной борьбы стали почвой для возрождения коммунистической организации, в то время как на Юге рассчитанно умеренные, объединительные действия Тольятти, окрыленного успехом «Салернского поворота»[530], который позволил коммунистам войти в правительство Бадольо, создавали условия для того, чтобы и в консервативной глубинке Южной Италии стала бы вновь существовать коммунистическая партия. Выдающийся политический успех Тольятти определялся тем, что он сумел соединить огромный престиж и народную поддержку, какими пользовалась партия в Центре и на Севере благодаря партизанской борьбе, со своей собственной государственной деятельностью в национальном правительстве. Решение отложить институционные вопросы до полного освобождения национальной территории — его линия, которой он постепенно заставил следовать всех левых, — воспрепятствовало экстремистскому уклону (к нему социалистическая партия была naturaliter предрасположена); а такой уклон мог бы предоставить предлог, даже благоприятный случай для того, чтобы по окончании военных действий поставить коммунистов вне закона.

То, что такая перспектива в англо-американской зоне влияния была более чем вероятной, доказывало развитие событий в Греции после Афинского восстания (3 декабря 1944), вызванного приказом английского генерала Скоби разоружить все партизанские формирования: более месяца англичане подавляли восстание; были нарушены соглашения, подписанные в Варкизе[531] в феврале 1945 года; в марте 1946 года проведена пародия на выборы, в которой отказались участвовать все партии, кроме монархически-популистской, руководимой англичанами; вернулся король; с октября 1946 года «Греческая демократическая армия», а затем и «Временное правительство свободной Греции» начали партизанскую войну; чтобы подавить эти движения, Черчилль попросил вмешательства Трумэна, в результате чего Греция перешла под прямой американский контроль. Партизанское движение было подавлено только в 1949 году, и до возвращения старого Папандреу (победа Центра в 1964 году, сведенная на нет переворотом полковников в апреле 1967 года[532]) Греция находилась под парламентской диктатурой правых, поддерживаемой США.

Такого сценария для Италии Тольятти сумел избежать благодаря выверенности и конкретности своей умеренной политики; но в этом есть немалая заслуга и антифашистски настроенных представителей демохристианской верхушки и так называемых «светских» (республиканцев, социал-демократов) партий.

На первой проверке выборами (2 июня 1946) коммунисты показали хороший результат (19%), хотя он и был ниже, чем у социалистической партии (тогда она называлась «партией пролетарского единства»); все левые партии вместе получили 40% голосов; христианские демократы одни — 30%. Во Франции в том же году социалисты и коммунисты составили парламентское большинство. Но Франция, сама будучи (хоть и с некоторыми объективными ограничениями) страной-лидером, не могла быть поставлена под чей-то контроль. История Четвертой республики в действительности является историей возвращения к власти умеренных сил, всегда игравших заглавную роль; в этом возвращении присоединение к НАТО было лишь одной из составных частей, но не единственной; в конце концов она сделалась маловажной. История республиканской Италии — это, наоборот, история страны, находящейся под опекой, под постоянным наблюдением; страны, для которой всесильная власть всегда имела наготове «альтернативное» решение на случай, если воля избирателей окажется «неприемлемой».

Великим испытанием сил стало 18 апреля 1948 года. Во времена, когда не существовало «опросов общественного мнения», предугадать результаты голосования было нелегко. США подготовились к победе «Демократического народного фронта». Документ, ставший известным в ноябре 1994 года (первое правительство Клинтона сделало документы ЦРУ доступными для ученых)[533], датированный 5 марта 1948 года и озаглавленный «Последствия законного прихода к власти в Италии коммунистов», предусматривает немедленное вмешательство Соединенных Штатов, сначала через отделение Сардинии и Сицилии, затем через партизанскую войну, поддерживаемую американцами, которые, однако, не должны действовать от своего лица. Другая альтернатива, которая рассматривается после такого введения: «США не могут позволить коммунистам прийти к власти в Италии законным путем», поскольку «психологические последствия этого будут ужасны», — состоит в том, чтобы «сфальсифицировать результаты голосования». Как известно, ничего из этого не понадобилось. Эффект от американской «продовольственной помощи» оказался куда сильнее, и демократическая христианская партия одна получила абсолютное большинство мест в Палате, хотя Де Гаспери и сформировал правительство в коалиции со «светскими» (социал-демократами, республиканцами, либералами). Рассказывают, будто Тольятти назвал это «лучшими результатами»[534]: он, вероятно, имел в виду, что победа привела бы именно к тем событиям, какие описывались в документе ЦРУ от 5 марта.

А вот чего американские «эксперты» не могли предвидеть и так никогда и не поняли, так это природы демократической христианской партии. В 1990 году была опубликована переписка американского посла в Риме Клэр Бут Льюс с Государственным департаментом. В ноябре 1953 года, после выборных игр июня того же года (попытки внедрить избирательный закон, который «подправил» бы пропорциональную систему, введя «премию большинства»: премия не «сработала», не хватило нескольких голосов), посол пишет в своем рапорте: «Господин Шелба сказал мне, что коммунистов всегда можно приструнить в случае необходимости, но момент пока не настал». Такое поведение госпожа посол считает мягким, и в раздражении дает следующую характеристику Шелбе, который известен в истории своим жестким противостоянием ИКП: «Господин Шелба в действительности не испытывает эмоций и не имеет подлинных убеждений относительно коммунистов»[535].

В руководство ИКП внедрялись агенты[536], осуществлялось всякого рода давление, в стороне от которого не остался и Ватикан, объявивший в целях запугивания отлучение (vitanda) для тех, кто голосовал за коммунистов; но христианскую демократию не удалось подтолкнуть к непоправимому шагу. Де Гаспери перестал пользоваться расположением Ватикана; и все же в следующем поколении появились такие лидеры, как Фанфани и Моро[537], предпочитавшие левоцентристскую стратегию; представители ИСП даже были введены в правительство. Все это, не будем забывать, привело впоследствии к попыткам обойтись с «неприрученной» Италией так же, как с Грецией в 1967 году и с Чили в 1973-м. Но это другая история.

Бегло, в общих чертах описывая сложные перипетии становления республиканской Италии, мы рискуем принять слишком прямолинейную точку зрения, не учитывающую оттенки, околичности, смену ролей, победы и поражения, и в основном сконцентрировать внимание на моментах кризиса, слишком тесно связывая их между собой. И все же остается схематичный, но истинный расклад сил: с одной стороны, внешняя угроза, представленная могучей державой (которая заранее видела в итальянских коммунистах покорную longa manus Советского Союза, ее неизменного противника); а с другой — верность конституционному пакту, заключенному тремя крупнейшими партиями, основавшими республику и написавшими конституцию.

Если Де Гаспери отдалился от Ватикана, Тольятти не легче жилось в его социалистическом лагере. Замечено, что после того, как он отказал Сталину, который хотел перевести его в Коминформ, отдалив от итальянской компартии[538], Тольятти не возвращался в Москву, даже на XIX съезд КПСС (октябрь 1952), и поехал туда только на похороны Сталина (март 1953). Здесь еще не все ясно. Одно несомненно: часть ИКП, называвшая себя партией «сопротивления» и «восстания», представителем которой был Пьетро Секкья, попыталась поставить под сомнение — в особо критический момент — лидерство Тольятти и обратилась прямо к Сталину, но тот отказался что-либо предпринять[539].

Однако именно на XIX съезде КПСС (затмеваемом гораздо более знаменитым ХХ-м) — странно, если учесть, что послевоенная политика Сталина проходила зигзагом во многих областях (от немецкого вопроса до «расширения») и держала на осадном положении все «народные демократии», — линия, проводимая итальянской компартией, получила неожиданное признание.

Сталин присутствовал на этом съезде, но впервые не читал основной доклад (доверив сделать это своему «преемнику»[540]); однако произнес краткое заключительное слово. В сжатом обзоре единственными из коммунистических руководителей западного мира были поименованы Тольятти и Торез. Тольятти, отсутствовавшего, хотя и отправившего Луиджи Лонго с посланием, Сталин цитировал так, как будто тот выступал здесь же, на съезде. В обоих посланиях, французском и итальянском, подчеркивалось, что в случае войны против СССР коммунисты соответствующих стран проявят «интернационализм»; позиция Тореза была выражена яснее, позиция Тольятти — более завуалированно. Сталин отвечает им, давая понять, что такое «обещание» вовсе не является подарком Советскому Союзу, ибо, — замечает он, — старания обоих сделать так, что «их народы не будут воевать против народов Советского Союза» в первую очередь являются поддержкой французов и итальянцев, а потом и поддержкой «миролюбивых стремлений Советского Союза». Реплика чуть ли не язвительная. Зато во второй части имеется открытая отсылка к прогрессистским программам: такие программы, а не программы социальной революции являются актуальной задачей коммунистов Запада. «Знамя буржуазно-демократических свобод выброшено за борт, — говорит Сталин. — Я думаю, что это знамя придется поднять вам, представителям коммунистических и рабочих партий, и понести его вперед, если хотите собрать вокруг себя большинство народа»[541]. То есть, если вы хотите на Западе завоевать большинство — что в любом случае остается классическим путем прихода к власти, — нужно бороться за «буржуазно-демократические свободы», как раз на Западе и попранные. Музыка для депутатов, которых отправил Тольятти.

 

И в Чехословакии продовольственная помощь, на этот раз советская, оказала влияние на результат выборов, как чуть позже американский хлеб на итоги 18 апреля 1948 года в Италии. Летом 1947 года урожай был скудным, в том числе из-за необычайной засухи. Чехословакия была вынуждена просить помощи за рубежом. В ноябре, когда выборы уже были намечены на 30 мая, министр Губерт Рипка отправился в Москву. Послевоенное правительство Чехословакии было коалиционным (коммунисты, социалисты, социалисты-националы, народная партия); во главе его стоял лидер коммунистов Клемент Готвальд. 7 июля это правительство выразило интерес к плану Маршалла, но препоны, поставленные этому плану Советским Союзом, свели все переговоры на нет. Эффектным поворотом событий явилось то, что еще до приезда Рипки в Москву Сталин объявил: Советский Союз «по просьбе Готвальда» посылает в Чехословакию гораздо больше затребованных 600 тыс. тонн зерна. Дар, и в самом деле доставленный, подоспел к февралю; 19 февраля Зорин, бывший посол в Праге, а теперь заместитель министра иностранных дел, приехал в чешскую столицу, чтобы на месте наблюдать за операцией и присутствовать при бурных «проявлениях чешско-советской дружбы».

Контратака социалистов-националов и народной партии — с целью свергнуть коалиционное правительство еще до выборов — повредила только им самим. Они угрожали отставкой своих министров, если не будет взята под контроль полиция, чересчур «засоренная» элементами, преданными КП; так они надеялись отвратить социал-демократов от коалиции с Готвальдом. Но как раз в этой части план не сработал. Фирлингер, лидер социалистов, скорее под давлением части своих избирателей, чем по собственному убеждению, остался в правительстве. Да и сам Бенеш, старый президент республики, в автобиографической книге, изданной в октябре, выразил поддержку компартии вместе с горячим призывом «запастись терпением»: «Наши коммунисты, — писал он, — так далеко продвинувшиеся на пути к власти, должны понять, что следует немного повременить. Никто не требует, чтобы они отступали; нужно лишь запастись терпением, а потом, избрав подходящий момент, вновь идти вперед по пути разумной эволюции»[542].

В результате министры, принадлежавшие к партии националистов и народной партии, вышли из правительства, и эту инициативу КП представила как «государственный переворот», направленный против законной власти. Мобилизация населения против опасности, расписанной перед общественным мнением в самых драматических красках, производила впечатление. Фейто отмечает, что на стороне коммунистов был «почти весь» рабочий класс; он вовсе не составлял большинства электората, но был самой активной его частью, и в данный конкретный момент перешел в наступление. 25 февраля по инициативе коммунистов на всех фабриках, в конторах, в деревнях были созданы «комитеты революционного действия». Бенеша завалили посланиями со всей страны; от него требовали, чтобы он принял отставку двенадцати министров и выразил доверие правительству Готвальда. Вначале Бенеш заявил Рипке: «Я ни за что не уступлю». На волне всеобщей мобилизации полиция начала аресты представителей обеих партий; Бенеш был поставлен перед фактом «раскрытого заговора». Московская «Правда» писала: «Чехословацкий народ уже выразил свою волю. Политику правительства Готвальда одобряют десятки тысяч рабочих и крестьян; она выражает волю народа». Далее среди стремительно развивавшихся событий главным оказалось решение социал-демократов (большинство под руководством Фирлингера и центр под руководством Лаусмана) поддержать Готвальда. В новое правительство, состоявшее только из социал-демократов и коммунистов, вошел и пользующийся огромным авторитетом беспартийный Ян Масарик, а также отдельные диссиденты из социалистов-националов. Самоубийство Масарика и решение Бенеша уйти в отставку непосредственно предшествовали выборам, которые откровенно проводились в форме плебисцита. Избирателям выдавалось два бюллетеня: один — Фронта (который, ради точности, определялся как «Национальный фронт»); второй — пустой. Министерство внутренних дел утверждало, что ни один независимый список не смог сформироваться, поскольку ни одна партия не собрала необходимую тысячу подписей. Фронт получил 6 431 963 голоса, пустых бюллетеней оказалось 1 573 924. Бенеш ушел в отставку 8 июня, и президентом республики стал Готвальд.

Изучая документы о «перевороте» 1948 года, всплывшие во время «Пражской весны» 1968 года, Фейто подтвердил диагноз, который он поставил этим событиям еще в первом издании своего труда. Он распадается на две части: а) предпосылкой успеха была полная поддержка КП со стороны рабочего класса, многочисленного и сильного, но составлявшего меньшинство электората; б) решение КП (и, вначале, ее союзников) нарушить механизм выборов в направлении «предварительного обеспечения» успеха не было в тот момент настоятельно необходимым. «Пражский переворот» был чем-то средним между революцией и государственным переворотом.

Первой ошибкой была недооценка нарастающих осложнений, какие подобное решение могло повлечь за собой, и на самом деле повлекло; осложнения эти усугубились из-за внутренних раздоров в коммунистическом движении, которые вскоре вылились в разрыв с Тито. Вторая ошибка, еще более серьезная, если это возможно, состояла в искренней вере — и это неоднократно утверждали Готвальд, Копецкий и другие, — будто чехословацкий опыт мог бы стать, учитывая современные, с западной точки зрения, характеристики этой центральноевропейской страны, моделью для возможной политической эволюции Запада. И все же социалистический опыт пустил в обществе глубокие корни, иначе нельзя было бы понять, почему через двадцать лет столь распространившееся по всей стране движение за реформы — ликвидированное советским вторжением в августе 1968 года — все равно обращалось к социализму. Сегодня очевидно, что именно ликвидация этого опыта, осуществленная в 1968 году, создала предпосылки для последующего неудержимого распада.

Но в тот момент «Пражский переворот» произвел на Западе эффект прямо противоположный тому, какой могли ожидать его творцы. В Италии голосование состоялось 18 апреля, то есть после того, как было сформировано второе правительство Готвальда, и перед выборами-плебисцитом. Определенный антикоммунистический эффект, который произвели эти события на средний класс, не может подвергаться сомнению. ИКП укрепила свои позиции на выборах (это можно увидеть, разложив по партиям результат, достигнутый «Народно-демократическим фронтом»), но левые силы в целом — после разрыва с социалистами — опустились с 39,7% до 31%. Вскоре началась кампания против «отклонений Тито», которая внесла разлад во все коммунистические партии, особенно Восточного блока; но она затронула также французов и итальянцев (последние зато получили возможность проявить великий «патриотизм» в вопросе о Триесте[543]). Но больше всего пострадала от раскола, вызванного Тито — и от опасений Сталина, что этот новый раскол может иметь еще более пагубные последствия, чем в свое время борьба с Троцким, — именно процветающая, влиятельная чехословацкая компартия[544]. Ожесточенный (до самоубийственных пределов) характер столкновения явился, в частности, одним из следствий того взгляда, который выработался при зарождении «народных демократий»: консенсус достигается una tantum[545]; в счет идет лишь консенсус «политически активных масс»[546]; и это, так или иначе, распространяется на всю историческую фазу. История «народных демократий» — которой мы коснемся и в следующих главах — это в основном история того, как консенсус неизменно развеивался прахом именно в социальных слоях, считавшихся опорой режима и установивших некогда его законы.

 

Дата: 2019-12-10, просмотров: 174.