ВСЕОБЩЕЕ ИЗБИРАТЕЛЬНОЕ ПРАВО: АКТ ВТОРОЙ
Поможем в ✍️ написании учебной работы
Поможем с курсовой, контрольной, дипломной, рефератом, отчетом по практике, научно-исследовательской и любой другой работой

 

Общеизвестно, что представляли собой выборы 10 декабря 1848 года, — читаем в «Grand Dictionnaire» [«Большой словарь»] Пьера Ларусса, — Некий trombe populate[263] вырвал из деревень миллионы жителей и заставил их кружиться вокруг избирательных урн, сжимая в руках бюллетени, где было отчеркнуто одно-единственное имя» (III, 637). Возникает неизбежный вопрос: каким образом был достигнут консенсус? Причины триумфального избрания Луи Бонапарта коренились глубоко, но в то же время намечалось формирование специфически новых черт внутри социально-политического сценария «демократии».

В 1848 году Луи Бонапарту исполнилось сорок лет, и за плечами у него был порядочный политический опыт. В левой культуре сложилась традиция противопоставлять «Великого» и Третьего Наполеонов, подчеркивать, что между ними пролегает пропасть. В каком-то месте «Тюремных тетрадей» Антонио Грамши определяет, весьма схематично, различие между «позитивным» и «негативным» цезаризмом: первый, к примеру, воплощен в первом Наполеоне, второй — в Наполеоне III. На самом деле основная черта «бонапартизма» — то есть политика межклассового сотрудничества, демагогическая, обольстительная, почти неотразимая, опирающаяся на наименее политизированные массы и в то же время надежно привязанная к имущим слоям, — присутствовала уже и у первого «императора французов». От резкого сужения избирательного права до восстановления рабства, от создания новой прослойки нотаблей до железной цензуры — все это было в Первой империи, даже начиная с 18 брюмера. Резкому противопоставлению Первого Наполеона Третьему способствовал, несомненно, и презрительный тон памфлетов, направленных против Луи Бонапарта: от «Наполеона Малого» Виктора Гюго до «18 брюмера Луи Бонапарта» Маркса.

Под всем этим, в конце концов, была сокрыта суть: рождение, причем преждевременное, из самого лона революции так называемого «третьего пути» между демократией и реакцией, то есть бонапартизма, который в действительности представляет собой не что иное, как «второй путь» (реакцию) в ее современных, псевдореволюционных формах. В XX веке этот путь продолжил фашизм в различных его ипостасях (европейской, южноамериканской и т. д.). А образцом для всех этих форм послужил «цезаризм». Этот образец у обоих Наполеонов, Первого и Третьего, превращается просто в навязчивую идею, даже в области литературы: ведь оба явились авторами интереснейших работ о Юлии Цезаре, которого тот и другой рассматривали как архетип и объект для сопоставления (при необходимости и для противопоставления). Так удивит ли нас, если мы вспомним, что второразрядный французский публицист 1930-х годов Огюст Байи — он писал, когда Муссолини пользовался наибольшим влиянием (1932), а Гитлер еще не стал канцлером, — определяя в обзорной статье о Юлии Цезаре тот режим, какой император пытался установить, прибегнул к формуле «демократический фашизм».

Воспользовавшись весьма поучительным опытом своего знаменитого родича, Луи Бонапарт после того, как провалились попытки путча в 1836 и 1840 годах (тогда имущие не нуждались в нем, поскольку Луи-Филипп крепко удерживал власть), избрал ориентирами для своей деятельности три основных элемента: популизм, подчеркнуто почтительное отношение к католической церкви и тесный контакт с экономически могущественными кругами, которые могли бы поддержать его вступление на политическое поприще.

В 1844 году, еще находясь под арестом после неудачной высадки в Булони, он написал книжицу под названием «Уничтожение бедности» («Extinction du paupérisme»), в которой объявил себя «другом» трудящихся классов. В этом труде Луи Бонапарт делает акцент на равновесии между сельским хозяйством и промышленностью; даже нападает на «дикий» капитализм, который, как «подлинный Сатурн, пожирает своих детей и живет не иначе, как за счет их смертей». В эпоху, когда рабочий день в промышленности длился двенадцать часов, все более безжалостно эксплуатировался труд несовершеннолетних, а по ту сторону Атлантики, в США, защитники рабства на плантациях приводили здравые доводы в пользу того, что такая архаическая форма зависимости куда более гуманна, чем неимоверная тяжесть фабричного труда, предложения нового Бонапарта казались весьма привлекательными, особенно в провинциях, в сельской местности. В частности, в книжке было предложено создать сельскохозяйственные общины для возделывания 9 млн гектаров целинных земель (таковы были данные официальной статистики). Такая огромная сеть аграрных колоний не только обеспечила бы пищей большое число бедных семей, но и могла бы стать прибежищем для масс безработных, отрешенных от производственного цикла по причине стагнации экономики (сильно ощутимой в те месяцы и продолжавшейся по меньшей мере до зимы 1848/49). Прибыли — и тут книжица становится истинным манифестом межклассового сотрудничества — должны быть поделены между работниками и работодателями. «В настоящее время, — писал Луи Бонапарт, — оплата труда зависит от случая и от силы. Хозяин угнетает, и, в качестве альтернативы, рабочий восстает». Вносилось следующее предложение: «Заработная плата устанавливается не на основании соотношения сил, а по справедливости, учитывая нужды тех, кто работает, и интересы тех, кто предоставляет работу». Вот в чем, — подчеркивал автор, — должна заключаться цель эффективного правительства. «Победа христианства уничтожила рабство, победа Французской революции уничтожила привилегии; победа демократических идей уничтожит бедность»[264]. Здесь, несомненно, чувствуется дыхание истории, стремление сделать краткий ее очерк основанием программы реформ.

 

Луи Бонапарт был такой же авантюрист, как и его предок, но ему не представился случай проявить военные таланты. А вот деньги он пытался делать самыми фантастическими способами, включая призыв к финансистам Старого и Нового Света предоставить средства для постройки канала между Тихим и Атлантическим океанами. Его миллионные долги время от времени погашали доброхоты; накануне февральской революции (1848) «актив» и «пассив» у него сходились. Благодетели, более или менее заинтересованные в нем, как, например, мисс Ховард[265], щедрой рукой отсыпали золото, чтобы поправить его финансы.

Один памятный эпизод поможет нам непосредственным образом проникнуть в бонапартистский умственный склад, неизменно двойственный. В канун февральской революции, 22-го числа, Луи Бонапарт тайно выехал из Лондона. Он явился в Париж, когда только что было провозглашено временное правительство (и никакого бонапартистского движения на горизонте не наблюдалось). И все же он пишет новому правительству, предлагая сотрудничество: «Спешу вернуться из изгнания, чтобы встать под знамена Республики. Не имея никаких других амбиций, как только служить моей стране, объявляю о своем приезде членам временного правительства и заверяю их в моей преданности делу, которое они представляют». Правительство, боясь, что принц снова начнет плести интриги, 26 февраля, в четыре часа утра, направило ему приказ немедленно покинуть Францию. Уезжая, он послал в правительство новое письмо: «Господа, вы полагаете, что мое пребывание в Париже в настоящий момент может создать затруднения. Итак, я сей же час удаляюсь. Эта жертва явит вам чистоту моих намерений и присущий мне патриотизм». Добравшись до Лондона, переменчивый принц стал свидетелем политических волнений, выступлений чартистов, которым новости из Парижа, очевидно, дали толчок. Луи Бонапарт немедленно записался в особое подразделение, вооруженное палками, предназначенное для того, чтобы расчищать дорогу демонстрантам, которые направлялись к Парламенту (10 апреля 1848).

Во время апрельских выборов во Франции ему не удалось добиться избрания. Зато успех ждал его на дополнительных выборах 3 июня, благодаря кропотливой работе его сторонников, проводивших беседы с избирателями, призывавших народ голосовать, в его лице, за «республиканца, патриота, нашего брата, который борется за возможно более полное развитие демократических принципов». Показательно, что он имел успех — в отличие от остальных избранных — не только в Париже, но и в Нижней Шаранте, Йонне, на Корсике. На этом этапе его пропаганда была обращена к народным слоям, которые охватывал, все разом, «Наполеониен» (орган его избирательной кампании). Но в то время как социалистов, открыто заявивших о себе, поддерживали в основном в Париже, имя принца Бонапарта широко распространилось также и в провинции. Его избрание вывело из себя умеренных. Ламартин попытался возобновить обсуждение закона 1832 года, предписывавшего изгнание лиц, «опасных для дела свободы». Но после долгой дискуссии собрание отклонило закон; таким образом, избрание нового депутата было подтверждено. И Луи Бонапарт занял место на скамьях Горы, то есть, среди левых республиканцев, опиравшихся на самый радикальный опыт Первой республики; рядом со своим наставником и «учителем» Нарсисом Вьельяром[266]. Об этом с иронией вспоминает Гюго в первой главе «Наполеона Малого».

14 июня на Учредительном собрании было зачитано письмо принца Бонапарта, в котором, в частности, говорилось: «Если бы народ возложил на меня долг, я знал бы, как его выполнить». Кавеньяк потребовал, чтобы депутат, который посмел выразиться в таком духе, был немедленно лишен мандата. На другой день Бонапарт совершил ловкий маневр: немедленно подал в отставку, заверяя при том в искренности своих намерений. Таким образом у бонапартистской пропаганды оказались развязаны руки. Когда три июньских дня в Париже бушевало восстание, бонапартистские агенты внедрялись в ряды повстанцев, смешивались с ними. Дэ и Лар, входившие в группу, совершившую убийство генерала Бреа[267], несомненно, были бонапартистами. Принц завоевывал доверие во всех слоях и оставался в Лондоне, «вынужденный» к тому остракизмом, которому его подвергли такие люди, как Кавеньяк, вершивший тем временем расправу над восставшими и запятнавший себя кровью. На сентябрьских «дополнительных» выборах Бонапарт, по-прежнему из Лондона, выставил свою кандидатуру и победил в пяти округах. Его программа заключалась в том, чтобы «поставить Республику на более широкую и прочную основу». В своих посланиях он заявлял избирателям: «демократическая республика — мой культ, я стану служить ей, как жрец». Он вернулся на скамьи Собрания 26 сентября, но присутствовал нечасто. Он не хотел компрометировать себя принятием непопулярных решений. Когда стало известно, что его кандидатура выдвинута на выборы в декабре, раздались протесты; несколько дней спустя Бонапарт принялся оправдываться: дескать, он был обязан согласиться с выдвижением в ответ на многочисленные настояния, после стольких побед на предыдущих выборах. Тем временем вне Палаты он обхаживал как вождей социалистов (Прудона и Луи Блана), так и монархистов (Тьера, Монталамбера и т. д.). По всем правилам вел осаду своего главного противника, Кавеньяка. Конечно, результат выборов говорит сам за себя: пять с половиной миллионов голосов за Бонапарта, миллион четыреста тысяч за его основного оппонента (Кавеньяка); но еще более показателен практически полный провал «официальных» социалистов (36 329 голосов за Распая и 370 719 за Ледрю-Роллена!). Новый Бонапарт «сожрал» всю оппозицию, всех недовольных правительством Кавеньяка и вместе с тем использовал провинциальный электорат, свою стабильную и обширную «кормушку».

Его предвыборная программа была в своем роде совершенством. Он обещал поддерживать порядок, защищать религию, семью, собственность; желал мира, децентрализации, свободы печати, отмены законов о ссыльных (а ссыльными были на тот момент тысячи рабочих, депортированных после июньских событий); собирался отменить самые обременительные для народа налоги; поощрять предприятия, создающие новые рабочие места; предоставить средства для поддержки престарелых рабочих — говоря короче, целью его было благосостояние каждого, основанное на процветании всех. Кроме того, Бонапарт заверял, что, пробыв четыре года на этом посту, он передаст власть своему преемнику. Рядом с напыщенными, громогласными или экстремистскими речами других кандидатов, эта программа была обречена на успех. Никогда не умиравшая легенда о первом Бонапарте довершила дело.

 

От «плебисцита» 10 декабря 1848 года до государственного переворота 2 декабря 1851 года Луи Бонапарт ловко лавировал между народом и парламентом, постоянно обращая на этот последний, на его противоречивые, непопулярные решения все недовольство масс. Он желал, чтобы для всех стал очевиден «беспорядок», происходящий от господства различных партий и фракций, и приступил к решительным действиям, когда убедился, что страна с признательностью поддержит сильную власть.

Решающих моментов было два: кризис 13 июня 1849 года, последовавший за римской экспедицией в поддержку папы Пия IX, которая должна была покончить с последней «аномалией» 48-го года (правительством Мадзини в Риме); и довыборы 10 марта и 28 апреля 1850 года, продемонстрировавшие явное оживление среди левых.

Известно, что экспедицию в Рим, за которую проголосовали и либералы, и антиклерикалы, такие как Франсуа-Андре Изамбер, и многие другие, принц-президент задумал, дабы ублаготворить клерикальную партию, ибо именно на глубинную, католическую Францию он в основном и опирался на выборах. Лицемерием было утверждать, что экспедиция должна была всего лишь вернуть папу в Рим, не свергая Римской республики, что французские войска выступали посредниками, не исполнителями реставрации. Учитывался тот факт, что решение принимало Учредительное собрание (практически перед самым своим роспуском), то самое Учредительное собрание, которое было избрано в апреле 1848 года, и, хотя левых в нем и поубавилось, все же большинство оставалось республиканским. 28 мая 1849 года приступила к работе новая Палата, Законодательная, где большинство составляли умеренные. 2 июня генерал Удино предпринял яростное наступление, в результате которого Римская республика меньше чем за месяц была раздавлена. Только 13 июня яркий представитель левых Ледрю-Роллен поднял в Палате вопрос о том, что интервенция против Рима противоречит конституции, и потребовал выдвинуть против принца-президента обвинение в антиконституционных действиях. Тщетная попытка. Правительство вовремя подавило уличные демонстрации, начались аресты, было объявлено осадное положение. Но после падения Рима, с началом папских репрессий Луи Бонапарт ловко устранился от содеянного, твердя об «истинных целях» римской экспедиции! Еще один способ замаскироваться, поставить себя super partes[268] и переложить ответственность за самые неблагодарные решения на Собрание. С такой целью он обнародовал в августе свое письмо к полковнику Нею, своему офицеру для поручений, где, в частности, говорилось:

 

Французская республика направила войска в Рим не для того, чтобы задушить итальянскую свободу; наоборот: чтобы ввести ее в русло, спасти от ее собственных крайностей! /.../ С истинной скорбью узнаю, что благие намерения понтифика, да и наши действия, развеялись по ветру. Неужели было необходимо сопровождать возвращение папы проскрипциями и тиранией?

 

Таким образом ответственность перелагалась на чужие плечи. Таким образом принц-президент не портил отношений с клерикальной партией, но в то же время его «имидж» оставался незатронутым тем неприятным впечатлением, какое вызвали наступление на Рим и (вполне предвидимая) месть папы, его реваншистский террор.

 

Но подлинным его шедевром явился государственный переворот, произведенный во имя всеобщего избирательного права. Восстановим развитие этих событий, имеющих чуть ли не эмблематический характер. Тактика принца-президента и в этом случае заключалась в том, чтобы постоянно отделять в глазах общественного мнения путем хорошо продуманных, настойчивых маневров свой образ от образа исполнительной власти и Палаты депутатов. В конце октября (1849) провокационное послание президента Собранию явило перед никчемной «политической прослойкой» великую тень Императора (первого Наполеона). Тон послания, казалось, был полон горького разочарования:

 

Я допустил к управлению государством людей самых разных убеждений[269], но не получил от этой попытки сближения тех результатов, каких ожидал. Среди такой неразберихи Франция, мятущаяся, утратившая ориентиры, ждет руководства, уповает на волю того, кто был избран 10 декабря /.../ Целая политическая концепция /un système/ победила в моем лице, вместе с моим избранием: ведь имя Наполеона само по себе является программой. Оно означает: во внутренней политике порядок, твердая власть, религия и благосостояние народа; в политике внешней — национальное достоинство. Успеха такой политики я собираюсь добиться, опираясь на поддержку страны, Собрания и народа.

 

Собранию не понравилось такое откровенно программное выступление, хотя впоследствии, по конкретным пунктам — особенно в области народного образования, где были сделаны уступки католической партии, а преподаватели поставлены под надзор префектов, — Палата с ее католическим умеренным большинством и президент явно пришли к согласию.

Этот тяжкий разворот политического механизма вправо считается причиной успеха левых сил на довыборах 10 марта и 28 апреля 1850 года. (Под левыми силами понимаются демократы-республиканцы, которые по-прежнему именовали себя «Горой» и во время февральской революции пользовались большой популярностью, и социалисты разных направлений.) Продолжая свою двойственную политику super partes, Бонапарт тем временем сделал жест сближения с левыми, освободив и вернув домой 1341 заключенного из тех, что попали в тюрьмы и на каторгу после июньского восстания. Этот ход был рассчитан на то, чтобы парламентское большинство выразило свое осуждение, впрочем, ни к чему не ведущее. Парламентское большинство сильно обеспокоилось результатами выборов в марте-апреле 1850 года, и 2 мая была создана парламентская комиссия, призванная разработать закон, который ограничил бы избирательное право. В состав комиссии вошли, в частности, Тьер, Пискатори, Дарю и Леон Фоше. 31 мая Палата утвердила закон, упразднявший всеобщее избирательное право и на практике лишавший права голоса около трех миллионов французов (это «неимущее» меньшинство, которое может победить, если найдет союзников...). Закон прошел 433 голосами против 241. Вот его основные статьи: чтобы стать избирателем, необходимо проживать в кантоне не менее трех лет, и это должно быть подтверждено ведомостью об уплате прямых налогов, или, для рабочих, справкой от работодателя; все осужденные за политические (подстрекательство в печати in primis) и уголовные преступления (включая бродяжничество, адюльтер и нищенство) лишались избирательных прав. Так число избирателей сократилось с 9 миллионов 600 тысяч до б миллионов 800 тысяч. Свой протест высказали Кавеньяк, Ламартин, Виктор Гюго (который прослойке misérables[270], совсем не похожей на фабричный пролетариат, в последующие годы посвятит эпопею) и некоторые другие. Тьер ответил: «Никто не собирается оспаривать всеобщее избирательное право и не пускать народ к урнам; это подлую чернь /«подлая чернь»: вот уж в самом деле расплывчатое понятие/ намеревается исключить закон». Тьер, впрочем, разъяснил, кого он имеет в виду: «les mauvaises blouses»[271], и прокомментировал свое определение: «...я имею в виду рабочих-бродяг, всегда готовых подхватить любой лозунг, какой они услышат в кабаке». Будущий палач коммунаров, ставший миллионером за время своего пребывания в правительстве Луи-Филиппа, мог похвастаться последовательностью мнений и поступков.

Принцу-президенту Бонапарту этот злополучный закон предоставил блестящую возможность. Он буквально направил Бонапарта на путь прямого обращения к народу и открытого разрыва с утратившими чувство реальности ретроградами, окопавшимися в Парламенте. В момент государственного переворота, который подготавливался месяцами, не только путем укрепления связей с военной верхушкой и сетью префектов, но и посредством долговременной кампании: поездки по провинции, торжественные речи — все было нацелено на то, чтобы подготовить общественное мнение к смене режима, — воззвание, на заре 2 декабря 1851 года красовавшееся на стенах по всей стране, гласило: «От имени французского народа президент Республики постановляет: Статья 1: Национальное собрание объявляется распущенным. Статья 2: Всеобщее избирательное право восстанавливается, закон от 31 мая отменяется. Статья 3: Французский народ приглашается к избирательным урнам».

 

ЗАТРУДНЕНИЯ «СТАРОГО КРОТА»

 

3 и 4 декабря возникли баррикады. Никто никогда не подсчитывал павших за эти дни. Чтобы отбить у горожан охоту поддерживать повстанцев, были даны залпы по бульварам, прямо в прохожих. Восставших, правда, и было немного: вряд ли больше тысячи человек. Сразу после этого Бонапарт настоял на принятии закона о роспуске тайных обществ, включая клубы; согласно этому закону, можно было депортировать в колонии всех, кто примыкал к той или иной ассоциации: по самым скромным подсчетам, за несколько месяцев было выслано 26 тысяч человек[272].

На волне практически ничем не омрачаемого успеха, какой имел государственный переворот 2 декабря, принц-президент обратился непосредственно к народу. «Собрание, — вещал он в своем манифесте, — которое должно было представлять собой опору порядка, превратилось в очаг заговоров. Патриотизма третьей части его членов оказалось недостаточно, чтобы пресечь эти пагубные тенденции. Вместо того, чтобы работать над законами ради всеобщего блага, Собрание ковало оружие для гражданской войны» (намек, в частности, на закон о выборах от 31 мая, который был якобы направлен, в глазах Бонапарта, на разжигание конфликтов и усиление напряженности). Отсюда и призыв: «Если вы питаете ко мне доверие, дайте мне средства, чтобы выполнить великую миссию, которую вы сами на меня возложили». И принц-президент просит предоставить ему мандат на десять лет; исполнительный орган, не зависимый от Собрания; государственный совет и две палаты: законодательный корпус, избранный всеобщим голосованием «без кандидатских списков, при наличии которых итоги выборов легко сфальсифицировать», и Сенат, образованный из «illustrations de la nation»[273], гарантирующий общественные свободы (не выборный).

Поскольку закон от 31 мая 1850 года был отменен, 20 декабря 1851 года снова голосовали все французы: свою волю выразили примерно 8 миллионов 200 тысяч избирателей, и семь с половиной миллионов выразили поддержку предложениям Наполеона. 14 января следующего года была обнародована конституция, в статьях которой в точности отражались положения, одобренные плебисцитом три недели назад. Аналогичным образом сто лет спустя, в 1958 году, была принята конституция Пятой республики — знак жизнеспособности такого явления, как бонапартизм: он всегда приберегается как запасной вариант «парламентских игр».

Левая историография всегда испытывала некоторое неудобство, описывая этот удивительный этап в развитии всеобщего избирательного права. «Чтобы затушевать контрреволюционную сущность переворота и обмануть демократические круги населения, Луи Бонапарт объявил об отмене закона 31 мая 1850 г., ограничившего избирательные права», — читаем во «Всемирной истории» Академии наук СССР. Затруднение, однако, восходит к более отдаленным временам, даже, можно сказать, к самому Марксу, к его выдающимся, блистательным статьям о французской политике тех лет, появлявшимся частью в «Neue Rheinische Zeitung» под названием «Классовая борьба во Франции с 1848 по 1850 год», частью в газете «Die Revolution» (Нью-Йорк) под прославившимся впоследствии заглавием «18 брюмера Луи Бонапарта».

Мы уже отмечали выше, что завоевание политической демократии, отождествляемой с ее основным орудием, всеобщим избирательным правом, стоит в центре сугубо предметной, оперативной части «Манифеста». Это подтверждает такой авторитетный интерпретатор, к тому же соавтор, как Энгельс, в своей работе последних лет, написанной в глубокой старости — во введении к переизданию (1895) «Классовой борьбы во Франции» Маркса: «Уже Коммунистический Манифест, — пишет Энгельс в этом важном очерке, который можно считать его завещанием, — провозгласил завоевание всеобщего избирательного права, завоевание демократии одной из первых и важнейших задач борющегося пролетариата». Из контекста можно было бы понять, что речь идет о всеобщем избирательном праве в Германии, но это, конечно, не так. Французские события 1848-1852 годов были в глазах Маркса столь значимы, что он посвятил им серию работ, которыми заявил о себе как об одном из самых острых и боевых историков XIX века. К ситуации во Франции, которая в очередной раз осознается как ключевая для развития демократии во всей Европе, он вернется после поражения Коммуны, посвятив и этим событиям не менее драматичные труды.

Как всякий крупный историк, обратившийся к современному, злободневному материалу, Маркс глубоко пристрастен и не чужд сарказма; всё что угодно, только не олимпийски отстраненный рассказчик, он в то же самое время демонстрирует достоверное, кропотливое знание фактов, полемик, публицистики и парламентских дебатов, каким лишь современник, притом приверженный к какой-то партии, мог располагать. Следствием из такой его позиции по отношению к фактам является то, что иногда, в пылу сиюминутной оценки, он придает некоторым событиям несоразмерный масштаб: по прошествии времени, в более отдаленной исторической перспективе это бывает трудно понять.

Третья и четвертая главы «Классовой борьбы во Франции» (датируемые соответственно мартом и началом ноября 1850 года) посвящены: одна — восстановлению событий с 13 июня 1849 года (восстание против римской экспедиции) по 10 марта 1850 года (довыборы, в которых победили левые); о теме другой можно судить по заглавию: «Отмена всеобщего избирательного права». Восторг по поводу пресловутых довыборов переливается через край. Маркс, не колеблясь, пишет:

 

Выборы 10 марта 1850 года! Это была кассация июня 1848 года: те, кто ссылал и убивал июньских инсургентов, вернулись в Национальное собрание, но согбенные, в сопровождении сосланных, с их принципами на устах. Это была кассация 13 июня 1849 года: Гора, которую Национальное собрание изгнало, вернулась в Национальное собрание, но она вернулась уже не как командир революции, а как ее передовой горнист. Это была кассация 10 декабря: Наполеон провалился в лице своего министра Лайта. /.../ Наконец, выборы 10 марта 1850 года были кассацией выборов 13 мая /1848/ которые дали большинство партии порядка. Выборы 10 марта явились протестом против большинства 13 мая. 10 марта было революцией. За избирательными бюллетенями скрываются булыжники мостовой.

 

Если не знать, что автором этих строк является Маркс, можно было бы подумать, что они слетели с пера Гюго: так риторично их построение на двух анафорах, сменяющих одна другую на протяжении всего текста {«Это была...», «Выборы 10 марта...»), полного к тому же гипербол, вплоть до двух завершающих фраз, в которых tout court объявляется «революцией» промежуточный тур выборов.

10 марта 1850 года на следующих страницах рассматривается как начало новой исторической эры: конституционная республика с этого момента вступает «в фазу своего разложения». «Различные фракции большинства снова объединены друг с другом и с Бонапартом /.../ Бонапарт снова — их нейтральная личность». Контратака умеренных выливается в «уничтожение всеобщего избирательного права». И здесь Маркс, приближаясь к выводу из своего очерка («10 марта носит надпись: Après moi le déluge/[274]»), пытается выстроить историю всеобщего избирательного права вокруг своей основной мысли — в общем, вполне уместной: когда выборы, основанные на всеобщем голосовании, идут не так, буржуазная элита пытается поставить ему пределы. Что и в самом деле произошло в случае с изданием злополучного закона от 31 мая. Маркс весьма проницательно замечает:

 

Разве всеобщее избирательное право, каждый раз уничтожая существующую государственную власть и каждый раз снова воссоздавая ее из себя, не уничтожает тем самым всякую устойчивость, не ставит ежеминутно на карту все существующие власти /.../? Отвергая всеобщее избирательное право, в которое она драпировалась до сих пор, из которого она черпала свое всемогущество, буржуазия открыто признается: «Наша диктатура до сих пор существовала по воле народа, отныне она будет упрочена против воли народа».

 

Если отрешиться от сиюминутного повода, определяющего и полемический задор, и апологетический тон, что в каком-то смысле снижает непреходящую ценность работы, перед нами настоящее прозрение, даже и в юридическом ключе: взгляд на неизменно подрывную роль всеобщего голосования, которое постоянно подвергает сомнению «действующую» власть государства и заявляет о себе как о единственно правомочном источнике власти.

 

Слишком приближенная перспектива приводит к тому, что Маркс приписывает своему объекту гигантские масштабы. Довыборы 10 марта приобретают значение эпохального перелома. Чрезмерность приближения заметна и в одновременной полемике по поводу следующего тура выборов, 28 апреля. В четвертой главе «Классовой борьбы» — которая первоначально являлась статьей, опубликованной через несколько месяцев после этого тура выборов в «Neue Rheinische Zeitung» и полностью посвященной «отмене всеобщего избирательного права», — приобрел гигантский масштаб даже тот факт, что во втором туре по парижскому округу на место социалиста Видаля, кооптированного по округу Нижний Рейн, был избран Эжен Сю[275]. Такой нехитрый факт, как кооптация, заставляет Маркса прийти к следующим заключениям: «Победа 10 марта потеряла свое решающее значение /.../ кандидатура Эжена Сю, сентиментально-мещанского социал-фразера, совершенно уничтожила революционный смысл 10 марта — реабилитацию июньского восстания; пролетариат в лучшем случае мог принять ее как шутку в угоду гризеткам[276]» (необоснованный антифеминистический выпад, который все-таки не объясняет, почему выдвижение Сю в округе, где месяц тому назад победил Видаль, имеет такой эпохальный, катастрофический характер).

Кроме того, в конце этого очерка, написанного приблизительно за год до произошедшего в декабре 1851 года государственного переворота, Маркс изменяет оценку, ранее данную им соглашению между умеренными и Бонапартом против сил, победивших 10 марта. В предыдущем очерке он представляет дело так, что они немедленно консолидировались вновь, а здесь проговаривается — правда, всего лишь намеком, — что «по всей вероятности, он /Бонапарт/ апеллировал бы даже против Собрания к всеобщему избирательному праву»[277]. Что и в самом деле произошло. В «18 брюмера Луи Бонапарта» восстановление Бонапартом всеобщего избирательного права разобрано детально (в главе «Разложение Партии порядка»).

В последней главе Маркс размышляет над репликой Гизо, старого, преданного орлеаниста, министра Луи-Филиппа, который так прокомментировал государственный переворот 2 декабря: «Это — полное и окончательное торжество социализма!». Маркс не отвергает диагноз; он отмечает, что победа Бонапарта и в самом деле полностью подорвала влияние орлеанистской буржуазии («то есть, — уточняет он, — самой жизнеспособной фракции французской буржуазии»); а после того, как Бонапарт расправился с Собранием, где большинство составляли умеренные,

 

.../революция/ закончила половину своей подготовительной работы /.../ Теперь, когда она этого /ниспровержения парламентарной власти/ достигла, она доводит до совершенства исполнительную власть, сводит ее к ее самому чистому выражению, изолирует ее, противопоставляет ее себе как единственный объект, чтобы сконцентрировать против нее все свои силы разрушения. И когда революция закончит эту вторую половину своей предварительной работы, тогда Европа поднимется со своего места и скажет, торжествуя: Ты хорошо роешь, старый крот!

 

Эта тирада содержит интересные элементы: прежде всего, оценку, высказанную таким человеком, как Гизо, по поводу победы бонапартистов. Однако в ней обнаруживаются и признаки немалых затруднений, какие Маркс испытывает, оказавшись перед одновременно правым и левым феноменом «цезаризма». Впрочем, разве большой словарь Литтре не определил «цезаризм» как «преобладание в управлении принципов, привнесенных демократией, но облеченных абсолютной властью»? (Такое определение подошло бы и старику Писистрату.) Сколь бы шокирующим ни казался этот диагноз второго бонапартистского эксперимента людям, одушевленным республиканскими, якобинскими идеями, он был частично подтвержден последовавшими довольно скоро историческими событиями: конец Второй империи, военная катастрофа, Парижская коммуна. Но всеразрушающая ярость, с какой Тьер, Гамбетта и сотоварищи разгромили Коммуну во имя Республики, с помощью генералов, готовых на все, и при поддержке большинства нации, показывает, что «старый крот» не так уж много нарыл, во всяком случае, на тот момент.

Очевидно, что Маркс был привержен к этим своим оценкам: ведь не зря в 1869 году, за год до Седана[278], он переиздал этот очерк с кратким введением, где весьма иронически отзывался о Викторе Гюго. И все же связь между бонапартистским исходом и всеобщим избирательным правом так или иначе представляла проблему. В предисловии к переизданию «Классовой борьбы» в 1895 году Энгельс, набрасывая краткую историю всеобщего избирательного права, испытывает такое же затруднение, из которого выходит с помощью довольно расплывчатой фразы: «Всеобщее избирательное право давно уже существовало во Франции, но оно приобрело там дурную репутацию вследствие того, что им злоупотребляло бонапартистское правительство».

Другие критики ставят во главу угла механизм плебисцита, к которому прибегал Наполеон III в переломные моменты, такие как принятие новой конституции и провозглашение Империи, когда требовалось одобрение подавляющего большинства голосующих. Этому механизму ставится в вину то чрезмерное «упрощение» возможностей выбора, то «атмосфера», в какой проводится плебисцит. (К слову, предполагая возможность выбора только из двух вариантов, плебисцит не подвержен пагубным эффектам «парадокса» Кондорсе.) На самом деле, единственное, что имеет значение, — это манипуляции с голосами, основное орудие, которое совершенствуется с каждым годом: о нем и пойдет речь в большинстве последующих глав.

 

ЕВРОПА «НА МАРШЕ»

 

Шестьдесят лет отделяет инициативу Джованни Джолитти, направленную на то, чтобы распространить избирательное право на широкие массы населения (1912) — реформу, которую иные итальянские историки с оптимизмом величают всеобщим избирательным правом, — от президентского декрета 2 февраля 1852 года, которым Луи Бонапарт, после принятия новой конституции, упорядочил ход выборов. Поражает все еще частично ограничительный характер реформы Джолитти по сравнению с законодательством Наполеона III. Само собой разумеется, что и там, и там право голоса предоставлялось только мужчинам. Распространение избирательных прав на женщин произойдет только после русской революции.

Закон 2 февраля имел подспудную полемическую направленность в адрес двух распространенных тогда явлений: с одной стороны, неравного деления на избирательные округа, которое, например, в Англии приводило к сильному перекосу избирательной системы; с другой — ограничительных механизмов, запущенных французским законом 31 мая 1850 года, вокруг которого Бонапарт и выстроил свой государственный переворот. Каждый округ — устанавливалось в новом законе — имеет право на одного депутата от 35 тыс. избирателей; к этому прибавляется еще один депутат, если число избирателей в округе на 25 тыс. превышает базовую цифру в 35 тыс. (статья 1). Такой порядок позволял избежать того чудовищного искажения пропорций, какое имело место в Англии из-за так называемых «гнилых местечек». Что же до ограничений, то основной пункт в этой связи гласил, что достаточно шести месяцев проживания в округе, чтобы стать избирателем; уточнялось, что это касается и тех избирателей, шестимесячный срок проживания которых в округе (трехлетний по старому закону) приходился на период между объявлением о выборах и их практическим прохождением (статьи 12 и 13). Лишение права голоса (статьи 15 и 16) применялось к уголовным преступникам, но статья 17 предполагала ежегодный пересмотр списков. Статья 27 вводила принцип несовместимости парламентского мандата с принадлежностью к корпусу государственных служащих. Всякий служащий, состоящий на жаловании, с того момента, как он входил в законодательный орган, считался уволенным со своего поста (если только его не кооптировали специально, для проверки органов власти). Так или иначе, стержнем избирательной системы был одномандатный округ: он открывал широкую дорогу для преобладания «нотаблей». Возрастной ценз для избирателей назначался в 21 год, для избираемых — в 25.

В законодательстве, которое проводил Джолитти в 1912 году, возраст, начиная с которого можно было голосовать, устанавливался в 30 лет (без имущественных ограничений). Зато лицам в возрасте от 21 до 30 лет избирательное право предоставлялось лишь на условиях ценза («по праву культуры и почета») и прохождения военной службы[279].

Очевидно, что Италия таким образом сделала заметный шаг вперед, если учесть, что до 1880 года избирательным правом в королевстве пользовалось 2% населения, а с реформой 1882 года число избирателей возросло до 10%. Но и непосредственно после реформы Джолитти, во время выборов 1913 года, правом голоса обладало только 23% населения[280]. Комментируя нововведения Джолитти в своей «Истории Италии с 1871 по 1915 год», Бенедетто Кроче правильно утверждает, что его целью было «приблизиться» к всеобщему избирательному праву[281]. Кроче подчеркивает «благородно» практический характер реформы: привлечь народные массы к участию в государственных институциях. Консерваторам, которые возражали, утверждая, будто «правительство предоставило трудящимся классам то, чего они не просили», Кроче, становясь на точку зрения Джолитти, отвечает, что «культурный правящий класс не заслуживает такого наименования, если не восполняет своим сознанием пока еще не достаточное, не сформировавшееся самосознание низших классов и не предвосхищает тем или иным образом их запросы, одновременно пробуждая в них новые потребности». И, успокаивая post factum всех настороженных, констатирует, что в Палате, избранной в 1913 году, возросло число депутатов-социалистов; прошло несколько католиков; но «общий облик Палаты остался либеральным». Страницы, весьма поучительные во многих смыслах, в частности, из-за нового, продуктивного осмысления такого понятия (разумеется, выраженного по-другому), как гегемония. Правящие круги могут совладать со сколь угодно широким избирательным правом, если они в самом деле обладают властью и умеют ею пользоваться. Полон дополнительных смыслов и намек на огромную дистанцию между левыми партиями, ратующими за всеобщее избирательное право, и народом (от имени которого левые партии выступают), пока еще весьма далеким от подобных идей (и, если судить по результатам выборов, похоже, не проявляющим особого интереса к ним и не слишком стремящимся воспользоваться этой новой возможностью).

«Холодность» либералов по отношению ко всеобщему избирательному праву хорошо обоснована на страницах другой работы, на этот раз далекой от олимпийского спокойствия, наоборот — страстной и полемической, принадлежащей тому же Кроче: «Истории Европы в XIX столетии » (1932). Там устанавливается четкое различие между «либеральными настроениями, обычаями и действиями», с одной стороны, и «более или менее широким, даже, может быть, всеобщим избирательным правом», с другой. Широта избирательного права, утверждает он, «ничего не говорит о распространении либерализма вширь и вглубь». Подразумевается, что правящая элита, проникнутая «либеральными чувствами», может придать всему обществу гораздо больше свободы, чем такое абстрактное, чисто арифметическое орудие, как право голоса, распространенное на всех. Дальше звучат полемические выпады в адрес некоторых стран, где избирательное право предоставлено так широко, что «шире некуда», и особенно инвективы против всеобщего избирательного права как такового: «оно во много раз дороже врагам свободы, феодалам, священникам, королям, вождям народа и авантюристам». Совсем не олимпийские речи, не похожие на те, в которых тремя годами раньше восхвалялась «мудрость» реформы Джолитти: в них явственно ощущается неизбывно пессимистический взгляд на неограниченную, потенциально опасную форму предоставления «гражданства». Приведенные примеры основаны на сопоставлении положения вещей в великих европейских державах, но двумя основными полюсами, по-видимому, являются Англия и Германия.

 

В Англии избирательное право более ограничено, чем во Франции или в той же Германии, ибо там правом голоса обладают лишь те, кто владеет собственным домом, или вносят квартирную плату не ниже определенного ценза; имеются и другие сходные условия. В то же время в этой стране свобода жизни ничуть не меньше, чем во Франции, или в Италии, и гораздо больше, чем в Германии[282].

 

Германия, которую Кроче ценит по иным причинам, здесь предстает в том же освещении, какое чуть позже станет привычным для антинемецкой пропаганды времен войны; оценка, сфокусированная на «свободе жизни», вроде бы вовсе не учитывает тех социальных достижений, которых добились немецкие рабочие как раз благодаря всеобщему избирательному праву. Но внимания заслуживает скорее убеждение в том, что позитивный характер общества зависит в основном от незыблемости ценностных ориентиров (для Кроче это «свобода»), какие правящая верхушка сможет ему задать, независимо от «выборных» реалий[283]. Совершенно очевидно, что эта мысль может быть развита во многих интересных направлениях. Что до Италии, то взгляд Кроче на эпоху Джолитти скорее лубочный. В этой стране, как ему представляется, народные массы под руководством умелого кормчего гармонично вовлекаются в орбиту либерального государства. В реальности все было несколько иначе. Уже во времена Криспи[284] Гаэтано Моска[285] указывал на ту роль, какую играли префекты, самым непосредственным образом направляя голосование:

 

То, что все префекты на время выборов становятся агентами министерства, — писал Моска, — настолько общеизвестная истина, что даже не требует доказательств. Во Франции это происходит уже давно, в Италии — не так давно, и все же такой образ действий и у нас не нов и появился отнюдь не в последние годы: сейчас, правда, он приобретает всеобщий характер, ибо раньше агентами на время выборов становились так называемые политические префекты, которых посылали в некоторые крупные города, а теперь они все без исключения исполняют такую роль[286].

 

В начале нового века, после серьезного кризиса 1898 года[287], когда председателем Совета министров был Дзанарделли, а Джолитти — министром внутренних дел, Джузеппе Ренси, мыслитель, весьма далекий от «олимпийской» бесстрастности Кроче, опубликовал вслед за Моской настоящее обличение мошенничества на выборах:

 

Повторять, что выборы не представляют собой выражение воли народа, разве, может быть, в самой малой степени, уже становится банальным. Тысячи обстоятельств, как всякий знает, сходятся во время выборов, чтобы воспрепятствовать проявлению этой воли, исказить ее или запутать. Из всех сил, которые непосредственно стремятся ее урезать, главной является правительство, действующее как прямым давлением, так и подкупом. Из тех, что стремятся исказить ее и запутать, выделяются сами кандидаты, или поддерживающая их верхушка, или печать.

Предположим, что среди народа появилась некая направленность общественного мнения, неугодная правительству; и что подобного мнения придерживается большинство. При политическом строе, который считает себя отличным от предшествующих именно потому, что приводит в действие механизм, позволяющий проявиться воле большинства, такая направленность общественного мнения должна была бы вскоре победить. Но при парламентарном правлении она рискует всегда оставаться в проигрыше, вплоть до полного ее выхолащивания, разве если усилится настолько, что заставит бояться революции.

В самом деле, правительству удается посредством давления и подкупа воспрепятствовать тому, чтобы такую направленность мнений, которой придерживается большинство населения страны, представляло бы н большинство в Палате представителей; правительство располагает всеми средствами, чтобы, придерживаясь рамок закона, вечно оставлять выразителей неугодной идеи в меньшинстве. Именно это обычно и происходит[288].

 

Джолитти в своих «Мемуарах» с иронией описывает избирательный механизм, который действовал во времена его первого избрания в парламент от округа Кунео (1882). В этот округ входило, в частности, местечко Певераньо, и в этом местечке Джолитти получил все голоса. Вот как он сам объясняет это необычайное явление:

 

В Сан-Дамиано мой дедушка, человек весьма известный, держал свой дом открытым для всех, и проезжие часто останавливались у него. Отец мэра Певераньо однажды остался на ночь вместе с беременной женой: у нее начались схватки, она родила, а потом еще гостила месяц с лишним, пока не оправилась. Мэр вспомнил, что родился в доме, принадлежащем моей семье, и решил отблагодарить меня за то давнее гостеприимство столь единодушным голосованием[289].

 

Превосходство в обращении со всеобщим голосованием оказалась, таким образом, неким своеобразным результатом, «фирменным блюдом» бонапартистской кухни, то есть управления выборным механизмом и консенсусом. Это тем более достойно восхищения, что принцу-президенту (с ноября 1852 года — императору) требовалось приручить гораздо более политизированную и склонную к мятежам страну, какой была Франция, десятилетиями жившая в условиях беспрецедентной общественно-политической напряженности и гораздо больше привыкшая голосовать, чем какая бы то ни было другая держава (что уж говорить о крайне отсталом Итальянском королевстве, где в 1871 году 30% населения было полностью неграмотным).

Законодательное собрание при Наполеоне III было настоящим парламентским органом, созданным на основе настоящих выборов. То не было скопище «немых» нотаблей, как тот призрак парламентаризма, какой сотворил для себя первый Бонапарт. Новый император осуществлял свою гегемонию для того, чтобы помешать политическим противникам воспользоваться всеобщим избирательным правом и снова прийти к власти, через парламент, хотя, конечно, прерогативы последнего сильно уменьшились, поскольку исполнительная власть теперь подчинялась непосредственно главе государства[290].

Предпосылкой «построения консенсуса» являлось то, что сам народ породил этот режим, высказавшись за него во время плебисцита, утвердительно ответив на ряд последовательно поставленных, первостепенной важности вопросов: отсюда приказ префектам оказывать в открытую политическое влияние. «Действуйте при ярком свете солнца, и народ сам будет в состоянии разобраться, кто друзья, а кто — враги правительства, которое он сам создал». Пресса тщательно контролировалась, и большая часть ежедневных газет не могла выжить в условиях особо суровой цензуры; общественные заведения считались источником пропаганды и грозили превратиться в клубы, отсюда суровое, бдительное законодательство касательно разрешений на открытие коммерческих заведений, и т. п.

 

Господин префект, — пишет министр внутренних дел своим непосредственным подчиненным, — примите все необходимые меры, задействуйте административных служащих, используйте все способы, какие считаете подходящими для вашей конкретной области, но сделайте так, чтобы избиратели всех округов, входящих в ваш департамент, узнали имя того из кандидатов, кого правительство Луи Наполеона считает наиболее соответствующим и способным оказать помощь в его работе по возрождению страны. /,../ Правительство не интересуется былыми политическими убеждениями кандидатов, искренне принявших новое положение вещей; но в то же время просит вас без колебаний предостерегать народ против тех деятелей, каковы бы ни были их имена и звания, чьи открыто высказываемые идеи не соответствуют духу новых установлений.

 

Выстраивание консенсуса происходит сверху вниз, охватывая всех и вся. Вот что один мэр, хорошо вышколенный и подготовленный префектом, пишет своим избирателям:

 

Избиратели! Не забывайте благодеяний, какими Император щедро одаривал наш округ во время своих многочисленных визитов: вспомоществование бедным, дарения на церковь, покупка противопожарного насоса. Избиратели! Вы можете выразить благодарность Императору, отдав свои голоса почтеннейшему Клари, рекомендованному правительством и оказавшему неоценимые услуги нашему департаменту. Не забывайте, что Император снова готов прийти на помощь нашему округу, выхлопотав для нас сумму в две тысячи франков на церковь, постройку которой мы сами не в состоянии оплатить. Избиратели! Объединитесь и отдайте все свои голоса Клари. Он один представляет идеи Императора, вашего августейшего благодетеля[291].

 

Примерно так же через несколько десятилетий руководил голосованием и либерал Джолитти, особенно после такого важного шага, как реформа 1912 года; специфика состояла в том, что на юге Италии он это проделывал в сердечном согласии с преступным сообществом, так называемыми «банкометами», связанным с земельными собственниками и аристократами. Не без оснований, хотя, конечно, и с чрезмерной резкостью крупный итальянский историк Гаэтано Сальвемини, происходивший с Юга и принимавший непосредственное участие в избирательных кампаниях при Джолитти, в одном своем известном памфлете назвал на первый взгляд олимпийски недоступного пьемонтского премьера, которым так восхищался Кроче, «министром преступного мира».

Тогда еще не было партий в современном смысле этого слова, какой был в него вложен в XX веке, когда они стали, по знаменитому определению Пальмиро Тольятти[292], «организующей себя демократией». Партией в современном смысле этого слова была бонапартистская партия, которая вскоре поставила себе на службу государственный аппарат; партиями становились постепенно, под влиянием Интернационала, социалисты. Все остальные были либералами, то есть представляли в политике «естественный порядок вещей» (формулировки варьировались от эпохи к эпохе, от страны к стране). Им не нужны были настоящие партии: их представители непосредственно примыкали к правящему классу. И все же нелишним будет подчеркнуть, что удачный опыт нового Бонапарта стал источником вдохновения, а иногда и прямым «образцом». Сильная личность, поддержанная консенсусом, — пример, привлекавший не только Бисмарка, но и Криспи; нашедший отклик даже в консервативной английской атмосфере. Плебисцит как основное орудие направляемой «воли народа» великолепно сработал и в Италии: вся операция, буквально за несколько лет (1858-1861) приведшая к объединению страны, была осуществлена типично бонапартистскими методами плебисцита. Даже когда по тайному соглашению (1859) между Французской империей и Сардинским королевством последнее уступило Франции Ниццу «в обмен» на Ломбардию, Наполеон III организовал в Ницце фарсовый плебисцит, который «демократическим путем» подтвердил переход к Франции этого города (уже оккупированного французскими войсками). Лоренс Олифант, корреспондент «Таймс» и одновременно агент британского правительства, осуществлявший надзор за Гарибальди, тщетно пытался развалить операцию по проведению плебисцита, используя в том числе глубокую неприязнь уроженца Ниццы Гарибальди к Кавуру, одному из организаторов этого «обмена». Потерпев неудачу, Олифант обрушился на императора в памфлете под названием «Universal suffrage and Napoleon the Third» [«Всеобщее избирательное право и Наполеон III»] (1860). Чуть позже пьемонтское правительство, взяв пример с Ниццы, провело такую же процедуру, дабы узаконить присоединение центральных и южных провинций (1861). Второй император французов научил буржуазную Европу не бояться всеобщего избирательного права, наоборот, показал, как его «приручить»: разумеется, в том случае, когда оно «подправлено» безотказно действующим в качестве «усмирителя» механизмом одномандатного округа.

 

Благодаря общественно-политической природе своего межклассового движения он сконструировал почти совершенную «машину»: смог усидеть в Учредительном собрании на скамьях Горы, поддерживать тесные отношения с католическим духовенством и при этом не терять связи с некоторыми из ведущих социалистов, при условии, конечно, что они не выступают против существующего строя. Таким образом он очень долго, почти двадцать лет, находился в положении гораздо более благоприятном, чем то, в какое были поставлены английские правящие круги после событий 1848 года в Европе.

История довольно медленного продвижения всеобщего избирательного права в Англии особенно поучительна. Она поможет освободиться от неизбывной англоманской риторики, представляющей Англию как геометрический центр и преимущественное местопребывание вечной свободы, действующей в этой благословенной стране начиная с «Magna Charta Libertatum» [«Великая Хартия Вольностей»] (1215) и без перерыва вплоть до наших времен; свободы, которая изливается на англичан беспрепятственно (невзирая на две революции и обезглавленного короля, не говоря уже о не столь уж кратком периоде республиканской диктатуры), в то время как остальной континент безумствует, особенно после Французской революции. «Размышления» Бёрка о событиях во Франции, так же как в области художественной литературы злополучная книга Диккенса «Повесть о двух городах» (1859), способствовали поддержанию этого клише.

Нельзя не заметить, сколь драматическим оказался второй шаг по направлению к «равному» избирательному праву, какое упорное сопротивление пришлось при этом преодолевать. Волнения возобновились и стали набирать силу в годы европейской революции, но второй Reform Bill [Билль о реформе] был принят лишь в 1867 году: понадобилось почти двадцать лет парламентских баталий, чтобы отобрать еще у четырех десятков «гнилых местечек» их представителей в Палате общин и передать эту горсточку мест большим городам, все еще дискриминированным системой. Достойно упоминания, что Лондон в те годы все еще имел лишь четырех представителей. Другое с трудом проходившее нововведение касалось понижения ценза, который был установлен для предоставления избирательного права; к этому прибавилась еще одна «подрывная» мера, а именно включение в избирательные списки новой категории съемщиков, до сих пор оттуда исключенной (inhabitant occupiers[293] и lodgers[294]). Только в 1872 году (Ballot Act [Акт о голосовании]) голосование сделалось тайным. И только в 1885 году Англия добралась до почти всеобщего избирательного права: в электорат наконец-то были включены все совершеннолетние граждане, имевшие определенное место жительства (съемщики или собственники), и все владельцы недвижимости, дающей ренту в 10 стерлингов. Существовали некоторые ограничения, связанные с длительностью проживания в данном месте; исключение граждан, живущих на чьем-либо иждивении, подразумевалось само собой. Такими «революционными» нововведениями Англия была обязана Гладстону; он же настоял на окончательной отмене архаических округов: Лондон наконец получил представительство, соответствующее громадным размерам этого мегаполиса (59 округов, ясное дело, одномандатных...). Не всем известно, что еще в 1918 году (то есть накануне окончания Первой мировой войны) некоторые избиратели — несмотря на введение «всеобщего» голосования — имели право голосовать дважды[295], а женщинам — само собой разумеется, старше тридцати лет! — предоставлялось право голоса при условии, что у них (или у их супругов) имеется собственность.

Результатом такого упорного, громоздкого ограничения политических свобод явился весьма красноречивый феномен: политическое представительство целых социальных слоев проходило через руки либеральной партии, исторического антагониста тори (лейбористская партия возникла лишь в 1899 году под скромным названием Labour Representation Committee [Комитет представительства труда]). Скованные избирательной системой, построенной на отсечении меньшинства (именно благодаря одномандатным округам), лейбористы еще долго будут посылать представителей в Палату общин только по соглашению с либералами. В 1906 году они провели тридцать депутатов, что сочли успехом, но на самом деле эти депутаты представляли весь рабочий класс, численность которого благодаря мощному индустриальному развитию была огромна.

Одномандатно-мажоритарная избирательная система гарантировала тори безоблачное существование на неопределенно долгий срок, в то время как при другой избирательной системе их исчезновение и появление более соответствующих духу времени консервативных формирований стало бы неизбежным, что привело бы к обновлению всего британского общества. Вместо этого на нем тяжким грузом висело непрекращающееся господство консервативной партии, неизменно враждебной по отношению к демократии, которую она в целом воспринимала как синоним коммунизма; так, во всяком случае, утверждает собеседник, выведенный под именем Аристократикус в диалоге Джорджа Корнуолла Льюиса «Какая форма правления является наилучшей?» (1863): честная, не подмененная демократия, «то есть равное распределение верховной власти, есть уже коммунизм». В начале своего очерка «Основания демократии» (1997) Раймон Паниккар[296] отмечает, что само слово демократия «на Британских островах сохраняло негативный смысл до конца XIX века»[297]. В Англии «капиталистическая экономика слилась с традиционным укладом, изменив его содержание, но не формы»[298]. Что и объясняет наилучшим образом такую характерную черту английской политической борьбы, как многократные прямые столкновения между профсоюзным движением (лишь с определенного момента поддерживаемым «партией труда») и самыми упрямыми консервативными силами, нашедшими совершенное воплощение в партии тори. Консерваторам — благодаря также и избирательному закону — не нужна была дополнительная партия, которая представляла бы третью силу: они способны были успешно противостоять — столь неоспорима была их гегемония в обществе — даже длившимся месяцами открытым конфликтам по поводу заработной платы.

Если вспомнить, что, когда в 1914 году Англия — в союзе с царем — вступила в войну против Германии и Австрии, британское избирательное право отнюдь не было всеобщим, в то время как в Германии оно стало таковым в 1871 году (в Австрии в 1907), а война, несмотря на это, представлялась как битва «демократии» с «автократией», якобы укорененной в центральноевропейских империях, нельзя не изумиться убеждающей силе риторики.

На самом деле именно Германия перед первым мировым конфликтом была той страной, где организованное рабочее движение (социал-демократия, профсоюзы) имело наибольший вес в парламенте и пользовалось наибольшим престижем, не говоря уже о наилучшей модели организации, что явилось следствием высокого интеллектуального уровня его вождей. Но то была лишь одна сторона реальности: другую представлял правящий блок — юнкеры, крупные промышленники, военные, — уже решившийся оспорить у Британии мировое господство. Крещение огнем европейского рабочего движения, зажатого в тисках империалистического конфликта, имело место, как ни крути, в 1914 году.

Итак, приблизившись уже к этому судьбоносному году, попытаемся, оглянувшись назад, уяснить себе первоначальные предпосылки и последующее развитие того кризиса, порождением которого, в конечном итоге, и является наш современный мир.

 

Дата: 2019-12-10, просмотров: 177.