Письмо. День решающего открытия
Поможем в ✍️ написании учебной работы
Поможем с курсовой, контрольной, дипломной, рефератом, отчетом по практике, научно-исследовательской и любой другой работой

 

Сначала с ним было так же трудно, как и с чтением. Быть может, еще труднее.

Он разучился держать карандаш, он не знал, каким концом его брать, как им пользоваться. Он забыл, какие движения надо сделать, чтобы написать букву. Он стал совсем беспомощным.

«Я разучился владеть карандашом: верчу его туда и сюда и никак не могу начать писать. Мне показывают, как надо держать в руке карандаш, и просят меня, чтобы я написал что-либо. Тогда я взял карандаш и провел им по бумаге какую-то кривую линию — и ничего больше…

Я долго думаю, гляжу то на бумагу, то на карандаш, наконец, решительно двинул карандаш по бумаге, и на бумаге остался след от карандаша совершенно неопределенного происхождения, а впрочем, он напоминал обычное чирканье ребенка, который еще не знает азбуки. От этой прочеркнутой мною линии мне стало смешно и страшно; удивительно, ну как же, ведь я же умел прекрасно писать и быстро читать, и вдруг… и мне опять стало казаться, что это я вижу сон, не иначе… и я начинаю без конца улыбаться своей учительнице какой-то бессмысленной улыбкой».

А потом наступил день, который перевернул всё. Это был день великого открытия, которое он сделал. Всё было очень просто.

Сначала он пытался писать, вспоминал образ каждой буквы, пытался найти каждое движение, нужное, чтобы его написать.

Но ведь так пишут только маленькие дети, которые только учатся письму. А ведь он писал всю жизнь, за спиной почти два десятка лет письма. Разве взрослый человек пишет так же, как ребенок? Разве ему нужно задумываться над каждым образом буквы, искать каждого движения, нужного, чтобы ее написать?!

Мы давно уже пишем автоматически, у нас давно сложились серии привычных движений письма, целые «кинетические мелодии». Ну разве мы думаем над тем, какие движения мы должны сделать, чтобы расписаться? Разве мы пытаемся при этом вспомнить, как расположены линии, составляющие каждую букву?!

Почему же не обратиться к этому пути, к пути, который должен оставаться доступен ему? Ведь ранение, разрушившее зрительно-пространственные аппараты мозга, не затронуло его кинетических, двигательных аппаратов. Ведь слуховые отделы мозга и все двигательные навыки сохранились у него. Почему не использовать их и не попытаться восстановить письмо на этой новой основе? Он хорошо помнит этот день и много раз возвращается к нему на страницах своего дневника; ведь этот день дал такую простую находку, которая перевернула его жизнь!

«С письмом же дело вначале пошло точно так же, как и с чтением, т. е. я долго не мог вспомнить буквы, когда уже, кажется, знал их, проделывая ту же процедуру, в порядке алфавитном. Но тут вдруг ко мне во время занятий подходит профессор, уже знакомый мне своей простотой обращения ко мне и к другим больным, и просит меня, чтобы я написал не по буквам, а сразу, не отрывая руки с карандашом от бумаги. И я несколько раз (переспросил, конечно, раза два) повторяю слово «кровь», наконец, беру карандаш и быстро пишу слово, написал слово «кровь», хотя сам не помнил, что написал, потому что прочесть свое написанное я не мог».

И он стал писать! Теперь ему не нужно было мучительно вспоминать зрительный образ буквы, мучительно искать то движение, которое нужно сделать, чтобы провести линию. Он просто писал, писал сразу, не думая. Он писал!!

«Оказывается, что можно написать автоматически только некоторые слова, только короткие слова, а длинные, как, например, слово «распорка» или слово «крокодил» и другие подобные, я уже не могу автоматически написать. Но все равно с тех пор, как профессор показал, как писать слова не по буквам, а быстро, автоматически, не задумываясь над буквами всего слова, я начал писать слова не по буквам, а пословно, автоматически, если слово не очень длинное, и по слогам, если слово очень длинное, вроде слова «распорка», и еще более длинные. Но и это уже было для меня громадным достижением в развитии моей памяти, и этим я был обязан в первую очередь профессору и моей учительнице О. П.

Итак, месяца через три, как я приехал в К., я уже умел писать вот таким образом; правда, прочитать свое написанное я еще никак не могу».

Так прошли годы, но сделанное открытие дало свои плоды: теперь он мог писать, пусть трудно, с ошибками, но он писал, хотя и не мог прочесть только что написанное!

«В результате длительного лечения я наконец научился писать и читать за полгода, причем писать я научился гораздо быстрее (и почти пишу, как и раньше, примерно), а читать я так и не мог научиться, как раньше. Я читаю по буквам, по складам, и дальше чтение не развивается более… Я уже научился писать автоматически: вспомнишь слово и сразу же напишешь его — быстро и легко. Правда, часто первую букву слова, особенно первого слова, приходится долго вспоминать, а потом — пошло писаться! Частенько я замечаю, когда пишу буквы в слове, что я глотаю или теряю буквы, а часто путаю буквы, и особенно те, которые сходно звучат (К-X, 3-С и т. д.), или же заменяю букву, которая уже произносилась в этом слове, как, например, пишу вместо «золото» — «зозото». Знаки препинания я забываю часто ставить, а правила этих знаков препинания я забыл. Точку я обычно ставлю, чтобы отделить фразу одну от другой, причем фразы я ставил очень короткие, состоящие всего из нескольких слов, соединенных союзом НО, И. И хотя я сам пишу слова, я сам же затрудняюсь их прочитать и свое же письмо не могу понимать».

Так это и осталось: читал он трудно, медленно, по буквам и по слогам, наталкиваясь на препятствия каждую минуту (ведь зрительно-пространственный аппарат коры головного мозга был разрушен), но писать он мог, пусть автоматически, пусть мучительно подбирая слова и мысли. Но он мог писать!

«Случилось так, что я теперь мог писать «автоматически», короткими словами, не думая почти, что получится из-под карандаша, не в силах даже прочесть, что написал только что. Но у меня «автомат» по чтению почему-то не мог работать. Я гляжу на слово «головокружение», гляжу на буквы этого слова и вначале ничего не понимаю, просто гляжу на непонятные буквы и на часть слова, как смотрит ребенок, не видевший букваря и букв. Но вот я начинаю что-то вспоминать, начинаю смотреть на первую букву — Г, жду какое-то время, наконец, я вспомнил букву Г, спешу глядеть на следующую букву О. Жду какое-то время, наконец, говорю тихонько ГО, потом спешу глядеть направо на букву Л, жду какое-то время… назвал букву Л, спешу глядеть на букву О, потом говорю тихонько себе: «ГОЛО», потом спешу глядеть на букву В, жду какое-то время… потом спешу глядеть на букву О… пока я глядел на букву О, из моего поля зрения ушло влево две буквы, то есть на поле зрения я вижу букву О, и слева еще только вижу две или три буквы, а те первые две-три буквы (ГО-Л) я уже перестал видеть. Вернее сказать, на том месте я «вижу» теперь серую тьму с какими-то колеблющимися, мерцающими точками, нитями, тельцами…

И так буква за буквой я читаю каждое слово, таким же медленным путем — буквами, слогами. «Автомат» при чтении в моем положении невозможен».

И он решил писать дневник, описать историю своего ранения, ту страшную бездну, в которую его бросило, тот путь мучительной борьбы за себя, за восстановление потерянного, который ему пришлось пройти.

И он назвал свой дневник одной фразой: «Снова борюсь!»

 

«История страшного ранения»

 

Он писал этот дневник, историю своего заболевания, двадцать пять лет, изо дня в день, мучительно подбирая слова и иногда затрачивая целый день, чтобы написать половину страницы. Он сначала назвал его «История страшного ранения», а потом озаглавил «Снова борюсь!».

Это был мучительный труд, полный судорожных попыток и минут отчаяния, подталкиваемый постоянной надеждой, труд, берущий все его силы, труд, которому он отдавал всего себя.

Конечно, он научился быстро, не думая, писать слова. Но как это далеко от письменного изложения своей мысли. Излагать мысль и делать это связно — это совсем другое. Для этого нужно переводить мысль в слова, а они-то не приходят сразу, их надо мучительно искать, рыться в памяти, связывая в фразы, а фразы должны воплощать и развивать мысль. Нет, это совсем не то, что просто, сразу, не отрывая карандаша от бумаги, написать слово.

Даже то, как пишут письма, как начинают их, как связывают фразы, — всё это исчезло. И над каждым письмом приходится мучительно трудиться, искать, спрашивать, перебирать, а на это уходят дни, недели.

«Несколько недель я подолгу думаю, как и что написать, но хороших и нужных слов я не мог написать, потому что не мог что-либо вспомнить из своей разбитой головы. Я подолгу думал и думал, как надо правильно писать письмо, и главное — его начало. Я спрашивал у людей, как правильно пишется начало письма, пробовал читать в книге про это… И почему-то я всегда очень долго думаю, думаю и никак не решаюсь начать писать письмо — день, другой, третий, пока сильно не разболится голова.

«Привет из Казановки!»… Хотя я был тогда в Кисегаче. Мои родные, наверное, сразу поняли, что голова у меня пробита здорово, и сильно стали обо мне беспокоиться и думать: каким же теперь я стал?

В письме я мало писал, так как не знал, что писать в письме. По привычке старался писать слова автоматически и писал подчас так, что не мог сам прочесть свои же написанные слова, так как не понимал своего письма, не понимал своих же написанных букв. И в письме, в связках я путал различные понятия. А над таким письмом я почему-то долго думал, и на это у меня уходит страшно много времени. Какая-то непонятная сила не позволяет мне сразу и быстро написать хотя бы письмо своей матери, а отчего это так — не могу и понять. Но все же я теперь мог сам написать письмо!

А ведь, чтобы написать одно письмо, мне приходилось подчас ожидать целый день, и даже подчас больше недели, пока «сообразит мой мозг»: а что же мне надо написать? И мне приходится думать, думать… вспоминать, вспоминать, а как же надо написать письмо такому-то лицу. От этого думания голова тупела, от длительного соображения уставала еще больше…

Без конца тружусь над словом, вспоминая нужные слова. Иногда я берусь писать письма знакомым врачам и учителям по речи и памяти — по госпиталю, по лечебному институту. Писать письма после ранения для меня стало тяжелым делом, так как я всегда теперь стал находиться в затруднениях из-за забывчивости (из-за болезни): а что написать, как написать? Я подчас неделю, другую сижу и думаю над одним письмом. Долго думаю, соображаю медленно-медленно, без конца сравниваю разные письма: а как же правильно написать нужно мне письмо?

Я по-прежнему тружусь над словом, чтобы оно быстро вспомнилось из памяти, пока теплится возникшая мысль, или над образом окружающего думаешь, зная слово. Ведь у меня по-прежнему не вспоминаются нужные слова, когда хочешь говорить или мыслить, по-прежнему не схватываются сразу нужные понятия в речи или в мыслях своих…

Когда я сажусь писать кому-нибудь письмо, то у меня, как правило, уходит на это дело целый день, а то и два…»

Ну а если написать не письмо, а рассказ?! Вот ему читают маленький отрывок, сказку — такие дают ученикам второго класса. Конечно, это легче: здесь все уже сказано, уже не нужно искать мысль, думать, с чего начать.

Но и это так трудно! Смысл известен, мысль ясна, но как сложить фразы! Как превратить мысль в связную речь, когда все слова раздроблены, а фразы построены очень сложно, с запятыми, с такими трудными и недоступными грамматическими оборотами!

И слова роятся тучами, как пчелы, мелькают разрозненные предложения, и из них надо выбрать нужное, объединить слова во фразы.

А что если написать не рассказ, который ему только что прочитали, а попытаться изложить то, что с ним случилось? Если написать свою собственную историю. «Историю страшного ранения»? Если описать свои недостатки, сравнить себя в прошлом и теперь, написать, каким он был и чем стал теперь, осмыслить и связно изложить свои трудности, описать свое раздробленное на тысячи кусков сознание?

Конечно, это неизмеримо труднее. Надо было припомнить всё по кусочкам, бережно собрать их, разместить в нужной последовательности, а потом — это, конечно, самое трудное — превратить эти кусочки в стройные фразы, а из фраз построить целое связное изложение… А это почти невозможно… Ну а если это получится?!

И он принялся за эту непосильную, титаническую работу.

«И вот я приступаю к писанию. Я решаю писать по частям, по датам городов, в которых я лежал в госпиталях. Они на первое время являлись для меня основными данными.

И я начал вспоминать всё, что мог вспомнить из своей разбитой памяти, и тут же писать. Мне, конечно, хотелось написать свою «Историю» в виде правдивого рассказа, как пишут писатели. Но когда я начал писать свою «Историю», то я сразу же понял, что у меня не получится такого писания, которое пишут писатели, у меня не хватало слов и мыслей для ведения писания. Вот у меня теплится мысль написать о начале наступления, но я никак не могу набрать нужных слов для этой мысли. Я долго копошусь в своем уме, стараясь выискать из памяти нужное слово для этой мысли, а тем более мне трудно вспомнить настоящие слова для данной мысли. Но нужно что-то, что-то вспомнить, хотя бы вспомнить примерные слова, приблизительные слова, неточные хотя бы. И я их набираю, эти подсобные слова для моей мысли. Но я все же не сразу пишу, так как мне нужно составить фразу. И я ее начинаю составлять, по многу раз перевертывая, чтобы фраза была похожа на те, которые я читал или слышал из книг правильных и нормальных.

А как тяжело писать! Вот придет в голову мысль описать тот или иной момент из воспоминаний ранения и последующей болезни, его начало. Вот уже уловил хорошую мысль. Начинаю по этой мысли искать слово, другое… третье же слово для нужной мысли никак не могу, не вспомню… ищу, ищу… Стой! Нашел! Нашел! А где же моя нужная мысль?.. Забыл… А где же еще два слова, которые я нашел с трудом? Тоже забыл. Снова начинаю копошиться в памяти, снова ищу мысль из писания, ищу подобные слова для той или иной мысли, записываю их на разных листках и бумажках, прежде чем включить их в нужное мне писание, скрепляя их с нужной мыслью по течению потревоженного ранением разума. А как это мучительно тяжело… Без конца забываешь, а что же ты пишешь, о чем ты сейчас думаешь, где ты находишься — не помнишь, не знаешь целыми минутами…

Поэтому, прежде чем писать свою историю, мне пришлось сначала надписывать на различных листках бумаги разные слова, выражающие собой то просто названия предметов, то названия различных вещей, то различные явления, то различные мысли и понятия, и все эти слова писались где попало и как попало. А затем из собранных таким образом слов, фраз, мыслей на газетах, на бумаге я начинал писать историю в тетрадь, перегруппировывал слова, фразы, сравнивая их с теми, какие пишутся в книгах, а уж потом записывал предложение целиком для моей мысли про историю болезни…

И когда я уже почти считаю, что составил фразу, я сначала на клочке бумаги (или на газете, или блокноте) напишу, и, убедившись, что она — фраза — более или менее подходяще читается или слышится, я ее — эту фразу — записываю. Затем начинаю следующую, перечитывая без конца написанное ранее, хотя читать свое же написанное тяжело. Мне очень трудно, тяжело читать свое же написанное, потому что нужно прочитать каждую букву, которую я сам же недавно «автоматически» написал.

Таким образом, я напишу несколько фраз. Но я не могу писать дальше иначе, пока не прочту две или три фразы предыдущего писания, т. е. самые последние фразы, и это я должен сделать для того, чтобы понять смысл, о чем же я должен писать дальше. Иначе я не могу писать — такова моя теперешняя память.

…Я повторял многократно одно и то же в своем рассказе, и, может быть, опять я начну писать об одном и том же, так как я без конца забываю, что я написал и что надо еще написать. И у меня в моем мозгу, в его разбитой памяти часто получается так, что я часто повторяю одно и то же в своем рассказе, а что-нибудь нужное, важное забываю, пропускаю и не вспомню в нужное время писания и упущу, что хотел написать.

…Я не в силах удерживать в голове что-либо многое, что-либо долгое, я только могу что-либо вспоминать и писать по маленьким кусочкам памяти разбитой, которую я все пытался и пытаюсь как-то и чем-то укрепить, или закрепить, или «склеить» в своем мозгу, поврежденном и пораженном…

Я пишу свою собственную «Историю моей болезни» с утра и до пяти часов вечера, пока мать и сестры работают в учреждении, а как только они приходят с работы, то я уже не могу писать, так как мы живем в одной комнатушке и всякий разговор, шум различный мне никак не дают возможности писать, думать, если я в комнате нахожусь не один…

И я подчас неделю, другую сижу и думаю над одним листком. Долго думаю, соображаю медленно, медленно, без конца сравниваю разные листки, а как же правильно написать то, что мне нужно…

Над этими бесконечными писаниями я страстно и страшно трудился и тяжело болел от ранения и от этого бесконечного труда «над своей головой»! Это был и остается титанический труд, который напоминал труд помешанного человека, который думает только об одном и том же…»

И так начались годы мучительного, титанического труда. Сначала год, потом второй, потом третий. А муки воплощения мысли в речь не исчезали, работа не становилась легче.

Он уже привык садиться с утра за стол, медленно и настойчиво искать слова, судорожно пытаться уложить непослушные слова во фразы — все это для того, чтобы за день получить десяток строк, иногда страницу. А легче не становилось.

«Третий год я думаю, и добавляю, и заново пишу свой рассказ. Только я замечаю, что за эти годы я стал медленнее думать и соображать в своем писании и подчас не напишу и полстраницы за весь день или вовсе целый день думаю, думаю и ничего не придумаю, что дальше хотел писать, и эдак могу думать несколько дней и ничего не напишу для своего рассказа — нет каких-то сил, нет памяти, и думы, и мысли, понятия куда-то исчезают из головы, проваливаются куда-то в пропасть беспамятства…

Это свое последнее писание почему-то затянулось и растянулось на долгие месяцы и не поддается до конца, чтобы его закончить. Третий год я стараюсь докончить это писание. И почему-то год от года мне тяжелее писать — вспоминать о всем случившемся, и год от года тупеет моя голова, забываются все подробности болезни, подробности из прошедшей и из сегодняшней жизни…

Но сдаваться я не хотел. Хотел довести начатое дело до конца! И я целый день сижу за столом и без конца тружусь над словом. Больше я ничего не мог придумать для спасения своего положения, то есть помнить и говорить, когда бы я ни захотел. Целый день я сижу за столом, сильно уставший и ослабевший. А когда я приподнимаюсь из-за стола, то часто я внезапно спешу снова сесть за стол, хватаюсь руками за стол или за стул, так как меня охватывает резкое головокружение, словно трижды перевертываюсь кверху ногами вместе со столом, стулом и домом («толчки кружения»). Но я, конечно, не каждый день сидел за столом над рассказом. Когда я целый день просижу за столом, то на другой день (а то и два-три дня) так сильно разбаливается голова, что часто приходится лежать в постели».

И так потянулись годы.

На столе накапливались тетради — сначала тонкие тетради из пожелтевшей бумаги — он делал их сам, потом он отсылал их пишущему эти строки и принимался за свою повесть снова.

Теперь он уже писал в толстых серых тетрадях, а затем их сменили большие тетради в клеенчатых переплетах. Вот уже написана тысяча страниц. Потом вторая. Он пишет еще раз, он хочет написать полнее, лучше. И вот уже скоро почти три тысячи страниц, написанных мелким почерком. Страниц, которые он сам написал и ни одну из которых он сам не может прочитать!

Он начал свою повесть, когда еще не кончилась война. Он продолжает ее десять, двадцать, двадцать пять лет.

Трудно сказать, есть ли в истории еще другие документы, на которые затрачен такой адский, мучительный труд и которые так и остаются недоступными для самого автора.

Для чего же он делал это? Для чего?!

 

Для чего он писал?

 

Он сам много раз спрашивал себя об этом. Для чего же он пишет? Для чего ведет свою мучительную, изнурительную работу? Нужно ли это?!

И он пришел к твердому решению: нужно!

Ведь он не мог быть полезным другим, не мог помогать по дому, путался, выходя на улицу, не мог слушать и понимать радио, не мог читать книги… все это было потеряно. Но писать… По зернышкам выбирать кусочки своего прошлого, сопоставлять их друг с другом, размещать их в эпизоды, описывать картины прошлого, формулировать свои надежды, выражать свои переживания. Нет, это он еще может.

И писание его дневника, повести его жизни стало для него основной потребностью.

Это нужно ему самому. Это была единственная нить, связывающая его с жизнью, единственное, что он действительно мог делать, его единственная надежда на то, что он восстановится, станет таким, каким был раньше, разовьет свою мысль, сможет быть полезным, снова найдет себя в жизни.

Через воскрешение прошлого — к тому, чтобы прочно утвердить себя в будущем! Вот для чего он делает это, вот почему он начинает свой изнурительный труд, проводя часы, дни, годы в поисках утерянной памяти.

А может быть, это будет полезно и другим. Может быть, он поможет людям лучше понять, чем они обладают и что может быть потеряно от одной маленькой пули, проникшей в мозг, разбившей их прошлое, на тысячи кусков раздробившей настоящее, лишившей их будущего.

Это мучительно трудно — писать, это титанический труд, но все это оправдывает себя!

«Цель моего писания — показать, как я боролся и борюсь за восстановление своей поврежденной ранением памяти… Это чрезвычайно тяжелая борьба…

Иного выхода у меня не было, кроме собирания слов от слушания радио, от чтения книги, от говора людей, а потом собирания слов, фраз, мыслей и, наконец, писания рассказа все того же, который я начал писать еще в 1944 году. Чем-нибудь другим заниматься — хотя бы читать грамматику или физику — я по-прежнему не мог после этого странного и страшного ранения в голову…

Вот я берусь за перо, в моей голове возникла мысль написать — вспомнить из памяти момент перед ранением, когда я пошел в наступление. В моей голове возникает смутный образ — начало наступления на Западном фронте, на небольшом участке фронта. Но вот как описать этот момент наступления, когда никак не можешь набрать нужных слов для данного писания? Я терпелив, я подолгу ожидаю, когда вспомнится из моей головы то или иное слово, нужное для описания момента наступления перед моим тяжким ранением, сразу же записываю это слово на отдельном листке бумаги, затем другое слово. Но если из памяти не вспомнится ничего, то я слушаю радио и встречающиеся нужные или подходящие для момента слова выписываю. Затем я из этих собранных слов начинаю составлять фразу, согласую ее с подобной же фразой (или предложением!), которые пишутся в книге или говорятся по радио. Переделав на нужный манер фразу или предложение, я ее, наконец, записываю в тетрадь. Чтобы начать писать следующую фразу, я предварительно вынужден прочитать то, что я написал только что, потому что я уже забыл, что я написал в последнем предложении…

Так я пишу о том периоде сейчас, собирая из памяти различные слова, мысли, понятия для настоящего писания, скрепляя фразу за фразой, предложение за предложением, прочитывая нужные две-три фразы предшествующего писания, сравнивая их!

Я увлекся этим болезненным писанием, никуда не выхожу из комнаты, не хожу на прогулки, не хожу в кино, никуда не выхожу из дома, а все стараюсь писать свою историю, вспоминать об исчезнувшем моем прошлом, заниматься вспоминанием слова и мысли, которые меня по-прежнему тяготят с неуменьшающейся силой…

И вот я изо дня в день, месяц за месяцем регулярно собирал и собираю слова из своей рассыпанной памяти, собирал мысли, собирал и записывал их — и это продолжалось и продолжается до сих пор…»

И эта работа стала основным, что заполняло его жизнь. За ней лежала затаенная мысль, ставшая целью всего его существования: а не поможет ли писание своей повести победить болезнь, вернуть его к жизни, сделать из него человека, как все другие?

«Я хотел достигнуть этого почти ежедневным писанием своего единственного рассказа о случившемся ранении в голову, о последующей болезни головы и как я хотел победить эту болезнь путем моего рассказа, чтобы все знали об этом…

Я вот уже третий год тружусь над рассказом о своей беде и болезни вот этой. Это своего рода думы, занятия, труд и писания о себе и над собой. Этот труд всё же успокаивает меня, всё же я тружусь, и потом от этого труда многократного (сколько раз в разные годы я писал такой труд-рассказ) у меня улучшается речь — я лучше говорю, вспоминая слова, которые разбиты ранением и болезнью и рассыпаны где-то в голове в беспорядке, а от тренировки (думы, писания) они чуть лучше вспоминаются в простом повседневном общении людей путем таких слов!..

Ведь это писание остается тем, посредством которого я только и мыслю. Стоит только бросить это писание, закрыть листы его, как я вновь погружаюсь в область опустения и пустоты, в мир беспамятства и полной неграмотности, в мир «ничегонезнания»…»

А может быть, он будет писать не только для себя? Может быть, это пригодится врачам, которые лечили его, поможет лучше разобраться в этой страшной болезни, сделать понятным, какие страшные последствия может вызвать ранение мозга, уяснить, как работает и страдает мозг?

Да, это должна быть не только борьба за свою собственную жизнь, за связь с миром, это может стать нужным и для других.

«Я решился писать рассказ о случившейся в моей жизни болезни от ранения головы. Эта мысль пришла мне в голову потому, что мне хотелось написать каким-нибудь врачам, что у меня не работает голова и ничего в ней не держится — в моей голове, в ее памяти.

Я решился описывать свою болезнь и потому, что ее легче описывать, так как все равно я ничего больше вспомнить не мог из своей памяти, кроме текущей в голове болезни, и потому, что хотел показать врачам, и тогда, может быть, они вылечат мою болезнь, и потому, что если врачи не смогут вылечить мою болезнь, то хотя бы я сам своим писанием улучшу память слова, чаще вспоминая те или иные слова по необходимой мысли.

Может быть, думал я, врачи поймут меня, когда я опишу свою болезнь подробнее, с записью, и тогда, наверно, они поймут меня и мою болезнь и вылечат ее. А то ведь я в госпитале плохо мог говорить и помнить, чем я болею, и врачи, может быть, и до сего времени не знают, что я страдаю, раз я не мог высказаться им подробнее. Другой причиной написать историю своей болезни было стремление развиваться и развивать свою память и улучшать ее, вести борьбу с афазией, уменьшая ее. И это писание «Истории моей болезни» намного развивает мою память, развивает язык, развивает память слова и его значения.

Это верно. Но я знаю также, что мое писание «История моей болезни» может оказать неоценимую услугу научным работникам в области мозга и памяти, психологии и медицины, неврологии и прочее…»

Он дал нам в руки не только трагический документ. Описывая свою судьбу, он дал нам исключительные по ценности знания. Кто может лучше описать событие, чем его очевидец, его участник, чем сам пострадавший?

Он был пострадавшим — теперь он превратился в исследователя.

Он дал нам описания исключительной яркости, и мы попытаемся пойти по его следам, шаг за шагом пробираясь в таинственный мир человеческого мозга.

 

«Я живу в беспамятном мире»

 

Сам он не считал «странности пространства» своим основным несчастьем. Основным несчастьем он считал «странности памяти», ее утерю, ее распад. Это его особенно мучило, это была катастрофа.

Он помнит первые недели после ранения, недели, предшествовавшие тем дням, когда он обнаружил, что не может читать.

Вначале его память была совсем разрушена: он плохо понимал ту речь, с которой к нему обращались, и что самое ужасное — не мог вспомнить ни одного слова, он всё забыл. Он должен сказать свое имя, свою фамилию — он не помнит их, у него какая-то пустота. Ему нужно попросить «утку» — и этого нет. Язык слушается его, он легко повторяет то, что ему говорят, но как найти слова? Откуда он? Где он живет? Какого района? Как зовут мать, сестер?! И снова — пустота, мучительные поиски. И снова слов нет, они куда-то пропали. Он потерял самое человеческое, что есть у человека, в памяти его нет ни одного слова. Можно ли представить себе что-нибудь ужаснее, чем эта потеря «речи-памяти»?

Все это обнаружилось уже в первые дни — в полевом госпитале.

«После обеда, когда все улеглись спать, мне вдруг захотелось… помочиться, то есть, попросту говоря, мне нужна была «утка»… но вот сложный вопрос, как вспомнить это слово, чтобы позвать няню. Но я никак не мог вспомнить это слово «утка», хотя я не раз называл слово и сам подчас вспоминал (после ранения стал понимать смысл этого слова), но на этот раз, когда нужно было вспомнить это слово, я не мог его вспомнить… Какая-то бесконечная помеха в памяти, в каждом слове не дает мне возможность вспомнить то или иное слово, в данном случае «утка» и «судно»…

Вот снова проходит мимо меня нянечка, а мне хочется попросить няню, чтобы она принесла «утку». Я пытаюсь ее остановить словами: «Это… как ее… мне надо…», но, пока я думал и вспоминал, как надо мне назвать то или другое слово, уж няня ушла или прошла мимо.

Вот я опять вижу — идет няня, несет кому-то «утку». Увидев своими глазами этот предмет, который давно и мне требуется, я уже кричу няне, вспомнив заодно слово «сестра»: «Сестра… и мне тоже это, как ее». Я так и не вспомнил слово «утка», зато няня услышала меня и через минуту принесла и мне «утку». И когда моя «утка» наполнилась, а няня потом унесла ее, я вдруг вспомнил про слово «утка» и произнес его вслух: «утка». Я радостно и облегченно вздохнул, но через минуту или две, когда я нарочно хотел вспомнить это слово, почему-то опять забыл это слово, не мог снова вспомнить. Вот дело-то какое странное, не понятное для меня.

Я уже заранее вспоминаю для этого дела слова… Врач? Не то, сестра! (Няню не вспомнил, заменил «сестрой».) Птица?.. Нет… Утка! — вспомнил я внезапно и про птицу-утку, и про сосуд стеклянный…

Я не мог почему-то, не мог вспомнить названия своего района, своего поселка и даже своей области, хотя мне казалось, что я вот-вот назову их, но вот никак не могу вспомнить, хоть жди час, другой или жди весь день.

А мой сосед взялся вспоминать за меня различные области, районы, поселки, различные имена и отчества. Вот он назвал несколько областей… и вдруг я вспомнил среди них — Тульскую область, то есть нашу область, где живут мои родные, и я радостно произнес: «Тульская область!» Тогда мой сосед обрадовался и сказал, что мы оба земляки!..

Но неугомонный товарищ опять начал произносить при мне различные имена женские, и вскоре я вспомнил имя своей старшей сестры: «Евгения» — вот таким же образом. И товарищ взял конверт и надписал на нем: «Тульская область. Епифанский район…»

Так я и лежу все время на правом боку или сижу понемножку в постели. Сижу и пробую вспоминать что-либо из памяти, из прошлого, но мне не удается что-либо вспомнить по своему желанию.

А когда я ни о чем не думаю, мне вспоминаются различные слова, разные мотивы песен, и я их потихоньку себе под нос напеваю…»

Это было ужасное ощущение: оказывается, он не только живет в раздробленном мире: его покинула память, припоминание прошлого стало трудным, он не мог выразить свои желания, свои самые простые мысли. Окружающие предметы потеряли свои названия, из прошлого не возникало ни одного слова; не немой, не парализованный — он оказался лишенным самых простых средств общения.

И начинается новая мучительная работа над тем, чтобы вспомнить забытое, научиться припоминать слова, схватить слово, когда оно так нужно, общаться с людьми, вернуть свою речь.

На первых порах это было трудно, почти невозможно. Потом слова стали появляться — то одно, то другое, потом возникли простые фразы, они не сразу приходили в голову, ему нужно было делать усилие, чтобы вспомнить и не забыть их, но вот, через месяц, самое тяжелое было уже позади — он мог общаться с людьми.

«А пока в это время я набирался главным образом зрительных образов памяти (предметов, вещей и прочее) и памяти словесной, развивал ее подвижность. Я заново осознавал все окружающее и старался его связать со словесным, с речевым, ибо я все забыл и живу сызнова, хотя я этого сам еще не мог наблюдать и замечать, как, что и почему все это происходит в моей голове, но отражение действительности понемногу регистрировалось такой памятью, какова она есть теперь в моем понимании вещей…

Уже к концу первого месяца после ранения или в начале второго месяца ранения я начал все чаще и чаще вспоминать о матери, о брате, о младшей и о старшей сестрах.

Я вспоминал их не сразу, а по частям: то вспомню о матери, то о брате, то об одной сестре, то о другой — и всё это вспоминал в разные дни, в разное время. И всё приходило в голову неожиданно, не тогда, когда бы мне самому захотелось вспомнить, а тогда, когда всё это само по себе вспомнится! Но вот к концу второго месяца ранения один товарищ по госпиталю начал интересоваться мною и стал записывать адрес моих родных по отдельным моим воспоминаниям — кусочковым. Я вспомню вдруг название района — он запишет; на другой день или через день я вспомню вдруг название поселка — он запишет; то вдруг я вспомню имя сестры — он запишет. И наконец, товарищ написал моим родным, на свое усмотрение, письмо с не совсем точным адресом, так как я не знал уже, забыл совсем улицу, номер дома и номер квартиры. Я, конечно, все еще не могу вспомнить фамилии своей младшей сестры и фамилию матери, которые носили иную фамилию (по второму отцу)…

Иногда я вспомню название города, но тут же быстро и забуду через минуту, а то и меньше, то иногда вспоминаю адрес района и тоже быстро забуду, потом долго не вспоминая его.

Я слушаю всё, что говорят кругом, и песни, рассказы, разговоры как бы понемногу наполняли в моей голове… подвижность слова, его новое запоминание и вспоминание слов, которые затем понемножку будут входить в состав мышления, в состав моих мыслей.

Сначала я не мог припомнить нужных слов для письма. Но в конце концов я взялся писать письмо домой и быстро написал его — коротенькое и маленькое. Прочитать же то, что я написал, я совершенно не мог в этот раз, а показать товарищам, что я написал, мне почему-то не хотелось. А чтобы излишне не смущать свою душу, я быстро запечатал конверт, написал домашний адрес родных и отнес письмо на почту».

Самое тяжелое уже позади… Так ли это? Думал ли он, что первые успехи, которые были достигнуты, так и останутся последними, что то, что он понял в первые месяцы после ранения — распад его памяти, невозможность черпать из прошлого полной мерой, припоминать слова, вспоминать то, чему его учили, легко использовать свои знания, что все это невозвратно исчезло, что память так и останется у него раздробленной, недоступной, что над каждым кусочком, который он извлекает из памяти, ему нужно работать, работать, работать…

Если бы он с самого начала знал это — жизнь стала бы для него непереносимой. Но он надеялся, пытался делать всё, чтобы «разработать» свою память, боролся за каждый ее участок, пытался разобраться в том, что же с ним произошло, что же это.

Он писал как исследователь, с точностью психолога, который владеет всеми деталями этой науки; мучительно он подбирал выражения, фразы, чтобы описать свои трудности, сформулировать свою мысль, — и он дал нам классические страницы анализа своего дефекта.

И он делал это один, сидя за столом своей маленькой комнатки, в городке, который раньше назывался Казановкой, потом стал рабочим поселком Кимовском, не общаясь ни с кем, ни от кого не получая помощи.

«До ранения в моей памяти быстро и четко работала мысль в любом направлении, управляя моими желаниями. После ранения моя память как бы раздробилась на мельчайшие памятки, слово и значение его разобщилось друг от друга некоторыми промежутками времени, мысль уже перестала работать четко, она так же путается, как и слово и как значение его; главная часть памяти исчезла навсегда: любые понятия «доходят» с большими затруднениями, а то и вовсе не «доходят», от многих больших значений остались только одни слова, безо всякого значения…

В голове происходит что-то непонятное, неясное, странное. Я пытаюсь что-то вспомнить, но не вспоминаю. Я пытаюсь что-то сказать, но не в силах что-либо сказать. Все мысли и слова куда-то разбежались. Вспыхивают в голове какие-то образы предметного — вещественного порядка, которые быстро появляются и мгновенно исчезают, заменяются другими образами, и те исчезают. Когда я пробовал и пробую что-нибудь говорить или вспоминать словесно, то я без конца мучаюсь, ищу и часто не найду то или иное слово для своей же речи и мысли.

Эти бесконечные невспоминания того или иного слова, тех или иных мыслей, тех или иных воспоминаний или непонимание тех или иных понятий не дают мне возможности учиться, помнить, запоминать и осознавать все то, чему когда-то я учился, помнил, знал, осознавал…

Я уже писал, что после ранения я уже не имею памяти, память моя разобщена, разорвана, раздроблена на отдельные мельчайшие «памятки». Причем и эти отдельные «памятки» тоже сохранились не все, а лишь небольшая, незначительная их часть.

Я начинаю, я пробую вспоминать, что только могу, но… у меня ничего не получается из воспоминаний, ну, в крайнем случае — десяток, другой слов, не больше, из общих воспоминаний, и всё тут. Больше я ничего не могу вспомнить…

Я не мог заниматься чем-либо, сразу всё забывал и ничего, абсолютно ничего не мог вспомнить. Чем я занимался — всё куда-то исчезало из памяти! Словно навесили некий замок на память, когда я оставался один…

Какое-то странное дело произошло после ранения. Словно в голове оборвались какие-то связки памяти, от чего я страдаю и до сих пор. Найти бы эти связки и исправить их, как исправляют электрики оборванные провода в сети города!»

И все это тянется бесконечно: дома, в городе, на прогулках, когда он один, когда он пытается общаться с окружающими.

«Когда я хожу по поселку, гляжу на вещи, на предметы, на явления, то я всегда вынужден что-то вспоминать, напрягаясь, чтобы вспомнить, как же называется та или другая вещь, тот или другой предмет, то или другое явление… Я особенно не огорчаюсь… Когда же я сижу на скамеечке у своего дома, разговариваю со знакомыми из своего дома, в простом и обычном разговоре я уже немного повышенно напрягаюсь в памяти, чтобы припомнить и осознать, что говорят мне и что я должен говорить. А когда я берусь говорить со своей матерью или со своей младшей или старшей сестрой, я напрягаю свою память и нервы еще больше, чтобы осознать и понять, что мне говорят и что я должен говорить или сделать… а тут невспоминание нужных слов или понятий…

Или вспомнится малая доля того, что хотел говорить, а большая доля памяти застряла где-то там, в голове, и нельзя ее вытащить из памяти. Мои родные пробуют переспрашивать меня, чтобы я рассказал им, но, не добившись от меня нужных слов, они отходят от меня или отмахиваются, что, мол, все равно не доскажет, не вспомнит, что хотел рассказать.

На собрании я боюсь выступать, так как все быстро забываю, что говорилось на собрании, и не знаю, что бы я мог сказать, так как в голове словно пусто или бессвязно, как-то рассыпано в моей голове, что не соберешь слов, мыслей. Поэтому я и не пытаюсь что-либо на собраниях говорить.

Прямо бесконечная забывчивость! Иногда я приходил к сараю, чтобы взять ведро угля, дровишек, но, увидев замок у сарая (я забыл ключ), я возвращался домой, а придя в квартиру, я уже забывал, что мне нужно снова идти в сарай, взять ключ…

В первые дни и месяцы жизни в поселке я сначала боялся далеко отходить от дома, так как я быстро забывал, где я нахожусь, совсем не мог ориентироваться ни на местности, ни в пространстве…

Я почему-то часто по-прежнему не могу сказать, какое сегодня число, какой сегодня день (среда ли, четверг ли и так далее), а когда я берусь вспоминать, что кушал на завтраке или на обеде, — я тоже часто не могу сказать, что я кушал в этот день…

Но главная моя беда, главная болезнь — это забывчивость и беспамятство, а из-за этого невспоминание слова и невспоминание образа. Уж очень стал беспамятным окружающий меня мир. И до сих пор, куда я ни взгляну — на вещи, на предметы, на явления, на животный мир, на человека, — я не в силах припомнить сразу или даже за весь день нужное слово, чтобы его произнесли своим языком или в уме своем. И хотя я общаюсь с людьми упрощенно — простыми повседневными словами, однако даже в своей квартире не могу вспомнить названия того или другого предмета, той или иной вещи, хотя бы там… «конфорка», «шкаф», «шторы», «занавеска», «подоконник», «рама» и так далее и так далее. Еще хуже вспоминаются части различных предметов, вещей и так далее. А от долгого невспоминания различных слов, которые я не «тренирую» для речи, для памяти или на которые я не обращаю внимания, хотя и вижу их, я начинаю забывать их, теряю их назначение, я даже забываю назначения частей своего тела…»

Что же с ним? Почему он не владеет своей памятью? Все ли в его памяти одинаково разрушено? И как именно распалась его память?

Надо разобраться в этом, и он начинает кропотливую работу, работу археолога памяти, пытаясь отделить то, что сохранно, от того, что неотвратимо утрачено.

 

«Я начал жить и вспоминать с изнанки»

 

Он начал думать об этом и скоро с удивлением обнаружил, что память нарушена у него неравномерно. Сначала он не мог вспомнить ничего: где он? Кто он? Откуда он?

Потом постепенно воспоминания прошлого начали всплывать, но обычно это были воспоминания давнего прошлого, картины детства, воспоминания о школе, о товарищах, учителях, воспоминания о годах, проведенных в институте. А картины недавнего прошлого не приходили в голову. Он начал вспоминать «с изнанки».

«В первые недели ранения я не мог вспомнить свое имя, отчество, фамилию, даже и своих близких (мать, сестер, брата). И лишь потом я начал понемножку вспоминать о том о сем и вспоминал больше о прошлом из детства и начальной школы, то есть начал жить и вспоминать с изнанки, так как теперь легче вспоминалось давно прошлое — детский сад, его здание, здание начальной школы, игры, лица детей, учительницы, а вот недавнишнее прошлое, хотя бы житье-бытье на фронте, или совсем забыл от ранения, или долго не вспомню…

Странное это дело. Вместо того чтобы всё вспомнить и помнить последние времена перед ранением — наиболее яркие и живые, — я вспоминаю больше из периода детства и начальной школы — они мне легче приходят в голову — в ее пострадавшую память…

И я, по существу, живу памятью этого дошкольного и пионерского времени?! И так по сей день…

Я вот сижу или что-нибудь делаю, и вдруг — образ или видение — картина, стоящая перед глазами минуты две. Так, например, мне встречались видения-картины из детского прошлого, хотя бы: берег Дона, где я в детстве любил купаться, или вид собора г. Епифани (где я жил — Тульская обл.), или выступление мое в клубе вместе с товарищем.

По этим видениям я узнаю свое прошлое (хоть и небольшими частицами), и мне даже кажется, что частое появление таких видений несколько восстанавливает зрительную память прошлого и мою общую память. Почему? Потому что когда появляются эти видения-образы, то я смотрю на них как на фотографии недавнего прошлого…»

Только позднее к этим воспоминаниям стали присоединяться другие: вот он вспоминает школу, где он проходил военную подготовку, у него всплывают картины фронтовой жизни, он вспоминает, как он шел в наступление, картины его последнего трагического дня.

Потом — всё пусто… А потом госпиталь, лица врачей, нянь, которые к нему подходили и спрашивали его: «Ну, как ты, Лева?..» А потом — всё новые и новые госпитали. И наконец — Кисегач, восстановительный госпиталь на Урале, где впервые с ним начали заниматься и пребывание в котором так много внесло в его жизнь.

И как красочно описывает он этот госпиталь… Как ярко возникали у него позднее картины жизни у себя в Кимовске, потом — картины других госпиталей и санаториев.

«Место для госпиталя прекрасное: на несколько километров вокруг видны небольшие возвышенности, покрытые сплошным хвойным лесом, а частью и лиственным лесом, а среди лесного массива выступают то там, то здесь большие озера! Есть что посмотреть, есть чем позаняться и отдохнуть. Всё тут же, среди разбросанных в хвойном лесу нескольких зданий-корпусов; слева и справа от корпусов — два большущих озера, где можно заниматься рыбной ловлей, ловлей раков и ловлей птиц… прогулки на лодках по озеру; прекрасная купальня, статуи и в воде, и на суше, клумбы с цветами, цветы; порханье лесных птиц, бесконечный их гомон; прогулки за грибами, ягодами, различные игры на воздухе, танцевальная площадка, клуб, кино! Только отдыхай и развлекайся, да набирайся сил и здоровья!..»

И вот еще одно более позднее описание:

«Санаторий «Пумпури» находится совсем близко от моря, и всплеск морских волн при порывистом ветре подчас, кажется, заплеснет здание, когда ветер дует с моря. Утром 10 июня я вошел в санаторий, где меня дружески приняли, провели нужную запись, врачебный осмотр, назначения врача, а потом включился в санаторную жизнь.

И вот я живу здесь. Санаторий мне понравился: недалеко от здания видишь песчаный берег моря, которое без конца волнуется от небольшого ветерка! Кажется, кругом не заметишь ни одной пылинки. Воздух чист и прозрачен. Сквозь облака видишь солнышко, но оно не жжет так сильно лицо или кожу, как жжет далеко, где-нибудь на суше. И как только я приехал в санаторий, я не ощущал ни жары, ни холода, что мне очень понравилось…»

Образы прошлого всплывали во всей их яркости, со всеми подробностями, только поэтому он и смог написать свой дневник…

Но когда он пытался вызвать их намеренно, самостоятельно вспомнить что-нибудь — это не удавалось ему.

Сначала это было совсем трудно: ему называют предмет, а он не может сразу же увидеть его образ. А за образом, который всплывал с таким трудом, не вспоминалось всё, что раньше было связано с ним такими прочными нитями.

«Назовет мне профессор слово «кошка» там или «собака», просит меня: «Ну-ка, Лева, представь-ка себе собаку с глазами, с ушами. Представишь?» Но я не могу представить ни кошки, ни собаки, ни любое существо после этого ранения. Я знаю, что значит собака — видел их, но в глазах представить собаку не могу после ранения… Не знаю, как муху, как кошку нарисовать или представить, как лапы, как уши у кошки представить, — я не представляю…

Если же я хочу представить в своих глазах какой-нибудь «образ» с открытыми или закрытыми глазами, то мне не удается этого сделать, я не могу представить себе образ человека, или животного, или растений. Лишь иногда появляются какие-то чувства, которые несколько напоминают подобие образа, быстро исчезающего. А так я все время вижу перед глазами какие-то точки и тельца…

Я пытался вспомнить и представить себе лицо моей матери, лицо старшей сестры, лицо младшей сестры, но почему-то не мог, образ не вставал из памяти. Но когда я стал входить в комнату и увидел лица родных, то я сразу узнал и мать, и сестер. Они очень обрадовались моему приезду и стали обнимать и целовать меня со слезами, а я-то уж сам не мог целоваться, потому что забыл, как нужно целоваться, а мать плакала, прижав меня к себе. Она плакала и от счастья, что сын приехал, и от горя, что сын приехал с разбитой головой, а от другого сына нет ни слуха, ни духа с самого начала сорок первого года, как началась война. Потом начались разговоры и расспросы, как доехал, то се, а я пробую что-то отвечать, сказать, но у меня совсем ничего не получается. Язык что-то еще пробует мямлить непонятное. Я одно слово начну говорить, а еще нужных пять — десять слов никак не могу вспомнить…

Я не могу понять, как возникло дерево, из чего оно состоит, и всё, всё, к чему бы я ни дотронулся, — всё стало для меня таинственным и непонятным, я не могу что-нибудь придумать, о чем-нибудь догадаться, что-нибудь создать новое. Я стал совсем другим человеком, противоположным по сравнению с тем, каким был до этого страшного ранения».

Потом стало легче. Память как будто начала возвращаться, воспоминания прошлого стали богаче, красочнее, но весь мир по-прежнему оставался таким странным, невыразительным, разбитым на куски, то, что стояло за каждой вещью, за каждым впечатлением, по-прежнему оставалось забытым.

«До ранения я хорошо всё помнил, помнил, чему учился очень долго, всё легко понимал и осознавал, мог бы давать любые советы людям в любых направлениях! И вдруг после ранения я ничего не помню, ничего не знаю, на ходу всё забываю. Я без конца удивляюсь этому, когда приходят в мою голову такие мысли. И при виде учительницы (или учителя) всегда полуглупо улыбаюсь, думаю про себя: «Я это или не я? Сон это или не сон я вижу сейчас?»

Бессмысленно и беспомощно гляжу я на проходящую мимо меня жизнь сегодняшнюю.

Да, жизнь проходит как-то без меня. Я часто слушаю радио, слушаю какие-нибудь рассказы, или сказки, или пение, или музыку, и мне по старинке хочется всё слушать по радио, слушать и вникать в суть дела, но, оказывается, не тут-то было. Я не успеваю понимать, что говорится, или не понимаю вовсе, или понимаю, что говорится по радио, но тут же на ходу забываю всё совсем — такова моя сегодняшняя память…

После такого страшного ранения моего весь окружающий меня мир стал выглядеть в моих представлениях как-то по-иному…

И что бы я ни делал, о чем бы я ни думал, все получается не так, как это нужно делать на самом деле…

По-прежнему все вещи, предметы, явления, живущие существа мне кажутся непонятными, неясными, я боюсь их понимать, трогать, щупать; по-прежнему тяготит меня пространство, я его боюсь, оно мне неясно. Окружающий меня мир остается непонятным и загадочным».

И все это не исчезало, все продолжало оставаться, хотя шли месяцы и годы — в трагедии памяти не изменялось ничего.

«Я понемножку читаю детские книжицы. Изредка я беру в руки учебник по грамматике или по физике, но опять я бросаю их в стороны: не идет в душу, болит и ломит от этого занятия голова…

И вот мне опять только и остается, что вспоминать из своей разбитой памяти свое прошлое, развивать свою память, слова и значения…

Да, всюду я встречаюсь с невспоминанием слова, подчас долгого его невспоминания, что является каким-то образом отражением поврежденного, пробитого и обожженного пулей и поврежденного путем нескольких операций головного мозга. Почему я до сих пор чувствую свою ненормальность в памяти, в речи, в мышлении, в сознании, где бы я ни был, куда бы я ни пошел (в кругу ли семьи, или в различном обществе людей, или на прогулке, или в труде). До сих пор я чувствую сам свою ненормальность в разговоре с людьми, сам чувствую глуповатую улыбку при разговоре с людьми, глуповатый смешок и поддакивания, когда слушаю говорящего или когда сам говорю и сам глуповато или ненормально подсмеиваюсь, хотя и сам не знаю чему…

Я ничего, абсолютно ничего не мог вспомнить, чем я занимался… всё куда-то исчезло из памяти!.. Словно нависал некий замок на память, когда я оставался один. Когда же со мной разговаривают и я слушаю речь и слова, замок в моей памяти несколько приоткрывался — за счет говорящих со мной, от их слов — и я наэлектризовывался слегка словами и общением.

Странным я стал человеком после ранения и каким-то болезненным, и каким-то сызнова новым. Всё, чему я когда-то учился и переживал в жизни до ранения, — всё куда-то исчезло, пропало из головы, из ее памяти после моего страшного ранения в голову. И вот я снова вынужден осознавать всё то, что видел уже после ранения, что вижу теперь в повседневной жизни своей. Когда я выхожу из здания госпиталя на воздух — поближе к цветам, к деревьям, к озерам, — то я начинаю ощущать не только что-то непонятное и неопределенное новое, но и что-то страшно бессильное, не дающее возможности по-настоящему охватить и понять окружающее меня».

Что же это такое? Почему он забыл всё? В чем корень этих «странностей памяти» — памяти, в которой так легко всплывают старые образы и которая никак не может восстановить прежние, навсегда утерянные знания?

 

Странности «речи-памяти»

 

Он назвал свой основной дефект распадом «речи-памяти». И это имело основание.

До ранения каждое слово имело четкое значение, которое всплывало сразу же, как только он его слышал. Каждое слово было частицей живого мира, с которым оно было связано тысячами нитей. Каждое слово пробуждало рой живых, меняющихся, наглядно ощутимых воспоминаний. Владеть таким словом означало вызывать любые впечатления прошлого, проникать в связь вещей, рождать понятия, владеть жизнью. И это у него исчезло, и исчезло невозвратимо.

«Я гляжу своими глазами на все окружающее меня тихо и спокойно, и мне кажется, что все это окружающее меня понятно, знакомо. А как только я начинаю думать обо всем окружающем и начинаю вспоминать о каждой вещи, что я вижу сейчас, и начинаю спрашивать себя, а как же называется та или иная вещь, то я почему-то наполовину или более перестаю понимать эти вещи, а главное — не в состоянии почему-то сразу вспомнить то или иное слово по видимой мною вещи. И я опять спрашиваю себя: а это что?… Это… как ее… Ну, как его… Солнце! А это… это… не туча, а… облако! И рядом… как ее… как его… (про «мох» я так и не мог вспомнить)… А это… это… деревья! И я без конца мучаюсь, ищу и часто не найду то или иное слово для своей же речи и мысли. Это одна из страшных неприятностей в моей жизни после ранения. Эти бесконечные невспоминания из памяти того или другого слова, тех или иных мыслей, невспоминания или непонимания тех или иных понятий не дают мне возможности учиться, помнить, запоминать и осознавать. А я после ранения не сразу улавливал смысл слов говорящего, не сразу понимал его речь, и профессору приходилось неоднократно повторять свои вопросы.

Я не мог почему-то вспомнить и назвать различные предметы и вещи, на которые я смотрел непосредственно, наглядно, хотя бы там ручка, карандаш, тумбочка и шкаф, книга и этажерка, пол и потолок, рама и форточка…

Иногда я начну говорить, застряну на каком-нибудь слове, никак не вспомню его за целый час и даже за весь день не смогу вспомнить нужное слово. И наоборот, когда мне говорит хотя бы мать: что-то сделать, что-то принести из сарая или, наоборот, отнести в сарай или еще что-нибудь сделать, сходить в магазин, на базар, — по-прежнему до меня не сразу доходит это дело, так как я долго думаю над одним словом (или двумя-тремя), забывая про другие слова…

Сами слова частью утрачивали свое значение, частью имеют неполное, неоформленное значение. Это больше относится к предметному характеру (стол, солнце, ветер, небо и т. д.). Я утратил и слова, и значения, я их не мыслю и не представляю в полном смысле слова главным образом из периода учебы…

Да, в результате травмы черепа и мозга у меня сразу разошлись зрительная и слуховая память: в одном случае вижу букву или цифру, но не в силах сразу назвать их, в другом случае я слышу какую-нибудь букву или цифру, но не в силах сразу представить образом их очертания. Об этом же самом я говорил, что таким же путем происходило у меня и с речью, и воспоминанием: я вижу предмет какой-нибудь, какую-нибудь вещь, какое-нибудь явление и т. д., но не могу сразу произнести, назвать его, подчас и не вспомню за весь день, и наоборот — я слышу слово какое-нибудь, но не сразу представляю его образ, очертания, значение долго не вспоминаю».

В первые месяцы после ранения такое «невспоминание слов» было особенно мучительно. Забыты оказались самые простые слова, и их значения нужно было мучительно искать, перебирая и нащупывая, как нащупывает вещи человек, пробирающийся по незнакомой комнате в темноте. Слова не только не вспоминались; они начинали звучать чуждо, и часто ему приходилось делать мучительные попытки, чтобы вспомнить: что же они значат? И на это уходили долгие-долгие минуты, заполненные судорожными поисками.

«Иногда я слышу слово, но не сразу пойму его значение. В первые годы ранения я подолгу не мог вспомнить из памяти данное слово, видя перед глазами нужный предмет, а заодно я также не мог вспомнить сразу образ предмета, когда мне называли какое-нибудь слово…

Профессор говорит мне: «Покажи-ка мне, Лева, свой глаз». Я не понял вопроса, а это со мной случилось и случается после ранения без конца, так как я не сразу схватываю смысл слов говорящего и не сразу уделяю внимание говорящему. После же повторений вопроса я долго ищу и вспоминаю, а что же такое за слово «глаз»… Я оглядываюсь кругом и вдруг вспоминаю, что слово «глаз» находится где-то в моем же теле. «Глаз!» — говорю я, вспомнив, наконец, значение этого слова, и показываю на свой глаз. Тогда профессор говорит мне: «Покажи свой нос!» И я опять думаю: «А что же это такое нос?» — «Нос, нос…», — твержу я… наконец и слово «нос» вспоминается через минуты. Потом профессор просит вспомнить слово «ухо». И опять минуты ожидания… Но вот я вспомнил и слово «ухо». Когда же профессор снова начал просить, чтобы я вспомнил, что же такое «глаз», я опять забыл, что же такое слово «глаз», и снова начал вспоминать про него, а что же это такое… Мучительное это дело…

Мне приходят на память разные слова, я даже шепчу в полуслух их, то есть слова, которыми в этот день общался, говорил ими, но все же это не те слова. Наконец я вспоминаю искомое слово — глаз, нос, ухо.

Но меня снова спрашивают: «А это что? А это что?», показывая на глаз, или на ухо, или на нос. И я опять думаю, вспоминаю что-то, наконец вспомнил, ура! Такая задержка в памяти слов бесконечна.

Но еще страшнее являлось для меня самого, когда я вдруг вспомнил или услышал от кого-нибудь слово «спина» или «шея» и ряд других слов, которые я вовсе никак не мог вспомнить, то есть попросту забыл их значение, хотя знал, что они существуют как знакомые слова, относящиеся как-то к телу человека, но как они относятся — я не знал. А в общем в каждом слове происходит какая-то ненормальная забывчивость, какая-то замедленность и невспоминание любого слова. Я не могу сразу вспомнить данное слово или, наоборот, данное значение слова. Вот профессор показывает мне на лампочку и говорит: «Что это такое?» — и я начинаю вспоминать: «Это, как ее… ну, это… как его…» И я некоторое время не могу вспомнить название данного предмета. И гляжу то на лампочку, то на другие предметы, стоящие передо мной в комнате. Я без конца ищу какой-то поддержки в предметах, какой-то опоры в предметах, стараюсь вспомнить их слова, начинаю сравнивать предметы в данной комнате, служащие мне опорой речи и памяти слова».

И это оставалось угнетающе долго, много месяцев после того, как он выписался из госпиталя.

Вот он дома, в своей Казановке. Он живет с матерью, с сестрами. Он должен что-то делать по хозяйству, его посылают принести что-нибудь из погреба, сходить в магазин за хлебом, за крупой. Ну, казалось бы, что может быть проще? А на самом деле, как это бесконечно трудно, самые простые слова, которые были для него обычны с самого детства, которые воспринимались им сразу, без малейшего усилия, которые схватывают на лету, — эти слова доходили до него не сразу, как будто из какого-то далекого мира, и он должен был напряженно думать о них, прежде чем они начинали приобретать ясность.

И даже если он наконец усвоит их значение, слова удерживаются у него минуту, другую, а потом исчезают, и снова он растерян, снова беспомощно стоит перед новыми трудностями.

И так в самом простом, самом обыденном, самом каждодневном…

«Вот дома мне мать скажет хотя бы так: «Поди и сходи в наш сарай, слазь там в погреб, набери там из кадки соленых огурцов в тарелку, а кадку обратно прикрой кружком, а сверху положи камень…» Я не сразу понял, что мне мать сказала, я прошу повторить, что она сказала. Мать повторила свои слова. Теперь я услышал слова: «сарай», «погреб», «огурцы», а все остальные слова я мигом забыл. Но и эти три слова — сарай, погреб, огурцы — я по раздельности и по очередности спешу осознать, что они значат. Наконец, я понял эти три слова (уж прошли минуты!), теперь мне надо спросить у матери, что она там просила сделать. Я оглянулся — матери нет дома. И вдруг она снова входит в квартиру, и я увидел, что она успела уже сходить в сарай, слазить в погреб и вот принесла огурцы вместо меня…

Мать мне говорит: «Нарежь-ка, сыночек, к обеду хлеба, огурчиков, ветчинки, принеси заодно сольцы, что помельче». Я, конечно, прослушал, что мать мне сказала. Я прошу ее повторить. Она повторила сначала, о чем она хотела просить. Я запомнил только два слова — «хлеб» да «ветчина». Я думаю, вожусь над этими словами, наконец понял эти слова, я забыл, что мне еще говорила мать, стою нерешительно…

Вот мать сказала: «Отнеси-ка ведро с очистками козе, ведро обратно принеси-ка!» Держу ведро в своей руке, иду в сарай… Там высыпаю очистки для козы своей… Сарай же закрывать забываю и про ведро забыл совсем… «А где же ведро? Запер сарай-то?» — мать меня спрашивает вдруг. Пришлось вернуться вновь к сараю, ведро увидел — взял его тут. «Ну, а сарай ты запер всё же или не запер, ты скажи?» Пришлось вернуться снова к сараю, черт его возьми!.. И верно — я сарай не запер, он приоткрылся, и… коза сумела удрать со двора… Вот память какая — проклятье!..»

Что же это такое? Мир его слов распался, он начал жить в мире чуждых, незнакомых слов, которые было так трудно вспомнить и значение которых было так трудно понять. И это относилось не только к обычным бытовым словам; в еще неизмеримо большей степени это относилось к тем понятиям, которым его учили, с которыми он годами свыкся в жизни, в школе, в институте.

И он живет в мире чужих слов и в мире забытых понятий, делая мучительные попытки вспомнить их, постоянно борясь за восстановление своей «речи-памяти».

«Я просто чувствую знакомство каждого слова (раньше учился на четвертом курсе института), я знаю, что любое данное «слово» существует в моей памяти, но только это слово уже утратило свое значение, и это каждое слово уже не понимается мною, как оно понималось раньше, до ранения. Это значит, что если я услышал слово «стол», то я не сразу пойму, что это данное слово значит, откуда оно, из какой области… Только одно чувство знакомости — и ничего больше…

Я обхожусь теми словами, которые имеют и «чувство» знакомости, и, главное, чувство известного мне смысла, и только этими словами я общаюсь и с самим собой, и с людьми…

С некоторого времени/ конечно уже после ранения, я начал вести и веду борьбу за восстановление памяти и речи, слова и значения, так как я без конца тренируюсь в этих вещах, так как имею в них огромный недостаток, именно: в моей речи и памяти произошел разрыв между «словом» и его «значением».

Но память слова и его значение словно отделены друг от друга каким-то неопределенным временем и всегда почти разобщены друг от друга, а при вспоминаниях их приходится словно соединять. Но эти памятные соединения не держатся долго, а быстро распадаются и улетучиваются…

Часто я подхожу к этим вещам, стократно их пересматривая, перечитывая, понимая, вспоминая, а все-таки все равно их приходится вспоминать подолгу.

Я иногда выхожу в поле, в лесок и пробую вспоминать, а что же у меня осталось из памяти. В лесу я забыл совсем деревья, как они называются. Правда, я помню названия «дуб», «сосна», «осина», «клен», «липа», «береза» и другие (когда они вспоминаются иногда), но когда смотрю на дерево, то я не знаю, забыл от ранения, то ли это осина передо мной, то ли это еще какое дерево не знаю, хотя вообще-то само дерево кажется знакомым мне. Когда мне покажут гриб, то я тоже не знаю, как его название и его назначение, хотя я помню названия грибов: «подосинник», «белый», «опенок» и только, а что этот гриб — «опенок» или там «подосинник» и тому подобный, я еще не знаю, хотя до ранения знал эти грибы и не мог не знать.

И даже я забыл про одуванчик, про цвет, который я знал и в детстве; правда, я вспомнил про одуванчик, когда он делается седым, а вот, какой он должен быть до седины, я просто забыл и не мог себе представить, забыл совсем…

С одной стороны, по старой привычке я вижу окружающий мир таким же, каким я его видел своими глазами. А с другой стороны, я не узнаю его и не понимаю, когда соприкасаюсь с действительностью. Я не понимаю, как живут растения, чем живут, почему они развиваются одним срезанным листком. Я не понимаю окружающего, сути жизни растений, животных, почему я не могу вспомнить из головы в нужное время слово или его значение.

С одной стороны, я помню, что я учился в начальной, в средней школе, в механическом институте. А с другой стороны, я забыл и не помню совсем, чему я учился, каким наукам, что делал там в учении, всё забыл и ничего не помню абсолютно и не могу что-либо вновь запомнить.

С одной стороны, я сам все же говорю, мыслю, пишу, а с другой стороны, когда мне что-нибудь говорят, то я не успеваю понимать и запоминать слов говорящего. С одной стороны, я вижу, слышу, ощущаю, говорю, а с другой стороны, я без конца ощущаю тяжесть своего пораженного мозга…»

Но он не только забыл значения слов (мы уже говорили о том, что он не может сразу припомнить то слово, которое нужно), он мучительно ищет его, и часто вместо нужного ему слова приходят другие, иногда близкие, иногда далекие. Ему нужно одно слово, а в памяти их целый рой, из которого нужно выбрать нужное. Как это сделать? Все они так похожи, все они кажутся нужными, а на самом деле нужного слова нет, оно где-то затерялось среди этого роя слов.

«Но все же главным бедствием было мое невспоминание из головы нужных слов для своей речи. С самого ранения, как только я начал осознавать себя, я мог повторить любое слово, какое назовет мне врач, или медсестра, или няня, или больной, и вскоре это же слово быстро забудется за какую-нибудь минуту или раньше, а вот самостоятельно вспомнить, а затем назвать то или иное слово, нужное мне вдруг для возникшей моей мысли, я почему-то тогда не мог…

Я просто смотрю на вещи, на цветы, на все окружающее меня, потому что я все это видел и вижу и все это является для меня естественным.

Я захотел вспомнить название цветка («фикус»), но мне так и не удалось вспомнить, хотя я вообще знаю это слово где-то в голове.

Тогда я посмотрел на раму и стал вспоминать, а как же этот предмет называется… я долго думал, вспоминая разные слова, даже пробовал произносить разные слова вслух, но все это были не те слова, которые я желал вспомнить, и вдруг… я вспомнил слово «окно», которое немного удовлетворяло меня, но нужное слово «рама»…

Вот я сижу в своей комнате (или хожу по комнате) и оглядываю все предметы. Они мне кажутся знакомыми и понятными, но вот почему-то я не могу их сразу произнести, не могу вспомнить сразу хоть какое слово. И вот я беру карандаш и говорю, показывая на стол: «Это что?.. Это… как ее… как тебя… стой-ка, постой… Это — не лампочка… а вот эта… нет, не ручка… а вот эта… стол!»

…Я вышел сейчас на улицу, просто на воздух, взглянул на небо, увидел тотчас и солнце, и тучи, и облака. Но — какой же цвет этих неба и туч? Не могу я припомнить никак… Какой же цвет этих двух туч? Красный?.. Нет. Белый?.. Нет… Черный?… Нет… А какой же, какой же их цвет? Сам по себе понимаю их цвет, но вот слово припомнить… не могу почему-то.

На другой лишь денек про тучи припомнил: «свинцовые тучи», когда кто-то сказал у нас дома про свинцовые пули. Вот так я припомнил слово «свинцовый», а иначе не вспомнить никак!»

В чем же дело? Почему стало так трудно припомнить нужное слово, то, что легко происходит уже у школьника и что стало недоступным ему?

 

Как вспоминаются слова

 

 

(отступление второе)

 

Раньше всё казалось очень просто: каждая вещь имеет свое название, и слово наклеено на нее, как ярлык. Как на кухонной полке у хорошей хозяйки, на каждой банке четкая надпись: «сода», «перец», «соль», «крупа». Надо только подойти и взять нужную банку. Так думали раньше, так думают многие и сейчас.

Как это далеко от истины! Даже Свифт в своих путешествиях Гулливера, попавшего в страну Лапуту, высмеивал этих простецов. Они даже решили, что слова совсем не нужны: не проще ли выкинуть ярлыки и просто объясняться вещами? И носили с собою за спиной мешки — вынут нужную вещь и покажут.

Так ли это? Почему же иногда так трудно найти нужное слово? Почему поиски нужного слова могут стать такими же трудными, как поиски утерянных воспоминаний?

Вещь не проста. Она имеет много свойств. Бильярд похож на стол; его сукно похоже на зеленое поле; над ним — грифельная доска, в каждом углу и посредине — сетки… и по нему катятся шары, а стоит он посередине комнаты… А как найти нужное слово — «бильярд»? Не стол, не сукно, не поле, не сетки, не шары, а «бильярд»… И шары складываются пирамидкой… «Пирамидка»? А не «кучка»? Не «гнездо»? Не «тройка»?

Как из множества свойств выделить нужное, задержать всплывающие посторонние ассоциации, из тысячи связей выделить одну, только одну, нужную?

Припоминание слова — всегда выбор из многих возможностей, из многих альтернатив. В одних случаях нужная связь всплывает с большей вероятностью, появление других почти совсем невероятно. «Наступила зима, и на улице выпал… ну конечно, снег!» Вряд ли у кого возникнет другое слово. Здесь есть еще только две-три возможности, выбор еще прост. Ну, а в других случаях дело обстоит гораздо сложнее. «Я вышел на улицу, чтобы купить…» Что именно? Хлеба? Газету? Шляпу?.. Возможностей — тысячи, и найти нужное слово можно только, зная всю ситуацию. Здесь вероятность появления нужного слова неопределенна и только контекст подскажет, что следует выбрать из хранилища своей памяти…

А как сделать, если контекста совсем нет? Если человек должен просто найти нужное название?

Это вовсе не так просто, как кажется.

Вы входите в лабораторию и видите прибор. Вы знаете его назначение: он режет залитые в парафин кусочки препаратов на тончайшие срезы, ну так, как в хороших гастрономических магазинах режут ветчину, только в тысячи раз тоньше. Как назвать его? Вы знали это, вы роетесь в своей памяти… Что-то «микро…»! «Микроскоп»? «Манипулятор»? «Микрорез»? Нет, не то… Ах вот, «микротом»!

Вы идете в музей и хотите вспомнить фамилию грузинского художника, одного из основателей школы примитивистов… «Пассануар»? Нет… «Пиростон»? Нет… «Прангишвили»? Нет, тоже нет… Там что-то напоминало «огонь»… «Пиротехник»? Нет… что-то про тур-ков… «Осман»?… Но — ах вот оно: «Пиросман»! Конечно, «Пиросманишвили»! Наконец, слово найдено, и все остальные «слова-попутчики» исчезают.

Такие мучительные поиски у каждого из нас редки, мы ищем так только в тех случаях, когда слово у нас слабо закреплено или когда мы пытаемся найти нужную, но не очень прочно осевшую фамилию, ну вроде чеховского «Овсова», в которой что-то «лошадиное» может напомнить и «Коняшина», и «Оглоблева», и «Ямщикова»… В припоминании названий обычных предметов этого, как правило, не случается, названия очень прочно запечатлены, основной признак вещи, который и отражается в названии, выступает достаточно отчетливо. Ведь в слове «стол» с его корнем «стл» — настилать, постилать, настил — этот ведущий признак очень отчетливо выделяется из остальных, а в словах «часы», «пароход», «паровоз» он настолько ясно выступает, что название сразу всплывает с полной вероятностью и не нужно применять каких-нибудь усилий, чтобы выбрать его из тысячи возможных, сама вещь, с ее четким восприятием обеспечивает этот выбор.

А если мозг поврежден?.. Если повреждены те его отделы, которые обеспечивают анализ и синтез зрительно воспринимаемых предметов, выделяют существенные признаки, тормозят всплывание побочных ассоциаций? Что тогда?

И. П. Павлов, этот великий знаток тех законов, по которым работает кора головного мозга, говорил, что в нормальных условиях она подчиняется «закону силы»: сильные и существенные раздражители вызывают сильную реакцию, их следы прочнее удерживаются и легче всплывают, и только в состоянии истощения или сна действие этого закона нарушается: как сильные, так и слабые раздражения уравниваются, ответы на них становятся одинаковыми, они одинаково удерживаются, и их следы начинают всплывать с равной вероятностью.

Вспомните, какие странные ассоциации неожиданно приходят в голову, когда мы засыпаем, какая путаница возникает в это время в наших мыслях и как беспокоящие нас в таком состоянии вещи при полном пробуждении оказываются пустяками.

Патологический процесс вызывает в коре такое состояние, которое И. П. Павлов называл тормозным или фазовым. Работа пораженной коры теряет свою четкость, существенное начинает плохо отделяться от несущественного, признаки, которые явно выделялись из остальных, доминировали, перестают выступать, «уравниваются» с побочными, малосущественными, и выбор нужного признака и, конечно, нужного слова из числа всех возможных, которые теперь стали равновероятными, становится страшно затрудненным…

Осколок, проникший в мозг героя этой повести, нарушил нормальную работу тех отделов коры, которые непосредственно связаны с анализом и синтезом сложных связей, с их организацией в определенные системы, с выделением нужных признаков воспринимаемых вещей, с систематизацией и хранением следов речевого опыта. Часть нервных клеток разрушена, часть находится в патологическом, «фазовом» состоянии. Нужно ли удивляться, что выбор нужного признака, а поэтому и нужного слова становится у него таким трудным, а иногда и вовсе не доступным?

И он начинает мучительно искать нужное слово, перебирая десятки других «слов-попутчиков», делая это так, как делаем мы, когда ищем забытую фамилию. Он пытается найти тот класс, к которому относится это слово, заменяя его слишком общим названием: «Ну, это… ну, как его… эта вещь… эта штука… это животное…» Он пытается нащупать какой-то контекст: может быть, это поможет найти ему нужное слово… «Ну вот… они так хорошо пахнут… Эти красивые, красные, душистые… розы!!»

Он пытается вызвать «автоматически» то, что не получается произвольно, и иногда, только иногда, это удается ему.

К каким только приемам он не прибегает в этом мире нарушенной вероятности… И как отличается этот процесс припоминания слов-названий от всплывания наглядных образов, где выбор из таких равновероятных альтернатив не нужен. Как отличается нарушенная «речь-память» от полностью сохраненной памяти событий.

«Я пробую вспомнить: «Это… столетник, это… фикус, это… рождественник, а это…» — и я не мог вспомнить несколько банок с цветами, которые держит моя мать для красоты окон.

А вот сейчас я никак не вспомню, как называется такая погода… облака… тучи… ветер… Я пробую называть разную погоду: «Дождь, вихрь, солнце…», а вот нужное слово я все еще никак не могу вспомнить.

Отчего и почему происходит такая задержка в моей голове — я, конечно, не знаю. Но эти задержки и невспоминания всюду мне мешают помнить, говорить, понимать, осознавать, произносить речь даже в самых обычных условиях в своей семье, и я из-за них всюду страдаю в любой час, в любую минуту…

Но ведь часто я вспоминаю что-нибудь общее из слов и мыслей, а вот что-нибудь определенного не могу вспомнить.

И мне приходится все время опираться на общие слова, которые могут заменяться, не очень редко изменяя смысл заменяемого слова…

Когда я часто покупаю один и тот же продукт, то я часто начинаю его произносить, чаще его вспоминаю и уже почти всегда могу назвать это слово. А когда я реже покупаю тот или иной продукт, то я его ни за что не вспомню и вынужден пользоваться показом на витрину: «Дайте мне… вот… эту… вещь!» И так до сих пор все это…

Все слова (по моим наблюдениям!) можно разделить на три рода: 1. Одни слова хотя и медленно, но вспоминаются (снег, солнце, лес, трава, кошка, птица, человек и т. д.). 2. Другие слова, как, например, спина, шея, пихта, сосна, зяблик, ландыш и т. д., вспоминаются не до конца, а в пределах определенной области. Так, например: я уже вспомнил слово «спина», и я уже понимаю, что это слово является частью общего значения слова «человек», т. е. спина является частью человека, но какой частью и где она расположена — я не знаю. 3. Третий род слов, как, например, химия, экстракт, кредит, экспедиция, тригонометрия, алгебра и т. д., вовсе потерял свое значение, и от этих слов осталось только одно чувство знакомости, что когда-то (перед ранением) я знал их значения очень хорошо.

В итоге выходит, что я «забыл» в результате ранения очень многое, забыл всё, чему учился без перерыва ровно четырнадцать лет».

И так продолжается много лет: борьба за каждое слово, которое не в силах найти пораженный мозг, у которого так сужен объем, необходимый ему, чтобы удержать целые системы, в которые прочно уложились бы слова, системы, которые так помогают без труда найти нужное слово… Поэтому-то и возникают такие трудности: вот появилось нужное слово, но мысль перебегает к другому, а первое уже исчезло, и его нужно снова искать. Это не только суженная, обедненная, это потерянная память, и с годами это не исчезает.

«Моя голова была словно под каким-то тяжелым замком: с трудом откроешь одно слово, потом долго ищешь другое слово целыми минутами, а то и часами. И пока ищешь новое слово из памяти для своей мысли, первое слово, держащееся в памяти, быстро забывается, а часто и мысль, держащаяся в голове, тоже вдруг исчезает куда-то из памяти…

И вот до сих пор — более 20 лет — я все еще никак не могу сразу вспомнить названия. Уж давно бы, кажется, пора было бы заучить за эти годы слова, которые тысячу раз повторялись… А я все не могу сделать это».

 

Дата: 2019-05-28, просмотров: 173.