Потерянный и возвращенный мир
Поможем в ✍️ написании учебной работы
Поможем с курсовой, контрольной, дипломной, рефератом, отчетом по практике, научно-исследовательской и любой другой работой

 

Предисловие к американскому изданию[13]

 

Необыкновенно продуктивная жизнь Александра Романовича Лурия охватывает большую часть нашего столетия (1902–1977), и глубочайшие изменения в наших представлениях о мозге и психике произошли на его глазах. Его усилия в течение всей жизни были направлены на изучение структуры мышления, восприятия, движений человека, того, как эти функции могут нарушаться или расстраиваться, а также на создание способов их восстановления после поражений мозга, вызванных травмой или болезнью. У него был очень широкий круг интересов, и за 55 лет плодотворной работы (его первая книга, посвященная проблемам психоанализа, появилась в 1922 г., а последние, в которых он рассматривает вопросы памяти, языка, развития познавательных процессов, были опубликованы в последний год его жизни) он оставил нам фундаментальные исследования по таким разнообразным проблемам, как невроз, болезнь Паркинсона, расстройства речи, нарушения эмоционально-волевой и двигательной сфер, нарушения поведения и познавательной деятельности в детском возрасте, сложные формы «умственной слепоты», а также ряд работ в его любимой, как мне кажется, области — природа памяти и воображения. Он написал два десятка книг и несколько сотен статей, каждая из которых отмечена удивительной ясностью мысли и стиля, страстной честностью и, главное, любовью к своему делу. Он был наиболее значительным и плодовитым нейропсихологом своего времени, и благодаря его работам нейропсихология поднялась до такого уровня изысканности и простоты, о котором 50 лет назад и мечтать было невозможно.

Отличительная черта его подхода, отчетливо различимая уже в первых работах и впоследствии ставшая основной нитью всех его исследований, есть представление о том, что даже самые элементарные функции мозга и психики не являются по своей природе исключительно биологическими образованиями — они обусловлены опытом индивида, его взаимодействиями со средой, определяются культурой; он полагал, что способности человека невозможно изучить или понять изолированно, их следует понимать лишь в контексте его жизни и формирующих влияний. Эту «социальную» точку зрения, лежащую в основе его подхода, он разделял со своим выдающимся учителем Львом Выготским, и Лурия часто говорил о том, что своими работами он продолжает дело Выготского. Среди тех, кто в разное время оказал более или менее значительное влияние на Лурия, необходимо отметить Фрейда и Павлова, однако прежде всего он оригинально и независимо мыслящий ученый.

Его ранние исследования, посвященные развитию речи и мышления ребенка, игре, а также кросскультурные исследования познавательного развития действительно были по своей сути «выготскианскими». Однако позже, чувствуя, что изучение развития психических функций должно быть подкреплено исследованиями их нарушения, Лурия обратился в конце 30-х гг. к классическому методу клинического анализа, которому он и посвятил всю свою остальную жизнь. Анализ влияний поражений мозга (таких, как травма, инсульт или опухоль) на восприятие, память, воображение, речь, мышление, т. е. на все психические особенности больного, издавна составлял основной метод в неврологии. Однако благодаря предложенным Лурия принципиально новым идеям и подходам к изучению мозга и психических функций были открыты новые способы понимания неврологических процессов, способы, которые содержали в себе также и потенциальную возможность коррекции дефекта (в отличие от «старой» неврологии, у которой не было возможности делать что-либо практически).

Вторая мировая война с ее трагически большим числом случаев грубых повреждений мозга поставила для новой нейропсихологии гигантский эксперимент, и книга Лурия «Восстановление функций мозга после военной травмы» отражает то новое понимание и те надежды, которые появились в связи с лечением этих больных. После войны его исследования, в особенности направленные на изучение последствий мозговых аневризм и травм (этих «ранений» мирного времени), расширились, стали более углубленными и точными, привели к накоплению наиболее исчерпывающих экспериментальных данных о языке, памяти, восприятии, воображении, логическом мышлении — всех тех функциях, которые образуют психику или являются ее составной частью. Эти исследования отражены в ряде наиболее значимых книг: «Мозг и психические процессы», «Травматическая афазия», «Основные проблемы нейролингвистики», «Нейропсихология памяти» и в самой фундаментальной работе — «Высшие корковые функции человека».

Все это грандиозная, «классическая» сторона творчества Лурия, но есть еще и другая, не менее важная сторона: он любил называть ее романтической наукой. Лурия противопоставляет «классическую» и «романтическую» науки следующим образом: «Классические ученые — это те, которые рассматривают явления последовательно по частям. Шаг за шагом они выделяют важные единицы и элементы, пока, наконец, не сформулируют некие абстрактные общие законы… Один из результатов такого подхода — сведение живой действительности со всем ее богатством деталей к абстрактным схемам. Свойства живого целого при этом теряются, что побудило Гёте написать: «Ведь каждая теория сера, но зеленеет вечно древо жизни».

Иными чертами, подходами и стратегией отличаются «романтические» ученые. Они не идут по пути редукции реальности к абстрактным схемам, что является руководящей идеей классической группы. Романтики в науке не хотят ни расчленять живую реальность на ее элементарные компоненты, ни воплощать богатство конкретных жизненных событий в абстрактных моделях, которые теряют свойства самих явлений. Величайшее значение для романтиков имеет сохранение богатства конкретных событий как типовых, и их привлекает наука, сохраняющая это богатство» (Этапы пройденного пути. М., 1982. С. 167).

Это понятие «романтической» науки, которым он был увлечен с самых ранних лет своей жизни, в полной мере нашло свое выражение только в последние годы его жизни в двух удивительных «неврологических новеллах»: «Маленькая книжка о большой памяти» и «Потерянный и возвращенный мир».

Когда появился «Потерянный и возвращенный мир», эта книга настолько взволновала меня, что я написал на нее рецензию, которая превратилась в очерк о Лурия[14].

Еще большее волнение я пережил, когда получил от него ответ (получить письмо от Лурия было все равно, что получить письмо от Фрейда!), в котором среди прочего он описывал и свое отношение к собственной работе: «Честно говоря, мне самому очень нравится стиль «биографического» исследования, типа работ о Шерешевском (мнемонисте) или о Засецком… Во-первых, потому, что это разновидность «романтической» науки, которой мне хочется заниматься, а во-вторых, потому, что я категорически против формального статистического подхода, но за качественное изучение личности, я — за любую попытку найти факторы, лежащие в основе структуры личности… Единственное, что отличает эти две книги от других, — это их стиль; принцип остается тем же самым» (19 июля 1973 г.).

И в другом письме, написанном несколькими днями позже: «Я всегда хорошо осознавал и был уверен в том, что клиническое описание отдельных случаев играет ведущую роль в медицине, в особенности в неврологии и психиатрии. К сожалению, умение дать такое описание, которое было столь широко распространено среди великих неврологов и психиатров XIX века, сейчас почти утрачено» (25 июля 1973 г.).

Лурия понимал свою задачу (одну из двух своих жизненных задач) как необходимость восстановления «романтической» науки (его второй задачей было основание нейропсихологии, новой аналитической науки). Эти две цели не были противоречивы, напротив, они являлись взаимодополняющими во всех аспектах. Поэтому он говорил о потребности писать книги двух типов: «систематические» (как «Высшие корковые функции») и «биографические» (как «Ум мнемониста» и «Потерянный и возвращенный мир»). Он не рассматривал книги второго типа как «легкие» или менее важные по сравнению с книгами первого типа, он полагал, что это иная (и по-своему не менее строгая) форма научного труда, столь же необходимая, как и классическая, и дополняющая ее. Тот факт, что книги, написанные в этой форме, являются в высшей степени читаемыми и доступными, оказывается не просто случайностью, а естественно вытекает из их природы, из того, что цель здесь — представление индивидуальности больного, отображение человека во всей его полноте при одновременном изображении интимной структуры его бытия, т. е. то сочетание искусства и анатомии, о котором мечтал Юм.

Задача такого рода, т. е. одновременное художественное изображение человека и его анатомический анализ, объединение мечты романиста и ученого, была впервые решена Фрейдом; и, когда читаешь Лурия, вспоминаются великолепные фрейдовские описания случаев. По своей точности, жизненности, богатству и глубине проработки деталей (хотя они, конечно, отличаются от фрейдовских так же, как нейропсихология отличается от психоанализа) луриевские случаи могут действительно сравниться только с описаниями Фрейда. Они оба проводят фундаментальные исследования природы человека; и в том и в другом случае — новый подход к пониманию человеческой природы.

Еще одним отличием луриевских «биографий» является то, что они представляют собой описание случаев с тридцатилетней историей — ни Фрейд, ни кто-либо другой не оставили нам описаний такого объема. Однако истинная уникальность этих историй заключается в их стиле, где строгое, аналитическое описание сочетается с глубоким личным чувством эмпатии к тем, о ком он пишет. Метод строгого анализа используется им для того, чтобы выделить «синдром», всю сумму симптомов, характерных для заболевания, или состояния, или нарушенной функции; однако анатомическое описание синдрома включается в изображение личности больного, его индивидуальности, что делается с почти художественной непринужденностью и экспрессией. И эти два метода объединены — синдромный анализ всегда связан с характеристикой личности больного, а личность всегда связана с синдромом — метод художественного изображения личности и научный анализ синдрома с успехом сплавлены воедино. Насколько Лурия удается их сплавить — решать читателю; однако необходимо подчеркнуть, что уже сама идея такого сплава была смелой и новой. До Лурия никто еще не создавал неврологических «новелл».

«Я пытался идти, — пишет Лурия, — по пути Уолтера Патера с его «Воображаемыми портретами»… с той разницей, что персонажи моих книг не были воображаемыми портретами». Они не были воображаемыми, но и не были невообразимыми, так как превращение Лурия простых фактов из жизни Шерешевского и Засецкого в удивительно живые и прекрасные описания случаев — продукт потрясающего творческого синтеза и воображения. Естественно, что они оказываются описаниями экстраординарных случаев, так как именно необыкновенные случаи представляют наиболее выразительные примеры, уникальные по своей поучительности, независимо от того, являются они случаями гипертрофии каких-либо способностей (как это имеет место в случае мнемониста с его фантастически развитой памятью и воображением) или случаями поражения определенных мозговых зон и опустошительного разрушения психических функций, как у больного Засецкого с ранением мозга.

Выдающийся врач прошлого века Айви Мак-Кензи писал: «Врач (в отличие от натуралиста) занимается… одним-единственным организмом, человеком, усилия которого направлены на сохранение собственного тождества в неблагоприятных обстоятельствах». Как нейропсихолог Лурия изучает заболевания и синдромы, развитие мозга и его поражения, а также связанные с ними изменения психики; однако как представитель «романтической» науки и как врач он всегда сосредоточен исключительно на этом тождестве, занят поиском его, рассмотрением особенностей его трансформаций, укреплением и поддержкой этого тождества в борьбе с превратностями судьбы. Именно по этой причине «биографические» описания Лурия, помимо своей специфичности, являются прежде всего и преимущественно рассказами о личности как целом — о ее психике, жизни, мире, о выживании.

В своей книге «Ум мнемониста» Лурия не только представляет нам потрясающий анализ психики мнемониста, но и демонстрирует свою глубокую озабоченность его человеческой судьбой. Это чувство озабоченности и сочувствия с еще большей силой проявляется в книге «Потерянный и возвращенный мир», где на долю больного выпала столь напряженная и мучительная судьба.

Обе эти книги, как подчеркивает в своем предисловии к работе «Ум мнемониста» Джером Брунер, выходят за пределы чисто медицинской или научной литературы и представляют собой новый литературный жанр, который отличается целостностью повествования и прекрасным языком, столь же смелым, сколь ясным и прозрачным. В книге «Потерянный и возвращенный мир» чувство драматического напряжения, динамики рассказа возникает с самого начала (хотя, как это бывает в большинстве правдивых историй, рассказ этот не имеет окончания). Несмотря на то что автором этого жизнеописания, как говорит Лурия, является сам Засецкий, в действительности мы должны видеть в Засецком и в Лурия соавторов этой истории. Создание книги такого рода не имеет прецедента в нашем столетии, поиск аналогов заставляет нас вспомнить об анонимном тексте «Confessions of a Ticquer» («Признания страдающего тиками»), с которого начинается книга Меж и Федел о тиках, изданная в XIX в., где собственный текст больного перемежается с комментариями его врачей. Лурия возвращается к этой старой традиции, однако он ее возрождает в абсолютно новой форме.

Тяжелое осколочное ранение Засецкого в 1942 г. связано с обширным повреждением теменно-затылочной области левого полушария головного мозга (в повествовании, где переплетаются голоса Засецкого и Лурии, содержится ряд «отступлений», посвященных вопросам нейроанатомии и мозговых функций, и написаны они столь ясно и просто, что вряд ли их можно было бы как-то улучшить). Это поражение сказывается на всех сторонах жизни Засецкого: он страдает от невыносимого, постоянно меняющегося зрительного хаоса — объекты, попадающие в поле его зрения (вернее, в то, что от этих полей осталось), оказываются нестабильными, прерывисто мерцают, перемещаются, в результате всё кажется движущимся. Он не в состоянии увидеть или даже представить себе правую сторону своего тела — чувство «правой стороны» исчезло как из внешнего мира, так и из его Я. Он переживает постоянные, почти невообразимые сомнения относительно собственного тела: иногда ему кажется, что изменились части его тела, иногда — что его голова стала непропорционально большой, а туловище маленьким, иногда — что его ноги находятся в другом месте… Иной раз ему представляется, что его правая нога расположена где-то над плечом, а может быть, и над головой. Он забывает также, как функционируют части его тела: например, когда ему нужно оправиться, он не может вспомнить, где находится его анус.

Однако главным и бесконечно более серьезным, чем все это, является нарушение памяти, языка и мышления: «В памяти ничего нет, я не могу вспомнить ни одного слова… Всё, что осталось в памяти, распылено, раздроблено на отдельные части». Он чувствует себя как «какой-то ужасный ребенок», как околдованный человек либо как человек, заблудившийся в ужасном сне, хотя «сон ведь не может быть таким длинным и однообразным. Значит, все это происходит со мной в действительности все эти годы… Какая это ужасная болезнь!». Временами ему даже кажется, что он был убит, так как прежний Засецкий его прежнее Я и его мир «потеряны». Однако благодаря тому, что его лобные доли остались незадетыми, он полностью осознает свое положение и оказывается способным к самым решительным и изобретательным попыткам улучшить его. Книга — рассказ об этих попытках, где между больным и врачом устанавливаются самые доверительные, творческие отношения сотрудничества. Чувство взаимосвязи выступает на первый план и в книге «Ум мнемониста», взаимосвязи, которая нигде не упоминается, остается невидимой, но является всепроникающей и составляющей самую суть медицины, заботы, пронизывающей всю эту книгу особым теплом, чувством и нравственной красотой. Это в не меньшей мере рассказ об усилиях человека, направленных на то, чтобы улучшить свое положение, чем описание поражения мозга и последовавших за ним нарушений. Благодаря этому ч книга становится повествованием о выживании и, более того, о своего рода трансцендентальном опыте.

Бок о бок с безнадежностью и отчаянием Засецкого идет его неистовое и неукротимое желание улучшить свое положение, сделать все возможное для того, чтобы поправиться, возвратить своей жизни смысл. Язык как у Засецкого, так и у Лурия изобилует военными метафорами. Первоначальное название книги, то, которое ему дал Засецкий, было «Я продолжаю бороться». И с первой и до последней страницы Лурия изображает его как воина, которым он восхищается: «Это книга о человеке, который с упорством обреченного боролся за свой мозг, который во многом остался бессилен, но по большому счету победил».

Появление этой книги было бы невозможно без записок Засецкого, который, страдая от глубокой амнезии и афазии (настолько грубой, что он не мог ни прочитать, ни вспомнить то, что он написал), мог записывать только отдельные, приходившие ему на ум в случайном порядке воспоминания и мысли, причем делать это с мучительными трудностями и медлительностью. Он часто был не в состоянии вообще что-либо вспоминать или написать и даже в лучшие периоды мог записывать лишь по нескольку фраз в день. Тем не менее благодаря невероятной настойчивости и упорству он смог за двадцать лет написать три тысячи страниц, а затем — вот что потрясает! — привести их в порядок и таким образом восстановить и реконструировать свою потерянную жизнь, извлекая смысл целого из отдельных фрагментов. Обстоятельства, как говорит Лурия, были в подавляющем большинстве случаев против него; они были (а для этого больного и остаются) таковыми, что он должен был навсегда оставаться человеком с «потерянным», «разрушенным» миром. Это, несомненно, справедливо относительно некоторых его мозговых функций («во многом он остался беспомощным»), но это не верно относительно его «жизни» — того, как, выстраивая свое собственное повествование, он смог возвратить и заново обрести смысл проживаемой жизни, смысл своей собственной жизни. Я думаю, что Лурия именно это имеет в виду, когда говорит, что он «в конечном счете вышел победителем».

И в этом, возможно, заключена некая универсальная истина, относящаяся ко всем нам, даже если мы и узнаем ее от Засецкого (это урок, преподанный нам и Сократом, и Фрейдом, и Прустом): жизнь, любая человеческая жизнь не является жизнью до тех пор, пока не станет объектом пристального изучения; она не будет жизнью, пока не будет точно запомнена и особым образом присвоена; такое запоминание не является чем-то пассивным, но представляет собой активное конструирование, активное и креативное построение собственной жизни, поиск и выявление истинной истории собственной жизни. В этих двух прекрасных и дополняющих друг друга книгах заключена какая-то глубокая ирония: с одной стороны — это рассказ о человеке с феноменальной памятью, о мнемонисте, который из-за этой способности потерял свою жизнь, а с другой — рассказ о больном с амнезией, о человеке с потерянным миром, который вновь и вновь обретает свою жизнь.

О. Сакс

 

О книге и об авторе

 

Это повесть об одном мгновении, которое разрушило целую жизнь.

Это рассказ о том, как пуля, пробившая череп человека и прошедшая в его мозг, раздробила его мир на тысячи кусков, которые он так и не мог собрать.

Это книга о человеке, который отдал все силы, чтобы вернуть свое прошлое и завоевать свое будущее.

Это книга о борьбе, которая не привела к победе, и о победе, которая не прекратила борьбы.

Пишущий эти строки не является в полной мере автором этой книги. Автором является ее герой.

Передо мной лежит кипа тетрадей. Пожелтевших, самодельных тетрадей военного времени. Толстых, в клеенчатых обложках тетрадей последующих лет мирной жизни.

В них почти три тысячи страниц.

На них герой книги затратит четверть века работы — изо дня в день, из часа в час, пытаясь записать историю своей жизни, последствия своего страшного ранения.

Он собирал свои воспоминания из мелких осколков, мелькавших без системы, пытаясь уложить их в стройную последовательность. Он испытывал мучительные затруднения, вспоминая каждое слово, собирая каждую фразу, судорожно пытаясь схватить и удержать мысль.

Иногда — в удачные дни — ему удавалось за целый день написать страницу, много — две, и тогда он чувствовал себя совершенно истощенным.

Он писал, потому что это была его единственная связь с жизнью, единственный способ не поддаться недугу и остаться на поверхности. Это была его единственная надежда вернуть что-нибудь из потерянного. Он писал с мастерством, которому мог бы позавидовать любой психолог. Он боролся за жизнь.

Это трагическая книга.

Эта книга о мучительной борьбе с болезнью. Книга о героической борьбе за жизнь. Книга незаметного героя, которого родила война.

Страницы дневника нашего героя, который он сам сначала назвал «История страшного ранения», а потом «Опять борюсь…», написаны в разные периоды. Он начал свой дневник на второй год после ранения и писал на протяжении четверти века, всё снова и снова возвращаясь к отдельным эпизодам.

Пишущий эти строки попытался со всей доступной ему тщательностью изучить удивительный документ. Он расположил его страницы в хронологическим порядке, ретроспективно восстанавливая историю ранения по записям больного, и попытался затем дать характеристику тех глубочайших изменений в сознании, которые были вызваны пулей, разрушившей важные для нормальной работы участки мозга.

Он присоединил к этому свои непосредственные наблюдения над героем этой книги, наблюдения, которые он, как специалист своей отрасли науки, вел больше четверти века — сначала в госпитале военного времени, потом на протяжении многих лет в условиях клиники. Он сдружился со своим героем; он понял, какую блестящую жизнь разрушила эта пуля, застрявшая в мозгу; и у него возникло желание поделиться с другими теми переживаниями и мыслями, которые сложились у него за годы работы.

И вот эта маленькая книга. Книга, которая в значительной части написана человеком, для которого написание каждой строчки было результатом титанических усилий и которому удалось собрать целые картины своего мира, раздробленного на тысячи отдельных кусков.

В этой книге нет ни строки вымысла. Каждое ее положение проверено сотнями наблюдений и сопоставлений. Пишущий эти строки не был вправе вносить какие-либо изменения в страницы дневника, написанного героем, выбирая лишь куски из отдельных тетрадей и не меняя ни стиля, ни смысла.

Читатель оценит эту книгу — книгу об одном живом человеке, который с таким упорством боролся за свой мозг, испытывая на каждом шагу непреодолимые трудности, но который в конечном счете вышел победителем из этой изнуряющей, неравной борьбы.

Ал. Лурия

 

…Может быть, кто-нибудь из знатоков больших и серьезных мыслей поймет мое ранение и болезнь, разберется, что происходит в голове, в памяти, в организме, оценит мой труд по достоинству и, может быть, поможет мне в чем-либо, чтобы избежать трудности в жизни. Я знаю, что многие говорят о космосе, о космических пространствах. И Земля наша является мельчайшей частичкой этого бесконечного космоса. А ведь люди почти что не думают об этом, они думают и мечтают о полетах хотя бы на ближайшие планеты, которые обращаются вокруг Солнца. А вот о полетах пуль, осколков, снарядов или бомб, которые раскалываются и влетают в голову человека, отравляя и обжигая его мозг, калеча его память, зрение, слух, сознание — это люди считают теперь обычным делом. Так ли это? Отчего же тогда я болею, отчего не работает моя память, отчего не возвращается зрение, отчего вечно шумит, болит голова, отчего я недослышу, недопонимаю речи людской сразу? Тяжелое это дело — понимать снова мир, потерянный мною из-за ранения и болезни, уже из отдельных мельчайших кусочков собрать его в одно целое…

Я решил назвать свое писание такими словами: «Я снова борюсь!» Мне хотелось написать рассказ, как со мной случилось это бедствие, которое не уходит от меня уже с самого ранения и до сих пор. Но я все равно не падаю духом, стараюсь улучшить свое положение, развивая речь, память, мышление и понятия. Да, я борюсь за восстановление своего положения, которое я потерял во время ранения и болезни.

Л. Засецкий

 

Прошлое

 

Вначале все было просто.

Прошлое было таким обычным, как у всех других; жизнь была нелегкой, но простой; будущее казалось таким заманчивым…

И сейчас он любил вспоминать это, и страницы его дневника всё снова возвращали его к этой — теперь потерянной — жизни.

«В 1941 году перед самой войной я окончил третий курс механического института и уж, кажется, начал собираться на практику на специальный завод. В моем воображении рисовался завод, моя практическая работа!.. А там лучшие проекты! Отличное окончание института… аспирантура и… самостоятельная работа для лучшего будущего!

С раннего детства я почему-то тянулся к наукам, к знаниям и с жадностью всасывал в свою память всё, с чем только успел соприкоснуться: в школе ли, в кружках ли, в текущей ли народной жизни. Мне почему-то хотелось быть многосторонне развитым советским человеком, способным оказать своему народу многостороннюю помощь в области науки и техники.

Я очень рано лишился отца, когда мне не было еще и двух лет от роду. Мой отец внезапно умер на угольных шахтах, где он работал горным инженером. Моей матери пришлось тяжело после смерти отца с четырьмя маленькими детьми. А ведь моя мать была неграмотной, она даже не сумела получить пенсии за детей. Зато она была трудолюбивая, не испугалась пришедшей новой и суровой жизни и как-то ухитрялась и одеть, и обуть, и накормить, и обогреть всех детей, а когда пришло время отдавать детей в школу, она сделала и это. Начал в школе учиться и я. Отлично окончил начальную школу, а затем через шесть лет закончил отличником и десятилетку!

Ну а институт я и вовсе быстро окончу, без сомнения, остаются какие-нибудь два годочка — пустяки, теперь мне никто не помешает кончить его! А как только кончу институт, сразу начну помогать своей матери, пусть она отдохнет теперь».

Иногда он возвращался к воспоминаниям детства, которые сначала казались смутными, а потом всплывали с такой ясностью.

«Оказывается, что я помню свое детство и даже помню свой школьный ранний период, когда я учился в первом-втором классе начальной школы. Я помню свою учительницу, которая меня учила в начальной школе, помню ее фамилию — Марья Гавриловна Лапшина, помню своих лучших товарищей — Миронов Санька, Саломатин Володька, Разина Таня, Протопопова Адя, Лучникова Маруся…

Я помню детские игры, мотивы детских песен. Я помню, как во втором классе сочинял стихи про плохих товарищей, я помню, как меня посылали на слет пионеров в Москву, который тогда состоялся. Помню пионерский лагерь, пионерский костер, помню свой родной город Епифань целиком и по частям; помню своих лучших товарищей по начальной школе; помню свою учительницу; помню, что такое земля, солнце, луна, звезды, что такое вселенная (как помнит и представляет ребенок-школьник!)».

И снова — жизнь тихого, забытого городка, где протекали и детство, и юность:

«Город Епифань был когда-то старинный купеческий городок. В центре города — большой собор с расписными фигурками богородиц с младенцами, на верхушке — золотой крест, а вокруг собора расходятся лучами улицы, сначала с двумя-тремя этажами, а потом уже одноэтажные деревянные купеческие дома… По окраинам — еще три или четыре церкви… За километр — речка, несущая воды с севера на юг… К ней приходится спускаться слева — по наклонной улице или идти там, где церковь Успения, — по крутой отрывистой тропинке… И наша семья… Она живет на небольшой улице — Парковой, на втором этаже… Через три дома идет небольшой парк… Все тихо, спокойно».

 

Война

 

И вдруг — всё оборвалось.

«Я шел рано по городу, размышляя о своем будущем и направляясь в свой институт, как вдруг услышал (я даже вздрогнул!) страшную весть: война с Германией. Практика отменяется. Наш институт вынужден без каникул переключиться — учиться в следующих курсах. И мой курс — теперь он стал называться четвертым — тоже включился в учебу. Но немецко-фашистские варвары начали занимать нашу территорию. Необходимо было помочь Родине. По комсомольской мобилизации комсомольцы нашего четвертого курса вызвались пойти на фронт, временно оставив институт до окончания войны…

И вот я уже воюю где-то на Западном. А вот я уже ранен в висок. А через месяц я снова на фронте, воюю с врагами. Время нашего отступления давно ушло. Наши войска только наступают, только движутся вперед и вперед. Шел уже 1943 год. Западный участок фронта. Смоленщина. Где-то под Вязьмой, на реке Воря, расположился взвод ранцевых огнеметчиков, которому поручено было Соединиться со стрелковой ротой во время предполагаемого наступления против немцев. Взвод огнеметчиков во взаимодействии со стрелковой ротой собирался прорвать оборону немцев на том берегу Вори. Ожидали приказа к наступлению. Этого приказа рота и взвод ожидали вторые сутки. Начало марта месяца. Погода тихая, солнечная, но еще сырая. Валенки у всех промокли насквозь, и всем хотелось немедленно наступать. Скорей бы вышел приказ к наступлению, скорей бы…

Я еще раз обошел бойцов (а я был как раз командиром взвода ранцевых огнеметчиков), побеседовал с каждым из бойцов, распределил взвод равномерно среди стрелковой роты и тоже стал ждать приказа. Я посмотрел на запад — на тот берег Вори, на котором находились немцы. Тот берег очень крут и высок. «Но трудности нужно преодолеть, и мы их преодолеем! — думал я. — Лишь бы вышел приказ!»

А вот и приказ. Все зашевелились. Загрохотали наши орудия… Минута, другая, третья. И всё стихло. И вдруг всё быстро зашевелилось — все двинулись через ледяную реку. Солнце, казалось, ярко блестело, хотя оно уже и садилось. Немцы молчали. Два или три немца быстро исчезли в глубине местности. Ни выстрела, ни звука. Вдруг засвистели пули немцев, застрекотали по бокам пулеметы. Засвистели пули и над моей головой. Я прилег. Но ждать долго нельзя, тем более что наши орлы начали забираться наверх. Я вскочил со льда под пулеметным обстрелом, подался вперед — туда, на запад, и…»

 

После ранения

 

«Я начал приходить в себя в ярко освещенной палатке, где-то недалеко от передовой линии фронта…

Я почему-то ничего не мог припомнить, ничего не мог сказать… Голова была словно совершенно пустая, порожняя, не имевшая никаких образов, мыслей, воспоминаний, а просто тупо болела, шумела, кружилась.

Только изредка выплывал иногда мутный образ человека с плотным широким лицом, в очках, сквозь которые выглядывали раздраженные и даже свирепые глаза, показывающие врачам и санитарам, что делать со мной, когда я лежал на операционном столе.

Надо мной склонилось несколько человек в ярко-белых халатах, с ярко-белыми колпаками на голове, с марлевыми повязками, закрывающими лицо до самых глаз.

Я очень смутно помню, что лежал на операционном столе, а несколько человек крепко держат меня и за руки, и за ноги, за голову и так, что я не мог даже пошевельнуть ни одним членом.

Я только помню, что меня держали санитары и врачи, помню, что отчего-то кричал, задыхался… помню, что по моим ушам, шее бежала теплая, липкая кровь, а в губах и во рту ощущалась солоноватость..

Я помню, что мой череп трещал и гудел, что в голове ощущалась сильная и резкая боль…

Но сил больше нет, я не могу больше кричать, я задыхаюсь, дыхание мое остановилось, жизнь вот-вот отлетит от моего тела.

В то время у меня никаких мыслей не было. Я засыпал, просыпался. Думать о чем-нибудь, размышлять, вспоминать что-нибудь в то время я совсем не мог, так как моя память еле-еле, как и жизнь, теплилась и была очень плохая…

Я не сразу начал осознавать себя, что со мной, и долго не мог понять (в течение многих суток!), где же у меня рана… Я просто, кажется, превратился от ранения головы в какого-то странного ребенка.

Я слышу голос врача, который с кем-то разговаривает. Я не вижу врача и не обращаю на него внимание. Вдруг врач подходит ко мне, дотрагивается до меня чем-то и спрашивает: «Ну как дела, товарищ Засецкий?» Я молчу, но уже начинаю думать, а что же это он мне говорит. И когда он мне несколько раз называет мою фамилию, я наконец вспоминаю, что фамилия «Засецкий» — это моя фамилия, и только тогда говорю ему: «Ничего».

В начале ранения я казался совершенно новорожденным существом, которое смотрит, слушает, замечает, наблюдает, повторяет, воспринимает, а само еще ничего не знает. Таковым был и я в начале ранения. С течением времени и после многократных повторений в моей памяти (речи и мышлении) нарастают различные сгустки — «памятки», от которых я начинаю запоминать течение жизни, слова (мысли) и значения.

К концу второго месяца ранения и я уже всегда помнил Ленина, солнце и месяц, тучу и дождь, свою фамилию, имя, отчество. Я даже иногда начинал припоминать то, что у меня есть где-то мать с двумя сестрами, что был и брат перед войной, который в начале войны (он служил в армии в Литве) пропал без вести.

И тогда мой товарищ по койке начал мной интересоваться и даже обещал написать моим родным письмо, когда я сумею припомнить свой домашний адрес. Но вот как мне припомнить домашний адрес?.. Это страшно тяжелое дело. И я, пожалуй, бы не смог припомнить свой адрес, раз я даже не мог вспомнить имена своих сестер и матери».

 

Что же со мной?

 

Он всё осознавал, он видел всё, что окружает его, он знал, что он в госпитале, что вокруг него товарищи, что сестры и няни ухаживают за ним, что он был ранен и что с ним произошло что-то ужасное, но он чувствовал, что живет в каком-то тумане, что мир стал не тот, что был раньше, что он сам стал какой-то другой, что теперь всё иное. Что же это? Что же с ним?!

«В результате ранения я всё забыл, чему когда-то учился и что когда-то знал… Я всё забыл, после ранения сызнова начал расти и развиваться до некоторого момента, а затем вдруг мое развитие приостановилось и так находится в недоразвитом положении и до сего времени. Главное же недоразумение было в моей памяти: я забыл всё на свете и теперь снова начинаю осознавать, запоминать, понимать уже той памятью, которой я пользовался еще в детстве…

Я сделался от ранения в полном смысле слова ненормальным человеком, но только я сделался ненормальным человеком не в смысле сумасшедшего — нет, вовсе нет. Я сделался ненормальным человеком в смысле утраты огромного количества памяти и длительного невспоминания ее остатков…

В моем мозгу все время путаница, неразбериха, недостатки и нехватка мозга…

 

У меня раньше все было так (а), а теперь стало так (б) (рис. 6).

 

Рис. 6

 

Я нахожусь в каком-то тумане, словно в каком-то полусне тяжелом, в памяти ничего нет, я не могу вспомнить ни одного слова, лишь мелькают в памяти какие-то образы, видения смутные, которые быстро появляются и так же быстро-быстро исчезают, уступая место новому видению, и ни одного видения я не в состоянии ни понять, ни запомнить…

Все то, что осталось в памяти, распылено, раздроблено на отдельные части пословесно, без всякого порядка. И так у меня происходит в голове вот такая ненормальность, с каждым словом, с каждой мыслью, с каждым понятием слова».

И это понимал не только он. Ему казалось — нет, он был уверен, что и другие видят это, что всем ясно, что теперь он стал другим, ни к чему не способным, видимостью человека, что в действительности он умер и лишь внешне продолжает жить, что на самом деле он был убит.

«Они теперь окончательно поняли, что значит проникающее ранение в голову; они помнят, каким я был до войны, до ранения, и каким сделался после ранения, вот теперь, — не способным и не пригодным ни к какому труду, ни к чему.

Я твердил всем, что после ранения я превратился в другого человека, что я был убит в 1943 году, 2 марта, но благодаря особой жизненной силе организма я просто чудом остался в живых. Но хотя я и остался в живых теперь, тяжесть ранения изнуряет мое состояние, не дает мне покоя, и я без конца чувствую себя, будто я живу не наяву, а во сне, в страшном и свирепом сне, что я просто сделался не человеком, а тенью человеческой, я превратился в не способного ни к чему человека».

Он был «убит 2 марта»… и теперь живет непонятной жизнью, живет в полусне, и ему трудно верить, что он действительно живет…

«После ранения я по-прежнему живу до сих пор какой-то непонятной двойственной жизнью. С одной стороны, мне снится во сне, что я вдруг сделался таким ненормальным — почти совсем неграмотным, полуслепым, больным. Я никак не могу поверить этому несчастью, которое произошло после моего ранения в голову.

…Я начинаю мыслить по-другому, а именно: что не может долго человек находиться во сне, тем более зная, что летит год за годом…

Я начал верить, что это я вижу сон, страшный сон!

Но я думал и по-другому: а вдруг это не сон, а результат ранения в голову! И мне тогда надо заново научиться запомнить все буквы, чтобы прочитать книги…

Мне трудно было верить в действительность, но и ожидать, когда я очнусь ото сна (а сон ли это?), мне тоже не хотелось. К тому же моя новая учительница убеждала меня, что я живу не во сне, а наяву, что идет уже третий год войны и что от тяжелого ранения в голову я стал больным и неграмотным…

Не сон ли я это вижу все время? Но сон не должен тянуться так долго и однообразно. Значит, не сплю я во сне эти годы, значит, не во сне нахожусь, а наяву. Но какая это страшная болезнь! До сих пор я не могу прийти в себя, до сих пор не узнаю себя, каким я был и каким я стал…

Я все еще по-прежнему время от времени обращаюсь к своему сегодняшнему разуму: «Я это или не я? Во сне я все еще живу или наяву?» Уж слишком длителен сон, чего не бывает в натуре, раз заметно летят года. А если это не сон, а явь, то отчего же я все болею, отчего все еще болит, шумит и кружится голова…

И я по-прежнему мечтаю встать в строй, я вовсе не хочу считать себя погибшим. Я стараюсь вовсю осуществлять свои мечтания хоть по капельке, понемножку, по своим оставшимся возможностям. От этой раздвоенности: «я это или не я?», «во сне ли я это все вижу или наяву?» — мне приходится подолгу думать и размышлять с больной головой, что мне делать и как мне быть».

Время проходило, а мучительное состояние человека, у которого сознание было раздроблено на кусочки, не исчезало.

Уже фронт остался далеко позади. Промелькнула целая цепь госпиталей: сначала в Москве — тогда прифронтовом городе, затем в маленьких провинциальных городках. Здание бывшей школы — чистые большие палаты, бывшие классы. «Как вы себя чувствуете, Засецкий?» Потом снова поезда, автобусы. Потом длинный железнодорожный путь. Мелькают станции, все новые соседи в отделениях санитарного поезда. И потом Урал — восстановительный госпиталь.

 

Восстановительный госпиталь

 

Он попал в тихое место, полное очарования, оазис в бурях войны, госпиталь, куда стекались сотни бойцов с такими же ранениями, как и у него.

Он хорошо помнил это место и с завидной яркостью описывал его:

«Кругом расстилаются замечательные картины: то появится огромное озеро, окаймленное хвойными деревьями, то другое озеро, еще больших размеров, то третье озеро; а вокруг, куда ни кинешь взглядом, простираются огромные массивы хвойного леса… и когда взглянешь вверх, небо кажется темнее и отдает какой-то синевой, а солнце, наоборот, кажется ярким-ярким.

Толчки грузовой машины меня раздражают, да и болит рана, где-то внутри головы… Мне почему-то кажется, что машина давно уже кружит на одном месте… Но вот появляется еще одно озеро, а потом я неожиданно вижу большое трехэтажное здание, потом еще одно… все они рассыпаны по лесу… Машина останавливается, мы на месте».

Вся эта удивительная красота — кругом, а внутри, в нем самом, — пустота. Как это по-прежнему страшно!

Повязки на голове уже нет, она не нужна; снаружи рана зажила. Но в каком контрасте со всем окружающим остается его мучительное состояние!

«Я по-прежнему мог читать только по слогам, как ребенок; я по-прежнему страдал и страдаю невспоминанием слова и его значения; по-прежнему меня держала и держит в руках «умственная афазия»; по-прежнему не возвращаются ко мне память, мои знания, мое образование.

В моей голове струятся две мысли. Одна мысль твердит мне, что моя жизнь пропащая, не нужная теперь никому, что я останусь таким до самой смерти, которая расположена ко мне очень близко. Другая мысль твердит мне, что еще не все пропало, что нужно жить, что можно излечиться временем, что поможет еще и медицина, что я вылечусь с помощью медицины и времени.

Я сделался ненормальным человеком больше в смысле утраты огромного количества памяти и длительного невспоминания ее остатков во время мышления…

Я стал таким человеком, что не могу говорить с людьми, не могу понимать различные вещи и понятия, не могу читать по-настоящему (что меня мучают головные боли и головокружения, различные приступы и боли).

И я чаще стал задумываться над жизнью: нужна ли она мне?

А тут еще вечные сомнения: «Во сне я живу или наяву?» По-прежнему я все еще не верил, что я так жестоко ранен в голову, что это все еще мне снится во сне. И время странно и быстро мчится так, словно я живу во сне…

Но, подумав получше, я все же считаю, что сон так долго не может длиться, так как мимо меня проходят месяцы, годы, десятилетия. Значит, не во сне мне все это снится, а вижу я и ощущаю настоящую действительность, которая отразилась после моего ранения в худшую сторону во сто крат!.. Мне кажется почему-то, что я брожу во сне по какому-то заколдованному кругу, замкнутому, из которого не видно для меня выхода…

Я гляжу непонятными глазами на окружающий меня мир, вспоминаю о не так давно случившемся странном ранении в голову, вспоминаю о последствиях этого страшного ранения. И у меня просто часто волосы становятся дыбом, и я думаю: неужели все это произошло наяву, а не во сне, неужто… неужто… это будет так до моего печального конца моей жизни?»

Как красочно он воспринимает природу, каким полным обаяния остается для него окружающее; но как изменился для него этот мир, как трудно доходит до него всё, что он воспринимает…

«Я понимаю, что окружающий мир — это все то, что я вижу, слышу, ощущаю, осознаю своей головой. После ранения мне тяжело понимать и осознавать окружающий мир. Помимо того, что я и до сих пор иногда не могу сразу вспомнить из памяти нужное мне слово, когда видишь окружающее, или представляешь в уме (предмет, вещь, явление, растение, зверя, животное, птицу, человека), или, наоборот, слышишь звук, слово, речь, но не сразу можешь вспомнить или понять его».

Что же это такое? Почему все стало таким другим? Почему он вдруг оказался в мире, расщепленном на тысячи кусков? Почему его мысли не могут собраться в одно целое?

 

Наша встреча

 

Я встретился с моим героем в конце мая 1943 г., почти через три месяца после ранения; встретился, чтобы не прерывать с ним связи и внимательно следить за его жизнью двадцать шесть лет, из года в год, иногда с перерывами, иногда неделя за неделей.

Так началась наша дружба, так я стал свидетелем длительных и мучительных лет его настойчивой, упорной борьбы со своим поврежденным мозгом, борьбы за то, чтобы, оставшись в живых, вернуться к жизни.

В мой кабинет в восстановительном госпитале вошел молодой человек, почти мальчик, с растерянной улыбкой, он глядел на меня, как-то неловко наклонив голову, так, чтобы лучше меня видеть: позже я узнал, что правая сторона зрения выпала у него и, чтобы рассмотреть что-то, он должен был повернуться, используя сохранную у него левую половину.

Я спросил его, как он живет, он помолчал и робко сказал: «Ничего». Я спросил его, когда он был ранен, и этот вопрос, по-видимому, поставил его в тупик: «…вот… ну вот… как это… уже сколько… я вот хочу написать… и никак…» Кто у него там? «…вот… мама… и еще… ну как их обеих звать?..»

Он явно сразу не схватывал смысл моего вопроса, и слова не приходили ему сразу в голову; каждый ответ вызывал у него мучительные поиски.

«Попробуйте прочитать эту страничку!» — «…Нет, что это?.. Не знаю… Я не понимаю, что это… Нет… какое это?» Он пытался рассматривать листок, ставя его боком перед левым глазом, переводил его в стороны, удивленно разглядывая слова и буквы: «Нет… не могу!..» — «Ну, тогда напишите свое имя. Откуда вы?» И снова мучительные попытки: рука как-то неловко берет карандаш, сначала не тем концом, потом карандаш начинает искать бумагу, снова безуспешные попытки, но буквы не получаются — он растерян: он ничего не может написать! Он действительно стал неграмотным. «Ну попробуйте посчитать что-нибудь простое. Например, сложите семь и шесть!..» — «Семь… шесть… как же это… семь… нет, я не могу… нет, я совсем не знаю…» — «Ну, посмотрите на картинку: что здесь нарисовано? Вот картинка «Охотники на привале»». — «…Вот… что же… сидит… и этот… а здесь как-то… что же это? И вот этот… не знаю… наверное, здесь что-то… ну как же это?!» — «А теперь поднимите вашу правую руку!» — «Правая… правая… левая… нет, я не знаю… Где же правая рука?! Что такое правый… или левый… нет… нет… у меня ничего не выходит…»

Какие мучительные, судорожные попытки вызывает каждый вопрос, какие острые переживания беспомощности он рождает!

«Ну, тогда расскажите, как вы пошли на фронт». — «…Ну… уже стало тут… это… стало у нас складываться… нехорошее… отступать… ну… и тут всё!.. Я уже решил, что всё… раз уж такое дело вышло… ну вот… Ну вот… Меня проучили… сколько?.. Пять… это… потом меня выпустили… и потом наступление… Я ясно помню… это… ну вот ранили… ну вот и всё…» Как мучительно пробовать рассказать о том, что еще свежо в памяти, как безуспешны попытки найти нужные слова!

«Ну, скажите, какой сейчас месяц?» — «Сейчас… как это… сейчас май!!» И на лице улыбка: все-таки слово найдено. «Ну, пересчитайте: январь, февраль, март». — «Да, да… март, апрель, май, июнь… вот». И он снова доволен. «А теперь обратно: октябрь, сентябрь…» — «…Вот сентябрь и октябрь… нет… и потом октябрь… как же это… октябрь… нет, не так… нет, так я не могу!» — «Какой месяц перед сентябрем?» — «Перед сентябрем?.. Ну как же это?.. Сентябрь, октябрь… нет, не так… у меня не получается…» — «А что бывает перед зимой?» — «Перед зимой… или после зимы… лето… или что-нибудь… нет. Это у меня не выходит…» — «А перед весной?» — «Перед весной… сейчас весна… а вот до… или после… я уже теряюсь… нет… У меня не выходит…» И снова мучительные, безуспешные попытки.

Что же это такое?…

Он по-прежнему ясно воспринимает окружающую природу. Он переживает ту тишину, которая его окружает, он восторженно вслушивается в шум леса и вглядывается в гладь озера. Он настойчиво пытается выполнить задание, ответить на вопрос, найти нужное слово. И как мучительно он переживает каждую трудность, каждую неудачу… С какой легкостью он перечисляет привычный порядок: «Январь, февраль, март, апрель…» Как это все просто! Но почему он не может сказать, какой месяц перед сентябрем? Почему он не знает, где его правая и левая рука? Почему он не может сложить два простых числа? Почему он перестал узнавать буквы? Почему он не может писать? Почему каждая попытка назвать предмет или рассказать содержание картинки делает его таким беспомощным?!

Что с ним?

Что это за ранение мозга, которое оставило непосредственное восприятие мира таким сохранным, пощадило намерения, желания, оставило незатронутым тонкость переживаний, пощадило способность ясно оценивать каждую свою неудачу и вызвало такие страшные, мучительные трудности при каждой попытке найти слово, выразить мысль, прочитать написанное или сложить два числа, которые с такой легкостью складывает ученик второго класса начальной школы?

Что случилось с ним? Ну что же это такое?

 

Дата: 2019-05-28, просмотров: 180.