Поселок Холкомб стоит среди пшеничных равнин западного Канзаса, в глухом краю, который прочие канзасцы обозначают словом «там». До восточной границы Колорадо всего семьдесят миль, но синева неба и пустынная прозрачность воздуха в этих краях напоминают скорее Дальний, чем Средний Запад. Местный акцент цепляет слух характерным для жителей прерий растягиванием гласных, гнусавостью ранчеро; здесь в обычае носить штаны в обтяжку, «стетсон» и остроносые сапоги на высоком каблуке. Земля тут плоская, и открывающийся вид своей бескрайностью внушает почти благоговейный страх; табуны лошадей, стада коров и белая россыпь элеваторов, высящихся величаво, как греческие храмы, видны задолго до того, как к ним приблизишься.
Холкомб тоже виден издалека. Особенно видеть, правда, нечего: беспорядочное нагромождение зданий, разделенное посередине рельсами магистрали Санта-Фе. Случайно возникающий на пути поселок, ограниченный с юга бурой лентой реки Арканзас (не путать с Канзас-Ривер), с севера – шоссе № 50, с востока и запада – прериями и полями пшеницы. После дождя или, когда растает только что выпавший снег, густейшая пыль немощеных, незатененных и не имеющих названий улиц превращается в густейшую грязь. На одном конце поселка стоит старый пустой дом с неоновой вывеской «Дансинг» на крыше. Впрочем, танцы давно свернули, и вывеска уже несколько лет не светится. Рядом – еще одно здание с нелепой надписью на грязном окне, сделанной позолоченными буквами, с которых теперь почти стерлась позолота: «Холкомбский банк». Банк закрылся в 1933 году, и бывшие конторы переделали под квартиры. Теперь это один из двух здешних многоквартирных домов; второй – это ветхое строение, известное в народе благодаря тому, что в нем живут почти все учителя местной школы, под названием «Учительская». А в основном дома в Холкомбе одноэтажные, с верандой по фасаду.
Недалеко от станции – кренящееся набок здание почты, где восседает почтмейстерша, костлявая женщина в кожаной тужурке, джинсах и ковбойских сапогах. Сама станция – облезлый домишко цвета серы – тоже не радует глаз. «Чиф», «Супер-Чиф» и «Эль-Капитан» каждый день проносятся мимо, но ни один из этих знаменитых экспрессов здесь не останавливается. И пассажирские не останавливаются – только случайные товарняки. Выше по шоссе есть две бензоколонки; одна по совместительству служит бакалейной лавкой (но выбор там небогатый), а вторая – кафе, «Кафе Хартман», где миссис Хартман, его содержательница, подает клиентам бутерброды, кофе, соки и легкое пиво (Холкомб, как и весь Канзас, «не употребляет»).
И это, собственно, все. (…)
Хозяину фермы «Речная Долина» Герберту Уильяму Клаттеру было сорок восемь лет, и в результате недавнего медицинского обследования, сделанного для получения страхового полиса, выяснилось, что он в отличной форме. Несмотря на то, что мистер Клаттер носил изящные очки без оправы и роста был среднего – пять футов десять дюймов, – внешность он имел мужественную. Плечи у него были широкие, волосы до сих пор оставались темными, волевое лицо с квадратным подбородком сохранило здоровый цвет молодости, а зубы, белоснежные и такие крепкие, что он легко разгрызал грецкий орех, были все до единого целы. Он весил сто пятьдесят четыре фунта – ровно столько, сколько в тот день, когда окончил Канзасский университет, где приумножал свои познания в сельском хозяйстве. Мистер Клаттер был не так состоятелен, как главный богач Холкомба мистер Тэйлор Джонс, владелец соседнего ранчо, зато из всех местных жителей пользовался самой широкой известностью, причем не только в Холкомбе, но и в Гарден-Сити, расположенном неподалеку центре округа, где он возглавлял комитет по строительству недавно завершенного здания Первой методистской церкви – монументального сооружения стоимостью восемьсот тысяч долларов. В настоящее время мистер Клаттер являлся председателем Канзасской конференции фермерских хозяйств, и его имя с уважением произносили не только фермеры всего Среднего Запада, но и многие чиновники в ведомствах Вашингтона: во времена Эйзенхауэра он был членом Федеральной фермерской кредитной комиссии.
Мистер Клаттер всегда знал, что ему нужно от жизни, и все, что хотел, в общем, уже получил. На левой руке, на обрубке пальца – одну фалангу он себе много лет назад отхватил каким-то сельскохозяйственным механизмом, – мистер Клаттер носил простое золотое кольцо; уже четверть века оно являлось символом его женитьбы на той, на ком он хотел жениться – сестре его однокурсника в колледже, робкой, набожной и утонченной девушке по имени Бонни Фокс. Бонни была на три года моложе мужа. Она подарила ему четверых детей – трех дочек и наконец сына. Старшая дочь, Эвиана, уже вышла замуж и десять месяцев назад родила мальчика. Она жила в северном Иллинойсе, но часто наведывалась в Холкомб. Кстати сказать, ее очередного визита ждали через две недели – с ребенком и с мужем: ее родители собирались устроить на День благодарения торжественный сбор клана Клаттеров (берущего начало из Германии; первый иммигрант Клаттер – или Клоттер, как тогда писалась эта фамилия, – приехал сюда в 1880 году). Были приглашены все родственники – пятьдесят с лишним человек; должны были приехать даже те, что жили у черта на рогах – в Палатке, штат Флорида. Беверли, вторая по старшинству после Эвианы, тоже покинула «Речную Долину»; теперь она жила в Канзас-Сити, училась там на медсестру. Беверли была помолвлена с юным студентом-биологом; ее отцу он пришелся весьма по душе. Приглашения на свадьбу, намеченную на рождественскую неделю, были уже напечатаны. Таким образом, в доме помимо родителей оставались еще Кеньон, который в свои пятнадцать лет был уже на голову выше отца, и третья сестра, на год старше Кеньона, – любимица всего Холкомба Нэнси.
В отношении семьи у мистера Клаттера был лишь один серьезный повод для беспокойства – здоровье жены. Она была «нервной», у нее случались «небольшие срывы», как деликатно именовали это близкие. Конечно же, «недомогания бедной Бонни» ни в коей мере не являлись секретом для окружающих, все знали, что последние шесть лет она то и дело лечилась у психиатра. И все-таки даже над этой теневой стороной дома совсем недавно блеснул солнечный луч. В прошлую среду, вернувшись после двухнедельного пребывания в медицинском центре Уэсли в Уичито, где она обычно пряталась от мира, миссис Клаттер принесла своему мужу почти невероятное известие. Она с радостью сообщила ему, что причина ее несчастий, как наконец-то установили врачи, кроется не в голове, а в позвоночнике. Причина сугубо физиологическая – ущемление нерва. Разумеется, ей придется лечь на операцию, зато потом – о! – она снова станет «собой прежней». Неужели это возможно? Постоянное напряжение, замкнутость, рыдания в подушку за закрытыми дверьми – неужели всем этим она обязана всего лишь смещению каких-то там позвонков? Если так, тогда мистеру Клаттеру перед трапезой в День благодарения останется только вознести Господу ничем не омраченную благодарственную молитву.
(…)
Перри сложил карту, заплатил за пиво и встал из-за стойки. Сидя он выглядел прямо-таки исполином: плечи, руки и плотный кряжистый торс у него были как у тяжелоатлета – и надо сказать, поднятие тяжестей было его хобби, – но нижняя и верхняя части тела у него были непропорциональны. Маленькие ступни, закованные в короткие черные сапоги с металлическими пряжками, были, казалось, созданы для изящных бальных туфелек; стоя он был не выше двенадцатилетнего подростка и как только начинал расхаживать на своих коротеньких ножках, совершенно не вязавшихся с тем взрослым туловищем, которое они поддерживали, то сразу делался похож не на здоровяка-дальнобойщика, а на отставного жокея, погрузневшего и накачавшего мышцы.
Потом он вышел из забегаловки погреться на солнышке. Было уже без четверти девять, Дик опаздывал на полчаса; впрочем, если Дик до сих пор не уяснил себе, как важна каждая минута ближайших двадцати четырех часов, ему, Перри, нет до этого дела. Время редко становилось для него бременем, поскольку он знал массу способов его убить – например, смотреться в зеркало. Дик однажды не выдержал: «Стоит тебе завидеть зеркало, ты прямо впадаешь в транс. Будто увидел какую-то обалденную задницу. Я в том смысле – как только тебе не надоест?» Какое там: Перри завораживало собственное лицо. Под разным углом оно казалось разным, это было лицо подменыша эльфов, и после долгих упражнений перед зеркалом он научился изменять его как угодно. Мог нацепить жуткую маску, мог стать озорным, а потом – томным; легкий наклон головы, изгиб губ – и беспутный цыган превращается в нежного романтика. Его мать была чистокровной чероки; от нее Перри унаследовал кожу цвета йода, темные влажные глаза, черные волосы, которые он смазывал бриллиантином и которых хватало на бачки и гладкий кустик челки. Одним словом, то, чем его одарила мать, сразу бросалось в глаза; что касается наследства отца, веснушчатого рыжеволосого ирландца, то оно было не так заметно, будто индейская кровь размыла все следы кельтской. И все же розовые губы и вздернутый нос подтверждали, что следы эти есть, как подтверждали это его повадки и беспардонная ирландская самовлюбленность, которые часто скрывались под маской индейца, но оживляли ее, когда Перри играл на гитаре и пел. Исполнение песен перед воображаемой публикой было еще одним увлекательным способом скоротать пару часов. Перри все время мысленно проигрывал один и тот же сценарий – ночной клуб в его родном Лас-Вегасе и шикарный зал, заполненный знаменитостями, которые восторженно внимают новой звезде, исполняющей свою знаменитую версию «I'll be seeing you» в сопровождении скрипок, а на бис – самую последнюю балладу собственного сочинения. (…)
Дик ждал; он дожевал конфеты, нетерпеливо запустил двигатель, посигналил. Неужели он ошибся в характере Перри? Неужто Перри все-таки испытал внезапный приступ «гона волны»? Год назад, когда они впервые встретились, он подумал, что Перри «хороший парень», только немного «зациклен на себе», «сентиментален» и слишком любит «помечтать». Перри был ему по душе, но Дик не считал, что с ним стоит возиться, до тех пор пока тот не рассказал, как просто ради «черт его знает чего» убил цветного в Лас-Вегасе – забил до смерти велосипедной цепью. Этот анекдот возвысил Малыша Перри в глазах Дика; он, так же как Вилли-Сорока, хотя и по другим причинам, постепенно пришел к выводу, что Перри обладает необычными и ценными качествами. В Лансинге сидело несколько убийц – во всяком случае, они хвастали, что совершили или готовы совершить убийство; но Дик все больше убеждался, что Перри – тот самый редкий тип «прирожденного убийцы»: человек абсолютно нормальный, но лишенный совести и способный, по поводу или без повода, совершенно хладнокровно нанести смертельный удар. Дик решил, что под его чутким руководством такой дар может быть с успехом использован. Придя к этому выводу, он стал ухаживать за Перри, льстить ему – притворяться, например, что он верит во всякую подводную чушь и разделяет его тоску по островам и морским портам, которые вовсе не привлекали Дика, мечтавшего о «размеренной жизни», собственном бизнесе, доме, скаковой лошади, новом автомобиле и «белокурых цыпочках». Однако Перри не должен был об этом догадываться – во всяком случае до тех пор, пока он, со своим даром, не поможет Дику удовлетворить его амбиции. Но что если Дик просчитался, обманулся в своих ожиданиях? Если так – если в конце концов окажется, что Перри всего лишь «обычный новичок», – тогда игра окончена, месяцы подготовки потрачены зря, и ничего не остается, как только развернуться и уехать. Этого нельзя допустить; Дик вернулся на станцию.
(…) Спальня Нэнси была самой маленькой и самой выразительной комнатой во всем доме – типично девичья и такая же воздушная, как пачка балерины. Стены, потолок и вся обстановка, кроме бюро и письменного стола, были розового, голубого или белого цвета. Белая с розовым кровать, на которой лежали голубые подушки, была полностью отдана в распоряжение большого бело-розового плюшевого мишки – Бобби получил его в качестве приза за меткую стрельбу на окружной ярмарке. Над украшенным белой скатертью столом висела выкрашенная в розовый пробковая доска; к ней были приколоты засушенные цветы, останки какой-то древней бутоньерки, старые «валентинки», рецепты из газет и фотографии ее маленького племянника, а также Сьюзен Кидвелл и Бобби Раппа. Бобби был схвачен камерой за дюжиной разных занятий – раскачивал летучую мышь, вел мяч во время матча, ехал на тракторе, брел в плавках по мелководью озера Мак-Киней (глубже он зайти не отваживался, поскольку не умел плавать). И были фотографии, где они вдвоем – Нэнси и Бобби. Из них больше всего ей нравилась та, где они, пестрые от пятен солнца, просеянного сквозь листву, сидят среди остатков пикника и смотрят друг на друга, хотя и не улыбаясь, но с выражением радости и восторга. Снимки же лошадей и умерших, но не забытых котов – вроде «бедного Бубса», который недавно скончался при подозрительных обстоятельствах (она считала, что его отравили), были разложены на письменном столе.
Нэнси неизменно ложилась позже всех; как она однажды сказала своей подруге и учительнице домоводства, миссис Полли Стрингер, полночные часы были для нее «временем эгоизма и самолюбования». Именно в это время она совершала свои обряды: умывалась, мазалась кремом, а по субботам еще мыла голову. В эту ночь, высушив и расчесав волосы, Нэнси повязала легкую косынку и разложила вещи, которые собиралась утром надеть в церковь: колготки, черные туфельки и красное бархатное платье – самое красивое, сшитое ею собственноручно. В этом платье ее опустят в могилу.
(…)
Когда мы приехали и Эволт все рассказал шерифу, тот связался по рации с Управлением и велел прислать еще людей и «скорую помощь». Сказал – «У нас тут несчастный случай». Потом мы вошли в дом, все трое. Прошли через кухню и увидели дамский кошелек на полу и телефон с обрезанными проводами. У шерифа на поясе был пистолет, и когда мы начали подниматься по лестнице, к комнате Нэнси, я заметил, что он держит руку поближе к кобуре. Что ж, зрелище действительно было ужасное. Нэнси – какая это была замечательная девочка – было почти невозможно опознать. Ей выстрелили в затылок, почти в упор. Она лежала на боку, лицом к стене, и вся стена была забрызгана кровью. Она была укрыта до плеч покрывалом с кровати. Шериф Робинсон снял покрывало, и мы увидели, что на девочке были купальный халат, пижама, носочки и тапочки – когда бы ни произошло это несчастье, она еще не спала. Руки у нее были связаны за спиной, и ноги тоже стянуты – шнуром, похожим на те, какими поднимают и опускают жалюзи. Шериф спросил: «Это Нэнси Клаттер?» – он никогда не видел ее прежде, – и я сказал: «Да. Да, это Нэнси». Мы вернулись в коридор. Все другие двери были закрыты. Мы открыли одну – за ней оказалась ванная. Отчего-то возникало чувство, будто в ней что-то неправильно. Я решил, что это, наверное, из-за стула: стул, из тех, что обычно ставят в гостиной, выглядел там неуместно. За следующей дверью была – мы все с этим согласились – комната Кеньона. Сразу было видно, что это жилище мальчишки, – и еще я узнал очки Кеньона: увидел их на книжной полке возле кровати. Но кровать была пуста, хотя выглядела так, будто на ней кто-то спал. Так мы дошли до конца коридора, и в последней комнате, на кровати, нашли миссис Клаттер. Она тоже была связана. Но по-другому – руки связаны впереди, – казалось, что она молится, – и в одной руке она держала – стискивала – носовой платок. Или это была салфетка? Шнур шел от запястий к лодыжкам, а потом – к ножке кровати. Какая изощренность! Только представьте, сколько труда нужно, чтобы так связать человека. И она лежала там, с безумным от ужаса лицом. Ну, на ней были какие-то драгоценности, два кольца – поэтому я всегда отвергал версию, что это убийство с целью грабежа, – и еще халат, и длинная белая ночная рубашка, и белые носки. Рот ей залепили пластырем, но пуля его разорвала. Ее глаза были открыты. Широко открыты. Как будто она все еще видела перед собой убийцу. Как будто ее все еще заставляли смотреть, как он наводит на нее ружье. Никто не сказал ни слова. Все были слишком ошеломлены. Помню, что шериф обшарил всю комнату в поисках стреляной гильзы. Но кто бы ни совершил это преступление, он был слишком умен и слишком хладнокровен, чтобы оставить после себя такую улику. Естественно, мы задались вопросом, где мистер Клаттер? И Кеньон? Шериф сказал: «Давайте посмотрим внизу». Первая комната, где мы посмотрели, была хозяйская спальня – там обычно спал мистер Клаттер. Покрывало было сброшено на пол, а у ножки кровати валялся бумажник; из него были вытащены все визитки и разбросаны вокруг, будто кто-то в них рылся в поисках чего-то особенного: какой-нибудь личной записки или долговой расписки – кто знает? Тот факт, что денег в бумажнике не было, ни о чем не говорил. Это был бумажник мистера Клаттера, а он никогда не носил с собой наличных. Даже мне было это известно, а ведь я пробыл в Холкомбе всего лишь чуть больше двух месяцев. И я знал еще одну вещь: ни мистер Клаттер, ни Кеньон не смогли бы без очков вдеть нитку в иголку. А очки мистера Клаттера лежали на конторке. Из этого я сделал вывод, что где бы сейчас ни были сын и отец, попали они туда не по собственной воле. Мы осмотрели весь дом, и везде все выглядело как обычно – никаких следов, ничего не сломано, не разбито. Кроме кабинета, где телефон был обрезан, как и на кухне. Шериф Робинсон нашел в туалете несколько гильз и понюхал, чтобы выяснить, не были ли они использованы недавно. Сказал, что нет, и – такого изумленного лица я в жизни ни у кого не видел – добавил: «Где, черт побери, может быть Герб?» Сразу после этого мы услышали шаги. Кто-то поднимался по лестнице. «Кто здесь?» – крикнул шериф – он уже был готов стрелять, – и мужской голос откликнулся: «Это я. Вендель». Оказалось, что это Вендель Мейер, помощник шерифа. Наверное, он вошел в дом и, не увидев нас, решил осмотреть подвал. Шериф сказал ему – как будто жаловался: «Вендли, просто не знаю, что делать. Два трупа на втором этаже». – «И, – добавил Вендель, – еще один там, внизу». Мы спустились за ним в подвал – или в комнату для игр, так, пожалуй, будет точнее. Там было не так уж темно: окошки под потолком пропускали достаточно света. Кеньон лежал на кушетке в углу. Рот у него был заклеен пластырем, а руки и ноги связаны вместе, как у матери, – и шнур точно так же вился от запястий к лодыжкам, а потом к ножке кушетки. Он все время стоит у меня перед глазами – в смысле, Кеньон. Я думаю, это потому, что его было проще опознать, чем остальных. То есть он был больше похож на себя – даже несмотря на то, что ему выстрелили прямо в лицо, и к тому же в упор. На нем были футболка и синие джинсы, а ноги босые, словно он одевался в спешке и надел первое, что подвернулось под руку. Под голову ему подложили пару подушек, будто для того, чтобы удобнее было прицелиться. Потом шериф спросил: «А там что?» – имея в виду еще одну дверь в подвале. Он открыл ее, но за ней было темно хоть глаз выколи, и пока мистер Эволт не нашел выключатель, ничего нельзя было разглядеть. Оказалось, что там стоит котел; жарко было невыносимо. У нас в округе люди просто ставят газовые котлы и качают газ прямо из земли. Он им не стоит ни цента, и поэтому во всех домах вечно перетоплено. Ну, я взглянул на мистера Клаттера и не мог заставить себя посмотреть второй раз. Я знал, что огнестрельная рана не дает столько крови. И я не ошибался. Его застрелили так же, как Кеньона, – в упор и прямо в лицо, – но, вероятно, он был уже к этому времени мертв. Или, во всяком случае, умирал. Потому что сначала ему перерезали горло. На нем была пижама в полоску – и ничего больше. Рот был залеплен пластырем; пластырь обхватывал голову. Ноги были связаны, но руки – нет; скорее всего, он сумел их развязать, бог знает как – наверное, от злости или от боли порвал шнур у себя на запястьях. Он был растянут перед котлом на большой картонной коробке – казалось, ее принесли сюда специально для этого. Коробка от матраца. Шериф сказал: «Вендли, взгляни-ка». Это был кровавый отпечаток ботинка. Прямо на коробке. Отпечаток подошвы с рисунком в виде кошачьей лапки. Потом кто-то из нас – мистер Эволт? не помню – заметил еще кое-что. Эта картина так и стоит у меня перед глазами. Поверху шел дымоход, и вот с него свисал, к нему был привязан обрывок шнура – того же самого, каким убийца связывал свои жертвы. Очевидно, сначала мистера Клаттера подвесили за руки к дымоходу, а потом зарезали. Но для чего? Ради того, чтобы его помучить? Вряд ли мы когда-нибудь это узнаем – узнаем, кто это сделал, почему и что происходило в том доме той ночью.
Постепенно дом начал заполняться людьми. Приехали санитары, и коронер, и методистский священник, и полицейский фотограф, и полиция штата, и парни из газеты и с телевидения. О, целый табор. Почти все приехали сразу из церкви и вели себя так, словно до сих пор находятся там. Очень тихо. Переговаривались шепотом. Казалось, никто не верит в то, что случилось. Полицейский из полиции штата спросил, есть ли у меня здесь какое-то официальное дело, и сказал, что если нет, то мне лучше уехать. Снаружи, на лужайке, я увидел помощника шерифа: он расспрашивал Альфреда Стоуклейна, наемного работника Клаттеров. Стоуклейн вроде жил всего в сотне ярдов от дома Клаттеров, и между ними ничего, только сарай. Но он объяснил, почему они с женой ничего не слышали: «Я обо всем узнал только пять минут назад, когда ко мне прибежал один из моих ребят и сказал, что здесь шериф. Мы с моей миссис прошлую ночь и двух часов не спали, все носились туда-сюда как оглашенные, у нас ведь малышка болеет. Вечером, где-то в десять тридцать или в четверть одиннадцатого, мы слышали шум мотора; это я услышал и еще миссис своей сказал: „Боб Рапп уехал". А потом – ничего. Я пошел к шоссе и по дороге, примерно на середине аллеи, увидел старого пса Кеньона. Он был сильно напуган. Скорчился под деревом, поджав хвост, и даже не лаял. И только тогда я почувствовал весь ужас этого злодеяния. Сполна, понимаете. До этого я был настолько ошеломлен, настолько оглушен, что все ощущал как сквозь вату. Они все умерли. Вся семья. Благородные, добрые люди, которых я знал лично, – убиты . И приходится в это верить, потому что это чистая правда».
Часть 2 НЕИЗВЕСТНЫЕ ЛИЦА
(…) Старый «шевроле» покинул Канзас-Сити 21 ноября, в субботу ночью. Багаж был привязан к решетке на крыше автомобиля; багажник был так забит, что не закрывался; внутри, на заднем сиденье, один на другом стояли два телевизора. Пассажиры поместились с трудом: Дик – в водительском кресле, Перри – рядом, в обнимку с «гибсоном», своим главным достоянием. Что касается остального имущества Перри – фибрового чемоданчика, серого приемника «Зенит», галлона концентрата для приготовления сладкого пива (он боялся, что его любимый напиток в Мексике не продается) и двух больших коробок с книгами, рукописями и милыми сердцу памятными вещицами (Дик просто рвал и метал! Ругался, пинал коробки, обзывал их «пятьюстами фунтами собачьего дерьма!»), – оно тоже было где-то в захламленном нутре машины.
Около полуночи они пересекли границу с Оклахомой. Перри радовался, что они покинули Канзас и теперь можно расслабиться. Наконец-то они в пути. В пути, и уже не вернутся, и никогда об этом не пожалеют, во всяком случае Перри, у которого позади не осталось никого, кто стал бы ломать голову, куда он пропал. Но Дик не мог то же самое сказать о себе. Здесь оставались те, кого он, по собственным уверениям, любил: три сына, мать, отец, брат – люди, которых он не посмел посвятить в свои планы и которым даже не сказал «до свидания», хотя и не надеялся вновь их увидеть – во всяком случае, в этой жизни.
«В СУББОТУ СОСТОЯЛАСЬ ЦЕРЕМОНИЯ БРАКОСОЧЕТАНИЯ КЛАТТЕР И ИНГЛИША»: такой заголовок, появившийся на полосе светской хроники рупора Гарден-Сити «Телеграм» от 23 ноября, удивил многих читателей этой газеты. Из него явствовало, что Беверли, младшая из двух оставшихся дочерей мистера Клаттера, вышла замуж за мистера Вера Эдварда Инглиша, юного студента-биолога, с которым давно была помолвлена. Мисс Клаттер была в белом, и бракосочетание, полноценное торжество («миссис Леонард Коуэн солировала, миссис Говард Бланчард играла на органе»), прошло в Первой методистской церкви – той самой, в которой за три дня до того невеста оплакивала своих родителей, брата и младшую сестру. Как бы там ни было, по сведениям «Телеграм», «Вер с Беверли собирались обвенчаться в рождественские каникулы. Уже были напечатаны приглашения, и отец невесты зарезервировал церковь на определенный день. Ввиду внезапной трагедии и приезда большого числа родственников, многим из которых пришлось проделать далекий путь, молодая пара решила перенести свадьбу на эту субботу».
После свадьбы родственники разъехались. В понедельник последние из них покинули Гарден-Сити, и «Телеграм» поместила на первой полосе письмо мистера Говарда Фокса из Орегона, штат Иллинойс, брата Бонни Клаттер. Письмо, начинавшееся с изъявлений благодарности горожанам за то, что они открыли свои «дома и сердца» семье, которую постигла такая утрата, дальше превращалось в патетическое воззвание. «В этом обществе (то есть в Гарден-Сити) слишком много ненависти, – писал мистер Фокс. – Я не раз слышал, как люди говорят, что убийцу надо вздернуть на ближайшем суку. Нельзя позволять таким чувствам завладеть нашими душами. Люди уже мертвы, и отняв еще одну жизнь, мы ничего не изменим. Вместо этого давайте простим их, как заповедал нам Господь. Мы не должны копить в сердце ненависть. Тот, кто совершил это злодеяние, скоро убедится, что теперь ему трудно жить в мире с собой. И он вновь обретет покой, лишь когда пойдет за прощением к Господу. Не будем стоять у него на пути, а помолимся за то, чтобы мир вновь воцарился в его душе».
Часть 3 ОТВЕТ
(…) Дьюи обратился к своему коллеге:
– Кларенс, я думаю, пора нам поправить Перри.
Дунц наклонился вперед. Он был тяжеловесом, обладал проворством боксера второго полусреднего веса, однако глаза у него всегда оставались полуприкрытыми и сонными. Он растягивал слова; каждое слово, неохотно слетавшее с его губ, звучало с каким-то коровьим акцентом и тянулось мучительно долго.
– Да, сэр, – проговорил он. – Похоже, самое время.
– Слушай внимательно, Перри. Потому что мистер Дунц сейчас скажет тебе, где вы на самом деле были в ту субботу ночью. Где вы были и что вы делали.
Дунц сказал:
– Вы убивали семью Клаттеров.
Смит сглотнул и начал потирать колени.
– Вы были в Холкомбе, штат Канзас. В доме мистера Герберта У. Клаттера. И прежде чем уйти из этого дома, вы убили всех, кто там был.
– Нет.
– Что «нет»?
– Я не знаю никакого Клаттера.
Дьюи назвал его лгуном, а потом, разыгрывая ту самую карту, которую они заранее договорились разыграть, сказал ему:
– У нас есть свидетель, Перри. Кое-кого вы, ребятки, проворонили.
Прошла целая минута, и Дьюи ликовал, потому что Смит молчал, а невиновный человек обязательно спросил бы, что за свидетель, и кто такие Клаттеры, и почему думают, что это он их убил, – во всяком случае, что-нибудь сказал. Но Смит сидел молча, стискивая пальцами колени.
– Ну, Перри?
– У вас аспирина нет? У меня забрали аспирин.
– Тебе плохо?
– Ноги болят.
Было уже пять тридцать. Дьюи нарочно резко закончил допрос:
– Завтра мы к этому вернемся. Между прочим, ты знаешь, какой завтра день? День рождения Нэнси Клаттер. Ей исполнилось бы семнадцать.
«Ей исполнилось бы семнадцать». Перри, лежа на рассвете без сна, думал о том (как он вспоминал позже), правда ли, что сегодня день рождения этой девочки, и решил, что нет, это было сказано просто для того, чтобы заставить его подергаться, как и выдуманный «свидетель». Этого не может быть. Или они имеют в виду… Эх, если бы он только мог поговорить с Диком! Но их держали порознь; Дик сидел в камере на другом этаже. «Слушай внимательно, Перри, потому что мистер Дунц сейчас скажет тебе, где вы были на самом деле…» На половине допроса, когда он начал замечать намеки на конкретные числа ноября, он начал нервничать от предчувствия того, что должно произойти дальше, но все равно, когда это произошло, когда этот здоровенный ковбой сонным голосом произнес: «Вы убивали семью Клаттеров» – Перри… да он едва не умер на месте. Он, наверное, за две секунды потерял фунтов десять. Слава богу, что этого никто не заметил. Во всяком случае, он на это надеялся. А Дик? Возможно, они и с ним провернули тот же трюк. Дик был умным, убедительным актером, но «стержня» в нем нет, он слишком легко поддается панике. Но пусть даже так и пусть даже они на него хорошенько надавили, Перри был уверен, что Дик не расколется. Если не хочет болтаться на виселице. «И прежде чем уйти из этого дома, вы убили всех, кто там был». Очень может быть, что каждому из бывших заключенных в Канзасе они поют одну и ту же песенку. Они, наверное, допросили сотни людей и многих из них обвинили в этом убийстве; они с Диком были просто еще двое таких же. С другой стороны – стали бы четверых специальных агентов из Канзаса посылать к черту на рога ради пары мелких нарушителей условий освобождения? Может быть, каким-то образом они что-то нашли, какого-то «свидетеля». Но это невозможно. Разве только – он отдал бы руку, ногу, лишь бы переговорить с Диком хотя бы пять минут.
И Дик тоже не спал в своей камере ниже этажом и, как он позже вспоминал, так же жаждал поговорить с Перри – выяснить, что этот урод им рассказал. Господи, его не удалось даже убедить выучить в общих чертах алиби насчет «Утехи» – хотя они довольно часто его обсуждали. И если эти ублюдки припугнули его свидетелем! Десять против одного, что этот шибздик подумал, что они говорят об очевидце. Тогда как он, Дик, сразу понял, кто этот так называемый свидетель: Флойд Уэллс, его старый друг и бывший сокамерник. Отсиживая последние недели заключения, Дик замыслил прирезать Флойда – вонзить ему в сердце «заточку», – и дурак, что не сделал этого. Кроме Перри, Флойд Уэллс был единственным, кто мог связать имена Хикок и Клаттер. Флойд, с его сутулыми плечами и скошенным подбородком, – Дик всегда думал, что он сдрейфит. Но сукин сын, наверное, надеялся получить какую-нибудь эдакую награду – досрочное освобождение, или деньги, или и то и другое вместе. Но скорее в аду наступит оледенение, чем он получит вознаграждение. Потому что россказни преступника не являются доказательством. Доказательства – это следы, отпечатки пальцев, очевидцы, признание. Если эти ковбои могут предъявить ему только историю, которую им рассказал Уэллс, то особенно беспокоиться не о чем. Если уж на то пошло, Перри куда опаснее Флойда. Перри, если он сломается и начнет болтать, приведет их обоих прямо на Перекладину. И внезапно ему открылась истина: это Перри нужно было заставить умолкнуть. Хотя бы на той горной дороге в Мексике. Или по пути через Мохаве. Почему это раньше не приходило ему в голову? Теперь-то пришло, да слишком поздно.
(…) Пока мы еще сидели, свет снова зажегся и снова погас. И я, конечно, занервничал. И сказал Дику, что выхожу из игры. Если он собирается туда идти, пусть идет один. Он завел мотор, и я подумал – уезжаем, слава богу. Я всегда доверял своим предчувствиям; они не раз спасали мне жизнь. Но на полпути к шоссе Дик остановился. Он был зол как черт. Я понимал, о чем он думает. Вот собрался сорвать такой куш, вот мы проделали такой долгий путь, а теперь этот придурок хочет пойти на попятный. Он сказал: «Может, ты думаешь, что у меня кишка тонка пойти туда одному? Что ж, клянусь Богом, я покажу тебе, у кого из нас кишка тонка». В машине была какая-то выпивка. Мы оба глотнули, и я сказал ему: «Ладно, Дик. Я с тобой». Мы повернули обратно. Остановились там же, где до этого, в тени деревьев. Дик надел перчатки; я тоже. Он взял нож и фонарь. Я нес ружье. В лунном свете дом казался огромным и пустым. Помню, я молился, чтобы там и в самом деле никого не было… Дьюи перебил:
– Но вы же видели собаку?
– Нет.
– Там был старый пес, который боится оружия. Мы не могли понять, почему он не залаял. Единственное объяснение – он увидел ружье и убежал.
– Ну, я не видел ни собак, ни людей. Вот почему я не поверил, когда вы сказали, что есть очевидец.
– Не очевидец. Свидетель. Человек, чьи показания связывают тебя и Хикока с этим убийством.
– А-а. Угу. Угу. Он, значит. А Дик всегда говорил, что он побоится. Ха!
Дунц, не давая Перри уклониться от темы, напомнил:
– Хикок взял нож. Ты нес ружье. Как вы попали в дом?
Дверь была не заперта. Боковая дверь. Через нее мы сразу попали в кабинет мистера Клаттера.
Подождали в темноте. Прислушались. Но ничего, кроме ветра, не услышали. Снаружи завывало не на шутку. Было слышно, как шумит листва. Единственное окно закрывали жалюзи, но сквозь них проникал лунный свет. Я закрыл их наглухо, и Дик включил фонарь. Мы увидели стол. Сейф должен был находиться в стене сразу за столом, но мы не могли его найти. Стена была облицована панелями, на ней висели книжные полки и карты в рамках. На одной полке я заметил потрясающий бинокль и решил, что, когда мы будем уходить, я его заберу.
– И забрал? – спросил Дьюи, поскольку бинокль нигде не упоминался.
Смит кивнул.
– Мы его продали в Мексике.
– Извини. Продолжай.
– Ну вот, когда мы не смогли найти сейф, Дик погасил фонарь, и мы в темноте двинулись через гостиную. Дик прошептал мне, чтобы я шел потише. Но он сам шумел не меньше меня. Мы прошли по коридору и увидели дверь. Дик вспомнил план и сказал, что там спальня. Он снова зажег фонарь и открыл дверь. Мужчина, который был в комнате, спросил: «Это ты, дорогая?» Мы его разбудили, и он моргал спросонья. «Это ты, дорогая?» Дик спросил его: «Вы мистер Клаттер?» Тогда он окончательно проснулся, сел и сказал: «Кто здесь? Что вам нужно?» И Дик сказал ему, очень вежливо, словно мы с ним были парочкой коммивояжеров: «Мы хотели поговорить с вами, сэр, в вашем кабинете, если можно». И мистер Клаттер, босиком, в одной пижаме, прошел с нами в кабинет и включил там свет.
До сих пор у него не было возможности хорошенько нас рассмотреть. Я думаю, что когда он нас разглядел, то испытал шок. Дик сказал: «Сэр, все, что мы от вас хотим, это чтобы вы показали нам, где сейф». Но мистер Клаттер спросил: «Какой сейф?» Он заявил, что у него нет никакого сейфа. Я не сомневался, что это правда. Такое у него было лицо. По нему сразу было видно, что этот человек никогда не врет. Но Дик заорал на него: «Не ври, сукин сын! Я знаю, что у тебя есть сейф!» У меня возникло такое чувство, что с мистером Клаттером никто никогда так не разговаривал. Но он смотрел Дику прямо в глаза и очень спокойно с ним говорил. Сказал, что ему очень жаль, но у него просто нет никакого сейфа. Дик приставил ему к груди нож и сказал: «Быстро показывай, где у тебя сейф, а то пожалеешь». Но мистер Клаттер – конечно, видно было, что он боится, но голос у него не дрожал – продолжал уверять, что сейфа у него нет.
Примерно в этот момент я заметил телефон. Тот, что был в кабинете. Я выдрал провод и спросил мистера Клаттера, есть ли в доме еще аппарат. Он сказал – да, в кухне. Я взял фонарь и пошел на кухню – она была довольно далеко от кабинета. Найдя телефон, я оторвал трубку и перекусил провод плоскогубцами. Потом, по пути назад, я услышал шум. Скрип наверху. Я остановился у подножия лестницы, ведущей на второй этаж. Там было темно, но я осмелился включить фонарь. Я мог бы поклясться, что там кто-то есть. На верху лестницы на фоне окна был виден чей-то силуэт. Потом он исчез.
Дьюи подумал, что это, наверное, была Нэнси. Он часто представлял себе, исходя из того, что золотые часики были найдены в носке ее туфли в шкафу, что Нэнси проснулась, услышав, что в доме посторонние, решила, что это воры, и благоразумно спрятала часики, самую ценную из своих личных вещей.
– Я подумал – вдруг там кто-нибудь с ружьем. Но Дик не стал бы меня даже слушать: он слишком увлекся игрой в крутого парня. Гонял мистера Клаттера как зайца. Теперь он привел его назад в спальню и пересчитал деньги в его бумажнике Там было около тридцати долларов. Дик бросил бумажник на кровать и сказал: «У вас в доме должны быть еще деньги. Вы же богач и живете в таком большом доме». Мистер Клаттер сказал, что это все его наличные деньги, и объяснил, что он всегда расплачивается чеками. Он предложил выписать чек, но Дик только еще больше разбушевался: «Мы что, монголы, по-вашему?» Мне показалось, что Дик сейчас его ударит, и я сказал: «Дик, послушай меня. Там наверху кто-то проснулся». Мистер Клаттер заверил нас, что наверху только его жена, сын и дочь. Дик спросил, есть ли деньги у его жены, и мистер Клаттер сказал, что если есть, то очень мало, несколько долларов, и попросил нас – очень трогательно для человека, которому угрожают оружием, – пожалуйста, не трогайте ее, она инвалид и долгое время болела. Но Дик заставил его отвести нас наверх.
У подножия лестницы мистер Клаттер включил лампочку, которая освещала верхний коридор, и пока мы поднимались, сказал: «Не понимаю, зачем вам, ребята, это понадобилось. Я вам ничего плохого не сделал. И вообще впервые в жизни вас вижу». Дик сказал ему: «Заткнись! Говорить будешь, когда тебя спросят». В коридоре никого не было, и все двери были закрыты. Мистер Клаттер показал комнаты, где спали дети, а потом открыл дверь в спальню жены. Он зажег лампу возле ее кровати и сказал ей: «Все в порядке, дорогая, не бойся. Этим людям просто нужны деньги». Это была худая, слабая женщина в длинной белой ночной рубашке. Едва открыв глаза, она сразу начала плакать и сказала мужу: «Любимый, у меня нет денег». Он ласково погладил ее по руке и сказал: «Ну, не плачь, дорогая. Ничего страшного. Просто я дал этим людям все деньги, которые у меня были, но им нужно больше. Они думали, что у нас в доме есть сейф. Я им объяснил, что нет». Дик поднял руку, словно собирался ударить его по губам, и сказал: «Тебе было велено молчать!» Миссис Клаттер сказала: «Но мой муж говорит вам святую правду. У нас нет сейфа». Дик огрызнулся: «Я отлично знаю, что есть. И я не уйду, пока его не найду». Потом он спросил, где ее кошелек. Кошелек лежал в ящике бюро. Дик вывернул его наизнанку. Там оказалась какая-то мелочь и пара долларов. Я поманил Дика в коридор: хотел обсудить ситуацию. Как только мы вышли, я сказал… Дунц перебил его и спросил, могли ли мистер и миссис Клаттер подслушать их разговор.
– Нет. Мы не отходили далеко, чтобы не спускать с них глаз, но говорили шепотом. Я сказал Дику: «Эти люди говорят правду. А врет как раз твой дружок Флойд Уэллс. Нет здесь никакого сейфа, так что надо мотать отсюда». Но Дику было стыдно признать свое поражение. Он сказал, что не успокоится, пока не обыщет весь дом. Он сказал, что надо всех связать, и тогда у нас будет время на поиски. Спорить с ним было невозможно, так он разгорячился. Он упивался тем, что все зависят от его милости. Рядом с комнатой миссис Клаттер была ванная. Мы придумали запереть родителей в ванной, потом разбудить детей, тоже запихнуть их сюда, а затем выпускать их по одному и привязывать в разных частях дома. А когда мы найдем сейф, сказал Дик, мы перережем им глотки. Стрелять нельзя, сказал он: слишком много шума.
Перри нахмурился и потер колени.
– Дайте-ка вспомнить. После этого все как-то усложнилось. Сейчас я вспомню. Да. Да, я взял стул из коридора и поставил его в ванной. Чтобы миссис Клаттер могла сесть. Нам ведь сказали, что она инвалид. Когда мы их там запирали, миссис Клаттер плакала и просила нас: «Пожалуйста, не причиняйте никому вреда. Пожалуйста, не обижайте моих детей». А ее муж обнимал ее за плечи и говорил: «Дорогая, эти парни не собираются никого обижать. Им просто нужны деньги».
Мы пошли в комнату мальчика. Он не спал и лежал так тихо, словно боялся пошевелиться. Дик велел ему встать, но он замешкался, тогда Дик ударил его, вытащил из кровати, и я сказал: «Не бей его, Дик». А мальчику – он был в одной футболке – велел надеть штаны. Он надел синие джинсы, и как только мы заперли его в ванной, из своей комнаты вышла девочка. Она была полностью одета, словно проснулась уже давно. То есть на ней были носки, тапочки, кимоно, а волосы были убраны под платок. Она пыталась улыбаться. Она сказала: «Господи, что это такое? Какая-то шутка?» Но не думаю, что она приняла нас за шутников, особенно после того, как Дик открыл дверь в ванную и затолкал ее туда…
Дьюи представил себе всю картину: члены семьи, кроткие и испуганные, но не подозревающие о том, какая их ждет участь. Если бы Герб хотя бы на мгновение заподозрил, что задумали эти грабители, он бы сопротивлялся. Он был человек мягкий, но сильный и отнюдь не трус. Элвин Дьюи был его другом и точно знал, что Герб дрался бы насмерть, защищая жизнь Бонни и своих детей.
– Дик остался караулить у двери ванной, а я пошел на разведку. Я обшарил комнату девочки и нашел маленький кошелек, похожий на кукольный. Внутри лежал серебряный доллар. Как-то так вышло, что я его уронил, он покатился по полу и закатился под стул. Мне пришлось опуститься на колени. И в этот момент я как будто увидел себя со стороны. Словно в каком-то психованном фильме. Меня чуть не стошнило. Я почувствовал отвращение. Дик-то все болтал о сейфе богатого человека, а я здесь ползаю на брюхе, чтобы украсть у ребенка серебряный доллар. Один доллар. И ради него я ползаю на брюхе.
Перри стискивает колени, просит у детективов аспирин, благодарит Дунца за таблетку, прожевывает ее и говорит:
– Но что поделаешь. Не стоит пренебрегать никакой добычей. Я обшарил комнату мальчика. Там не было ни цента. Зато я вспомнил про бинокль, который видел в кабинете мистера Клаттера. Я спустился за ним на первый этаж, потом отнес бинокль и радио в машину. Снаружи было холодно и ветрено, и от этого мне стало полегче. Луна светила так ярко, что видно было на много миль вокруг. И я подумал: может, уйти отсюда к чертовой матери? Дойти до шоссе, поймать попутку. Мне совсем не хотелось возвращаться в дом. И все же – как бы вам объяснить? – я не мог собой распоряжаться. Как будто я читал какой-то рассказ. И должен бы узнать, что будет дальше, чем все закончится. В общем, я снова поднялся наверх. А потом… Что же было дальше? Ага, вот тогда-то мы их и связали. Первым – мистера Клаттера. Мы вызвали его из ванной, я связал ему руки и отвел в подвал…
Дьюи перебил:
– Один и без оружия?
– У меня был нож.
– Но Хикок остался сторожить наверху? – уточнил Дьюи.
– Правильно, чтобы они не подняли шума. Но все равно, помощь мне была не нужна. С веревкой я обращаться умею. Всю жизнь узлы вязал.
Дьюи спросил:
– Ты зажег фонарь или включил свет в подвале?
– Включил свет. Подвал был разделен на две части. В одной, судя по всему, была комната для игр. Я отвел Клаттера в другую половину, там стоял котел. Я увидел у стены большую картонную коробку. Коробку из-под матраца. Мне было неловко просить его ложиться на холодный пол, поэтому я бросил на пол коробку, смял ее и велел ему лечь на нее.
Водитель сквозь зеркальце заднего вида бросил на своего напарника многозначительный взгляд, и Дунц легонько кивнул, признавая свое поражение. До сих пор никто не разделял мнения Дьюи о том, что коробка от матраца была положена на пол ради удобства мистера Клаттера, и на основании подобных намеков и других мимолетных признаков нелогичного, эксцентричного сострадания детектив пришел к выводу, что по крайней мере один из убийц не был совершенно лишен сердца.
– Я связал ему ноги, потом привязал к ним его руки и спросил, не режут ли ему веревки. Он сказал, что не слишком, но попросил не трогать его жену. Мол, не нужно ее связывать – она не начнет кричать и не станет пытаться выбежать из дома. Он сказал, что она много лет проболела и только-только начала поправляться, а такой инцидент может замедлить ее выздоровление. Я знаю, что ничего смешного в этом нет, но не мог удержаться от смеха – он еще говорил о «замедлении».
Затем я привел вниз мальчишку. Сначала в ту же комнату, где был его отец. Привязал его за руки к верхней паровой трубе. Но потом я подумал, что это небезопасно. Он мог как-нибудь освободиться и развязать своего старика, или наоборот. Поэтому я перерезал шнур и отвел мальчика в игровую, где стояла удобная с виду кушетка. Я привязал его ноги к ножке кушетки, связал ему руки, а потом сделал петлю вокруг его шеи так, чтобы, если он начнет вырываться, он стал сам себя душить. Пока я колдовал над ним, я положил нож на такой… ну, что-то типа сундука из кедра; он был только что покрыт лаком, и весь подвал им пропах. Так он попросил, чтобы я не клал туда нож. Сундук он мастерил кому-то в подарок. Кажется, он сказал, на свадьбу сестре. Когда я от него отошел, мальчик раскашлялся, и тогда я подложил ему под голову подушку. Потом я выключил свет… Дьюи спросил:
– Но рот им ты не заклеил?
– Нет. Рты мы стали заклеивать позже, после того, как я связал обеих женщин в спальнях. Миссис Клаттер все еще плакала, но в то же время она попросила меня проследить за Диком. Она не доверяла ему, а про меня сказала, что я приличный молодой человек. Я в этом уверена, сказала она, и заставила мне ей пообещать, что я не дам Дику причинить кому-нибудь вред. Я думаю, что на самом деле она имела в виду дочку. Я и сам за нее волновался. Я подозревал, что Дик кое-что замышляет, а мне это было не по душе. Когда я связал миссис Клаттер, само собой, оказалось, что Дик уже притащил девочку в спальню. Она лежала в кровати, а он сидел на краешке и с ней разговаривал. Я это дело пресек; велел ему поискать пока сейф. После того как он ушел, я связал ей ноги вместе, а руки связал за спиной. Потом я накрыл ее, подоткнул покрывало, так что снаружи оставалась только голова. Возле кровати стояло небольшое мягкое кресло, и я решил немного отдохнуть; ноги у меня горели – то по лестнице вверх-вниз, то на коленях ползай. Я спросил Нэнси, есть ли у нее друг. Она сказала: да, есть. Она изо всех сил старалась держаться раскованно и дружелюбно. Она мне очень понравилась. Милая девочка, очень красивая и никакая не испорченная, ничего такого. Она мне о себе довольно много успела рассказать. О школе, о том, что она собирается поступить в университет изучать музыку и искусство. О лошадях. Сказала, что после танцев больше всего любит скакать на лошади, и я ей рассказал, что моя мать была чемпионкой родео.
Еще мы говорили о Дике; понимаете, любопытно мне стало, что он ей нарассказывал. Кажется, она его спросила, почему он занимается такими делами. Грабит людей. Ха, он ей наплел какую-то душещипательную муть – якобы он сирота и рос в приюте, и никто его никогда не любил, и из родни у него была только сестра, которая жила с мужчинами, а они не брали ее замуж. Все время, пока мы говорили, до нас доносилась сумасшедшая беготня снизу. Дик искал сейф. Заглядывал за картины. Простукивал стены. Тук-тук-тук. Словно какой-то психованный дятел. Когда он вернулся, я, просто чтоб уж совсем его опустить, спросил, нашел ли он сейф. Ясное дело, ничего он не нашел, но сказал, что в кухне нашел еще один кошелек. С семью долларами.
Дунц спросил:
– Сколько вы к этому моменту уже находились в доме?
– Около часа.
– А когда вы заклеили жертвам рты?
– Сразу после этого. Начали с миссис Клаттер. Я заставил Дика мне помогать – потому что не хотел оставлять его наедине с девочкой. Я нарезал пластырь длинными полосами, а Дик обмотал ими голову миссис Клаттер, словно мумию. Он спросил ее: «Чего вы все плачете? Вас же никто не трогает», – потом выключил лампу возле ее кровати и сказал: «Спокойной ночи, миссис Клаттер. Спите». Потом, когда мы шли по коридору в комнату Нэнси, он мне сказал: «Сейчас я откупорю эту малышку». А я сказал: «Ага. Только сначала тебе придется меня убить». Кажется, он даже подумал, что ему послышалось. Он сказал: «А тебе-то что? Черт, ну хочешь, тоже вставишь ей потом». Я таких просто презираю – кто не умеет своими сексуальными желаниями управлять. Господи, как я ненавижу такие вещи. Я ему сказал прямо: «Оставь ее в покое, а не то я разбушуюсь». Ух, как ему это не понравилось, но он понял, что сейчас нет времени устраивать тут кровавую драку. Так что он сказал: «Ладно, дружок. Раз тебе не нравится, не будем». В итоге мы так ей рот и не заклеили. Мы погасили свет в коридоре и спустились в подвал.
Перри колеблется. Он задает вопрос, но высказывает его в форме утверждения: «Держу пари, он ни слова не сказал о том, что хотел изнасиловать девочку». (…)
– И больше мы свет не зажигали. Только фонарь. Дик нес фонарик, когда мы пошли заклеивать рот мистеру Клаттеру и мальчишке. Прямо перед тем, как я залепил ему рот, мистер Клаттер меня спросил – и это были его последние слова, – как там его жена, все ли с ней в порядке, и я ему сказал, что с ней все прекрасно, она легла спать, и еще сказал, что уже недалеко утро, их обязательно кто-нибудь найдет, и тогда все это: мы с Диком и все остальное – покажется им далеким сном. Я не заговаривал ему зубы. Я на самом деле не хотел причинять ему никакого зла. По-моему, он был очень славным джентльменом. Спокойным, вежливым. Так я думал вплоть до той секунды, когда перерезал ему горло.
Погодите. Я опять забегаю вперед. – Перри хмурится. Он начинает растирать колени; раздается лязг наручников. – Потом, то есть после того, как мы им заклеили рты, мы с Диком отошли в угол обсудить наше положение. Помните, мы же вроде как повздорили. В тот момент меня чуть не тошнило, когда я думал, что когда-то восхищался им, упивался его хвастовством. Я ему сказал: «Ну что, Дик? Колеблешься?» Он не ответил. Я сказал: «Если оставить их в живых, маленьким сроком мы не отделаемся. Десять лет, самое меньшее». Он по-прежнему молчал. В руках у него был нож. Я попросил у него этот нож и сказал: «Ну хорошо, Дик. Пора приступать». Но я не собирался этого делать. Я хотел вызвать его на блеф, заставить его меня отговаривать, заставить его признать, что он притворщик и трус. Видите ли, между нами с Диком что-то было. Я встал на колени около мистера Клаттера, и боль в суставах напомнила мне о том чертовом долларе. Серебряный доллар. Позор. Отвращение. И они еще мне запретили возвращаться в Канзас. Но я не понимал, что я делаю, пока не услышал звук. Как будто кто-то тонет. Крик из-под воды. Я вручил Дику нож и сказал: «Прикончи его. Тебе станет лучше». Дик попытался – или притворился, что пытается. Но у этого человека сил было на десятерых – он наполовину вырвался из веревок, руки у него уже были свободны. Дик запаниковал. Ему хотелось побыстрее слинять. Но я не дал ему уйти. Этот человек все равно умер бы, я знаю, но я не мог его так оставить. Я велел Дику держать фонарь и светить мне, а сам прицелился из ружья. Комната просто взорвалась. Стала голубого цвета. Просто вспыхнула синим. Боже, я не могу понять, почему грохота не было слышно за двадцать миль. Этот грохот звучал в ушах Дьюи, почти оглушал его и заслонял тихий шепчущий голос Смита. Но голос затягивал, извергая поток звуков и образов: Хикок ищет пустую гильзу; спешка, спешка, голова Кеньона в круге света, ропот приглушенной мольбы, потом Хикок снова ползает в поисках стреляной гильзы; комната Нэнси. Нэнси слушает, как сапоги скрипят по деревянной лестнице, поднимаясь к ней. Глаза Нэнси, Нэнси видит, как свет фонарика ищет цель («Она сказала: „О нет! Пожалуйста! Нет! Нет! Нет! Нет! Не надо! О, пожалуйста, не надо! Пожалуйста!" Я передал ружье Дику и сказал ему, что я свою часть сделал. Он прицелился, и она отвернула лицо к стене»); темный коридор, убийцы спешат к последней двери. Возможно, после всего, что она услышала, Бонни благословила их скорый подход.
Часть 4 ПЕРЕКЛАДИНА
(….) Воскресенье, 31 января. Папаша Дика пришел навестить сына. Я с ним поздоровался, когда он шел мимо [дверей камеры], но он даже не посмотрел в мою сторону. Может быть, он просто не услышал. Из слов миссис М. [Майер] я понял, что миссис X.[Хикок] не приехала, потому что плохо себя чувствует. Снега нападало до чертовой матери. Вчера приснилось, что я на Аляске с папой, – проснулся в луже холодной мочи!!!
Мистер Хикок провел с сыном три часа. Потом он сквозь метель побрел на станцию – сгорбленный старик в рабочей одежде, исхудавший от рака, который уже через несколько месяцев должен был его доконать. В ожидании поезда он разговорился с репортером:
– Я повидался с Диком, вот как. Мы долго разговаривали. И я вам скажу точно – все было не так, как говорят или пишут в газете. Эти мальчики не собирались никого убивать. Мой, во всяком случае. Может, у него есть свои дурные стороны, но таким плохим он никогда не был. Это все Смитти. Дик мне сказал, что он даже не знал, когда Смитти напал на того человека [мистера Клаттера] и перерезал ему горло. Дика даже в комнате тогда не было. Он вбежал туда, когда услышал шум борьбы. У Дика в руках было ружье, и вот что он мне рассказал: «Смитти взял у меня ружье и просто про стрелял тому человеку голову». И еще сказал: «Папа, я должен был отнять у Смитти ружье и застрелить его. Убить, пока он не ухлопал всех остальных. Если бы я это сделал, сейчас я был бы в лучшем положении». Наверное, в лучшем. А теперь, по всему видать, нет у него никакого шанса. Повесят их обоих. – Глаза его от усталости и безнадежности казались остекленевшими. – Нет ничего хуже, чем знать, что твоего мальчика повесят.
Ни отец, ни сестра Перри Смита не написали ему и не приехали его повидать. Текс Джон Смит, очевидно, искал золото где-то на Аляске – и хотя представители закона прилагали все усилия, чтобы его найти, им это не удалось. Сестра сказала следователям, что боится своего брата, и попросила их не давать ему ее нынешний адрес.
(…) На следующий день, в среду, начался собственно суд; впервые в зал были допущены обычные зрители, и оказалось, что мест не хватает, чтобы вместить хоть малую часть тех, кто торчал под дверью. Лучшие места были зарезервированы для двадцати представителей прессы и для таких персон, как родители Хикока и Дональд Калливен (который по просьбе адвоката Перри приехал из Массачусетса, чтобы выступить свидетелем о моральном облике подсудимого Смита в качестве бывшего армейского друга). Ходили слухи, что на суде будут присутствовать две оставшихся в живых дочери Клаттера; но они не появились, и вообще ни на одном заседании их не было. Семью представлял младший брат мистера Клаттера, Артур, который приехал ради этого за сто миль. Корреспондентам он сказал: «Я только хочу посмотреть на них хорошенько, хочу понять, что же это за скоты. Так бы и разорвал их на кусочки». Он сел прямо за спиной у подсудимых и уставился на них таким пристальным взглядом, как будто хотел написать их портреты по памяти. Потом, как Артур Клаттер того и добивался, Перри Смит обернулся и посмотрел на него – и узнал лицо, очень похожее на лицо человека, которого он убил: те же спокойные глаза, узкие губы, твердый подбородок. Перри, у которого во рту была жвачка, перестал жевать; он опустил глаза, и прошла минута, прежде чем его челюсти снова медленно начали двигаться. Если не считать этого эпизода, Смит и Хикок изображали полную незаинтересованность и безучастность; они с вялым нетерпением жевали резинку и постукивали носками башмаков, а тем временем штат вызвал своего первого свидетеля. (…)
Миссис Хикок плакала, слушая его слова. В течение всего заседания она тихо сидела рядом с мужем и теребила носовой платок. При малейшей возможности она ловила взгляд своего сына, кивала ему и улыбалась слабой, но преданной улыбкой. Однако было видно, что самообладание ее на исходе; она начала плакать. Кто-то из зрителей поглядел на нее и смущенно отвел взгляд; остальные не заметили этого оплакивания, контрапунктом сопровождавшего выступление Дьюи; даже ее муж, вероятно считая, что замечать женские слезы будет не по-мужски, остался в стороне. Наконец единственная в зале женщина-репортер вывела миссис Хикок из зала суда и проводила ее в дамскую комнату.
Как только боль поутихла, миссис Хикок захотела выговориться.
«– Мне ведь не с кем и поговорить-то», – сказала она журналистке. – Я не хочу сказать, что ко мне плохо относятся соседи и другие люди. Даже незнакомые писали мне письма, чтобы сказать, что они знают, как мне тяжело, и посочувствовать. Никто дурного слова не сказал ни мне, ни Уолтеру. Даже здесь, хотя здесь-то, казалось бы, могли. Все старались быть с нами приветливыми. Официантка в кафе, где мы кормимся, подала к пирогу мороженое и не взяла за это ничего. Я ей говорю – не надо, я все равно не могу есть. А когда-то я могла съесть все, что само меня не съест. Но она все равно положила нам мороженое. Просто чтобы сделать приятное. Шейла ее зовут; она говорит, что мы не виноваты в том, что случилось. Но мне кажется, что люди смотрят на меня и думают: наверное, и ее вина в этом есть. Ведь это я воспитала Дика. Может быть, что-то я не так делала, только что именно, никак не могу понять. Я все пытаюсь вспомнить, пока у меня не начинает болеть голова. Мы люди простые, обычные деревенские жители, живем как все. Были у нас свои счастливые деньки. Я учила Дика танцевать фокстрот. Я всегда обожала танцы, когда я была девчонкой, то просто жить без них не могла; и был у меня знакомый мальчик, боже мой, как он танцевал! Мы с ним выиграли серебряный кубок за вальс. Мы долгое время думали убежать из дому и поступить на сцену. Играть водевили. Но это были просто мечты. Детские мечты. Он уехал из нашего городка, и в один прекрасный день я вышла замуж за Уолтера, а Уолтер Хикок вообще танцевать не умел. Он сказал, что если я хочу бить чечетку, мне нужно было выйти замуж за дрессированную лошадь. Никто с тех пор со мной не танцевал, пока я не научила Дика, а у него не очень хорошо получалось, но он был такой милый. Дик был просто чудесным ребенком.
Миссис Хикок сняла очки, протерла заплаканные линзы и снова пристроила их на своем добром, пухлом лице.
– В Дике гораздо больше хорошего, чем там говорят, в зале. Эти законники все расписывают, какое он чудовище, – словно в нем нет ни единого светлого пятнышка. Я не могу оправдать то, что он натворил. Я не могу забыть об этих несчастных жертвах; молюсь за них каждую ночь. Но я и за Дика молюсь тоже. И за этого мальчика, за Перри. Напрасно я его ненавидела; теперь мне его просто жалко. И знаете – почему-то мне кажется, что миссис Клаттер тоже пожалела бы их. Если она была такой, как о ней говорят.
Заседание окончилось; в коридоре послышался шум выходящих из зала зрителей. Миссис Хикок сказала, что ей надо идти к мужу.
– Он при смерти. Я не думаю, что теперь это его огорчает.
(…) Когда преступника приговаривают к высшей мере наказания, между вынесением приговора и приведением его в исполнение проходит в среднем семнадцать месяцев. Недавно в Техасе вооруженного грабителя казнили на электрическом стуле через месяц после суда; а в Луизиане на тот момент, когда писались эти строки, двое насильников ожидали своего часа уже двенадцать лет. Срок мало зависит от удачи, зато сильно зависит от хода процесса. Большинство адвокатов, ведущих подобные дела, назначаются судом и работают без гонорара; но суды довольно часто, дабы избежать апелляций, основанных на упреках в неадекватном представительстве, назначают в таких случаях юристов высшей пробы, которые защищают обвиняемых с похвальной энергией. Однако даже не самый талантливый адвокат может год за годом отодвигать судный день, ибо система апелляций, поставившая американскую юриспруденцию в зависимость от правового колеса Фортуны, игры случая, благосклонного к преступнику, такова, что игра не прекращается до самого конца, сначала в государственных судах, затем в федеральных судах, вплоть до высшего трибунала – Верховного суда США. Но даже поражение не имеет большого значения, коль скоро адвокат заключенного обнаружит или изобретет новое основание для апелляции; обычно это удается, и колесо вновь начинает вертеться и вертится иногда до тех пор, пока, порой спустя несколько лет, заключенный вновь не предстанет перед высшим судом страны, вероятно, лишь для того, чтобы снова начать медленное жестокое состязание.
(…) Когда Смита привели на склад, он заметил своего старого противника, Дьюи; он перестал жевать «Даблминт» и, усмехнувшись, подмигнул ему, бойко и каверзно. Но после того, как начальник спросил, не желает ли он что-нибудь сказать, лицо его стало серьезным. Глаза Перри внимательно оглядели лица свидетелей, посмотрели на палача, потом опустились к закованным рукам. Он смотрел на свои пальцы, покрытые пятнами чернил и краски, потому что последние три года заключения он провел за рисованием автопортретов и портретов детей, обычно детей товарищей по несчастью, которые давали ему фотографии своих редко приходящих отпрысков.
– Я думаю, – сказал он, – хреново заканчивать жизнь так, как я. Я не считаю, что смертная казнь оправдана, нравственно или юридически. Возможно, я мог бы как-то искупить, как-то… – Его уверенность пошатнулась; смущение приглушило его голос до едва различимого шепота. – Было бы бессмысленно приносить извинения за то, что я совершил. И даже недопустимо. Но я все же приношу свои извинения.
Ступени, петля, повязка; но прежде, чем ему завязали глаза, заключенный выплюнул жвачку в протянутую ладонь священника. Дьюи закрыл глаза и не открывал их, пока не услышал глухой треск, который говорил о том, что веревка сломала шею. Как и большинство лиц, занимающихся охраной правопорядка, Дьюи был уверен, что высшая мера наказания является средством предостережения от тяжких преступлений, и считал, что как раз в данном случае она была весьма уместна. Предыдущая казнь его не взволновала, он всегда считал Хикока просто мелким проходимцем, который скатился на самое дно, пустым и никчемным. Но Смит, хотя именно он был настоящим убийцей, вызывал у него другие чувства, потому что Перри обладал аурой загнанного животного, раненого зверя, спасающегося бегством, и это не могло оставить детектива равнодушным. Он помнил свою первую встречу с Перри в комнате для допросов в штабе полиции Лас-Вегаса – недоразвитый полумужчина-полумальчик сидел на металлическом стуле, и его маленькие ступни едва доставали до пола. И когда теперь Дьюи открыл глаза, он увидел их: те же самые детские ступни, болтающиеся в воздухе. (…0
Отраженная действительность – сущность действительности, преувеличенная правда. Когда я был маленьким, я играл в образную игру. Я, например, разглядывал пейзаж: деревья, облака и пасущиеся на травке лошади; потом я выбирал какую-нибудь одну деталь – скажем, колышущуюся под ветерком траву, – и руками делал для нее «рамку». Теперь эта деталь становилась сущностью пейзажа и охватывала, в уменьшенном виде, истинную атмосферу картины, слишком обширной для того, чтобы быть охваченной иными средствами. Или, если я попадал в незнакомую комнату и хотел понять ее и характер ее обитателей, я переводил взгляд с предмета на предмет, пока глаз мой не натыкался на что-нибудь такое – столб света, ветхое фортепьяно, узор на коврике, – что, на мой взгляд, содержало в себе тайну этого места. Искусство заключалось в том, чтобы отобрать детали, либо воображаемые, либо, как в «Хладнокровном убийстве», дистиллированные из действительности. Так было с книгой, так же было и с фильмом – за тем исключением, что я свои детали выбирал из жизни, а Брукс дистиллировал их из моей книги: действительность, дважды пропущенная через сознание и от того лишь более истинная.
Задание. Что сближает этот роман с журналистскими материалами? Проанализируйте фрагменты текста, выявите идейную, жанровую, стилистическую специфику, а также психологические приемы воздействия на аудиторию. Найдите конкретные подтверждения тому, что текст относится к «новому журнализму». Какими способами автор реконструирует события? Чем отличается авторская позиция к фактам, приведенным в этих фрагментах.
Ø АРТУР ХЕЙЛИ
Англо-канадского происхождения американский прозаик (годы жизни 1920-2004), основоположник «производственного романа», автор 11 книг. Опубликованный в 1990 году роман «Вечерние новости» описывает деятельность телевизионной корпорации в экстремальных условиях.
ВЕЧЕРНИЕ НОВОСТИ
Часть 1. Глава 1
Первое сообщение о том, что на “аэробусе-300” вспыхнул пожар и самолет идет к далласскому аэропорту Форт-Уорт, поступило в здание, где был расположен Отдел новостей телестанции Си-би-эй в Нью-Йорке, всего за несколько минут до выхода в эфир первого блока “Вечерних новостей на всю страну”.
Было 18.21 по времени Восточного побережья, когда заведующий отделением Си-би-эй в Далласе сообщил по радиотелефону выпускающему, сидевшему за “подковой” в Нью-Йорке: “В далласском аэропорту Форт-Уорт с минуты на минуту может произойти большая катастрофа. Маленький самолет и аэробус, полный пассажиров, столкнулись в воздухе. Самолет рухнул на землю. В аэробусе вспыхнул пожар, и он пытается сесть. Данные о ситуации непрерывно поступают по полицейскому радио и радио “Скорой помощи”.
– Господи! – воскликнул другой выпускающий, сидевший за “подковой”. – А у нас есть хоть какая-то возможность получить картинки?
"Подковой” назывался огромный стол, за которым могло разместиться двенадцать человек и где каждый день с самого раннего утра и до последней секунды, пока работало телевидение ночью, планировались и составлялись основные программы новостей. На телестанциях-конкурентах это именовалось по-разному: на Си-би-эс – “рыбным садком”, на Эй-би-си – “ободом”, на Эн-би-си – “пультом управления”. Но любое из этих названий означало одно и то же.
Здесь сидели, бесспорно, лучшие умы телестанции, способные оценить новость и решить, как ее подать: ответственный за выпуск, ведущий, старшие выпускающие, режиссер, редакторы, текстовики, главный художник и помощники. Там же, словно инструменты в оркестре, стояли с полдюжины компьютеров, а также передающие новости телетайпы, целая фаланга телефонов и телемониторов, на которых можно мгновенно воспроизвести от неотредактированной пленки до подготовленного блока новостей и передач конкурирующих телестанций.
"Подкова” находилась на четвертом этаже главного здания Си-би-эй, в центре большого пустого помещения, вдоль одной из стен которого шли двери в кабинеты ответственных сотрудников, так что те могли на время сбежать туда из подчас накаленной атмосферы “подковы”.
Сегодня, как и почти всегда, на председательском месте за “подковой” сидел ответственный за выпуск Чак Инсен. Худой и вспыльчивый, он был журналистом-ветераном, с ранних лет печатался в газетах и по сей день предпочитал по старинке внутренние новости международным. Ему исполнилось пятьдесят два года, и по нормам ТВ он считался стариком, но был по-прежнему полон энергии, хотя и проработал четыре года на таком месте, где других едва хватало на два. Чак Инсен, случалось, и нередко, бывал груб с сотрудниками: он терпеть не мог людей глупых и болтунов. По одной простой причине: у него не было времени с ними разбираться.
Сейчас – а была середина сентября, среда – напряжение за “подковой” дошло до высшей точки. С самого раннего утра и весь день напролет те, кто там сидел, отбирали и выстраивали материал для “Вечерних новостей на всю страну”: корреспонденции просматривались, обсуждались, передвигались, отклонялись. Корреспонденты и выпускающие, разбросанные по всему миру, предлагали идеи, получали задания и присылали материал. В результате события за день сводились к текстам восьми корреспондентов длительностью от полутора до двух минут, двум комментариям и четырем “пересказам” событий. Комментарии давал ведущий на фоне “картинки”. И для того и для другого выделялось в среднем двадцать секунд.
Сейчас из-за далласского сообщения – а до эфира оставалось меньше восьми минут – возникла необходимость перестроить все “Новости”. Хотя никто не знал, сколько еще поступит информации и будет ли зрительный ряд, надо было снимать один из сюжетов и сокращать другие, чтобы включить известие из Далласа. А это означало, что для балансировки придется менять и последовательность изложения событий. Передача уже начнется, а продолжение ее еще будут перестраивать. Такое часто случалось.
– Всем: новый план передачи, – последовал сухой приказ Инсена. – Начнем с Далласа. Кроуф дает “пересказ”. У нас уже есть сообщение по телетайпу?
– Только что поступило от АП. Оно у меня, – ответил ведущий Кроуфорд Слоун.
Он как раз сейчас сидел за “подковой” на своем обычном месте – справа от ответственного за выпуск и читал бюллетень Ассошиэйтед Пресс, который ему вручили несколько мгновений назад.
Его резко очерченное лицо, волосы с проседью, волевой подбородок и властная, уверенная манера держаться были знакомы примерно семнадцати миллионам телезрителей, которые почти каждый вечер видели Слоуна на своих экранах. Кроуф Слоун тоже был журналистом-ветераном, неуклонно продвигавшимся вверх по служебной лестнице; особенно большой рывок он сделал после того, как поработал корреспондентом Си-би-эй во Вьетнаме. Потрудившись затем репортером в Белом доме, а потом в течение трех лет выступая каждый вечер в роли ведущего, он стал как бы национальным достоянием и принадлежал к элите средств массовой информации.
Через две-три минуты Слоун уйдет в студию и начнет свой “рассказ”, основываясь на фактах, поступивших из Далласа по радиотелефону, а также на том, что он почерпнул из отчета АП. Текст он всегда писал сам. Так поступали далеко не все ведущие. Слоун же перед выступлением всегда делал для себя наброски. Только надо было быстро поворачиваться.
Снова раздался громкий голос Инсена. Просмотрев первоначальный план передачи, он сказал одному из трех старших выпускающих:
– Убирайте Саудовскую Аравию. Снимите пятнадцать секунд с Никарагуа…
Слоуна передернуло, когда он услышал решение убрать сюжет о Саудовской Аравии. Это была важная новость о планах, связанных с продажей нефти, к тому же хорошо подготовленная на две с половиной минуты корреспондентом Си-би-эй по Ближнему Востоку. А завтра этот сюжет уже не пройдет, так как известно, что этими данными располагают и другие станции и они передадут их сегодня вечером.
Слоун не сомневался, что новость из Далласа надо ставить на первое место, но если бы ему предложили решать, он снял бы сюжет об американском сенаторе, занимавшемся неблаговидными делами на Капитолийском холме. Законодатель втихую проставил сумму в восемь миллионов долларов в поистине гаргантюанский законопроект, чтобы услужить своему другу, давшему денег на его избирательную кампанию. Только благодаря въедливости одного репортера все это выплыло на свет Божий.
Эта вашингтонская история, хоть и красочная, была не столь уж важной новостью: коррупция среди членов конгресса стала обычным явлением. “Но Чак Инсен, – мрачно подумал Слоун, – принял характерное для него решение – снять международную новость”.
Отношения между этими двумя людьми – выпускающим и ведущим – никогда не были особенно хорошими, а в последнее время значительно ухудшились из-за разногласий относительно того, что пускать в эфир. Казалось, они все больше расходились в главном – не только каким новостям каждый вечер отдавать предпочтение, но и как их освещать: Слоун, например, предпочитал углубленную разработку нескольких основных тем; Инсен же стремился втиснуть в передачу возможно больше новостей, даже – как он частенько говорил – “давая некоторые скороговоркой”.
При других обстоятельствах Слоун стал бы возражать против снятия материала о Саудовской Аравии и, возможно, добился бы положительного решения – ведущий является ведь одновременно и главным редактором и имеет право включать в передачу те или иные материалы, – только вот сейчас не было на это времени.
Поспешно вдавив каблуки в пол, Слоун отодвинул свое кресло на колесиках и слегка повернул вбок, чтобы удобнее было сидеть за компьютером. Сосредоточившись, отключившись от царившего вокруг бедлама, он принялся выстукивать первые фразы вечерней передачи.
"Из далласского аэропорта Форт-Уорт только что поступило самое первое сообщение о том, что может обернуться трагедией. Несколько минут назад в воздухе столкнулись два пассажирских самолета, один из них – тяжело нагруженный аэробус компании “Маскигон”. Столкновение произошло над городом Гейнсвилл в Техасе, к северу от Далласа, и, по сообщению Ассошиэйтед Пресс, второй самолет – судя по всему, маленький – стал терять высоту. На данный момент о его судьбе или о жертвах на земле ничего не известно.
Аэробус еще летит, но он в огне – пилоты пытаются посадить его в далласском аэропорту Форт-Уорт. Там наготове уже стоят пожарные и “скорая помощь”…"
***
Пальцы Слоуна летали по клавишам, в то время как в мыслях промелькнуло, что сегодня лишь немногие выключат свои телевизоры, пока будут идти “Вечерние новости”. Добавив фразу и порекомендовав телезрителям смотреть передачу до конца в ожидании дальнейших сообщений, он нажал на клавишу принтера. Копию этого текста получат и на “экране-подсказке”, так что когда он спустится этажом ниже, в студию, на экране его уже будет ждать текст.
С пачкой бумаг Слоун быстро направился к лестнице, ведущей на третий этаж, и по дороге услышал, как Инсен спросил у старшего выпускающего:
– Черт подери, да где же “картинки” из Далласа?
– Дело худо, Чак. – Выпускающий, прижав телефонную трубку плечом, как раз говорил с редактором внутриамериканских новостей, находившимся в главной репортерской. – Горящий самолет уже подлетает к аэропорту, а наша съемочная группа туда не успевает.
– А, черт! – ругнулся Инсен.
***
Как только Слоун опустился в кресло за столом ведущего, спиной к репортерской и лицом к средней камере – а их всего было три, – к нему подошла гримерша. Слоун уже гримировался десять минут назад в комнатке рядом со своим кабинетом, но с тех пор вспотел. Сейчас девушка промокнула ему лоб, припудрила, провела расческой по волосам и чуть сбрызнула лаком.
Слоун нетерпеливо буркнул: “Спасибо, Нина”, затем пробежал глазами начальные слова своего “пересказа” событий, проверяя их соответствие с находящимся перед его глазами “экраном-подсказкой”, откуда он будет читать текст, тогда как зрителям будет казаться, что он смотрит на них. Мы часто видим, как обозреватель переворачивает страницы, – это делается на случай, если “экран-подсказка” подведет. Режиссер громко объявил:
– Одна минута!
***
А Эрни Ласалл в своем кабинете вдруг выпрямился в кресле, насторожившись: весь внимание.
За минуту до того у заведующего далласским отделением зазвонил другой телефон, и он, извинившись перед Ласаллом, взял трубку. Ласалл ждал – он слышал голос заведующего, но не слышал, что говорилось. А когда тот сообщил ему, Ласалл заулыбался во весь рот.
Он тотчас взял трубку красного телефона, стоявшего у него на столе и соединявшего его через громкоговорители со всеми службами.
– Говорит внутриамериканская служба новостей, Ласалл. Приятная новость. Сейчас начнем получать “картинки” из аэропорта Форт-Уорт. Там случайно оказались Партридж, Эбрамс, Ван Кань. Эбрамс только что сообщила в далласское отделение, что они берутся за освещение события. Далее, фургон с сателлитом отозван с другого задания и находится на пути в Форт-Уорт, должен скоро прибыть. Время передачи через сателлит из Далласа в Нью-Йорк забронировано. Рассчитываем получить “картинки” для включения в первый блок “Новостей”.
Хотя Ласалл говорил отрывисто, лаконично, ему трудно было заставить голос звучать ровно, чтобы в нем не чувствовалось удовлетворения. Сверху, оттуда, где находилась “подкова”, донеслось приглушенное “ура”. А Кроуфорд Слоун в студии повернулся на своем кресле и радостно поднял вверх два больших пальца.
Помощник положил на стол редактора внутриамериканских новостей лист бумаги, тот взглянул на него и прочитал по радиотелефону:
– Еще одно сообщение от Эбрамс: “На борту терпящего бедствие аэробуса – 286 пассажиров, 11 человек команды. Столкнувшийся с ним частный самолет “Пайпер чиенн” упал в Гейнсвилле, все погибли. Есть пострадавшие на земле – о них подробностей пока нет. У аэробуса отлетел один мотор, пытается сесть на оставшемся моторе. Воздушная диспетчерская сообщает, что пожар – в том месте, где отсутствует мотор”. Конец сообщения.
Ласалл подумал: “До чего высокопрофессиональны все сообщения, поступившие из Далласа за последние несколько минут”. Но в этом не было ничего удивительного, так как группа – Эбрамс, Партридж и Ван Кань – была одной из самых сильных на Си-би-эй. Рита Эбрамс, очень быстро ставшая из простого корреспондента старшим разъездным выпускающим, умеющим схватывать ситуацию, и обладающая изобретательностью в передаче новостей даже в самых трудных условиях, а Гарри Партридж был одним из лучших корреспондентов. Вообще-то он специализировался на военной тематике и, как и Кроуфорд Слоун, работал репортером во Вьетнаме, но можно было не сомневаться, что он прекрасно справится с чем угодно.
Оператор Минь Ван Кань, выходец из Вьетнама, ныне американский гражданин, отлично снимал в опаснейших ситуациях, не особо раздумывая, останется ли сам жив. Если уж эта тройка займется сейчас Далласом – хороший материал гарантирован.
К этому времени на часах было уже 18.31, и первый блок внутриамериканских новостей пошел в эфир. Ласалл потянулся к рычажку на консоли рядом со столом и, включив звук в находившемся над его головой мониторе, услышал Кроуфорда Слоуна, сообщавшего об аварии в аэропорту Форт-Уорт. Камера показала руку – руку текстовика, положившего перед ним лист бумаги. Это было явно сообщение, которое только что продиктовал Ласалл, и, бросив на бумагу взгляд, Слоун включил его в свой текст. Он блестяще умел это делать.
***
Наверху, за “подковой”, настроение после сообщения Ласалла изменилось. Хотя спешка и напряжение не спадали, люди повеселели, зная, что за развитием событий в Далласе наблюдают и скоро вместе с более полным отчетом начнет поступать зрительный ряд. Чак Инсен и остальные напряженно следили за мониторами, спорили, принимали решения, выжимали секунды, резали и перестраивали материал, чтобы освободить время для новостей из Далласа. Похоже было, что сообщение о коррумпированном сенаторе выпадет вообще. Все чувствовали, что работают с максимальной отдачей – в предельно короткий срок пытаются справиться с довольно сложной задачей.
Они быстро перекидывались фразами на понятном им языке:
– Здесь плохая “картинка”.
– Подрежь эту копию.
– Аппаратная: мы изымаем шестнадцатый сюжет – “Коррупция”. Но он может снова влететь, если ничего не получим из Далласа.
– Последние пятнадцать секунд в этом куске – дохлые: говорим то, что люди уже знают.
– А старушка в Омахе не знает.
– Тогда она никогда и не будет знать. Выбрось это.
– Первый блок готов. Переходим к рекламе. У нас повисло сорок секунд.
– А что у конкурентов из Далласа?
– “Пересказ” события, как и у нас.
– Мне нужен бампер и место для “Всплеска наркотиков”.
– Выбрось этот кусок. Он ничего не весит.
– Чем мы тут занимаемся? Пытаемся всунуть двенадцать фунтов дерьма в десятифунтовый мешок.
Сторонний наблюдатель мог бы с удивлением подумать:
«Неужели у этих людей не осталось ничего человеческого? Неужели их не волнует, что происходит? Они что же, не способны ни чувствовать, ни сопереживать, они не испытывают ни капли горя? Неужели ни один из них не подумал о том, что на этом приближающемся к аэропорту самолете находятся перепуганные люди, почти триста человек, которые скоро могут погибнуть? Неужели тут нет никого, кому это не было бы безразлично?” А человек, знакомый с миром новостей, ответил бы: “Да, тут есть люди, которым не все безразлично, и они станут переживать, возможно, даже сразу после передачи. Или когда придут домой и до них дойдет весь ужас случившегося, иные – в зависимости от того, как будут разворачиваться события, – может, и заплачут. Но сейчас ни у кого нет на это времени. Они заняты передачей новостей. Их обязанность – зафиксировать то, что происходит, дурное или хорошее, и сделать это быстро, эффективно…»
А потом, в 18.40, через десять минут после того, как началась передача “Новостей”, главной проблемой, занимавшей всех, кто сидел за “подковой”, а также и всех в репортерской, в студии и в аппаратной, был вопрос: появятся или не появятся вовремя вместе с рассказом “картинки” о происшествии в аэропорту Форт-Уорт?
Глава 2.
(…)
Смонтированный на корпусе фургона диск пятнадцати футов шириной был сейчас полностью раскрыт и подключен к двадцатикиловаттному генератору. В фургоне, в тесной аппаратной, оборудованной монтажными столами и машинами для передачи материала, стоявшими друг на друге, один из двух техников подстраивал передатчик на волну сателлита “Спейснет-2”, находившегося на расстоянии 22 300 миль над ними. Все, что они передадут, будет принято на сателлите импульсным приемопередатчиком-21 и мгновенно ретранслировано в Нью-Йорк, где и будет записано.
Тем временем Рита, стоя в фургоне рядом с техником, ловко монтировала пленку Миня, просматривая ее на телемониторе. “Ничего удивительного, – думала она, – “картинки”, как всегда, великолепные”.
В нормальных условиях выпускающий и редактор передачи, работая вместе, отбирают из пленки определенные куски, затем накладывают на них звуковую дорожку с комментариями корреспондента и из всего этого составляют готовый к выходу в эфир материал. Но на такой процесс требовалось минут сорок пять, а иногда и больше, и сегодня это абсолютно исключалось. Рите приходилось решать быстро, и она отобрала несколько наиболее драматичных сцен…
А Партридж, сидя на металлических ступеньках фургона, дописал свой текст и, посовещавшись с Минем и звукооператором, наговорил его на пленку.
Учитывая, что в Нью-Йорке будет еще вступление ведущего с изложением основных фактов, Партридж начал так:
"В давно отгремевшей войне пилоты называли это “посадкой с молитвой на одно крыло”. Была даже такая песенка… Сейчас вряд ли кто-либо станет такую писать.
Аэробус компании “Маскигон”, летевший из Чикаго.., с почти полной загрузкой пассажиров.., находился в шестидесяти милях от далласского аэропорта Форт-Уорт.., когда в воздухе произошло столкновение…"
Партридж, как и положено опытному телекорреспонденту, описывал все “чуть иначе, чем на «картинке»”. Это особая форма репортажа, которой нелегко научиться, и на телевидении есть сотрудники, которые так и не сумели ею овладеть. Даже профессиональные писатели признают, что это требует мастерства, так как текст лишь дополняет “картинку”, а без нее читается плохо.
Фокус – как знал Гарри Партридж и другие профессионалы его класса – состоял в том, чтобы не описывать изображаемое на экране. Человек, сидящий у телевизора, сам увидит, что происходит, ему не нужны словесные описания. В то же время текст не должен быть абстрактным, чтобы не отвлекать внимание зрителя. Словом, это настоящая литературная эквилибристика, основанная в значительной степени на инстинкте.
Было на телевидении еще одно правило, которому следовали работающие с новостями корреспонденты: не писать законченными предложениями и абзацами. Куда доходчивее, если текст идет отрывистый. Факты должны быть неукоснительно изложены, глаголы выбраны сильные и действительные – текст должен звенеть. И, наконец, манерой изложения и интонацией корреспондент способствует лучшему пониманию содержания. Да, безусловно, он или она должны быть не только отличными репортерами, но еще и актерами. Во всем этом Партридж был большим докой, но сегодня он находился в крайне невыгодном положении: он же не видел “картинок”, а корреспондент обычно их видит. Правда, он более или менее знал, что они будут изображать.
Выступление Партриджа заканчивалось крупным планом – он стоял лицом к зрителям и говорил прямо в аппарат. А за его спиной возле поврежденного аэробуса продолжали суетиться люди.
"Рассказ о случившемся будет продолжен – мы сообщим детали трагедии, количество погибших и раненых. Но уже сейчас ясно, что число столкновений в воздухе – на авиатрассах в наших перегруженных небесах – возрастает.
Гарри Партридж. “Новости” Си-би-эй из далласского аэропорта Форт-Уорт”.
Кассета с рассказом Партриджа и его крупным планом была передана Рите в фургон. И, отлично зная и доверяя Партриджу, она не стала терять драгоценное время на проверку и велела тут же передать пленку в Нью-Йорк. А мгновение спустя, глядя и слушая пленку, когда техник передавал ее, Рита восхитилась Партриджем. Ей вспомнился разговор, который полчаса назад они вели в баре аэровокзала, и она подумала, что этим материалом Партридж показал, какой он талантливый и почему он получает намного больше репортера “Нью-Йорк тайме”.
А Партридж выполнял на улице еще одну из обязанностей корреспондента – давал по своим записям репортаж о событии для “Новостей” по радио. После того как передадут материал для телевидения, сателлит передаст и этот репортаж Партриджа в Нью-Йорк.
Глава 3.
Отдел новостей Си-би-эй в Нью-Йорке помещался в простом, неприметном восьмиэтажном кирпичном доме на Восточной стороне Манхэттена. От находившейся здесь раньше мебельной фабрики осталась лишь коробка, внутренность же ее многократно переделывалась и перестраивалась различными подрядчиками. В результате получился лабиринт из коридоров, в которых посетители без сопровождающего легко могли заблудиться.
Несмотря на внешне неприглядный вид, здание это хранило в своих стенах поистине феерическое богатство – сложнейшую электронику, значительная часть которой находилась там, где властвовали техники, двумя этажами ниже уровня земли; называлось это место частенько Катакомбами. И среди многообразия выполнявшихся здесь функций был один важнейший отдел с прозаическим названием “Однодюймовка”.
Все материалы от групп Си-би-эй со всего света поступали в “Однодюймовку” через сателлит, а иногда по наземной связи. А оттуда все окончательно обработанные записи новостей шли в аппаратную и снова через сателлит – к зрителям.
Работа в “Однодюймовке” требовала огромного напряжения всей нервной системы, невероятных усилий, умения мгновенно принимать решения и тотчас давать указания – особенно перед выходом в эфир и во время передачи “Вечерних новостей на всю страну”.
В это время человек сторонний, заглянувший в помещение, мог решить, что там царит полнейший бедлам. Впечатление это усугублялось тем, что в комнате всегда был полумрак, необходимый, чтобы видеть изображение на целом лесе телеэкранов.
На самом же деле работа в “Однодюймовке” идет гладко, быстро и умело. Ошибки здесь – это гибель. И они редко случаются.
Главное происходит на полдюжине магнитофонов с большими мудреными бобинами, установленных на консолях с телемониторами над ними; эти записывающие аппараты заряжены однодюймовой магнитной лентой, сверхпрочной и высочайшего качества. У каждой консоли сидит опытный монтажер, который принимает материал, монтирует его и быстро передает куда нужно. Монтажеры – люди более зрелого возраста, чем остальные работники в этом здании, – выглядят весьма своеобразно: они намеренно небрежно одеваются и шумно ведут себя. По этой причине один комментатор назвал их как-то “телепилотами-истребителями”.
Каждый рабочий день, приблизительно за час до начала передачи “Вечерних новостей на всю страну”, старший выпускающий спускается со своего места за “подковой” на пять этажей и командует в “Однодюймовке” монтажерами. Там, громко отдавая указания и размахивая, точно дирижер, руками, он просматривает материал для текущего выпуска “Вечерних новостей” и в случае необходимости дает указание еще раз его отредактировать, а также держит своих коллег за “подковой” в курсе того, что уже поступило и как на первый взгляд это выглядит.
Такое впечатление, что материалы поступают сюда всегда в спешке и с опозданием. Так уж повелось, что выпускающие, корреспонденты и редакторы работают над пленкой, отполировывая свои куски до последней минуты, а потому большая часть передачи поступает в “Однодюймовку” в течение получаса, предшествующего эфиру, или даже когда передача уже началась. Бывали случаи, когда первая половина сообщения уже передавалась с одного аппарата в эфир, а вторая еще только наматывалась на бобину другого. В такие минуты вспотевшие, нервничающие монтажеры до предела напрягали все свое умение.
Старшим выпускающим тут частенько был Уилл Казазис, родившийся в Бруклине в весьма эмоциональном греческом семействе, от которого он и унаследовал эту черту. Однако его эмоциональность, похоже, вполне соответствовала своеобразию выполняемой работы; при этом, несмотря на такое свойство характера, Казазис никогда не терял самообладания. В этот день именно он получил через сателлит передачу Риты Эбрамс из аэропорта Форт-Уорт – сначала “грязные” и наспех сделанные “картинки” Минь Ван Каня, затем “звуковую дорожку” Гарри Партриджа и его изображение крупным планом.
Было 18.48 – оставалось десять минут до начала “Новостей”. В эфире шла реклама.
Казазис бросил монтажеру, принявшему материал:
– Живо склей. Используй всю звуковую дорожку Партриджа и наложи самые лучшие “картинки”. Я тебе доверяю. А ну, давай, давай, давай!
Сам же Казазис уже послал на “подкову” помощника с сообщением о том, что из Далласа начал поступать материал. И сейчас же Чак Инсен, находившийся в аппаратной, спросил по телефону:
– Как материал? Казазис ответил:
– Фантастика! Роскошь! То, чего и следовало ожидать от Гарри и Миня.
Зная, что у него нет времени самому просмотреть материал, и доверяя Казазису, Инсен решил:
– Даем в эфир сразу после рекламы. Будь наготове. До эфира оставалось меньше минуты, монтажер, обливаясь потом, несмотря на кондиционер, продолжал склеивать материал, соединяя воедино комментарии, зрительный и звуковой ряды.
Приказ Инсена был передан и ведущему, а также сидевшему рядом с ним текстовику. Сводка была уже готова, и текстовик передал листок Кроуфорду Слоуну, который, пробежав его глазами, быстро изменил одно-два слова. А через мгновение на “экране-подсказке” вместо начальных слов следующего сюжета перед ведущим появился текст о событии в далласском аэропорту. В студии, где заканчивался выпуск рекламы, режиссер начал отсчет:
– Десять секунд.., пять.., четыре.., две…
Вот он махнул рукой, и Слоун начал:
"В начале этой передачи мы уже сообщали, что неподалеку от Далласа в воздухе произошло столкновение между аэробусом компании “Маскигон” и частным самолетом. Частный самолет разбился. В живых не осталось никого. А горящий аэробус совершил аварийную посадку в далласском аэропорту Форт-Уорт несколько минут назад; есть тяжело пострадавшие. На месте события находится наш корреспондент Гарри Партридж, и он только что прислал нам свой горящий репортаж”.
В “Однодюймовке” лихорадочная склейка материала завершилась всего за несколько секунд до эфира. И теперь на мониторах по всему зданию и на миллионах телеэкранов на Востоке и Среднем Западе Соединенных Штатов, а также в Канаде появилась драматическая “картинка” приближающегося горящего аэробуса, и послышался голос Партриджа:
«В давно отгремевшей войне пилоты называли это “посадкой с молитвой на одно крыло”…»
Этот репортаж вместе с “картинками” и составил первый блок “Вечерних новостей на всю страну”.
Сразу за первым блоком пойдет второй. Так всегда бывало, и он передавался на Восточном побережье телестанциями, не успевшими принять первый блок, широко принимался на Среднем Западе и большинством станций Западного побережья, которые запишут второй блок и позже передадут его в эфир.
В начале второго блока пойдет, конечно, репортаж Партриджа из далласского аэропорта, и хотя конкурирующие станции к этому времени, возможно, уже получат постсобытийные “картинки” для своего второго блока, во всем мире только Си-би-эй будет обладать “картинками” в момент события, которые будут не раз передаваться в последующие дни.
(…) А Чак Инсен – по окончании второго блока “Новостей” – хмурый, с поджатыми губами, зашел к себе в кабинет, чтобы взять с десяток журналов, которые он вечером читал дома.
Читать, читать, читать, быть в курсе событий на множестве фронтов являлось обязанностью ответственного выпускающего. Где бы он ни находился и какой бы ни был час дня, Инсен хватал газету, журнал, бюллетень, публицистическую книгу, а иногда какую-нибудь совсем неизвестную публикацию, как другие хватают чашку кофе, носовой платок или сигарету. Он часто просыпался ночью и читал или слушал новости, передаваемые зарубежными радиостанциями. Дома с помощью личного компьютера он получал все основные новости телеграфных агентств и каждое утро в пять часов все их просматривал. По дороге на работу он слушал в машине “Известия” по радио – главным образом станцию Си-би-эс, чьи радиопередачи считал, как и многие профессионалы, наилучшими.
По мнению Инсена, именно широкое знакомство с “ингредиентами” новостей и темами, которые интересуют простых людей, и позволяло ему судить о том, что следует давать в эфир, с большей компетентностью, чем Кроуфорду Слоуну, который часто рассуждал с элитарных позиций.
У Инсена была своя философия насчет миллионов телезрителей, которые смотрят “Вечерние новости на всю страну”. Большинство телезрителей, по его мнению, жаждет получить ответ на три основных вопроса: “Спокойно ли в мире? Могу ли я быть спокойным за свой дом и свою семью? Произошло ли сегодня что-то интересное?” И Инсен старался, чтобы “Новости” каждый вечер давали ответ прежде всего на эти вопросы.
"Устал я до смерти, – со злостью думал Инсен, – сражаться со Слоуном, державшимся позиции “Я – знаю – все – лучше – всех”, “Я – святее – самого – папы” при отборе новостей”. Поэтому завтра они выскажут друг другу все без обиняков: Инсен скажет то, что он сейчас по этому поводу думает, и плевал он на последствия.
А какие могут быть последствия? Ну, в прошлом, когда возникал спор между ведущим и ответственным за выпуск, побеждал неизменно ведущий, а выпускающему приходилось искать себе другую работу. Но сейчас многое стало меняться. Возник другой климат, да к тому же рано или поздно с чего-то все начинается, и ведущий может уйти, а выпускающий остаться. (…)
Глава 13
Берт Фишер жил и работал в крошечной квартирке в Ларчмонте. Было ему шестьдесят восемь лет, и он уже десять лет как овдовел. На его карточках значилось “репортер”, хотя на языке журналистов его назвали бы “хроникером”.
Подобно другим хроникерам, Берт представлял несколько организаций, базирующихся в более крупных городах; некоторые из них платили ему небольшое жалованье. Он поставлял им информацию или статьи. Поскольку новости из маленького городка редко имели общенациональное или хотя бы более широкое значение, напечатать что-либо в крупной газете или дать сообщение по радио или телевидению было трудно, поэтому ни один хроникер еще не разбогател, а большинство – подобно Берту Фишеру – вообще еле сводили концы с концами.
Тем не менее Берт любил свое дело. Во время второй мировой войны, будучи с американскими войсками в Европе, он работал в военной газете “Старз энд страйпс”. Тогда журналистика вошла в его кровь, и с тех пор он был счастлив играть в ней пусть скромную, но все же какую-то роль. Даже и сейчас, хотя годы немного поубавили ему прыти, он по-прежнему каждый день обзванивал местные организации и держал включенными несколько приемников, чтобы слышать сообщения местной полиции, пожарного отделения, “Скорой помощи” и прочих служб. А вдруг он услышит о чем-то, что надо передать в основные газеты, печатающие хронику.
Вот так Берт услышал, как ларчмонтской полицейской машине № 423 было приказано подъехать к супермаркету. Это звучало как обычное, рядовое указание, но вскоре полицейский сообщил в Центр, что, похоже, произошло похищение. При слове “похищение” Берт насторожился, настроил приемник на вол! у ларчмонтской полиции и достал бумагу для записей.
К концу сообщения Берт уже знал, что надо срочно выезжать к месту действия. Однако прежде следовало позвонить на нью-йоркскую городскую телестанцию У-Си-би-эй.
На телестанции трубку взял помощник режиссера “Новостей”.
У-Си-би-эй, дочернее предприятие Си-би-эй, обслуживала район Нью-Йорка. Станция занимала три этажа дома на Манхэттене, находившегося приблизительно в миле от главного здания. Хотя У-Си-би-эй и была местной станцией, она имела огромную аудиторию, а поскольку в Нью-Йорке происходило много всякого, Отдел новостей У-Си-би-эй был во многих отношениях своего рода микрокосмосом всей компании.
В шумной репортерской, где за тесно сдвинутыми столами работало около тридцати человек, помощник режиссера проверил, значится ли имя Берта Фишера в списке журналистов, привлекаемых к работе.
– О'кей, – сказал он, – что там у тебя? Он выслушал хроникера – тот передал ему сообщение полицейского радио и сказал о своем намерении поехать на место действия.
– Значит, только “возможность” похищения?
– Да, сэр.
Хотя Берт Фишер был почти в три раза старше молодого человека, с которым он говорил, обращался он к помощнику режиссера на вы, соблюдая дистанцию, как положено было в прошлом.
– Ладно, Фишер, давай двигай! Тут же позвони, если там в самом деле что-то стряслось.
– Есть, сэр. Будет сделано.
Повесив трубку, помощник режиссера решил, что скорее всего это ложная тревога. С другой стороны, ошеломляющие новости входили иной раз на цыпочках в самые неожиданные двери. Он подумал было послать съемочную группу в Ларчмонт, потом решил, что не стоит.
Сообщение хроникера было все-таки гадательным. А кроме того, все съемочные группы были на задании и, следовательно, пришлось бы снимать одну из них с места реального события. Да и передавать что-либо в эфир без дополнительной информации пока не стоило.
Тем не менее помощник режиссера поднялся на несколько ступенек – туда, где сидела женщина-режиссер Отдела новостей, и сообщил о звонке.
Выслушав его, она подтвердила, что решил он правильно. Но потом ей пришло в голову, что надо позвонить в Си-би-эй, и сняла трубку прямого телефона. Она попросила к телефону Эрни Ласалла, редактора внутриамериканских новостей, с которым время от времени обменивалась информацией.
– Послушай, может, это все, конечно, и туфта. – И, повторив только что услышанное, добавила:
– Но ведь это случилось в Ларчмонте, а я знаю, что там живет Кроуфорд Слоун. Местечко это совсем маленькое, так что беда, возможно, случилась с кем-то из его знакомых, и я подумала, может, стоит тебе ему об этом сказать.
– Спасибо, – сказал Ласалл. – Сообщи мне, если еще что-нибудь узнаешь.
Опустив трубку, Эрни Ласалл мгновенно взвесил полученную информацию. Скорее всего кончится это ничем. И все же… (…)
Глава 14
(…) Си-би-эй была последней из крупных телестанций, павших жертвой процесса, который в мире средств массовой информации называли “оккупацией со стороны обывателей”. Так характеризовали переход радио– и телестанций в руки промышленных конгломератов, чье желание получать большие доходы перевешивало все соображения особого статуса станций и их обязанностей по отношению к общественности. А в прошлом такие люди, как владелец Си-би-эс Пэйли, владелец Эн-би-си Сарнофф и владелец Эй-би-си Голденсон, будучи закоренелыми капиталистами, постоянно заботились и о том, чтобы выполнять свои обязательства перед публикой.
Девять месяцев назад, после того как все попытки сохранить независимость Си-би-эй провалились, телестанция была поглощена “Глобаник индастриз инк.”, гигантской корпорацией, имеющей капиталовложения во всем мире. Подобно “Дженерал электрик”, которая ранее приобрела Эн-би-си, “Глобаник” тоже работала на оборону. И так же, как “Дженерал электрик”, “Глобаник” не отличалась чистоплотностью в делах. В одном случае после расследования, проведенного Большим жюри, компания была оштрафована, а ее руководители приговорены к тюремному заключению за махинации на аукционах и с ценами. В другой раз компания признала себя виновной в обмане правительства США, подделав отчетность по выполнению контракта на оборону; ей был присужден штраф в миллион долларов – максимальная сумма по закону и совсем незначительная по сравнению со стоимостью одного лишь контракта. Когда “Глобаник” завладела Си-би-эй, один комментатор написал по этому поводу: “Глобаник” особо заинтересована в том, чтобы Си-би-эй не высказывала больше независимых суждений. Разве сможет теперь Си-би-эй когда-нибудь глубоко копнуть в сфере, чувствительной для основной компании?"
После того как Си-би-эй была перекуплена, новые владельцы публично заверили сотрудников, что они будут уважать традиционную независимость взглядов всех, кто работает в “Новостях”. Однако на деле эти обещания оказались пустым звуком.
Перестройка в Си-би-эй началась с появления Марго Ллойд-Мэйсон в качестве нового президента и главного исполнительного директора телестанции. Известно было, что женщина она деловая, безжалостная и крайне честолюбивая: она ведь уже была вице-президентом “Глобаник индастриз”. Ходили слухи, что ее передвинули в Си-би-эй для проверки: проявит ли она достаточную твердость, чтобы стать со временем председателем правления основной компании.
Лэсли Чиппингем впервые встретился с новым начальством, когда Марго вызвала его через несколько дней после вступления в новую должность. Вместо обычного разговора по телефону, – а предшественник миссис Ллойд-Мэйсон любезно звонил сам руководителям отделов, – Лэс получил вызов через секретаря немедленно явиться в Стоунхендж, как прозвали административное здание Си-би-эй на Третьей авеню. И отправился туда в лимузине с шофером.
Марго Ллойд-Мэйсон была рослая блондинка, с зачесанными наверх волосами, слегка загорелым лицом с высокими скулами и проницательными глазами. На ней был элегантный серовато-коричневый костюм от Шанель с более светлой шелковой блузкой. Чиппингем потом скажет о ней – “миловидная, вот только дородная”.
Держалась она дружелюбно и в то же время холодно.
«– Можете называть меня по имени», – сказала она Чиппингему, хотя прозвучало это как приказ. И, не теряя времени, перешла к делу:
– Речь идет о ситуации, в которую попал Тео Эллиот.
Теодор Эллиот был председателем правления “Глобаник индастриз”.
«– Сообщение об этом уже появилось», – сказал Чиппингем. – Сегодня утром сообщила Ай-эр-эс из Вашингтона. Утверждают, что наш король королей недоплатил четыре миллиона долларов налогов.
Чиппингем совершенно случайно видел сообщение об этом агентства АЛ. Дело в том, что Эллиот вложил капитал в предприятие, которое, казалось, избавляло его от налогообложения, а сейчас это трактовалось как способ незаконно уйти от налогов.
Человека, создавшего предприятие, привлекли к уголовной ответственности. Эллиоту же такое обвинение предъявлено не было, но ему предстояло заплатить налог плюс крупный штраф.
«– Тео звонил мне», – сказала Марго, – по его заверениям, он понятия не имел, что это дело незаконное.
«– Я полагаю, найдутся люди, которые этому поверят», – сказал Чиппингем, имея в виду армию юристов, бухгалтеров и консультантов по налогообложению, которую будет иметь в своем распоряжении председатель правления “Глобаник”.
– Не стоило бы по этому поводу зубоскалить, – ледяным тоном сказала Марго. – Я послала за вами, так как хочу, чтобы в наших “Новостях” не было ничего про Тео и про налоги, и я бы хотела, чтобы вы попросили и другие станции не сообщать об этом.
Чиппингем был потрясен, он с трудом верил услышанному.
– Марго, – сказал он, стараясь, чтобы голос звучал спокойно, – если я обращусь к другим станциям с подобной просьбой, они не только отклонят ее, но еще и сообщат в эфир о том, что Си-би-эй пытается замолчать мошенничество. И, честно говоря, если бы кто-то обратился к нам с подобней просьбой, мы на Си-би-эй поступили бы точно так же.
Произнося это, Чиппингем уже понимал, что новая глава телестанции продемонстрировала не только полнейшее неведение того, как работает станция, но и отсутствие всякого представления об этике сбора информации. Но всем же известно, поспешил он себе напомнить, что Марго посажена здесь не благодаря своему знанию дела, а благодаря финансовому чутью и способности выжимать выгоду.
– Хорошо, – нехотя согласилась она, – я, видимо, должна смириться с тем, что вы сказали про другие станции. Но я не желаю, чтобы это появилось в наших “Новостях”.
Чиппингем вздохнул про себя: он понял, что отныне ему будет гораздо труднее выполнять свои обязанности руководителя Отдела новостей.
– Прошу поверить мне, Марго: уверяю вас, что сегодня вечером все телестанции используют эту информацию насчет мистера Эллиота и его попытки увильнуть от налогов. И если мы не дадим этой информации, то лишь привлечем больше внимания к делу. Потому что все будут следить, насколько мы честны и беспристрастны, особенно после заявления “Глобаник” о том, что свобода деятельности нашего Отдела новостей никак не будет ущемлена. (…)
Задание. Определите принципы организации телекомпании, специфику управления отраслью, распределения функциональных обязанностей сотрудников, взаимосвязь с другими каналами СМИ и т.п. Можно ли считать описываемую модель универсальной?
[1] «Новые рубежи» — «крылатые слова» из речи президента Дж. Кеннеди в 1960 году. Под «новыми рубежами» подразумевалось решение сложных международных и внутренних проблем: вопросы войны и мира, борьба с бедностью и расовыми предрассудками и т. п.
[2] «Завтрашний мир» — получасовая религиозная радиопередача Всемирной церкви Бога, основанной в 1937 году в США Гербертом Армстронгом.
[3] В первой из двух статей в «Нью-Йоркском книжном обозрении» (август 1965 года) говорилось: «Паражурналистика возникла в „Эсквайр“, но сейчас господствует в „Нью-Йорк геральд трибюн“... Дальше идет фрагмент о Талесе: «Гэй Талес, выходец из „Эсквайр“, сейчас самый паражурналистский сотрудник в „Тайме“, слегка облагороженный, конечно»... Но король всех этих парней, разумеется, Том Вулф, выходец из «Эсквайр», который пишет больше для воскресного приложения к «Трибюн», редактируемого бывшим редактором «Эсквайр» Клеем Фелькером«... Примеч., автора.
[4] «Полицейская газета» («Роliсе Gazette») — разговорное название еженедельника «Национальная полицейская газета», выходившего в 1845-1937 годах и ставшего прообразом бульварной прессы.
[5] Поле этой игры напоминает шахматную доску. На нем, примерно в половине клеток, выложены слова. Надо найти другие слова, используя уже имеющиеся буквы. Призы удачливым игрокам достигают нескольких сотен тысяч долларов.
[6] Имеется в виду Энди Уорхол (1931-1987), который считается в США самым выдающимся американским художником XX века.
[7] Имеются в виду рожденные в Америке с 1946 по 1964 год, когда население страны благодаря послевоенному расцвету быстро росло.
[8] Джейн Фонда.
[9] Имеется в виду Хью Ньютон (1942-1989), один из организаторов негритянской организации «Черные пантеры». Застрелен в Окленде. Элдридж Кливер (1935-1998) — соратник Хью Ньютона.
[10] Герман Мелвилл (1819-1891) — американский романист, путешественник. Был юнгой, матросом, за участие в бунте команды его высадили на Таити, где он некоторое время жил среди туземцев. На основе личных впечатлений создал автобиографические морские повести, через которые проходит тема неиспорченнности туземцев цивилизацией («Ому», 1847).
Дата: 2019-05-28, просмотров: 284.