ГЛАВА I. ДВАДЦАТЬ ЧЕТЫРЕ ЧАСА
Поможем в ✍️ написании учебной работы
Поможем с курсовой, контрольной, дипломной, рефератом, отчетом по практике, научно-исследовательской и любой другой работой
Без пяти десять. Чудесный теплый весенний вечер 24 апреля 1942 года. (…) Гости не из терпеливых. Колотят в дверь: - Откройте! Полиция! - К окнам, скорее! Спасайтесь! У меня револьвер, я прикрою вашебегство. Поздно! Под окнами гестаповцы, они целятся из револьверов в комнаты. Через сорванную с петель входную дверь гестаповцы врываются в кухню, потом в комнату. Один, два, три... девять человек. Они не видят меня, я стою в углу за распахнутой дверью, у них за спиной. Могу отсюда стрелять беспрепятственно. Но девять револьверов наведено на двух женщин и трех безоружных мужчин. Если я выстрелю, погибнут прежде всего они. Если застрелиться самому, они все равно станут жертвой поднявшейся стрельбы. Если я не буду стрелять, они посидят полгода или год до восстания, которое ихосвободит. Только Миреку и мне не спастись, нас будут мучить... От меня ничего не добьются, а от Мирека? Человек, который сражался в Испании, два года пробыл в концентрационном лагере во Франции и во время войны нелегально пробрался оттуда в Прагу, - нет, такой не подведет. У меня две секунды на размышление. Или, может быть, три? Мой выстрел ничем не поможет, я лишь избавлюсь от пыток, но зато напрасно пожертвую жизнью четырех товарищей. Так? Да. Решено. Я выхожу из укрытия. - А-а, еще один! Удар по лицу. Таким ударом можно уложить на месте. - Hande auf! {Руки вверх! (нем.)} Второй удар. Третий. Так я себе это ипредставлял. Образцово прибранная квартира превращается в груду перевернутой мебели и осколков. Снова бьют кулаками. - Марш! Вталкивают в машину. На меня все время направлены револьверы. Дорогой начинается допрос: - Ты кто такой? - Учитель Горак. - Врешь! Я пожимаю плечами. - Сиди смирно или застрелю! - Стреляйте! Вместо выстрела - удар кулаком. Проезжаем мимо трамвая. Мне кажется, что вагон разукрашен белыми гирляндами. Свадебный трамвай сейчас, ночью? Должно быть, у меня начинается бред. Дворец Печека. Я думал, что живым туда никогда не войду. А тут почти бегом на четвертый этаж. Ага, знаменитый отдел 11-А-1 по борьбе с коммунизмом. Пожалуй, это даже любопытно. Долговязый, тощий гестаповец, руководящий налетом, прячет револьвер в карман и ведет меня в свой кабинет. Угощает сигаретой. - Ты кто? - Учитель Горак. - Врешь! Часы на его руке показывают одиннадцать. - Обыскать! Начинается обыск. С меня срывают одежду. - У него есть удостоверение личности. - На чье имя? - Учителя Горака. - Проверить! Телефонный звонок. - Ну конечно, не прописан! Удостоверение фальшивое. Кто тебе выдал его? - Полицейское управление. Удар палкой. Другой. Третий... Вести счет? Едва ли тебе, дружище, когда-нибудь понадобится эта статистика. Фамилия? Говори! Адрес? Говори. С кем встречался? Говори! Явки? Говори! Говори! Говори! Сотрем в порошок! Сколько примерно ударов может выдержать здоровый человек? По радио сигнал полуночи. Кафе закрываются, последние посетители расходятся по домам, влюбленные медлят у ворот и никак не могут расстаться. Долговязый, тощий гестаповец, весело улыбаясь, входит в помещение. - Все в порядке... господин редактор? Кто им сказал? Елинеки? Фриды? Но ведь они даже не знают моей фамилии. - Видишь, нам все известно. Говори! Будь благоразумен. Оригинальный словарь. Быть благоразумным - значит предать. Я неблагоразумен. - Связать его! И покажите ему! Час. Тащатся последние трамваи, улицы опустели, радио желает спокойной ночи своим самым усердным слушателям. - Кто еще, кроме тебя, в Центральном Комитете? Где ваширадиопередатчики? Типографии? Говори! Говори! Говори! Теперь я могу более хладнокровно считать удары. Болят только искусанные губы, больше ничего я уже не ощущаю. - Разуть его! В ступнях боль еще не притупилась. Это я чувствую. Пять, шесть, семь... Кажется, что палка проникает до самого мозга. Два часа. Прага спит, разве только где-нибудь во сне заплачет ребенок и муж приласкает жену. - Говори! Говори! Провожу языком по деснам, пытаюсь сосчитать, сколько зубов выбито. Никак не удается. Двенадцать, пятнадцать, семнадцать? Нет, это меня "допрашивают" столько гестаповцев. Некоторые, очевидно, уже устали. А смерть все еще медлит.   Три часа. С окраин в город пробирается утро. Зеленщики тянутся на рынки, дворники выходят подметать улицы. Видно, мне суждено прожить еще один день. Приводят мою жену. - Вы его знаете? Глотаю кровь, чтобы она не видела... Собственно, это бесполезно, потому что кровь всюду, течет по лицу, каплет даже с кончиков пальцев. - Вы его знаете? - Нет, не знаю! Сказала и даже взглядом не выдала ужаса. Милая! Сдержала слово - ни при каких обстоятельствах не узнавать меня, хотя теперь уже в этом мало смысла. Кто же все-таки выдал меня? Ее увели. Я простился с ней самым веселым взглядом, на какой только был способен. Вероятно, он был вовсе не весел. Не знаю. Четыре часа. Светает? Или еще нет? Затемненные окна не дают ответа. Асмерть все еще не приходит. Ускорить ее? Но как? Я кого-то ударил и свалился на пол. На меня набрасываются. Пинают ногами. Топчут мое тело. Да, так теперь все кончится быстро. Черный гестаповец хватает меня за бороду и самодовольно усмехается, показывая клок вырванных волос. Это действительно смешно. И боли я уже не чувствую никакой. Пять часов, шесть, семь, десять, полдень. Рабочие идут на работу и с работы, дети идут в школу и из школы, в магазинах торгуют, дома готовят обед, вероятно, мама сейчас вспомнила обо мне, товарищи, наверно, уже знают о моем аресте и принимают меры предосторожности... на случай, если я заговорю... Нет, не бойтесь, не выдам, поверьте! И конец ведь уже близок. Все как во сне, в тяжелом, лихорадочном сне. Сыплются удары, потом на меня льется вода, потом снова удары, и снова: "Говори, говори, говори!" А я всееще никак не могу умереть. Отец, мать, зачем вы родили меня таким сильным? День кончается. Пять часов. Все уже устали. Бьют теперь изредка, с длинными паузами, больше по инерции. И вдруг издалека, из какой-то бесконечной дали, звучит тихий, ласкающий голос: - Er hat schon genug! {Уже готов! (нем.)} И вот я сижу. Мне кажется, что стол передо мной раскачивается, кто-то дает мне пить, кто-то предлагает сигарету, которую я не в силах удержать, кто-то пробует натянуть мне на ноги башмаки и говорит, что они не налезают, потом меня наполовину ведут, наполовину несут по лестнице вниз, к автомобилю. Мы едем, кто-то опять наводит на меня револьвер, мне смешно, мы опять проезжаем мимо трамвая, мимо свадебного трамвая, увитого гирляндами белых цветов, но, вероятно, все это только сон, только лихорадочный бред, агония или, может быть , сама смерть. Ведь умирать все-таки тяжело, а я уже не чувствую никакой тяжести, вообще ничего; такая легкость, как у одуванчика; еще один вздох - и конец. Конец? Нет, еще не конец, все еще нет. Я снова стою, да, да, стою один, без посторонней помощи, и прямо передо мной грязная желтая стена, обрызганная - чем? - кажется, кровью... Да, это кровь. Я поднимаю руку, пробую размазать кровь пальцем... получается... ну да, кровь, свежая, моя. Кто-то бьет меня сзади по голове и приказывает поднять руки и приседать; на третьем приседании я падаю... Долговязый эсэсовец стоит надо мной и старается поднять меня пинками; напрасный труд; кто-то опять обливает меня водой, я опять сижу, какая-то женщина подает мне лекарство и спрашивает, что у меня болит, и тут мне кажется, что вся боль у меня в сердце. - У тебя нет сердца, - говорит долговязый эсэсовец. - Ну пока еще есть! - отвечаю я и чувствую внезапную гордость оттого, что у меня еще достаточно сил, чтобы заступиться за свое сердце. И снова все исчезает: и стена, и женщина с лекарством, и долговязый эсэсовец... Теперь передо мной открытая дверь в камеру. Толстый эсэсовец волочит меня внутрь, стаскивает с меня лохмотья рубашки, кладет на соломенный тюфяк, ощупывает мое опухшее тело и приказывает приложить компрессы. - Посмотри-ка, - говорит он другому и качает головой, - ну и мастера отделывать! И снова издалека, из какой-то бесконечной дали, я слышу тихий, ласкающий голос, несущий мне облегчение: - До утра не доживет. Без пяти минут десять. Чудесный теплый весенний вечер 25 апреля 1942года. (…)

ГЛАВА V. ЛЮДИ И ЛЮДИШКИ.

Об одном прошу тех, кто переживет это время: не забудьте! Не забудьте ни добрых, ни злых. Терпеливо собирайте свидетельства о тех, кто пал за себя и за вас. Придет день, когда настоящее станет прошедшим, когда будут говорить о великом времени и безыменных героях, творивших историю. Я хотел бы, чтобы все знали: не было безыменных героев. Были люди, у каждого свое имя, свой облик, свои чаяния и надежды, и муки самого незаметного из них были не меньше, чем муки того, чье имя войдет в историю. Пусть же эти люди будут всегда близки вам, как друзья, как родные, как вы сами! Пали целые поколения героев. Полюбите хотя бы одного из них, как сыновья и дочери, гордитесь им, как великим человеком, который жил будущим. Каждый, кто был верен будущему и умер за то, чтобы оно было прекрасно, подобен изваянию, высеченному из камня. Тот же, кто из праха прошлого хотел соорудить плотину и остановить половодье революции, тот - лишь фигурка из гнилого дерева, пусть даже на мундире у него сейчас золотые галуны! Но и этих людишек надо разглядеть во всем их ничтожестве и подлости, во всей их жестокости и смехотворности, ибо и они - материал для будущих суждений. То, что я смогу еще рассказать, - это только сырой материал, свидетельские показания, не больше. Фрагменты, которые мне удалось подметить на малом участке без перспективы. Но в них есть черты подлинной правды, контуры больших и малых людей и людишек.(…)19 МАЯ 1943 ГОДА      Сегодня ночью мою Густу увозят в Польшу, "на работу". На немецкую каторгу, на смерть от тифа. Мне остается жить несколько недель. Может быть, два-три месяца. Мое дело, говорят, уже передано в суд. Может быть, я пробуду еще месяц в предварительном заключении в Панкраце, а потом - недалеко и до конца. Репортажа мне уже не дописать. Попытаюсь все же продолжать его, если будет Возможность. Сегодня не могу. Сегодня голова и сердце полны Густиной. Она всегда была благородна и глубоко искренна, всегда преданна - верный друг моей суровой и беспокойной жизни. Каждый вечер я пою ее любимую песню о синем степном ковыле, что шумит, о славных партизанских боях, о казачке, которая билась за свободу бок о бок с мужчинами, и о том, как в одном из боев "ей подняться с земли не пришлось". Вот она, мой дружок боевой! {Эти слова написаны Фучиком по-русски} Как много силы в этой маленькой женщине с четкими чертами лица и большими детскими глазами, в которых столько нежности! Жизнь в борьбе и частые разлуки сохраняли в нас чувство первых дней не однажды, а сотни раз мы переживали пылкие минуты первых объятий. И всегда одним биением бились наши сердца и одним дыханием дышали мы в часы радости и тревоги, волнения и печали.   Годами мы работали вместе, по-товарищески помогая друг другу. Она была моим первым читателем и критиком, и мне было трудно писать, если я не чувствовал на себе ее ласкового взгляда. Все годы мы вели борьбу плечом к плечу - а борьба не прекращалась ни на час, - и все годы рука об руку мы бродили по любимым местам. Много мы испытали лишений, познали и много больших радостей, мы были богаты богатством бедняков - тем, что внутри нас. Густина? Вот какова Густина. Это было в середине июня прошлого года, в дни осадного положения Она увидела меня через шесть недель после нашего ареста, после мучительных дней в одиночке, полных дум о моей смерти. Ее вызвали, чтобы она "повлияла" на меня. - Уговорите его, - говорил ей на очной ставке начальник отдела. - Уговорите его, пусть образумится. Не хочет думать о себе, пусть подумает хоть о вас. Даю вам час на размышление. Если он будет упорствовать, расстреляем вас обоих сегодня вечером. Густина ласково поглядела на меня и сказала просто: - Господин следователь, меня это не страшит. У меня только просьба: если убьете его, убейте и меня.    Такова Густина - любовь и твердость. Жизнь у нас могут отнять, Густина, но нашу честь и любовь у нас не отнимет никто. Эх, друзья, можете ли вы представить, как бы мы жили, если бы нам довелось снова встретиться после всех этих страданий? Снова встретиться в вольной жизни, озаренной свободой и творчеством! Жить, когда свершится все, о чем мы мечтали, к чему стремились, за что сейчас идем умирать! Но и мертвые мы будем жить в частице вашего великого счастья - ведь мы вложили в него нашу жизнь. В этом наша радость, хоть и грустно расставание. Не позволили нам ни проститься, ни обнять друг друга, ни обменяться рукопожатием. Но тюремный коллектив, который связывает Панкрац даже с Карловой площадью, передает каждому из нас вести о наших судьбах. Ты знаешь и я знаю, Густина, что мы никогда уже не увидимся, и все же я слышу издалека твой голос: "До свидания, мой милый!" До свидания, моя Густина!(…) Товарищам, которые переживут эту последнюю битву, и тем, кто придет после нас, крепко жму руку. За себя и за Густину. Мы выполнили свой долг. И снова повторяю: жили мы для радости, за радость шли в бой, за нее умираем. Пусть поэтому печаль никогда не будет связана с нашим именем.

МАЯ 1 943 ГОДА

Окончено и подписано. Следствие по моему делу вчера завершено. Все идет быстрее, чем я предполагал. Видимо, в данном случае они торопятся. Вместе со мной обвиняются Лида Плаха и Мирек. Не помогло ему и его предательство. Следователь так корректен, что от него веет холодом. В гестапо еще чувствовалась какая-то жизнь, страшная, но все-таки жизнь. Там была хоть страсть - страсть борцов на одной стороне и страсть преследователей, хищников или просто грабителей - на другой. Кое у кого на вражеской стороне было даже нечто вроде убеждений. Здесь, у следователя, - лишь канцелярия. Большие бляхи со свастикой на лацканах мундира декларируют убеждения, которых нет. Эти бляхи - лишь вывеска, за ней прячется жалкий чинуша, которому надо как-нибудь просуществовать эти годы. С обвиняемым он ни добр, ни зол, не засмеется и не нахмурится. Он при исполнении служебных обязанностей. В жилах у него не кровь, а нечто вроде жидкой похлебки. "Дело" составили и подписали, все подвели под параграфы. Чуть ли не шесть раз государственная измена, заговор против Германской империи, подготовка вооруженного восстания и еще неведомо что. Каждого пункта в отдельности хватило бы с избытком. Тринадцать месяцев боролся я за жизнь товарищей и за свою. И смелостью и хитростью. Мои враги вписали в свою программу  "нордическую хитрость". Думаю, что и я кое-что понимаю в хитрости. Я проигрываю только потому, что у них, кроме хитрости, еще и топор в руках. Итак, конец единоборству. Теперь осталось только ждать. Пока составят обвинительный акт, пройдет две-три недели, потом меня повезут в Германию, суд, приговор, а затем сто дней ожидания казни. Такова перспектива. Итак, у меня в запасе четыре, может быть, пять месяцев. За это время может измениться многое. Может измениться все. Может... Сидя здесь, предсказать трудно. Но ускорение развязки за стенами тюрьмы ускорит и наш конец. Так что шансы уравниваются. Надежда состязается с войной, смерть состязается со смертью. Что придет раньше - смерть фашизма или моя смерть? Не передо мной одним встает этот вопрос. Его задают десятки тысяч узников, миллионы солдат, десятки миллионов людей в Европе и во всем мире. У одного надежды больше, у другого меньше. Но это только кажется. Разлагающийся капитализм заполнил мир ужасами, и эти ужасы угрожают каждому смертельной бедой. Сотни тысяч людей - и каких людей! - погибнут прежде, чем оставшиеся в живых смогут сказать себе: мы пережили фашизм. Решают уже месяцы, скоро будут решать дни. И как раз они и будут самыми трудными. Не раз я думал, как обидно быть последней жертвой войны, солдатом, в сердце которого в последний миг попадает последняя пуля. Но кто-то должен быть последним! И, если бы я знал, что после меня не будет больше жертв, я охотно пошел бы на смерть. ...За недолгий срок, который я еще пробуду в тюрьме Панкрац, мне уже не удастся сделать этот репортаж таким, каким бы мне хотелось. Надо быть лаконичнее. Надо больше свидетельствовать о людях, чем о событиях. Это, я думаю, самое важное.(…)

ИНТЕРМЕЦЦО О ПОДТЯЖКАХ

У двери противоположной камеры висят подтяжки. Обыкновенные мужские подтяжки. Предмет, который я никогда не любил. Теперь я с радостью поглядываю на них всякий раз, когда открывается наша дверь. В этих подтяжках - крупица надежды. Когда попадаешь в тюрьму, где тебя, возможно, вскоре забьют до смерти, первым делом у тебя отбирают галстук, пояс и подтяжки, чтобы ты не повесился (хотя можно отлично повеситься с помощью простыни). Эти опасные орудия смерти хранятся в тюремной канцелярии до тех пор, пока какая-нибудь Немезида из гестапо не решит, что надо послать тебя на принудительные работы, в концлагерь или на казнь. Тогда тебя приводят в канцелярию и с важным видом выдают галстук и подтяжки. Но в камеру эти вещи брать  нельзя. Ты должен повесить их в коридоре около дверей или на перилах напротив. Там они висят до твоей отправки как наглядный знак того, что один из обитателей камерыготовится в невольное путешествие. Подтяжки у противоположной двери появились в тот самый день, когда я узнал, какая судьба ожидает Густину. Товарища из камеры напротив отправляют на принудительные работы с той же партией, что и Густу. Транспорт еще не отбыл. Он неожиданно задержался, говорят, потому, что место назначения разбомбили дотла. (Ничего себе перспектива!) Когда отправится транспорт, никому не известно. Может быть, сегодня вечером, может быть, завтра, может быть, через неделю или две. Подтяжки напротив еще висят. И я знаю: пока они здесь, Густина в Праге. Поэтому я поглядываю на подтяжки радостно и с любовью, как на друзей Густины, которые ей помогают... Она выиграла уже день, два, три... Кто знает, что это может дать? Не спасет ли ее лишний день промедления? Все мы здесь живем этим. Сегодня, месяц назад, год назад мы думали и думаем только о завтрашнем дне, в нем наша надежда. Твоя судьба решена, послезавтра ты будешь казнен... Но эх, мало ли что может случиться завтра! Только бы дожить до завтра, завтра все может перемениться, все кругом так неустойчиво, и... кто знает, что может случиться завтра? "Завтра" сменяются одно за другим, тысячи людей гибнут, для тысяч нет уже больше "завтра", но уцелевшие живут одной надеждой - завтра, кто знает, что будет завтра? Такое настроение порождает самые невероятные слухи, "каждую неделю появляется новое оптимистическое предсказание конца войны, все, улыбаясь, охотно подхватывают радужную версию, она передается из уст в уста, и в тюрьме распространяется новая сенсация, которой так хочется верить. Борешься с этим, развенчиваешь беспочвенные надежды- они не укрепляют, а только расслабляют людей: ведь оптимизм может и должен питаться не выдумкой, а правдой, ясным предвидением несомненной победы; но и в тебе живет надежда, что один какой-то день может стать решающим, именно тот, который тебе удастся выиграть, что он перенесет тебя через грань смерти, нависшей надтобой, к жизни, из которой так не хочется уходить. Так мало дней в человеческой жизни, а тут еще хочется, чтобы они бежали быстрее, быстрее, быстрее... Время, быстротекущее и неуловимое, неудержимо приближающее нас к старости, становится нашим другом. Как это странно... Завтрашний день стал вчерашним. Послезавтрашний - сегодняшним и тоже ушел в прошлое. Подтяжки у двери все еще висят.(…)  ГЛАВА VII. ЛЮДИ И ЛЮДИШКИ. (Панкрац) Тюрьма ведет две жизни. Одна проходит в запертых камерах, тщательно изолирована от внешнего мира и тем не менее всюду, где есть политические заключенные, связана с ним самым тесным образом. Другая течет вне камер, в длинных коридорах, в тоскливом полумраке; это замкнутый в себе мир, затянутый в мундир, изолированный больше, чем тот, что заперт в камерах, - мир множества людишек и немногих людей. О нем я и хочу рассказать. У этого мира своя физиология. И своя история. Если бы их не было, я не мог бы узнать его глубже. Я знал бы только декорацию, обращенную к нам, только поверхность этого мира, цельного и прочного на вид, чугунною тяжестью легшего на обитателей камер. Так это было год, даже еще полгода назад.Сейчас поверхность изборождена трещинами, а сквозь трещины проглядывают лица - жалкие, приветливые, озабоченные, смешные, - словом, самые разнообразные, но всегда выражающие сущность человека. Режим гнета наложил отпечаток и на обитателей этого мрачного мира, и на его фоне светлыми пятнами выделяется все, что есть там человеческого. Иные едва заметны, другие при ближайшем знакомстве выделяются яснее; и среди них имеются разные типы. Можно найти здесь, конечно, и несколько настоящих людей. Чтоб помогать другим, они не ждали, пока сами попадут в беду. Тюрьма - учреждение не из веселых. Но мир вне камер мрачнее, чем в камерах. В камерах живет дружба, и еще какая! Такая дружба возникает на фронте, когда людям угрожает постоянная опасность, когда сегодня твою жизнь спасает товарищ, а завтра ты спасаешь его. При существующем режиме среди надзирателей-немцев дружбы почти нет. Она исключается. Они живут в атмосфере предательства, слежки, доносов, каждый остерегается своих сослуживцев, которых официально называет "камарадами"; лучшие из них, кто не может и не хочет обойтись без друзей, ищут их... в камерах. Мы долго не знали надзирателей по именам. Но это не имело значения. Между собой мы называли их кличками, которые дали им мы или наши предшественники и которые переходят по наследству. У одних столько же прозвищ, сколько камер в тюрьме; это заурядный тип, "ни рыба ни мясо" - здесь он дал добавку к обеду, там дал пощечину; и то и другое - факты случайные, тем не менее они надолго остаются в памяти камеры и создают одностороннее представление и одностороннюю кличку. Но  некоторые получаютодинаковое прозвище во всех камерах. У этих характер четко выражен. То или это. В хорошую или дурную сторону. Всмотрись в эти типы! Всмотрись в эти фигурки! Ведь как-никак они набраны не с бору по сосенке. Это часть политической армии нацизма. Особые избранники. Столпы режима. Опора общественного порядка...

"САМАРИТЯНИН"

Высокий толстяк, говорит тенорком. "СС-резервист" Рейсе, школьный гторож из Кельна. Как все служители немецких школ, прошел курс первой помощи и иногда заменяет тюремного фельдшера. Он был первым из надзирателей, с которым я здесь познакомился. Это он втащил меня в камеру, положил на матрац, осмотрел раны, приложил первые компрессы. Пожалуй, он действительно помог сохранить мне жизнь. Что в этом сказалось: человечность или курсы первой помощи? Не знаю. Но, в общем, в нем все-таки проявлялся отъявленный нацист, когда он выбивал зубы заключенным евреям и заставлял их глотатьполную, с верхом, ложку соли или песку как универсальное средство от всех болезней.

"МЕЛЬНИК"

Добродушный, болтливый парень, по имени Фабиан, возчик с Будеевицкой пивоварни. Он входил в камеру с широкой улыбкой на лице, приносил заключенным еду, никогда не дрался. Не верилось даже, что он часами простаивает за дверью, подслушивая разговоры заключенных, и доносит по начальству о самых ничтожных пустяках!(…)

Дата: 2019-05-28, просмотров: 243.