Последние дни «конституции» (Продолжение)
Поможем в ✍️ написании учебной работы
Поможем с курсовой, контрольной, дипломной, рефератом, отчетом по практике, научно-исследовательской и любой другой работой

(1 марта 1917 года)

 

Рано утром принесли свежепахнувшие типографской краской листки. Их принес кто-то – видимо, офицер, но без погон. Откуда он взялся – не знаю. Некрасов рекомендовал мне его взять с собой, так сказать, для сопровождения… Кроме того, мне дали не то простыню, не то наволочку – это должно было изображать белый флаг… Я вышел на крыльцо – было холодно и сыро, чуть туманно, но день, кажется, собирался быть солнечным… Несмотря на ранний час, уже было достаточно народу на дворе. Все больше солдаты.

Мне подали автомобиль… Боже мой, неужели мне придется!..

Над автомобилем был красный флаг, и штыки торчали во все стороны… Мой офицер отворил мне дверцу… Ничего не поделаешь…

Стали мелькать знакомые, казавшиеся незнакомыми, улицы… Вот только двое суток прошло, а все кажется новым, как будто прошли годы… Шпалерная… Навстречу нам идут какие-то части с музыкой, очевидно, «на поклон» Государственной Думе… Набережная… Неужели это та самая Нева?.. Бродят какие-то беспорядочные толпы вооруженных людей, рычат и проносятся ощетиненные штыками грузовики… Зачем они несутся?.. Сами не знают, конечно… «За свободу…»

Вот Троицкий мост… Толпа увеличивается по мере приближения к крепости…

На Каменноостровском, против длинных мостков, которые ведут через канал к крепости, – митинг… Откуда взялись эти люди так рано?

Подъехали к мосткам… Толпа все же не смеет еще проникнуть «туда». Она еще уважает часового… Мой спутник говорит, что надо «махать белым флагом».

Но я отлично вижу в том конце офицера, который явно нас ожидает… Я перед отъездом приказал позвонить из Государственной Думы…

Я иду по мосткам. Он радостно срывается нам навстречу.

– Мы вас так ждали… Ах, как хорошо, что вы приехали…

Пожалуйте – комендант вас ждет…

 

* * *

 

Пройдя по бесконечным коридорам, мне до той поры незнакомым, я нашел коменданта, почтенного генерала. С ним было несколько офицеров.

Я сказал коменданту:

– Я прислан сюда для переговоров… от имени Комитета Государственной Думы… Как вы смотрите на положение вещей, ваше превосходительство?

Старый генерал заволновался:

– Да вот, видите… Ведь вы должны нас понимать… Пожалуйста, не думайте, что мы против Государственной Думы… Наоборот, мы понимаем, мы очень рады… что в такое время какая-нибудь власть… Мы всецело подчиняемся Государственной Думе, вот я и гг. офицеры… Но ведь, я думаю, для каждой власти, для всякого правительства необходимо сохранить то, что у нас под охраной?.. У нас, вы знаете, во-первых – царские могилы, потом Монетный двор, наконец Арсенал… Ведь вы же подумайте… Это же невозможно, чтоб толпа сюда ворвалась! Это же необходимо охранять для всех, для каждого правительства… Мы не можем то, что нам поручили… мы не можем… Мы должны охранять… Это наш долг… присяги…

Я перебил старика:

– Ваше превосходительство, не трудитесь доказывать то, что совершенно ясно для каждого… здравомыслящего человека… Так как вы изволили сказать, что признаете власть Государственной Думы, то я от имени Государственной Думы – прошу вас и настаиваю… Очень рад, что могу это сделать в присутствии гг. офицеров… Крепость со всем тем, что в ней есть, должна быть охранена во что бы то ни стало…

Генерал просветлел…

– Ну вот… Теперь все ясно… Теперь мы спокойны… теперь мы знаем, чего держаться. Но вы не согласны были бы оставить письменный приказ?

Я написал от имени Комитета Государственной Думы приказ коменданту Петропавловской крепости – охранять ее всеми имеющимися в его распоряжении силами и ни в коем случае не пускать толпу на территорию крепости.

Но меня беспокоила одна мысль… Ведь почему Бастилию сожгли? Думали, что в ней политические арестованные, хотя ни одного арестованного в Бастилии тогда уже не было. Как бы не «повторилась история».

– Скажите, пожалуйста, у вас есть арестованные – политические?

– Нет… есть только одиннадцать солдат, арестованных уже за эти беспорядки…

– Этих вам придется выпустить…

– Сейчас будет сделано.

– Но я не этим интересуюсь… есть ли политические… освобождения которых могут «требовать»? Вы понимаете меня?

– Понимаю… Нет ни одного… Последний был генерал Сухомлинов… Но и он освобожден несколько времени тому назад…

– Неужели все камеры пусты?

– Все… Если желаете, можете убедиться…

– Нет, мне убеждаться не надо… Но вот те – там, на Каменноостровском – могут не поверить… И потому сделаем так: если от меня приедут члены Государственной Думы и предъявят мою записку – предоставьте им взять несколько человек из толпы и покажите им все камеры… Пусть убедятся сами…

– Слушаюсь, но только по вашей записке…

– Да, до свидания…

Мы стали уходить, но ко мне обратились с просьбой несколько офицеров – сказать речь гарнизону, который волнуется…

– Поддержите нас… офицеров… чтобы они знали, что Государственная Дума требует дисциплины…

Во дворе был выстроен гарнизон… Раздалась команда: «Смирно!»…

Я сказал им речь… Я говорил о том, что в то время, когда происходят такие большие события, нужно помнить об одном – что идет война, что все мы находимся под взглядом врага, который сторожит, чтобы на нас броситься, и, если чуточку ослабеем – сметет нас… И все пойдет прахом… И вместо свободы, о которой мы мечтаем, – получим немца на шею… А всякий военнослужащий знает, что армия держится только одним – дисциплиной… Нравится начальник или не нравится, это не имеет никакого значения… об этом про себя рассуждай, у себя в душе, а повинуйся ему не как человеку, а как начальнику… В этом и есть разумная свобода… «Повинуюсь потому, что люблю родину, и не позволю, чтобы враг ее раздавил». Господа офицеры, с которыми я только что говорил, находятся в полном согласии с Государственной Думой; Государственная Дума в моем лице отдает приказ защищать крепость во что бы то ни стало!.. И так далее в этом роде…

Слушали, по-видимому, понимали и даже сочувствовали… Когда я кончил, кто-то крикнул:

– «Ура» товарищу Шульгину…

Но, уходя под это «ура», я очень ясно чувствовал, что дело скверно…

 

* * *

 

Перейдя мостки, я видел, что толпа на Каменноостровском страшно увеличилась и возбуждена… Но тут сопровождавший меня офицер оказался как раз у места. Он вскочил на автомобиль и, стоя, разразился своеобразной речью, из которой можно было понять, что Петропавловская крепость «за свободу» и все вообще благополучно… Толпа кричала «ура!» и почему-то пришла в благодушное настроение…

В это время я увидел, что через Троицкий мост несутся к нам несколько грузовиков, угрожающе разукрашенных красными флагами и торчащими штыками… Бешено рыча моторами, они остановились перед мостками, рядом с нашей машиной… Люди были в большом возбуждении, щелкали затворами и кричали:

– Почему она (крепость) красного флага не подняла? Открыть военные действия!..

Мой офицер перескочил с сиденья нашего автомобиля на мотор грузовика и завопил оглушительно:

– Дурачье набитое! Открыть ему «военные действия»! А какого черта тебе «действия»… когда она бездействует!.. Вот член Государственной Думы!.. Все уже там сделал. Крепость – за свободу, за народ… а ему – «военные действия»… Повоевать захотелось?.. Не навоевались?!

Он сделал смешную, презрительную рожу. Толпа стала на его сторону…

– Ну, проваливай, «военные действия»! Тоже!

Те смутились. Мой офицер не дал им опомниться…

– Заворачивай…

Завернули и поехали…

Так я «взял» Петропавловскую крепость… Некрасов мог быть доволен.

 

* * *

 

Возвращаюсь в Государственную Думу. Толпа стоит огромная, заняв не только двор полностью, но и шпалерную… Наш автомобиль с трудом пробивает себе дорогу… Мой офицер кричит:

– Пропустите члена Государственной Думы…

И пропускают. Теснятся… Мы продираемся сквозь это живое мясо. Я сидел прямо, глядя перед собой… Мне противно было смотреть на них… Бог его знает как – они это почувствовали… Когда автомобиль застрял в воротах, я разобрал насмешливое замечание:

– Какая величественность во взгляде…

Я предпочел «не услышать».

 

* * *

 

Все пространство между крыльями Таврического дворца набито людьми. Рыжевато-серо-черная масса, изукрашенная штыками. Солдаты, рабочие, интеллигенты… Революционный народ…

Господи, чего им надо? Моя машина под протекторатом красного флага пробивается через эту кашу…

Слава богу, наконец я опять в Таврическом дворце… Слава богу? Да… Да – там, в кабинете Родзянко, есть еще близкие люди. Да, близкие потому, что они жили на одной со мной планете. А эти? Эти – из другого царства, из другого века… Эти – это страшное нашествие неоварваров, столько раз предчувствуемое и наконец сбывшееся… Это – скифы. Правда, они с атрибутами ХХ века – с пулеметами, с дико рычащими автомобилями… Но это внешне… В их груди косматое, звериное, истинно скифское сердце…

 

* * *

 

Вышел из автомобиля… Пробиваюсь через залы Таврического дворца…

Все то же.

Все та же толпа, все тот же митинг, все то же завывание марсельезы…

Но есть новое…

За столиками, примостившись где-нибудь между обшарпанных, когда-то белых колонн, сидят барышни-еврейки, с виду – дантистки, акушерки, фармацевтки, и торгуют «литературой»… Это маркитантки[31] революции…

 

* * *

 

В разных комнатах на дверях бумажки с надписями… Какие-то «бюро», «учреждения» с дикими названиями… Очевидно, они прочно оседают… они завоевывают Таврический дворец шаг за шагом…

 

* * *

 

Пробиваюсь в кабинет Родзянко. Но что же это такое? И тут «они»!

Где же – «мы»?

– Пожалуйста, Василий Витальевич. Комитет Государственной Думы перешел в другое помещение…

Вот оно – это «другое помещение». Две крохотные комнатки в конце коридора, против библиотеки… где у нас были самые какие-то неведомые канцелярии…

Вот откуда будут управлять отныне Россией…

 

* * *

 

Но здесь я нашел всех своих. Они сидели за столом, покрытым зеленым бархатом… Посередине – Родзянко, вокруг – остальные… Керенского не было… Но не успел я рассказать, что было в Петропавловке, как дверь «драматически» распахнулась. Вошел Керенский… За ним двое солдат с винтовками. Между винтовками какой-то человек с пакетами.

Трагически-повелительно Керенский взял пакет из рук человека…

– Можете идти…

Солдаты повернулись по-военному, а чиновник – просто. Вышли…

Тогда Керенский уронил нам, бросив пакет на стол:

– Наши секретные договоры с державами… Спрячьте…

И исчез так же драматически…

 

* * *

 

– Господи, что же мы будем с ними делать? – сказал Шидловский. – Ведь даже шкафа у нас нет…

– Что за безобразие, – сказал Родзянко. – Откуда он их таскает?

Он не успел разразиться: его собственный секретарь вошел поспешно.

– Разрешите доложить… Пришли матросы… Весь гвардейский экипаж… Желают видеть председателя Государственной Думы…

– А черт их возьми совсем! Когда же я займусь делами? Будет этому конец?

Секретарь невозмутимо переждал бутаду.

– С ними и великий князь Кирилл Владимирович…

– Надо идти, – сказал кто-то.

Родзянко, ворча, пошел. Был он огромный и внушительный.

Нес он в эти дни «свое положение» самоотверженно. С утра до вечера и даже ночью ходил он на крыльцо или на улицу и принимал «поклонение частей». Солдаты считали каким-то своим долгом явиться в Государственную Думу, словно принять новую присягу. Родзянко шел, говорил своим запорожским басом колокольные речи, кричал о родине, о том, что «не позволим врагу, проклятому немцу, погубить нашу матушку-Русь»… – и все такое говорил и вызывал у растроганных (на минуту) людей громовое «ура»… Это было хорошо – один раз, два, три… Но без конца и без счета – это была тяжкая обязанность, каторжный труд, который совершенно отрывал от какой бы то ни было возможности работать… А ведь Комитет Государственной Думы пока заменял все… Власть и закон и исполнителей… Родзянко был на положении председателя Совета Министров… И вот «положение». Премьер, вместо того чтобы работать, каждую минуту должен бегать на улицу и кричать «ура», а члены правительства: одни – «берут крепости», другие – ездят по полкам, третьи – освобождают арестованных, четвертые – просто теряют голову, заталкиваемые лавиной людей, которые все требуют, просят, молят руководства…

Я видел, что так не может продолжаться: надо правительство. Надо как можно скорее правительство…

Куда же деть эти секретные договоры? Это ведь самые важные государственные документы, какие есть… Откуда Керенский их добыл?

Этот человек был из министерства иностранных дел… Очевидно, видя, что делается, он бросился к Керенскому, так как боялся, что не в состоянии будет их сохранить… А Керенский приволок сюда…

Что за чепуха!.. Так же нельзя! Ну, спасли эти договоры – но все остальное могут растащить… Мало ли по всем министерствам государственно важных документов?.. Неужели же все их сюда свалить?

И куда? Нет не только шкафа, но даже ящика нет в столе… Что с ними делать?..

Но кто-то нашелся:

– Знаете что – бросим их под стол… Под скатертью ведь совершенно не видно… Никому в голову не придет искать их там… Смотрите…

И пакет отправился под стол… Зеленая бархатная скатерть опустилась до самого пола… Великолепно. Как раз самое подходящее место для хранения важнейших актов Державы Российской…

Полно! Есть ли еще эта держава? Государство ли это или сплошной, огромный, колоссальный сумасшедший дом?

 

* * *

 

Опять Керенский… Опять с солдатами. Что еще они тащат?

– Можете идти…

Вышли…

– Тут два миллиона рублей. Из какого-то министерства притащили… Так больше нельзя… Надо скорее назначить комиссаров… Где Михаил Владимирович?

– На улице…

– Кричит «ура»? Довольно кричать «ура». Надо делом заняться… Господа члены Комитета!..

Он исчез. Исчез трагически-повелительный…

 

* * *

 

Мы бросили два миллиона к секретным договорам, т. е. под стол – не «под сукно», а под бархат…

Я подошел к Милюкову, который что-то писал на уголке стола.

– Павел Николаевич…

Он поднял на меня глаза.

– Павел Николаевич, довольно этого кабака. Мы не можем управлять Россией из-под стола… Надо правительство…

Он подумал.

– Да, конечно, надо… Но события так бегут…

– Это все равно… Надо правительство и надо, чтобы вы его составили… Только вы можете это сделать… Давайте подумаем, кто да кто…

Подумать не дали.

Взволнованные голоса в соседней комнате… Несколько членов Государственной Думы – нечленов Комитета – вошли, так сказать, штурмом…

– Господа, простите, но так нельзя… Надо сделать что-нибудь… В полках бог знает что происходит. Там скоро будут убивать, если не убивают… Надо спасти…

– Кого убивают? Что такое?..

– Офицеров… Надо помочь… надо!..

 

* * *

 

Конечно, надо помочь… Несколько офицеров было тут же… Растерянные, бледные… Мы спешно послали несколько человек… Поехал и Милюков… Остальные… остальные остались, так сказать, дежурить, ибо было постановлено, что Комитет заседает всегда – не расходится до выяснения положения…

 

* * *

 

Опять? Что еще такое?

– В Екатерининском зале огромная депутация… Надо, чтобы кто-нибудь к ним вышел… их там обрабатывают левые… Ради бога, господа…

Мы переглянулись…

– Сергей Илиодорович, пойдите…

Шидловский поморщился, но сказал:

– Иду…

 

* * *

 

В сотый раз вернулся Родзянко… Он был возбужденный, более того – разъяренный… Опустился в кресло…

– Ну что? Как?

– Как? Ну и мерзавцы же эти…

Он вдруг оглянулся.

– Говорите, их нет…

«Они» – это был Чхеидзе и еще кто-то, словом, левые…

– Какая сволочь! Ну, все было очень хорошо… Я им сказал речь… Встретили меня как нельзя лучше… Я сказал им патриотическую речь, – как-то я стал вдруг в ударе… Кричат «ура». Вижу – настроение самое лучшее. Но только я кончил, кто-то из них начинает…

– Из кого?..

– Да из этих… как их… собачьих депутатов… От исполкома, что ли – ну, словом, от этих мерзавцев…

– Что же они?

– Да вот именно, что же?.. «Вот председатель Государственной Думы все требует от вас, чтобы вы, товарищи, русскую землю спасли… Так ведь, товарищи, это понятно… У господина Родзянко есть что спасать… не малый кусочек у него этой самой русской земли в Екатеринославской губернии, да какой земли!.. А может быть, и еще в какой-нибудь есть?.. Например, в Новгородской?.. Там, говорят, едешь лесом, что ни спросишь: чей лес? – отвечают: родзянковский… Так вот, Родзянкам и другим помещикам Государственной Думы есть что спасать… Эти свои владения, княжеские, графские и баронские… они и называют русской землей… Ее и предлагают вам спасать, товарищи… А вот вы спросите председателя Государственной Думы, будет ли он так же заботиться о спасении русской земли, если эта русская земля… из помещичьей… станет вашей, товарищи?». Понимаете, вот скотина!

– Что же вы ответили?

– Что я ответил? Я уже не помню, что и ответил… Мерзавцы!..

Он так стукнул кулаком по столу, что запрыгали под скатертью секретные документы.

– Мерзавцы! Мы жизнь сыновей отдаем своих, а это хамье думает, что земли пожалеем. Да будет она проклята, эта земля, на что она мне, если России не будет? Сволочь подлая. Хоть рубашку снимите, но Россию спасите. Вот что я им сказал.

Его голос начинал переходить пределы… – Успокойтесь, Михаил Владимирович.

 

* * *

 

Но он долго не мог успокоиться… Потом…

Потом поставил нас в «курс дела»… Он все время ведет переговоры со Ставкой и с Рузским… Он, Родзянко, все время по прямому проводу сообщает, что происходит здесь, сообщает, что положение вещей с каждой минутой ухудшается; что правительство сбежало; что временно власть принята Государственной Думой, в лице ее Комитета, но что положение ее очень шаткое, во-первых, потому, что войска взбунтовались – не повинуются офицерам, а, наоборот, угрожают им, во-вторых, потому, что рядом с Комитетом Государственной Думы вырастает новое учреждение – именно «исполком», который, стремясь захватить власть для себя, – всячески подрывает власть Государственной Думы, в-третьих, вследствие всеобщего развала и с каждым часом увеличивающейся анархии; что нужно принять какие-нибудь экстренные, спешные меры; что вначале казалось, что достаточно будет ответственного министерства, но с каждым часом промедления – становится хуже; что требования растут… Вчера уже стало ясно, что опасность угрожает самой монархии… возникла мысль, что все сроки прошли и что, может быть, только отречение государя императора в пользу наследника может спасти династию… Генерал Алексеев примкнул к этому мнению…

– Сегодня утром, – прибавил Родзянко, – я должен был ехать в Ставку для свидания с государем императором, доложить его величеству, что, может быть, единственный исход – отречение… Но эти мерзавцы узнали… и, когда я собирался ехать, сообщили мне, что ими дано приказание не выпускать поезда… Не пустят поезда! Ну, как вам это нравится? Они заявили, что одного меня они не пустят, а что должен ехать со мной Чхеидзе и еще какие-то… Ну, слуга покорный, я с ними к Государю не поеду… Чхеидзе должен был сопровождать батальон «революционных солдат». Что они там учинили бы?.. Я с этим скот…[125]

Меня вызвали по совершенно неотложному делу…

 

* * *

 

Это был тот офицер, который ездил со мной «брать Петропавловку».

– Там неблагополучно… Собралась огромная толпа… тысяч пять… Требуют, чтобы выпустили арестованных…

– Да ведь их нет!..

– Не верят… Я только что оттуда… Гарнизон еле держится…

Каждую минуту могут ворваться… Я их успокоил на минутку, сказал, что сейчас еду в Государственную Думу и что кто-нибудь приедет… Но надо спешить…

– Сейчас…

Я сел к столу и стал писать ту записку, о которой условился с комендантом…

Потом – не знаю уже, как и почему, – передо мной очутились члены Государственной Думы Волков [126] (кадет) и Скобелев (социалист).

– Господа, поезжайте… Помните Бастилию: она была сожжена только потому, что не поверили, что нет заключенных… Надо, чтоб вам поверили!

Волков, с живыми глазами, сильно воспринимал… Скобелев, немножко заикающийся, тоже хорошо чувствовал – я видел.

Я сказал ему:

– Ведь они вас знают… Вы популярны… Скажите им речь.

Они поехали…

 

* * *

 

Я застал Комитет в большом волнении… Родзянко бушевал…

– Кто это написал? Это они, конечно, мерзавцы. Это прямо для немцев… Предатели… Что теперь будет?

– Что случилось?..

– Вот, прочтите. Я взял бумажку, думая, что это прокламация… Стал читать… и в глазах у меня помутилось… Это был знаменитый впоследствии «приказ № 1» [127].

– Откуда это?

– Расклеено по всему городу… на всех стенках…

Я почувствовал, как чья-то коричневая рука сжала мое сердце.

Это был конец армии…

 

* * *

 

Последствия немедленно сказались… Со всех сторон стали доходить слухи, что офицеров изгоняют, арестовывают… Офицерство стало метаться… Многие, боясь, пробивались в Государственную Думу… помня лозунг: «Государственная Дума не проливает крови». Другие стали по чьему-то приглашению собираться в зал Армии и Флота, на углу Литейного и Кирочной… Стало известно, что около 2000 офицеров собралось там и что идет заседание… Настроение большинства «за Государственную Думу» и «за порядок». Третьи увеличили число людей, осаждавших Комитет Государственной Думы, прося указаний…

С каждым часом настроение ухудшалось… Из различных мест сообщалось о насилии над офицерами…

 

* * *

 

Это были решающие минуты… Если бы можно было вооружить собравшихся в зале Армии и Флота офицеров, а главное, если бы можно было на них рассчитывать, т. е. если бы это были люди, пережившие все то, что они пережили впоследствии, скажем, корниловского закала, если бы кто-нибудь понял значение военных училищ и, главное, если бы был человек калибра Петра I или Николая I – эта минута могла спасти все… Можно было раздавить бунт, ибо весь этот «революционный народ» думал только об одном – как бы не идти на фронт… Сражаться он бы не стал… Надо было бы сказать ему, что Петроградский гарнизон распускается по домам… Надо было бы мерами исключительной жестокости привести солдат к повиновению, выбросить весь сброд из Таврического дворца, восстановить обычный порядок жизни и поставить правительство, не «доверием страны облеченное», а опирающееся на настоящую гвардию… Да, на настоящую гвардию…

Гвардии у нас не было… Были гвардейские полки… Но чем они отличались от негвардейских? Тем, что гвардейские офицеры принадлежали к аристократическим фамилиям? Но аристократия далеко не всегда была опорой престола… Начиная с Иоанна Грозного и даже гораздо раньше, часть знати вела борьбу с монархией… Особенно резко это выразилось в выступлении декабристов [128], но и вообще было так: знатное происхождение совершенно не обеспечивало «политической благонадежности». Стоит только просмотреть списки кадет и «примыкающих», чтобы понять, где была знать…

Так было вообще. Что же касается Государя Николая II, то здесь был еще специальный разрыв, вследствие личных качеств императора и императрицы. Поэтому гвардейские офицеры вовсе не были тем элементом, на который можно было опереться в ту минуту, когда даже династия переделилась…

Но главное не в этом… Главное состояло в том, что давно уже было утрачено, а может быть, его никогда и не было, – утрачено истинное понимание, что такое гвардия….

Лейб-гвардия, собственно, должна быть «телохранительницей верховной власти». Понимая это более широко – гвардия должна быть тем кулаком, который принудит к повиновению всякого, не подчиняющегося власти… Другими словами: назначение гвардии – повиноваться и действовать именно тогда, когда все остальное не хочет повиноваться, т. е. во время народных движений, волнений, бунтов, восстаний…

Достаточно ли, чтобы такой корпус имел только одних офицеров, на которых можно положиться? Это нелепость… Разве офицеры могут что-нибудь сделать во время солдатских бунтов? Опыт показал, что в гвардейских частях солдаты раньше, чем в других, бунтовались.

Что ж это за гвардия? Гвардия должна состоять из солдат, не менее офицеров настроенных гвардейски… Поэтому в гвардии должны служить люди не по набору, а добровольно и за хорошее жалованье… И притом это должны быть люди с известной закваской – каждый персонально известный, а не вербоваться по росту: кто выше всех ростом – тот гвардеец. Как будто преданность верховной власти есть функция роста: все большие – монархисты, а все маленькие – республиканцы!..

И притом – нельзя пускать гвардию на войну… Пусть поклонники принципа «Pеrеаt раtriа, fiаt justitiа»[32] говорят что угодно… Пусть сколько угодно возмущаются «сытыми краснощекими гвардейцами», которые сидят в тылу, – пусть называют их бездельниками и трусами – но на это не следует обращать внимания… Полиция тоже дородная и краснощекая, а посылать ее на войну нельзя, сколько бы ни возмущался этим А. И. Шингарев… Одно из двух: или гвардия нужна, или нет… Если не нужна, то ее вообще не должно быть, а если нужна, то больше всего, нужнее всего она во время тяжелой войны, когда можно ожидать бунтов, революций и всякой мерзости… Гвардия должна остаться в полной неприкосновенности, и назначение ее не против врагов внешних, а против врагов внутренних… Сражаться с врагом внешним можно до последнего солдата армии и до первого солдата гвардии. Гвардия должна быть на случай проигранной войны… Тогда она вступает в действие, одной рукой приводит в христианский вид деморализованную поражением армию, другой – удерживает в границах повиновения бунтующееся население…

Проигранная война всегда грозит революцией… Но революция неизмеримо хуже проигранной войны. Поэтому гвардию нужно беречь для единственной и почетной обязанности – бороться с революцией…

Представим себе, что в 1917 году мы бы имели нетронутую и совершенно надежную в политическом смысле гвардию. Никакой революции не произошло бы. Самое большое, что случилось бы, – это отречение императора Николая II. Затем, допустим, что разложившаяся армия бросила бы фронт. Новый император или регент заключил бы мир – пусть невыгодный, но что же делать?.. Затем при помощи гвардии восстановил бы порядок повсюду, ибо мы от лично знаем, что взбунтовавшиеся войска не способны бороться с полками, сохранившими дисциплину… Пусть беспорядки продолжались бы год, два, три… – все равно власть, опирающаяся на твердую силу, восторжествовала бы, тем более что с каждым днем анархия надоедала бы…

Итак, быть может, главный грех старого режима был тот, что он не сумел создать настоящей гвардии… Пусть это будет наукой будущим властителям…

 

* * *

 

Я отвлекся. Продолжаю. Вернулись Волков и Скобелев. Они были возбуждены и довольны.

– Ну, удалось?

– Удалось… Кажется, теперь уже успокоятся…

– Расскажите…

– Мы застали толпу в сильнейшем возбуждении…

– Большая толпа?..

– Огромная… Весь Каменноостровский сплошь – много тысяч…

– Чего же они хотели?

– Выдачи арестованных… Рвались в крепость… Вы недаром упомянули о Бастилии… Так оно и было…

– Гарнизон?

– Гарнизон еще держался… Но они были страшно перепуганы… не знали, что делать… пустить оружие в ход?! Боялись… Да и не знали, будут ли солдаты действовать…

– Что вы сделали?

– Мы, во-первых, заявили, что мы члены Государственной Думы… Нас приняли хорошо, кричали «ура». Тогда мы объявили, что пойдем осматривать камеры… И предложили… Словом, захватили с собой, так сказать, понятых…

– Ну?

– Предъявили ваш пропуск… Нас очень любезно приняли и водили повсюду…

– Никого нет?

– Никого решительно… Мы тогда вышли к ним… Объяснили, что никого нет… Очень помогал этот офицер ваш – молодец! И потом, понятно, конечно, они тоже говорили и объясняли… Были, конечно, сомневающиеся… Но громадное большинство поняло, что дело чистое… Благодарили, кричали «ура». Мы им сказали речь. Просили их разойтись по домам… не затруднять, так сказать, «дела свободы»… Скобелев очень хорошо говорил.

 

* * *

 

Это, кажется, единственное дело, которым я до известной степени могу гордиться… Петропавловскую крепость с могилами императоров удалось спасти таким маневром. Уцелела «русская Бастилия», в которой в течение двух веков консервировались «борцы за свободу», те, которые столько времени сеяли «разумное, доброе, вечное» и наконец дождались всхода своих посевов…

О, скажет вам спасибо сердечное, скажет – русский народ…

Подождите только…

 

* * *

 

Я не помню. Тут начинается в моих воспоминаниях кошмарная каша, в которой перепутываются: бледные офицеры; депутации, ура, марсельеза; молящий о спасении звон телефонов; бесконечная вереница арестованных; хвосты несчетных городовых; роковые ленты с прямого провода; бушующий Родзянко; внезапно появляющийся, трагически исчезающий Керенский; спокойно-обреченный Шидловский; двусмысленный Чхеидзе; что-то делающий Энгельгардт [129]; весьма странный Некрасов; раздражительный Ржевский… Минутные вспышки не то просветления, не то головокружения, когда доходят вести, что делается в армии и в России. Отклики уже начали поступать: телеграммы, в которых в восторженных выражениях приветствовалась «власть Государственной Думы»…[130]

Да, так им казалось издали… Слава богу, что так казалось… На самом деле – никакой власти не было. Была, с одной стороны, кучка людей, членов Государственной Думы, совершенно задавленных или, вернее, раздавленных тяжестью того, что на них свалилось. С другой стороны, была горсточка негодяев и маниаков, которые твердо знали, чего они хотели, но то, чего они хотели, было ужасно: это было – в будущем разрушение мира, сейчас – гибель России… «Приказ № 1», который валялся у нас на столе, был этому доказательством…

Но все-таки что-то надо было делать и во что бы то ни стало надо было ввести какой-нибудь порядок в надвигающуюся анархию. Для этого прежде всего и во что бы то ни стало надо образовать правительство. Я повторно и настойчиво просил Милюкова, чтобы он наконец занялся списком министров. В конце концов он «занялся».

 

* * *

 

Между бесконечными разговорами с тысячью людей, хватающих его за рукава, принятием депутаций, речами на нескончаемых митингам в Екатерининском зале; сумасшедшей ездой по полкам; обсуждением прямопроводных телеграмм из Ставки; грызней с возрастающей наглостью «исполкома» – Милюков, присевший на минутку где-то на уголке стола, – писал список министров…

И несколько месяцев тому назад и перед самой революцией я пытался хоть сколько-нибудь выяснить этот злосчастный список. Но мне отвечали, что «еще рано». А вот теперь… теперь, кажется, было поздно…

 

* * *

 

– Министр финансов?.. Да вот видите… это трудно… Все остальные как-то выходят, а вот министр финансов…

– А Шингарев?

– Да нет, Шингарев попадает в земледелие…

– А Алексеенко умер…

Счастливый Алексеенко. Его тело везли в торжественном катафалке навстречу революционному народу, стремившемуся в Таврический дворец.

– Кого же?

Мы стали думать. Но думать было некогда. Ибо звонки по телефону трещали из полков, где начались всякие насилия над офицерами… А терявшая голову человеческая гуща зажимала нас все теснее липким повидлом, в котором нельзя было сделать ни одного свободного движения.

Надо было спешить… Мысленно несколько раз пробежав по расхлябанному морю знаменитой «общественности», пришлось убедиться, что в общем плохо…

Князь Львов, о котором я лично не имел никакого понятия, «общественность» твердила, что он замечательный, потому что управлял «Земгором», непререкаемо въехал в милюковском списке на пьедестал премьера…

А кого мы, некадеты, могли бы предложить?

Родзянко?

Я бы лично стоял за Родзянко, он, может быть, наделал бы неуклюжестей, но, по крайней мере, он не боялся и декламировал «родину-матушку» от сердца и таким зычным голосом, что полки каждый раз кричали за ним «ура»…

Правда, были уже и такие случаи, что после речей левых тот самый полк, который только что кричал: «Ура Родзянко!», неистово вопил: «Долой Родзянко!» То была работа «этих мерзавцев»… Но, может быть, именно Родзянко скорее других способен был с ними бороться, а впрочем – нет, Родзянко мог бы бороться, если бы у него было два-три совершенно надежных полка. А так как в этой проклятой каше у нас не было и трех человек надежных, то Родзянко ничего бы не сделал. И это было совершенно ясно хотя бы потому, что когда об этом заикались, все немедленно кричали, что Родзянко «не позволят левые».

То есть как это «не позволят»?! Да так. В их руках все же была кой-какая сила, хоть и в полуанархическом состоянии… У них были какие-то штыки, которые они могли натравить на нас. И вот эти «относительно владеющие штыками» соглашались на Львова, соглашались потому, что кадеты все же имели в их глазах известный ореол. Родзянко же был для них только «помещик» екатеринославский и новгородский, чью землю надо прежде всего отнять…

Итак, Львов – премьер… Затем министр иностранных дел – Милюков, это не вызывало сомнений. Действительно, Милюков был головой выше других и умом и характером. Гучков – военный министр. Гучков издавна интересовался военным делом, за ним числились несомненные заслуги. Будучи руководителем III Государственной Думы, он очень много сделал для армии. Он настоял на увеличении вдвое нашего артиллерийского запаса. Он старался продвинуть в армию все наиболее талантливое. Он первый дешифрировал Мясоедова…

Шингарев, как министр земледелия, тоже был признанным авторитетом. Неизвестно, собственно говоря, почему, ибо придирчивая критика реформы Столыпина была не плюс, а минус… Но это в наших глазах. А в глазах кадетских – совсем наоборот.

Прокурор святейшего Синода? Ну, конечно, Владимир Николаевич Львов. Он такой «церковник» и так много что-то «обличал» с кафедры Государственной Думы…

С министром путей сообщения было несколько хуже, но все-таки оказалось, что инженер Бубликов, он же член Государственной Думы, он же решительный человек, он же приемлемый для левых, «яко прогрессист» – подходит.

Но вот министр финансов не давался, как клад…

И вдруг каким-то образом в список вскочил Терещенко [131].

 

* * *

 

Михаил Иванович Терещенко был очень мил, получил европейское образование, великолепно «лидировал» автомобиль и вообще производил впечатление денди гораздо более, чем присяжные аристократы. Последнее время очень «интересовался революцией», делая что-то в военно-промышленном комитете [132]. Кроме того, был весьма богат.

Но почему, с какой благодати он должен был стать министром финансов?

А вот потому, что бог наказал нас за наше бессмысленное упрямство. Если старая власть была обречена благодаря тому, что упрямилась, цепляясь за своих Штюрмеров, то так же обречены были и мы, ибо сами сошли с ума и свели с ума всю страну мифом о каких-то гениальных людях – «общественным доверием облеченных», которых на самом деле вовсе не было…

Очень милый и симпатичный Михаил Иванович, которому, кажется, было года 32, – каким общественным доверием он был облечен на роль министра финансов огромной страны, ведущей мировую войну, в разгаре революции?..

Так, на кончике стола, в этом диком водовороте полусумасшедших людей, родился этот список из головы Милюкова, причем и голову эту пришлось сжимать обеими руками, чтобы она хоть что-нибудь могла сообразить. Историки в будущем, да и сам Милюков, вероятно, изобразят это совершенно не так: изобразят как плод глубочайших соображений и результат «соотношения реальных сил». Я же рассказываю, как было. Tургенев [133] утверждал, что у русского народа «мозги – набекрень». Все наше революционное движение ясно обнаружило эту мозгобекренность, результатом которой и был этот список полуникчемных людей, как приз за сто лет «борьбы с исторической властью»…

 

* * *

 

Тяжелее и глупее всего было в этой истории положение наше – консервативного лагеря. Ненависть к революции мы всосали если не с молоком матери, то с японской войной. Мы боролись с революцией, сколько хватало наших сил, всю жизнь. В 1905-м мы ее задавили. Но вот в 1915-м, главным образом, потому, что кадеты стали полупатриотами, нам, патриотам, пришлось стать полукадетами. С этого все и пошло. «Мы будем твердить: все для войны, – если вы будете бранить власть»… И вот мы стали ругаться, чтобы воевали. И в результате оказались в одном мешке с революционерами, в одной коллегии с Керенским и Чхеидзе…

 

* * *

 

Нерассказываемый и непередаваемый бежал день… зарываясь в безумие… и грозя кровью…

 

* * *

 

Вечером додумались пригласить в Комитет Государственной Думы делегатов от «исполкома», чтобы договориться до чего-нибудь [134]. Всем было ясно, что вырастающее двоевластие представляет грозную опасность. В сущности, вопрос стоял – или мы, или они. Но «мы» не имели никакой реальной силы. Ее заменял дождь телеграмм, выражавших сочувствие Государственной Думе. «Они» же не имели еще достаточно силы. Хотя в их руках была бесформенная масса взбунтовавшегося петроградского гарнизона, но в глазах России происшедшее сотворилось «силою Государственной Думы». Надо было сначала этот престиж подорвать, чтобы можно было нас ликвидировать. Поэтому мы их позвали, а они – пришли…

 

* * *

 

Пришло трое… Николай Дмитриевич Соколов, присяжный поверенный, человек очень левый и очень глупый, о котором говорили, что он автор приказа № 1. Если он его писал, то под чью-то диктовку. Кроме Соколова пришло двое – двое евреев. Один – впоследствии столь знаменитый Стеклов-Нахамкес [135], другой – менее знаменитый Суханов-Гиммер, но еще более, может быть, омерзительный…

 

* * *

 

Я не помню, с чего началось. Очевидно, их упрекали в том, что они ведут подкоп против Комитета Государственной Думы, что этим путем они подрывают единственную власть, которая имеет авторитет в России и может сдержать анархию. Я не помню, что они отвечали, но явственно почему-то помню свою фразу:

– Одно из двух: или арестуйте всех нас, посадите в Петропавловку и правьте сами. Или уходите и дайте править нам.

И помню ответ Стеклова:

– Мы не собираемся вас арестовывать…

 

* * *

 

Стеклов был похож на красивых местечковых евреев, какими бывают содержатели гостиниц, когда их сыновья получают высшее образование… Впрочем, это все равно. Разве иные русские, кончившие два факультета, были умнее и лучше его?.. Во всяком случае, это был весьма здоровенный человек, с большой окладистой бородой, так что на первый взгляд он мог сойти за московского «русака»…

Гиммер – худой, тщедушный, бритый, с холодной жестокостью в лице, до того злобном, что оно даже иногда переставало казаться актерским… У дьявола мог бы быть такой секретарь…

За этих людей взялся Милюков. С упорством, ему одному свойственным, он требовал от них: написать воззвание, чтобы не делали насилий над офицерами.

Сама постановка дела ясно показывала, куда мы докатились. Чтобы спасти офицеров, мы должны были чуть ли не на коленях умолять двух мерзавцев «из жидов» и одного «русского дурака», никому не известных, абсолютно ничего из себя не представляющих.

Кто это – мы? Сам Милюков, прославленный российской общественности вождь, сверхчеловек народного доверия! И мы – вся остальная дружина, которые, как-никак, могли себя считать «всероссийскими именами».

И вот со всем нашим всероссийством мы были бессильны. Нахамкес и Гиммер, неизвестно откуда взявшиеся, – они были властны решить, будут ли этой ночью убивать офицеров или пока помилуют…

 

* * *

 

Каким образом это произошло, даже трудно понять, но это так. И Милюков убеждал, умолял, заклинал…

 

* * *

 

Это продолжалось долго, бесконечно… Это не было уже заседание. Было так… Несколько человек, совершенно изнеможенных, лежали в креслах, а эти три пришельца сидели за столиком вместе с седовласым Милюковым. Они, собственно, вчетвером вели дебаты, мы изредка подавали реплики из глубины прострации…

Керенский то входил, то выходил, как всегда – молниеносно и драматически. Он бросал какую-нибудь трагическую фразу и исчезал. Но в конце концов, совершенно изнеможенный, и он упал в одно из кресел…

Милюков продолжал торговаться…

 

* * *

 

Неподалеку от меня, в таком же рамольном кресле, маленький, худой, заросший, лежал Чхеидзе.

Не помогло и кавказское упрямство. И его сломило…

В это время Милюков с этими тремя вел бесконечный спор насчет «выборного офицерства». В этот спор иногда припутывался Энгельгардт, который, как полковник генерального штаба, считался специалистом военного дела. Милюков доказывал, что выборное офицерство невозможно, что его нет нигде в мире и что армия развалится.

Те трое говорили наоборот, что только та армия хороша, в которой офицеры пользуются доверием солдат. В сущности, они говорили совершенно то, что мы твердили последние полтора года, когда утверждали: то правительство крепко, которое пользуется доверием народа. Но все думали при этом, что гражданское управление – это одно, а военное – другое. Милюкову это было ясно, но Гиммер не понимал…

Не знаю почему, меня потянуло к Чхеидзе. Я подошел и, наклонившись над распростертой маленькой фигуркой, спросил шепотом:

– Неужели вы в самом деле думаете, что выборное офицерство – это хорошо?

Он поднял на меня совершенно усталые глаза, заворочал белками и шепотом же ответил, со своим кавказским акцентом, который придавал странную выразительность тому, что он сказал:

– И вообще все пропало… Чтобы спасти… чтобы спасти – надо чудо… Может быть, выборное офицерство будет чудо… Может, не будет… Надо пробовать… хуже не будет… Потому что я вам говорю: все пропало…

Я не успел достаточно оценить этот ответ одного из самых видных представителей «революционного народа», который на третий день революции пришел к выводу, что «все пропало», не успел потому, что их светлости Нахамкес и Гиммер милостиво изволили соизволить на написание воззвания, «чтобы не убивали офицеров»…

 

* * *

 

Пошли писать. В это время меня вызвали.

В соседней комнате было полным-полно всякого народа.

Явственно чувствовалось, как измученная человеческая стихия в качестве последнего оплота бьется в убогие двери Комитета Государственной Думы.

Кто-то из членов Думы, кажется Можайский [136], схватил меня за рукава:

– Вот, ради бога. Поговорите с этими офицерами. Они вас добиваются.

Взволнованная группка в форме.

– Мы из Армии и Флота…

– Что это такое?

– Там собрались офицеры… Несколько тысяч… Настроение такое наше, словом, «за Государственную Думу»… Вот мы составили резолюцию… Хотим посоветоваться… Еще можно изменить….

Я прочел резолюцию. В общем все было более или менее возможно, принимая во внимание сумасшествие момента. Но были вещи, которые, с моей точки зрения, и сейчас нельзя было провозглашать. Было сказано, не помню точно что, но в том смысле, что необходимо добиваться Всероссийского Учредительного Собрания, избранного «всеобщим, тайным, равным» – словом, по четыреххвостке. Я кратко объяснил, что говорить об Учредительном Собрании не нужно, что это еще вовсе не решено.

– А мы думали, что это уже кончено… Если нет, тем лучше, еще бы! Черт с ним…

Они обещали Учредительное Собрание вычеркнуть и провести это в собрании [137].

– Мы имеем большинство… Как скажем – так и будет…

 

* * *

 

Но они не смогли… Перепрыгнуло ли настроение или что другое помешало, но, словом, когда я прочел эту резолюцию позже в печатном виде, в ней уже стояло требование Учредительного Собрания.

Это надо запомнить. 1 марта вечером, т. е. на третий день революции, самая «реакционная» и самая действенная часть офицерства в столице, ибо таковы были собравшиеся в зале Армии и Флота, все же находилась под таким гипнозом или страхом, что должна была «требовать» Учредительного Собрания…

 

* * *

 

Гиммер, Соколов и Нахамкес написали воззвание. «Заседание» как бы возобновилось. Чхеидзе и Керенский в разных углах комнаты лежали в креслах… Милюков с теми тремя – у столика… Остальные более или менее – в беспорядке.

Началось чтение этого документа…

Он был длинный. Девять десятых его было посвящено тому, какие мерзавцы офицеры, какие они крепостники, реакционеры, приспешники старого режима, гасители свободы, прислужники реакции и помещиков. Однако в трех последних строках было сказано, что все-таки их убивать не следует…

Все возмутились… В один голос все сказали, что эта прокламация не поведет к успокоению, а, наоборот, к сильнейшему разжиганию. Гиммер и Нахамкес ответили, что иначе они не могут. Кто-то из нас вспылил, но Милюков вцепился в них мертвой хваткой. Очевидно, он надеялся на свое, всем известное, упрямство, перед которым ни один кадет еще не устоял. Он взял бумажку в руки и стал пространно говорить о каждой фразе, почему она немыслима. Те так же пространно отвечали, почему они не могут ее изменить…

 

* * *

 

Чхеидзе лежал. Керенский иногда вскакивал и убегал куда-то, потом опять появлялся. К нему вечно рвались какие-то темные личности, явно оттуда – из исполкома. Очевидно, он имел там серьезное влияние… Может быть, шла торговля из-за списка министров.

 

* * *

 

Я не помню, сколько часов все это продолжалось. Я совершенно извелся и перестал помогать Милюкову, что сначала пытался делать. Направо от меня лежал Керенский, прибежавший откуда-то, по-видимому, в состоянии полного изнеможения. Остальные тоже уже совершенно выдохлись.

Один Милюков сидел упрямый и свежий. С карандашом в руках он продолжал грызть совершенно безнадежный документ. Против него эти трое сидели неумолимо, утверждая, что они должны квалифицировать социальное значение офицеров, иначе революционная армия их не поймет. Мне ясно запомнились они – около освещенного столика и остальная комната – в полутьме. Этот их турнир был символичен: кадет, уламывающий социалистов. Так ведь было несколько месяцев, пока мы, лежавшие, не взялись за ум, т. е. за винтовку.

 

* * *

 

Мне показалось, что я слышу слабый запах эфира. В это время Керенский, лежавший пластом, вскочил, как на пружинах…

– Я желал бы поговорить с вами…

Это он сказал тем трем. Резко, тем безапелляционно-шекспировским тоном, который он усвоил в последние дни…

– Только наедине… Идите за мною…

Они пошли… На пороге он обернулся:

– Пусть никто не входит в эту комнату…

Никто и не собирался. У Него был такой вид, точно он будет пытать их в «этой комнате».

 

* * *

 

Через четверть часа дверь «драматически» распахнулась. Керенский, бледный, с горящими глазами:

– Представители Исполнительного Комитета согласны на уступки…

Те тоже были бледны. Или так мне показалось. Керенский снова свалился в кресло, а трое снова стали добычей Милюкова.

На этот раз он быстро выработал удовлетворительный текст: трое, действительно, соглашались…

 

* * *

 

Бросились в типографию. Но было уже поздно: революционные наборщики прекратили уже работу. Было два или три часа ночи.

Гиммер, Нахамкес и Соколов ушли. Родзянко опять вызвали на улицу. Пришел какой-то полк, который хотел засвидетельствовать свою верность Государственной Думе. На дворе была вьюга, они шли верст сорок пешком. И в три часа ночи пришли поклониться Государственной Думе. Родзянко пошел с ними разговаривать, и скоро обычный рев донесся оттуда. Очевидно, «родина-матушка» подействовала еще раз – кричали «ура»…

 

* * *

 

В это время приехал Гучков. Он был в очень мрачном состоянии.

– Настроение в полках ужасное… Я не убежден, не происходит ли сейчас убийств офицеров. Я объезжал лично и видел…

Надо на что-нибудь решиться… И надо скорее… Каждая минута промедления будет стоить крови… будет хуже, будет хуже…

Он уехал.

 

* * *

 

Вернувшись, Родзянко без конца читал нам бесконечные ленты с прямого провода. Это были телеграммы от Алексеева из Ставки и Рузского из Пскова. Алексеев находил необходимым отречение государя императора.

 

* * *

 

Эта мысль об отречении государя была у всех, но как-то об этом мало говорили. Вообще же было только несколько человек, которые в этом ужасном сумбуре думали об основных линиях. Все остальные, потрясенные ближайшим, занимались тем, чем занимаются на пожарах: качают воду, спасают погибающих и пожитки, суетятся и бегают.

Мысль об отречении созревала в умах и сердцах как-то сама по себе. Она росла из ненависти к монарху, не говоря о всех прочих чувствах, которыми день и ночь хлестала нам в лицо революционная толпа. На третий день революции вопрос о том, может ли царствовать дальше государь, которому безнаказанно брошены в лицо все оскорбления, был уже, очевидно, решен в глубине души каждого из нас.

Обрывчатые разговоры были то с тем, то с другим. Но я не помню, чтобы этот вопрос обсуждался Комитетом Государственной Думы как таковым. Он был решен в последнюю минуту.

В эту ночь он вспыхивал несколько раз по поводу этих узеньких ленточек, которые сворачивал в руках Родзянко, читая. Ужасные ленточки! Эти ленточки были нитью, связывавшей нас с армией, с той армией, о которой мы столько заботились, для которой мы пошли на все… Весь смысл похода на правительство с 1915 года был один: чтобы армия сохранилась, чтобы армия дралась… И вот теперь по этим ленточкам надо было решить, как поступить… Что для нее сделать?..

 

* * *

 

Кажется, в четвертом часу ночи вторично приехал Гучков. Он был сильно расстроен. Только что рядом с ним в автомобиле убили князя Вяземского. Из каких-то казарм обстреляли «офицера».

 

* * *

 

И тут, собственно, это и решилось. Нас было в это время неполный состав. Были Родзянко, Милюков, я – остальных не помню… Но помню, что ни Керенского, ни Чхеидзе [138] не было. Мы были в своем кругу. И потому Гучков говорил совершенно свободно. Он сказал приблизительно следующее:

– Надо принять какое-нибудь решение. Положение ухудшается с каждой минутой. Вяземского убили только потому, что он офицер… То же самое происходит, конечно, и в других местах… А если не происходит этой ночью, то произойдет завтра… Идучи сюда, я видел много офицеров в разных комнатах Государственной Думы: они просто спрятались сюда… Они боятся за свою жизнь… Они умоляют спасти их… Надо на что-нибудь решиться… На что-то большое, что могло бы произвести впечатление… что дало бы исход… что могло бы вывести из ужасного положения с наименьшими потерями… В этом хаосе, во всем, что делается, надо прежде всего думать о том, чтобы спасти монархию… Без монархии Россия не может жить… Но, видимо, нынешнему государю царствовать больше нельзя… Высочайшее повеление от его лица – уже не повеление: его не исполнят… Если это так, то можем ли мы спокойно и безучастно дожидаться той минуты, когда весь этот революционный сброд начнет сам искать выхода… И сам расправится с монархией… Меж тем это неизбежно будет, если мы выпустим инициативу из наших рук.

Родзянко сказал:

– Я должен был сегодня утром ехать к государю… Но меня не пустили… Они объявили мне, что не пустят поезда, и требовали, чтобы я ехал с Чхеидзе и батальоном солдат…

– Я это знаю, – сказал Гучков. – Поэтому действовать надо иначе… Надо действовать тайно и быстро, никого не спрашивая… ни с кем не советуясь… Если мы сделаем по соглашению с «ними», то это непременно будет наименее выгодно для нас… Надо поставить их перед свершившимся фактом… Надо дать России нового государя… Надо под этим новым знаменем собрать то, что можно собрать… для отпора… Для этого надо действовать быстро и решительно…

– То есть – точнее? Что вы предполагаете сделать?

– Я предполагаю немедленно ехать к государю и привезти отречение в пользу наследника…

Родзянко сказал:

– Рузский телеграфировал мне, что он уже говорил об этом с Государем… Алексеев запросил главнокомандующих фронтами о том же. Ответы ожидаются… [139]

– Я думаю, надо ехать, – сказал Гучков. – Если вы согласны и если вы меня уполномочиваете, я поеду… Но мне бы хотелось, чтобы поехал еще кто-нибудь…

Мы переглянулись. Произошла продолжительная пауза, после которой я сказал:

– Я поеду с вами…

 

* * *

 

Мы обменялись еще всего несколькими словами. Я постарался уточнить: Комитет Государственной Думы признает единственным выходом в данном положении отречение государя императора, поручает нам двоим доложить об этом его величеству и, в случае его согласия, поручает привезти текст отречения в Петроград. Отречение должно произойти в пользу наследника цесаревича Алексея Николаевича. Мы должны ехать вдвоем, в полной тайне.

 

* * *

 

Я отлично понимал, почему я еду. Я чувствовал, что отречение случится неизбежно, и чувствовал, что невозможно поставить государя лицом к лицу с Чхеидзе… Отречение должно быть передано в руки монархистов и ради спасения монархии.

Кроме того, было еще другое соображение. Я знал, что офицеров будут убивать именно за то, что они монархисты, за то, что они захотят исполнить свой долг присяги царствующему императору до конца. Это, конечно, относится к лучшим офицерам. Худшие приспособятся. И вот для этих лучших надо было, чтобы сам государь освободил их от присяги, от обязанности повиноваться ему. Он только один мог спасти настоящих офицеров, которые нужны были как никогда. Я знал, что в случае отречения… революции как бы не будет. Государь отречется от престола по собственному желанию, власть перейдет к регенту, который назначит новое правительство. Государственная Дума, подчинившаяся указу о роспуске и подхватившая власть только потому, что старые министры разбежались, – передаст эту власть новому правительству. Юридически революции не будет.

Я не знал, удастся ли этот план при наличии Гиммеров, Нахамкесов и приказа № 1. Но, во всяком случае, он представлялся мне единственным. Для всякого иного нужна была реальная сила. Нужны были немедленно повинующиеся нам штыки, а таковых-то именно и не было…

 

* * *

 

В пятом часу ночи мы сели с Гучковым в автомобиль, который по мрачной Шпалерной, где нас останавливали какие-то посты и заставы, и по неузнаваемой, чужой Сергиевской довез нас до квартиры Гучкова. Там А. И. набросал несколько слов. Этот текст был составлен слабо, а я совершенно был неспособен его улучшить, ибо все силы были на исходе.

 

Дата: 2019-02-19, просмотров: 215.