Блаженствующий в своей конструкции «Штиpнер»
Поможем в ✍️ написании учебной работы
Поможем с курсовой, контрольной, дипломной, рефератом, отчетом по практике, научно-исследовательской и любой другой работой

 

Мы опять оказались на том же самом месте, на котором мы находились, когда на стр. 19 речь шла о юноше, переходящем в мужа, и на стр. 90 – о монголоподобном кавказце, который превращается в кавказского кавказца и «обретает самого себя». Мы присутствуем, стало быть, при третьем самообретении таинственного индивида, о «тяжкой жизненной борьбе» которого повествует нам святой Макс. Только теперь вся история осталась уже позади нас и ввиду обширности переработанного нами материала мы должны бросить ретроспективный взгляд на гигантский труп загубленного Человека.

Если святой Макс на одной из последующих страниц, успев давно уже позабыть свою историю, утверждает, что «гениальность издавна считается созидательницей новых всемирно-исторических творений» (стр. 214), то мы знаем уже, что, по крайней мере, его историю не могут упрекнуть в этом даже самые злостные его враги, ибо в ней вовсе не фигурируют какие-либо личности, не говоря уже о гениях, а встречаются лишь окаменелые мысли-калеки и уродливые гегелевские оборотни.

Repetitio est mater studiorum[152]. Святой Макс, изложивший всю свою историю «философии или времени» лишь для того, чтобы иметь случай дать несколько беглых этюдов о Гегеле, повторяет в заключение еще раз всю свою единственную историю. Он делает это, однако, с естественно-научным уклоном, преподнося нам важные сведения о «единственном» естествознании; объясняется это тем, что всякий раз, когда «миру» приходится играть у него важную роль, мир тотчас превращается в природу . «Единственное» естествознание начинается сразу же с признания своего бессилия. Оно рассматривает не действительное отношение человека к природе, обусловленное промышленностью и естествознанием, а провозглашает его фантастическое отношение к природе. «Как мало может одолеть человек! Он вынужден предоставить солнцу двигаться по своему пути, морю – катить свои волны, горам – возноситься к небу» (стр. 122). Святой Макс, который, подобно всем святым, любит чудеса, но способен сотворить лишь логическое чудо, недоволен тем, что не может заставить солнце плясать канкан, он сокрушается по поводу того, что не в силах привести море в состояние покоя, он возмущен тем, что вынужден предоставить горам возноситься к небу. Хотя на стр. 124 мир уже к концу древности становится «прозаичным», однако для нашего святого он все еще в высшей степени непрозаичен. Для него все еще движется по своему пути «солнце», а не земля, и его огорчает, что он не может à la Иисус Навин скомандовать: «Солнце, остановись!»{153} На стр. 123 Штирнер открывает, что в конце древности «дух» стал «снова неудержимо бурлить и пениться, потому что внутри него скопились газы » (духи) «и после того как перестал действовать механический толчок , приходящий извне, начали свою удивительную игру химические напряжения , возбуждаемые внутри».

Эта фраза содержит в себе важнейшие данные «единственной» натурфилософии, которая уже на предыдущей странице возвысилась до уразумения, что природа «неодолима» для человека. Мирской физике ничего неизвестно относительно механического толчка, который перестает действовать, – заслуга этого открытия всецело принадлежит единственной физике. Мирская химия не знает «газов», возбуждающих «химические напряжения», да еще «внутри». Газы, входящие в новые соединения, в новые химические отношения, не возбуждают никаких «напряжений», а приводят, в крайнем случае, к падению напряжения, поскольку они переходят в капельно-жидкое агрегатное состояние и при этом сокращают свой объем до величины меньше одной тысячной прежних размеров. Если святой Макс чует «в» своем собственном «нутре» «напряжения», вызванные «газами», то это – в высшей степени «механические толчки», а отнюдь не «химические напряжения»; они производятся химическим превращением известных смесей в другие, – превращением, обусловленным физиологическими причинами; при этом часть составных элементов прежней смеси становится газообразной, поэтому занимает больший объем и, в случае отсутствия свободного пространства, производит вовне «механический толчок» или давление. Что эти несуществующие «химические напряжения» «ведут» чрезвычайно «удивительную игру» «внутри» святого Макса – на сей раз именно в его голове , – «это мы видим по той роли», которую они играют в «единственном» естествознании. Впрочем, было бы желательно, чтобы святой Макс не утаивал дольше от мирских естествоиспытателей, какую бессмыслицу разумеет он под сумасшедшим выражением «химические напряжения», которые к тому же «возбуждаются внутри» (как будто «механический толчок», воздействующий на желудок, тоже не «возбуждает его внутри»).

«Единственное» естествознание было написано только потому, что святой Макс не мог на этот раз приличествующим образом коснуться Древних, не обронив заодно несколько слов о «мире вещей», о природе.

Древние, уверяет нас здесь Штирнер, превращаются к концу древнего мира все сплошь в стоиков, «которых не может вывести из спокойствия никакое крушение мира» (сколько же раз должно происходить это крушение?) (стр. 123). Древние становятся, таким образом, китайцами, которых тоже «не может низвергнуть с небес их покоя никакой непредвиденный случай» (или вымысел)[153] (стр. 90). Jacques le bonhomme серьезно верит даже, что к концу древности «перестал действовать механический толчок, приходящий извне». Насколько это соответствует действительному положению римлян и греков в конце древности, их полнейшей беспочвенности и неуверенности, едва бывшей в состоянии противопоставить «механическому толчку» хоть какой-нибудь остаток vis inertiae[154], – об этом ср. между прочим Лукиана. Могучие механические толчки, которым подверглась римская мировая держава в результате того, что она была разделена между несколькими цезарями вследствие их междоусобных войн, в результате колоссальной концентрации в Риме собственности, особенно земельной, и вызванной этим убыли населения в Италии, в результате натиска гуннов и германцев, – эти толчки, по мнению нашего святого историка, «перестали действовать»; только «химические напряжения», только «газы», «возбуждаемые внутри» христианством, ниспровергли Римскую империю. Великие землетрясения на Западе и на Востоке, похоронившие посредством «механических толчков» сотни тысяч жителей под развалинами городов и, конечно, не оставившие без изменения и сознание людей, по «Штирнеру» тоже, вероятно, «не действовали» или же представляли собой химические напряжения. И «в самом деле » (!) «древняя история заканчивается тем, что Я превратило мир в мою собственность», – чтó доказывается посредством библейского изречения: «Мне» (т.е. Христу) «все вещи переданы отцом»{154}. Здесь, следовательно, Я = Христос. При этом Jacques le bonhomme и на сей раз верит христианину в том, что он мог бы сдвинуть горы с места и т.д., если бы «только захотел». Он провозглашает себя в качестве христианина владыкой мира, а таковым он является только в качестве Христа ; он провозглашает себя «собственником мира». «Тем самым эгоизм одержал первую полную победу, поскольку Я возвысило Себя до положения собственника мира» (стр. 124). Чтобы возвыситься до совершенного христианина, штирнеровскому Я оставалось теперь только довести борьбу до конца, отделаться от духа (чтó ему и удалось еще до того, как возникли горы). «Блаженны нищие духом, ибо их есть царство небесное»{155}. Святой Макс дошел до совершенства по части нищеты духом и даже хвалится этим в своем великом ликовании перед господом.

Нищий духом святой Макс верует в возникшие из разложения древнего мира фантастические газообразования христиан. Древний христианин не имел никакой собственности в этом мире и довольствовался поэтому своей воображаемой небесной собственностью и своим божественным правом на собственность. Вместо того чтобы сделать мир уделом народа, он провозгласил самого себя и свою нищенскую братию «людьми, взятыми в удел» (Первое послание Петра, 2, 9). Христианское представление о мире и есть, по «Штирнеру», тот мир, в который действительно превращается разложившийся мир древности, тогда как это, в лучшем случае, мир фантазий, в который выродился мир древних представлений и в котором христианин может силой веры двигать горы с места, чувствовать себя могущественным и добиваться того, чтобы «механический толчок перестал действовать». Так как люди у «Штирнера» уже не определяются внешним миром, уже не принуждаются механическим толчком потребности к производству, так как вообще механический толчок, а тем самым и половой акт, потерял свое действие, то люди только чудом могли продолжать свое существование. Правда, для немецких фразеров и школьных наставников, наделенных газообразным содержанием в такой же мере, как и «Штирнер», гораздо легче удовлетвориться христианской фантазией о собственности, – что на самом деле означает только собственность христианской фантазии, – чем представить преобразование действительных отношений собственности и производства древнего мира.

Тот самый первобытный христианин, который в воображении Jacques le bonhomme был собственником древнего мира, принадлежал в действительности большей частью миру собственников, был рабом и мог быть продан на торгу. Но «Штирнер», блаженствующий в своей конструкции, продолжает неудержимо ликовать.

 

«Первая собственность, первое великолепие завоевано!» (стр. 124).

 

Таким же способом штирнеровский эгоизм продолжает завоевывать собственность и великолепие, продолжает одерживать «полные победы». В теологическом отношении первобытного христианина к древнему миру дан совершенный прообраз всей его собственности и всего его великолепия.

Эта собственность христианина мотивируется таким образом:

 

«Мир лишился божественности… он стал прозаическим, стал Моей собственностью, которой Я распоряжаюсь, как Мне (т.е. духу) угодно» (стр. 124).

 

Это значит: мир лишился божественности, следовательно он от Моих фантазий освобожден для Моего собственного сознания; он стал прозаическим, следовательно он относится ко мне прозаически и распоряжается Мной по излюбленному им прозаическому способу, отнюдь не так, как угодно Мне. Помимо того что «Штирнер» здесь действительно думает, будто в древности не существовало прозаического мира, будто в мире обитало тогда божественное начало, он фальсифицирует даже христианское представление, которое постоянно оплакивает свое бессилие по отношению к миру и само изображает свою одержанную в фантазии победу над этим миром как лишь идеальную, перенося ее к моменту светопреставления. Лишь тогда, когда реальная мирская власть наложила свою руку на христианство и начала его эксплуатировать, христианство, переставшее, конечно, после этого быть оторванным от мира, могло вообразить себя собственником мира. Святой Макс ставит христианина в такое же ложное отношение к древнему миру, в какое он ставит юношу к «миру ребенка»; он ставит эгоиста в такое же отношение к миру христианина, в каком муж находится к миру юноши.

Христианину только и остается теперь как можно скорее превратиться в нищего духом и познать мир духа во всей его суетности – точно так же, как он это сделал с миром вещей, – чтобы иметь возможность «распоряжаться, как ему угодно» и миром духа, благодаря чему он и становится совершенным христианином, эгоистом. Отношение христианина к древнему миру служит, следовательно, образцом для отношения эгоиста к новому миру. Подготовка к этой духовной нищете и составляла содержание «почти двухтысячелетней» жизни – жизни, главные эпохи которой имеют, конечно, место только в Германии.

 

«После ряда превращений святой дух с течением времени стал абсолютной идеей, которая опять-таки в многообразных преломлениях разбилась на различные идеи любви к людям, гражданской добродетели, разумности и т.д.» (стр. 125, 126).

 

Немецкий домосед снова ставит все на голову. Идеи любви к людям и т.д. – эти уже совершенно стершиеся монеты, особенно благодаря их усиленному обращению в XVIII веке, – превратились у Гегеля в сублимат абсолютной идеи, но и после того, как они подверглись этой перечеканке, им так же мало удалось получить хождение за границей, как и прусским бумажным деньгам.

Вполне последовательный, уже многократно повторенный Штирнером вывод из его взгляда на историю гласит следующее: «Понятиям должна всюду принадлежать решающая роль, понятия должны регулировать жизнь, понятия должны господствовать. Это – религиозный мир, которому Гегель дал систематическое выражение» (стр. 126) и который наш добродушный простак принимает за действительный мир с такой доверчивостью, что на следующей стр. 127 он изрекает: «Теперь в мире господствует один только дух». Утвердившись в этом мире иллюзий, он может даже (стр. 128) построить «алтарь», а потом «вокруг этого алтаря» «воздвигнуть церковь», – церковь, «стены» которой шагают вперед, «двигаются все дальше». «За короткое время эта церковь охватывает всю землю»; Он, Единственный, и Шелига, слуга его, находятся вне церкви, «бродят вокруг ее стен, и вот они отброшены к самому краю»; «вопя от мучительного голода», святой Макс взывает к своему слуге: «Еще один шаг, и мир Святого победил». Но тут Шелига внезапно «погружается » «в крайнюю бездну», лежащую над ним, – литературное чудо! Ибо, поскольку земля есть шар, а церковь охватила уже всю землю, – постольку бездна может простираться только над Шелигой. Так, наперекор закону тяжести, возносится он на небо задом и воздает таким образом честь «единственному» естествознанию, – это для него тем легче, что, согласно стр. 126, «природа вещи и понятие отношения» безразличны для «Штирнера» и «не руководят им в его рассуждениях или выводах», да к тому же и «взаимоотношение, в какое» Шелига «вступил» с тяжестью, «само является единственным в силу единственности», присущей Шелиге, и нисколько не «зависит» от природы тяжести или от того, под какую «рубрику подводят» это отношение «другие», например естествоиспытатели. И, наконец, «Штирнер» убедительно просит нас «не отделять действие» Шелиги «от действительного» Шелиги «и не оценивать его с человеческой точки зрения».

Устроив таким образом своему верному слуге приличное местечко на небе, святой Макс переходит к своим собственным страстям. На стр. 95 он открыл, что даже «виселица» окрашена в «цвет святости»; человек «содрогается при прикосновении к ней, в ней есть что-то жуткое, т.е. чуждое, не-свое». Чтобы преодолеть эту чуждость виселицы, он превращает ее в свою собственную виселицу, а это он может сделать, только повесившись на ней. И эту последнюю жертву эгоизму приносит лев из колена Иуды{156}. Святой Христос дает пригвоздить себя к кресту не для спасения креста, а для спасения людей от их нечестивости; нечестивый христианин сам вешается на виселице, чтобы спасти виселицу от святости или самого себя – от чуждости, воплотившейся в виселице.

 

— — —

 

«Первое великолепие, первая собственность завоевана, первая полная победа одержана!» Святой воин одолел теперь историю, он превратил ее в мысли, в чистые мысли, – которые представляют собой не что иное, как мысли, – и в конце времен ему противостоит рать, состоящая из одних только мыслей. И вот он, святой Макс, взваливший теперь себе на спину свою «виселицу», как осел – крест, и его слуга Шелига, встреченный на небе пинками и вернувшийся с поникшей головой к своему господину, – оба они выступают в поход против этой рати мыслей или, вернее, лишь против ореола святости, каким эти мысли окружены. На этот раз борьбу со Святым берет на себя Санчо Панса, преисполненный назидательных сентенций, правил и изречений, а Дон Кихот играет роль его послушного и верного слуги. Честный Санчо сражается так же храбро, как некогда caballero Manchego[155], и, подобно последнему, не раз принимает стадо монгольских баранов за рой призраков. Дородная Мариторнес превратилась «с течением времени, после ряда превращений и многообразных преломлений», в целомудренную берлинскую белошвейку[156], погибающую от бледной немочи, что и вдохновило святого Санчо написать элегию, которая убедила всех референдариев и гвардейских лейтенантов в правильности слов Рабле, что для освобождающего мир «воина первое оружие, это – гульфик штанов»{157}.

Героические подвиги Санчо Пансы заключаются в том, что он познает всю вражескую рать мыслей в ее ничтожестве и суетности. Все его великое деяние не выходит за пределы познания, которое до скончания века оставляет существующее положение вещей незатронутым, изменяя только свое представление – да и то не о вещах, а о философских фразах по поводу вещей.

Итак, после того как перед нами прошли Древние в виде ребенка, негра, негроподобных кавказцев, животного, католиков, английской философии, необразованных, не-гегельянцев, мира вещей, реализма, а затем прошли Новые в виде юноши, монгола, монголоподобных кавказцев, Человека, протестантов, немецкой философии, образованных, гегельянцев, мира мыслей, идеализма, – после того, как совершилось все, что было постановлено от века в совете стражей, времена, наконец, исполнились. Отрицательное единство обоих начал, уже выступившее в виде мужа, кавказца, кавказского кавказца, совершенного христианина, в рабьем облике, видимое «в тусклом зеркале, гадательно» (Первое послание к коринфянам, 13, 12), – это отрицательное единство, исполненное мощи и величия, может теперь, после страстей и смерти Штирнера на виселице и после вознесения Шелиги, появиться на небе, воссияв в облаках во всем блеске своей славы{158} и вернувшись к своему первоначальному простейшему наречению именами. «И вот сказано»: чтó прежде фигурировало как «Некто» (ср. «Экономия Ветхого завета»), то теперь стало «Я » – отрицательным единством реализма и идеализма, мира вещей и мира духа. Это единство реализма и идеализма называется у Шеллинга «индифференцией», или по-берлински «Jleichjiltigkeit»[157]; у Гегеля оно становится отрицательным единством, в котором сняты оба момента. Святой Макс, которому, как это подобает настоящему немецкому спекулятивному философу, все еще не дает спать «единство противоположностей», не довольствуется этим, он хочет видеть это единство в каком-нибудь «индивиде во плоти», в «целостном человеке», в чем ему заранее помог Фейербах в «Anekdota»{159} и в своей «Философии будущего». Это штирнеровское «Я», приход которого знаменует собой конец существовавшего до сих пор мира, есть, таким образом, не «индивид во плоти», а сконструированная по гегелевскому методу, подкрепленному с помощью приложений, категория, с дальнейшими «блошиными прыжками» которой мы познакомимся в «Новом завете». А пока отметим еще только, что это Я в конечном итоге находит свое осуществление потому, что оно совершенно так же строит себе иллюзии о мире христианина, как христианин – о мире вещей. Подобно тому, как христианин присваивает себе мир вещей, «вбивая себе в голову» всякий фантастический вздор по поводу него, – так и «Я» присваивает себе христианский мир, мир мыслей, посредством целого ряда фантастических представлений о нем. То, что христианин воображает о своем отношении к миру, «Штирнер» принимает на веру, находит превосходным и добродушно проделывает вслед за ним.

 

«Ибо мы признаем, что человек оправдывается верою, независимо от дел » (Послание к римлянам, 3, 28).

 

Гегель , для которого новый мир тоже превратился в мир абстрактных мыслей, определяет задачу философа нового времени, в его противоположности философу древности, следующим образом: если Древние должны были освободиться от «естественного сознания», «очистить индивида от непосредственного, чувственного способа жизни и превратить его в мыслимую и мыслящую субстанцию» (в дух), – то новая философия должна «упразднить твердые, определенные, неподвижные мысли». Это, – прибавляет он, – и делает «диалектика» («Феноменология», стр. 26, 27). «Штирнер» отличается от Гегеля тем, что осуществляет то же самое без помощи диалектики.

 

Свободные

 

Какое отношение имеют ко всему этому «свободные», – разъясняется в «Экономии Ветхого завета». Мы не несем ответственности за то, что Я, к которому мы уже подошли было вплотную, опять уходит от нас в туманную даль. И вообще не наша вина, что мы не перешли к Я сразу же – на странице 20 «Книги».

 

А. Политический либерализм

 

Ключом к критике, которой подвергают либерализм святой Макс и его предшественники, является история немецкой буржуазии. Остановимся на некоторых моментах этой истории, начиная с французской революции.

Состояние Германии в конце прошлого века полностью отражается в кантовской «Критике практического разума»{160}. В то время как французская буржуазия посредством колоссальнейшей из известных в истории революций достигла господства и завоевала европейский континент, в то время как политически уже эмансипированная английская буржуазия революционизировала промышленность и подчинила себе Индию политически, а весь остальной мир коммерчески, – в это время бессильные немецкие бюргеры дошли только до «доброй воли». Кант успокоился на одной лишь «доброй воле», даже если она остается совершенно безрезультатной, и перенес осуществление этой доброй воли, гармонию между ней и потребностями и влечениями индивидов, в потусторонний мир . Эта добрая воля Канта вполне соответствует бессилию, придавленности и убожеству немецких бюргеров, мелочные интересы которых никогда не были способны развиться до общих, национальных интересов класса и которые поэтому постоянно эксплуатировались буржуазией всех остальных наций. Этим мелочным местным интересам соответствовала, с одной стороны, действительная местная и провинциальная ограниченность немецких бюргеров, а с другой – их космополитическое чванство. Вообще со времени реформации немецкое развитие приняло совершенно мелкобуржуазный характер. Старое феодальное дворянство было большей частью уничтожено в крестьянских войнах; остались либо имперские мелкие князьки, которые постепенно добыли себе некоторую независимость и подражали абсолютной монархии в крошечном и захолустном масштабе, либо мелкие помещики, которые, спустив свои последние крохи при маленьких дворах, жили затем на доходы от маленьких должностей в маленьких армиях и правительственных канцеляриях, – либо, наконец, захолустные юнкеры, образ жизни которых считал бы для себя постыдным самый скромный английский сквайр или французский gentilhomme de province[158]. Земледелие велось способом, который не был ни парцелляцией, ни крупным производством и который, несмотря на сохранившуюся крепостную зависимость и барщину, никогда не мог побуждать крестьян к эмансипации, – как потому, что самый этот способ хозяйства не допускал образования активно-революционного класса, так и ввиду отсутствия соответствующей такому крестьянству революционной буржуазии.

Что касается бюргеров, то мы можем отметить здесь только некоторые характерные моменты. Характерно, что полотняная мануфактура, т.е. промышленность, имевшая своей основой самопрялку и ручной ткацкий станок, приобрела в Германии некоторое значение как раз к тому времени, когда в Англии эти неуклюжие инструменты уже вытеснялись машинами. Особенно знаменательны взаимоотношения Германии с Голландией . Голландия – единственная часть Ганзы{161}, достигшая коммерческого значения, – отделилась, отрезав Германию, за исключением только двух портов (Гамбург и Бремен), от мировой торговли, и стала с тех пор господствовать над всей немецкой торговлей. Немецкие бюргеры были слишком бессильны, чтобы ограничить эксплуатацию со стороны голландцев. Буржуазия маленькой Голландии, с ее развитыми классовыми интересами, была могущественнее, чем гораздо более многочисленные немецкие бюргеры с характерным для них отсутствием общих интересов и с их раздробленными мелочными интересами. Раздробленности интересов соответствовала и раздробленность политической организации – мелкие княжества и вольные имперские города. Откуда могла взяться политическая концентрация в стране, в которой отсутствовали все экономические условия этой концентрации? Бессилие каждой отдельной области жизни (здесь нельзя говорить ни о сословиях, ни о классах, а в крайнем случае лишь о бывших сословиях и неродившихся классах) не позволяло ни одной из них завоевать исключительное господство. Неизбежным следствием было то, что в эпоху абсолютной монархии, проявившейся здесь в самой уродливой, полупатриархальной форме, та особая область, которой в силу разделения труда досталось управление публичными интересами, приобрела чрезмерную независимость, еще более усилившуюся в современной бюрократии. Государство конституировалось, таким образом, в мнимо самостоятельную силу, и это положение, которое в других странах было преходящим (переходной ступенью), сохранилось в Германии до сих пор. Этим положением государства объясняется также нигде больше не встречающийся добропорядочный чиновничий образ мыслей и все иллюзии насчет государства, имеющие хождение в Германии; этим объясняется также и мнимая независимость немецких теоретиков от бюргеров – кажущееся противоречие между формой, в которой эти теоретики выражают интересы бюргеров, и самими этими интересами.

Характерную форму, которую принял в Германии основанный на действительных классовых интересах французский либерализм, мы находим опять-таки у Канта. Ни он, ни немецкие бюргеры, приукрашивающим выразителем интересов которых он был, не замечали, что в основе этих теоретических мыслей буржуазии лежали материальные интересы и воля , обусловленная и определенная материальными производственными отношениями; поэтому Кант отделил это теоретическое выражение от выраженных в нем интересов, превратил материально мотивированные определения воли французской буржуазии в чистые самоопределения «свободной воли », воли в себе и для себя, человеческой воли, и сделал из нее таким образом чисто идеологические определения понятий и моральные постулаты. Немецкие мелкие буржуа отшатнулись поэтому в ужасе от практики этого энергичного буржуазного либерализма, лишь только он проявился как в господстве террора, так и в бесстыдной буржуазной наживе.

При господстве Наполеона немецкие бюргеры еще в большей степени предавались своим мелким делишкам и великим иллюзиям. О мелкоторгашеском духе, господствовавшем тогда в Германии, святой Санчо может прочесть, между прочим, у Жан Поля, – если называть только беллетристические источники, единственно доступные ему. Немецкие бюргеры, которые ругали Наполеона за то, что он заставлял их пить цикорий{162} и нарушал их покой военными постоями и рекрутскими наборами, все свое моральное негодование изливали на Наполеона, а все свое восхищение – на Англию; а между тем Наполеон, очистивший немецкие авгиевы конюшни и устроивший цивилизованные пути сообщения, оказал им величайшую услугу, англичане же только ждали удобного случая, чтобы начать их эксплуатировать à tort et à travers[159]. Тот же мелкобуржуазный дух проявили немецкие князья, вообразившие, что они ведут борьбу за принцип легитимизма и борются против революции, тогда как на деле они были только оплаченными ландскнехтами английской буржуазии. В атмосфере этих всеобщих иллюзий было вполне в порядке вещей, что привилегированные по части иллюзий сословия – идеологи, школьные наставники, студенты, члены «Тугендбунда»{163} – задавали тон, выражая всеобщую мечтательность и отсутствие интересов в подобающей им высокопарной форме.

Июльская революция[160], – мы отмечаем только важнейшие пункты и поэтому пропускаем промежуточную стадию, – навязала немцам извне политические формы, соответствующие развитой буржуазии. Так как немецкие экономические отношения еще далеко не достигли той ступени развития, которой соответствовали эти политические формы, то бюргеры приняли их только как абстрактные идеи, как принципы в себе и для себя, как благочестивые пожелания и фразы, как кантовские самоопределения воли и людей, какими они должны быть. Они отнеслись поэтому к этим формам гораздо более нравственно и бескорыстно, чем другие нации, т.е. они проявили в высшей степени своеобразную ограниченность и не добились успеха ни в одном из своих устремлений.

В конце концов, все усиливавшаяся конкуренция заграницы и всемирные сношения, – Германия все менее и менее могла оставаться в стороне от последних, – сплотили распыленные местные интересы немцев в некоторую общность. Немецкие бюргеры стали, особенно с 1840 г., подумывать о том, как обеспечить эти общие интересы; они сделались националистами и либералами и стали требовать покровительственных пошлин и конституций. Они, таким образом, дошли теперь до той приблизительно ступени, на которой французская буржуазия находилась в 1789 году.

Если, подобно берлинским идеологам, судить о либерализме и государстве, оставаясь в пределах немецких местных впечатлений, или же ограничиваться только критикой немецко-бюргерских иллюзий о либерализме, вместо того чтобы понять его в связи с действительными интересами, из которых он произошел и вместе с которыми он только и существует в действительности, – то, разумеется, придешь к самым нелепым выводам, какие только возможны. Этот немецкий либерализм, каким он проявлял себя вплоть до самого последнего времени, представляет собой, как мы видели, уже в своей популярной форме пустую мечтательность, идеологическое отражение действительного либерализма. Как легко в таком случае целиком превратить его содержание в философию, в чистые определения понятий, в «познание разума»! А если, к несчастью, даже и этот пропитавшийся бюргерским духом либерализм знаешь только в том заоблачном виде, который придали ему Гегель и находящиеся всецело под его влиянием школьные наставники, то непременно придешь к выводам, относящимся исключительно к области Святого. Мы это сейчас увидим на печальном примере Санчо.

«В последнее время» в активных кругах «так много говорили» о господстве буржуа, «что не приходится удивляться, если весть об этом», хотя бы уже через посредство переведенного берлинцем Булем Л. Блана{164} и т.д., «проникла и в Берлин» и привлекла там внимание благодушных школьных наставников (Виганд, стр. 190). Нельзя, однако, сказать, чтобы «Штирнер» в своем методе присвоения ходячих представлений «выработал себе особенно плодотворный и выгодный прием» (Виганд, там же), – это уже стало видно из того, как он использовал Гегеля, и еще яснее станет из дальнейшего.

От нашего школьного наставника не ускользнуло, что в последнее время либералы были отождествлены с буржуа. Но так как святой Макс отождествляет буржуа с добрыми бюргерами, с мелкими немецкими бюргерами, то он не понимает действительного смысла фразы, которую он знает только из чужих уст, того ее смысла, который был высказан всеми компетентными авторами; т.е. он не видит, что либеральные фразы являются идеалистическим выражением реальных интересов буржуазии, а полагает, наоборот, что конечная цель буржуа, это – стать совершенным либералом, гражданином государства. Для Макса не bourgeois есть истина citoyen, а, наоборот, citoyen – истина bourgeois. Это столь же святое, сколь и немецкое понимание доходит до того, что на стр. 130 «гражданственность» (читай: господство буржуазии) превращается в «мысль, одну только мысль», а «государство» выступает в роли «истинного человека», который в «Правах человека» наделяет каждого отдельного буржуа правами «Человека», дает ему истинное освящение. И все это проделывается после того, как иллюзии о государстве и правах человека уже были в достаточной мере вскрыты в «Deutsch-Französische Jahrbücher»[161] – факт, который святой Макс отмечает, наконец, в своем «Апологетическом комментарии» anno[162] 1845. Поэтому он и может превратить буржуа, – отделив буржуа, как либерала, от него же, как эмпирического буржуа, – в святого либерала, подобно тому как государство он превращает в «Святое», а отношение буржуа к современному государству – в святое отношение, в культ (стр. 131), – этим в сущности он и заканчивает свою критику политического либерализма. Он превратил политический либерализм в «Святое»[163].

Мы приведем здесь несколько примеров того, как святой Макс разукрашивает эту свою собственность историческими арабесками. Для этого он использует французскую революцию, относительно которой его маклер по делам истории, святой Бруно, снабдил его кое-какими данными, согласно заключенному между ними соглашеньицу о поставке.

Посредством нескольких слов, заимствованных у Байи и взятых опять-таки из «Мемуаров» святого Бруно{165}, делается заявление, что «те, кто были до тех пор подданными, приходят» благодаря созыву генеральных штатов «к сознанию того, что они – собственники» (стр. 132). Как раз наоборот, mon brave[164]! Те, кто были до тех пор только собственниками, проявляют теперь своими делами сознание того, что они больше не подданные, – сознание, которое было достигнуто уже давно, например в лице физиократов, а в полемической форме против буржуа – у Ленге («Теория гражданских законов», 1767), у Мерсье, у Мабли и вообще в сочинениях против физиократов. Эта мысль была тотчас же понята и в начале революции, – например Бриссо, Фоше, Маратом, в «Cercle social»{166} и всеми демократическими противниками Лафайета. Если бы святой Макс понял дело так, как оно происходило независимо от его маклера по делам истории[165], то он не стал бы удивляться, что «слова Байи ведь звучат так, [словно отныне каждый стал собственником…»]

…[и что буржуа… выражают… господства собственников… что ныне собственники стали буржуазией par excellence[166]]{167}

 

[…] «Уже 8 июля заявление епископа Отёнского[167] и Барера уничтожило видимость того, что Каждый, Отдельный имеет значение в законодательстве; оно показало полное бессилие избирателей; большинство депутатов стало хозяином положения».

 

«Заявление епископа Отёнского и Барера» является предложением , которое первый из них внес 4 (а не 8) июля и с которым Барер не имел ничего общего, кроме того, что он поддержал его 8 июля вместе со многими другими{168}. Оно было принято 9 июля, поэтому совершенно непонятно, почему святой Макс говорит о 8 июля. Это предложение отнюдь не «уничтожило» «видимости того, что Каждый , Отдельный имеет значение» и т.д. – напротив, оно уничтожило обязательную силу переданных депутатам наказов, то есть влияние и «значение» не «Каждого, Отдельного», а 177 феодальных bailliages и 431 divisions des ordres{169}; принятием этого предложения Собрание лишило Генеральные штаты их старого феодального характера. Впрочем, в то время речь шла не о правильной теории народного представительства, а о весьма практических, неотложных вопросах. Армия Брольи держала Париж под постоянной угрозой и с каждым днем подходила все ближе; столица была в крайнем волнении; прошло едва две недели после jeu-de-paume и lit-de-justice{170}; двор интриговал вместе с массой дворянства и духовенства против Национального собрания; наконец, в большинстве провинций вследствие существовавших еще в них феодальных таможенных пошлин и в результате феодального характера всего сельского хозяйства царил голод и давала себя знать большая нехватка денег. В этот момент было необходимо, заявил сам Талейран, assemblée essentiellement active[168], в то время как наказы дворян и прочей реакции давали двору возможность объявить недействительным решение Собрания, ссылаясь на избирателей. Приняв предложение Талейрана, Собрание объявите себя независимым, узурпировало власть, которая ему была необходима, что естественно, в области политики могло произойти лишь в рамках политических форм и при использовании существующих теорий Руссо и т.д. (сравни «Le Point du jour», 1789, № 15 и 17, издаваемый Барером де Вьёзак). Национальное собрание вынуждено было сделать этот шаг, ибо многочисленная масса, стоявшая за ним, толкала его вперед. Благодаря этому оно, таким образом, отнюдь не сделалось «совершенно эгоистичной Палатой, оторвавшейся от пуповины и не знавшей пощады», напротив, оно впервые стало действительным органом огромной массы французов, которая в противном случае его бы уничтожила, как это и случилось позднее с «совершенно эгоистическими» депутатами, «отрывавшимися от пуповины». Но святой Макс при посредстве своего маклера по делам истории[169] видит в этом решение только теоретического вопроса; он рассматривает Учредительное собрание, за шесть дней до штурма Бастилии, как собор отцов церкви, которые спорят относительно какого-то места в догматах! Впрочем, вопрос о «значении Каждого, Отдельного» может возникнуть лишь в демократически избранном представительстве, и во время революции он был поставлен лишь в Конвенте, по столь же эмпирическим причинам, как в данном случае вопрос о наказах. Вопрос, который Учредительное собрание разрешило также и теоретически, – это различие между представительством господствующего класса и представительством господствующих сословий и это политическое господство буржуазного класса было обусловлено положением каждого Отдельного, и, следовательно, тогдашними производственными отношениями. Представительство является совершенно специфическим продуктом современного буржуазного общества, которое столь же трудно отделить от него, как и современного отдельного индивида.

Подобно тому как святой Макс считает 177 bailliages и 143 divisions des ordres «Отдельными», так же он видит затем в абсолютном монархе и его саr tel est notre plaisir[170] господство «Отдельного» в противоположность конституционному монарху, «господству призрака» (стр. 141), а в дворянине, члене цеха снова «Отдельного» в противоположность гражданину государства (стр. 137).

 

«Революция была направлена не против Существующего , а против этого существующего, против этого определенного состояния » (стр. 145){171}.

 

Следовательно, не против существующей системы земельной собственности, налогов, таможенных пошлин, препятствующих торговле на каждом шагу и…

[… «Штирнер» думает, что «„для добрых бюргеров“] безразлично, [кто защищает их] и их принципы, – абсолютный ли король или конституционный, или же республика и т.д.» – Для «добрых бюргеров», мирно распивающих светлое пиво в каком-нибудь берлинском погребке, это несомненно «безразлично»; но для исторических буржуа это далеко не все равно. «Добрый бюргер» «Штирнер» здесь опять воображает, – как он это делает на протяжении всего данного отдела, – что французские, американские и английские буржуа, это – добрые берлинские филистеры, завсегдатаи пивных. Вышеприведенная фраза, если перевести ее с языка политических иллюзий на понятный человеческий язык, означает: для буржуа, мол, «безразлично», господствуют ли они безраздельно или же их политическая и экономическая власть ограничивается другими классами. Святой Макс думает, что абсолютный король и вообще кто угодно мог бы защищать буржуазию так же успешно, как она сама защищает себя. И даже «ее принципы», состоящие в том, чтобы подчинить государственную власть правилу «chacun pour soi, chacun chez soi»[171] и эксплуатировать ее для этой цели, – даже и эти «принципы» мог бы защищать «абсолютный король»! Пусть святой Макс назовет нам такую страну, где при развитой торговле и промышленности, при сильной конкуренции, буржуа поручают защиту своих интересов «абсолютному королю».

Превратив таким образом исторических буржуа в лишенных истории немецких филистеров, «Штирнер» может, конечно, не знать никаких других буржуа, кроме «благодушных бюргеров и честных чиновников» (!!) – два призрака, которые смеют появляться только на «святой» немецкой земле, – и может объединить их в один класс «послушных слуг» (стр. 139). Пусть он хоть раз присмотрится к этим послушным слугам на биржах Лондона, Манчестера, Нью-Йорка и Парижа. Так как святой Макс сел на своего конька, то он может делать все the whole hog[172] и, поверив на слово ограниченному теоретику из «21 листа», что «либерализм есть познание разума в применении к нашим существующим отношениям»{172} – заявить, что «либералы, это – ревнители разума». Из этих […] фраз видно, до какой степени немцы еще не избавились от своих первоначальных иллюзий о либерализме. «Авраам сверх надежды поверил с надеждою… потому его вера и вменилась ему в праведность» (Послание к римлянам, 4, 18 и 22).

 

«Государство платит хорошо, дабы его добрые граждане могли безнаказанно платить плохо; оно обеспечивает себя слугами, из которых образует силу для охраны добрых граждан – полицию, посредством хорошей оплаты; и добрые граждане охотно платят государству высокие налоги, чтобы уплачивать тем меньшие суммы своим рабочим» (стр. 152).

 

На самом же деле: буржуа хорошо оплачивают свое государство и заставляют нацию оплачивать последнее, чтобы иметь возможность безнаказанно платить плохо; хорошей платой они обеспечивают себе в лице государственных служащих силу, которая их охраняет, – полицию; они охотно платят и заставляют нацию платить высокие налоги, чтобы иметь возможность безнаказанно перелагать уплачиваемые ими суммы на рабочих в виде дани (в виде вычета из заработной платы). «Штирнер» делает здесь новое экономическое открытие, что заработная плата, это – дань, налог, уплачиваемый буржуазией пролетариату; между тем как другие, обыкновенные экономисты считают налоги данью, которую пролетариат платит буржуазии.

От святого бюргерства наш святой отец церкви переходит теперь к штирнеровскому «единственному» пролетариату (стр. 148). Последний состоит из «мошенников, проституток, воров, разбойников и убийц, игроков, неимущих людей без определенных занятий и легкомысленных субъектов» (там же). Они составляют «опасный пролетариат» и в одно мгновение сводятся «Штирнером» к «отдельным крикунам», а потом, наконец, к «бродягам», законченным выражением которых являются «духовные бродяги», которые не «держатся в рамках умеренного образа мысли». … «Такой широкий смысл имеет так называемый пролетариат, или» (per appos.[173]) «пауперизм!» (стр. 159).

На стр. 151 «наоборот, государство высасывает все соки» из пролетариата. Выходит, что весь пролетариат состоит из разорившихся буржуа и разорившихся пролетариев, из коллекции босяков , которые существовали во все времена и массовое существование которых после падения средневекового строя предшествовало массовому образованию обыкновенного пролетариата, как святой Макс мог бы убедиться в этом из английского и французского законодательства и из соответствующей литературы. Наш святой имеет о пролетариате совершенно такое же представление, какое имеют о нем «добрые благодушные бюргеры» и, в особенности, «честные чиновники». Он также остается верен себе, отождествляя пролетариат с пауперизмом, между тем как на самом деле пауперизм означает то положение, какое занимает лишь разоренный пролетариат, ту последнюю ступень, до которой опускается обессилевший под натиском буржуазии пролетарий, – только такой лишившийся уже всякой энергии пролетарий становится паупером. Ср. Сисмонди, Уэйд{173} и т.д. «Штирнер» и его братия могут, например, при известных условиях сойти в глазах пролетария за пауперов, но уже никак не за пролетариев.

Таковы «собственные» представления святого Макса о буржуазии и пролетариате. Но так как он с этими иллюзиями насчет либерализма добрых бюргеров и бродяг ни к чему, конечно, не приходит, – то для того, чтобы перейти к коммунизму, он вынужден привлечь к делу действительных, обыкновенных буржуа и пролетариев, в той мере, в какой он знает о них понаслышке. Это происходит на стр. 151 и 152, где люмпен-пролетариат превращается в «рабочих», в обыкновенных пролетариев, а буржуа «с течением времени» проделывают «подчас» ряд «всевозможных превращений» и «многообразных преломлений». В одной строке мы читаем: «Имущие господствуют », это – обыкновенные буржуа; шестью строками ниже говорится: «Буржуа есть то, что он есть, по милости государства», это – святые буржуа; еще шестью строками ниже: «Государство есть status[174] буржуазии» – речь идет об обыкновенных буржуа; а затем следует объяснение: «государство передает имущим» «их имущество в ленное владение», так что «деньги и добро» «капиталистов», это – «государственное добро», переданное государством в «ленное владение»; речь идет, стало быть, о святых буржуа. Под конец это всесильное государство превращается снова в «государство имущих», т.е. обыкновенных буржуа, с чем и согласуется одно из дальнейших мест: «Благодаря революции буржуазия стала всесильна  » (стр. 156). Эти «терзающие душу» и «ужасные» противоречия даже святому Максу не удалось бы состряпать, – он, по крайней мере, никогда не посмел бы их обнародовать, – если бы ему не пришло на помощь немецкое слово «бюргер», которое он по желанию может толковать то как «citoyen», то как «bourgeois», то как немецкий «добрый бюргер».

Прежде чем идти дальше, мы должны еще отметить два великих политико-экономических открытия, которые наш простак «взлелеял» «в глубине души» и которые имеют с описанной на стр. 17 «радостью юноши» ту общую черту, что тоже являются «чистыми мыслями».

На стр. 150 все зло существующих социальных отношений сводится к тому, что «бюргеры и рабочие верят в „истину“ денег». Jacques le bonhomme воображает, что во власти «бюргеров» и «рабочих», рассеянных по всем цивилизованным странам мира, – вдруг, в один прекрасный день, запротоколировать, что они «не верят» в «истину денег»; он убежден даже, что если бы эта бессмыслица была возможна, то этим было бы что-то достигнуто. Он верит, что любой берлинский литератор может с такой же легкостью упразднить «истину денег», с какой он упраздняет в своей голове «истину» бога или гегелевской философии. Что деньги представляют собой необходимый продукт определенных отношений производства и общения и остаются «истиной», пока эти отношения существуют, – это, конечно, совершенно не касается такого святого мужа, как святой Макс, который поднимает очи горé, а к грешному миру поворачивается своим грешным задом.

Второе открытие делается на стр. 152, – заключается оно в том, что «рабочий не может использовать свой труд» потому, что «попадает в руки» «к тем, кто» получил «в ленное владение» «какое-нибудь государственное имущество». Это – лишь дальнейшее разъяснение уже цитированного выше положения со стр. 151, что государство высасывает из рабочего все соки. При этом каждый тотчас же «выдвигает» «весьма простое рассуждение» (если «Штирнер» этого не делает, то этому не «приходится удивляться»): как же это случилось, что государство не предоставило также и «рабочим» какое-нибудь «государственное имущество» в «ленное владение»? Если бы святой Макс поставил себе этот вопрос, он вероятно обошелся бы без своей конструкции «святого» бюргерства, потому что тогда ему неизбежно бросилось бы в глаза, в каком отношении находятся имущие к современному государству.

Через противоположность буржуазии и пролетариата – это знает даже «Штирнер» – приходят к коммунизму. Но каким образом к этому приходят, знает только «Штирнер».

 

«Рабочие имеют в своих руках огромнейшую силу… им стоит только прекратить работу и усмотреть в том, что ими сработано, свою собственность и предмет своего потребления. В этом смысл вспыхивающих то здесь, то там рабочих волнений» (стр. 153).

 

Рабочие волнения, которые вызвали еще при византийском императоре Зеноне особый закон (Zeno, de novis operibus constitutio[175]), которые «вспыхнули» в XIV веке в виде Жакерии и восстания Уота Тайлера, в 1518 г. – в evil May-day{174} в Лондоне, в 1549 г. – в виде большого восстания кожевника Кета, а затем привели к изданию 15-го акта 2-го и 3-го года царствования Эдуарда VI и целого ряда подобных же парламентских актов; волнения, которые вскоре вслед за тем, в 1640 г. и 1659 г. (восемь восстаний в течение одного года), произошли в Париже и уже с XIV века были, очевидно, не редкостью во Франции и в Англии, судя по законодательству того времени; та постоянная война, которую с 1770 г. в Англии, а со времени революции и во Франции, рабочие силой и хитростью ведут против буржуазии, – все это существует для святого Макса только «то здесь, то там», в Силезии, Познани, Магдебурге и Берлине, «как сообщают немецкие газеты».

То, чтó сработано, как воображает Jacques le bonhomme, продолжало бы в качестве предмета «усмотрения» и «потребления» существовать и воспроизводиться, даже если бы производители «прекратили работу».

Как и выше, в вопросе о деньгах, наш добрый бюргер опять превращает здесь «рабочих», рассеянных по всему цивилизованному миру, в замкнутое общество, которому стóит только принять известное решение, чтобы избавиться от всех затруднений. Святой Макс не знает, конечно, что только с 1830 г. в Англии было сделано по меньшей мере пятьдесят попыток, и сейчас делается еще одна, охватить всех рабочих, хотя бы одной только Англии, единой ассоциацией и что успешному осуществлению всех этих планов мешали в высшей степени эмпирические причины. Он не знает, что даже меньшинство рабочих, если оно объединяется для прекращения работы, очень скоро оказывается вынужденным к революционным выступлениям, – факт, о котором он мог бы узнать из английского восстания 1842 г. и из еще более раннего уэльсского восстания 1839 г., когда революционное возбуждение среди рабочих впервые нашло свое полное выражение в «священном месяце», провозглашенном одновременно со всенародным вооружением{175}. Здесь мы опять видим, как святой Макс постоянно старается навязать людям свою бессмыслицу в качестве «глубочайшего смысла» исторических фактов (это ему удается разве лишь по отношению к его безличным «некто») – исторических фактов, «которым он подсовывает свой смысл и которые, таким образом, неизбежно должны были привести к бессмыслице» (Виганд, стр. 194). Впрочем, ни одному пролетарию не придет в голову обращаться к святому Максу с вопросом о «смысле» пролетарского движения или за советом, как действовать в настоящий момент против буржуазии.

Совершив этот великий поход, наш святой Санчо возвращается к своей Мариторнес и оглушительно трубит:

 

«Государство основано на рабстве труда . Если труд освободится , государство погибло» (стр. 153).

 

Современное государство, господство буржуазии, основано на свободе труда . Ведь святой Макс сам – и не раз, но в каком карикатурном виде! – заимствовал из «Deutsch-Französische Jahrbücher» ту истину, что вместе со свободой религии, государства, мышления и т.д., а значит «подчас» «точно так же» «пожалуй» и труда , – освобождаюсь не Я, а лишь кто-то из моих поработителей. Свобода труда есть свободная конкуренция рабочих между собой. Святому Максу жестоко не везет как во всех остальных областях, так и в политической экономии. Труд уже стал свободным во всех цивилизованных странах; дело теперь не в том, чтобы освободить труд, а в том, чтобы этот свободный труд уничтожить.

 

В. Коммунизм

 

Святой Макс называет коммунизм «социальным либерализмом», потому что он отлично знает, в какой немилости слово либерализм у радикалов 1842 г. и у самых что ни на есть передовых берлинских свободомыслящих{176}. Это превращение дает ему одновременно повод и смелость – вложить в уста «социальным либералам» всякую всячину, которая до «Штирнера» еще ни разу не была высказана и опровержение которой должно вместе с тем служить опровержением коммунизма .

Преодоление коммунизма осуществляется с помощью ряда конструкций частью логического, частью исторического характера.

Первая логическая конструкция .

 

Из-за того, что «Мы превращены в слуг эгоистов», мы не «должны» сами «становиться эгоистами… а лучше сделаем так, чтобы совсем не было эгоистов. Сделаем их всех босяками, пусть никто не обладает ничем, дабы обладающими оказались „все“. – Так говорят социальные либералы. – Кто же представляет это лицо, которое вы называете „всеми“? Это – „общество“» (стр. 153).

 

При помощи нескольких кавычек Санчо превращает здесь «всех» в лицо, в общество как лицо, как субъект = в святое общество, в Святое. Теперь наш святой чувствует себя в своей стихии и может обрушить на «Святое» целый поток своего пламенного гнева, в силу чего коммунизм, конечно, оказывается уничтоженным.

Если святой Макс здесь опять вкладывает свою бессмыслицу в уста «социальным либералам», выдавая ее за смысл их речей, то этому не приходится «удивляться». Он отождествляет, прежде всего, «обладание» чем-нибудь в качестве частного собственника с «обладанием» вообще. Вместо того чтобы рассмотреть определенные отношения частной собственности к производству, рассмотреть «обладание» чем-нибудь в качестве землевладельца, рантье, коммерсанта, фабриканта, рабочего, – причем «обладание» оказалось бы вполне определенным обладанием, оказалось бы командованием над чужим трудом, – вместо этого он превращает все эти отношения в «обладание как таковое»[176]

политический либерализм, который объявил «нацию» верховной собственницей. Коммунизму, следовательно, уже нечего «упразднять» «личную собственность», а остается, в крайнем случае, уравнять распределение «ленных владений», ввести здесь égalité[177]. По вопросу об обществе, как о «верховном собственнике», и о «босяках» пусть святой Макс заглянет, между прочим, в «Égalitaire» от 1840 г.:

 

«Социальная собственность есть противоречие, но социальное богатство есть следствие коммунизма. Фурье, в противовес умеренным буржуазным моралистам, сотни раз повторяет свое положение: социальное зло заключается не в том, что некоторые имеют слишком много, а в том, что все имеют слишком мало», – вследствие чего он и сигнализирует в «Ложной промышленности» (Париж, 1835, стр. 410) «о бедности богатых».

 

Точно так же еще в 1839 г. – стало быть, до появления «Гарантий» Вейтлинга{177} – в вышедшем в Париже немецком коммунистическом журнале «Die Stimme des Volks» (выпуск 2-й, стр. 14) говорится:

 

«Частная собственность, это столь хваленое, усердное, благодушное, невинное „частное приобретение“, наносит явный ущерб богатству жизни»{178}.

 

Святой Санчо принимает здесь за коммунизм представление некоторых переходящих к коммунизму либералов и способ выражения некоторых коммунистов, излагающих свои взгляды, исходя из весьма практических соображений, в весьма осторожной форме.

После того как «Штирнер» передал собственность «обществу», все участники этого общества превращаются для него сразу в нищих и босяков, хотя они – даже согласно его представлению о коммунистическом порядке вещей – «имеют» «верховного собственника». – Его благожелательное предложение коммунистам – «сделать слово „босяк“ таким же почетным обращением, каким революция сделала слово „гражданин“», – является разительным примером того, как он смешивает коммунизм с чем-то давно уже минувшим. Революция «сделала почетным обращением» даже слово «санкюлот», в противоположность «honnêtes gens»[178], которые в его весьма убогом переводе превратились в добрых бюргеров. Святой Санчо делает это во имя того, чтобы исполнились написанные в книге пророка Мерлина слова – о трех тысячах и трехстах пощечинах, которые сам себе должен будет дать грядущий муж:

 

Es menester, que Sancho tu escudero

Se dé tres mil azotes, у tre cientos

En ambas sus valientes posaderas

AI aire descubiertas, у de modo

Que le escuezan, le amarguen у le enfaden.

(Don Quijote, tomo II, cap. 35.)[179]

 

Святой Санчо утверждает, что «поднятие общества на ступень верховного собственника» было бы «вторым ограблением личного начала в интересах человечности», – тогда как на самом деле коммунизм есть лишь доведенное до конца «ограбление» того, «что награблено личным началом». «Так как грабеж является для него бесспорно чем-то отвратительным, то» святой Санчо «полагает, например», что он «заклеймил» коммунизм «уже» вышеприведенным «положением» («Книга», стр. 102). «Раз» «Штирнер» «почуял» в коммунизме «даже грабеж», «то как ему было не преисполниться к нему чувством „глубокого отвращения“ и „справедливого негодования“!» (Виганд, стр. 156). В связи с этим мы предлагаем «Штирнеру» назвать нам того буржуа, который, говоря о коммунизме (или чартизме), не преподнес бы нам с большим пафосом ту же самую пошлость. То, что буржуа считает «личным», коммунизм несомненно подвергнет «ограблению».

Первый королларий.

 

Стр. 349. «Либерализм сразу же выступил с заявлением, что человек по самому своему существу должен быть не собственностью , а собственником . Так как при этом дело шло о Человеке, а не об отдельном лице, то вопрос о количестве собственных благ, как раз и представляющий особый интерес для отдельных лиц, был оставлен на их усмотрение. Поэтому эгоизм отдельных лиц при определении этого количества нашел для себя самый широкий простор и вступил на путь неустанной конкуренции».

 

Это значит: либерализм, т.е. либеральные частные собственники, окружили в начале французской революции частную собственность либеральным ореолом, провозгласив ее правом человека. Они были вынуждены к этому уже своим положением революционизирующей партии, они были даже вынуждены не только предоставить массе французского сельского населения право собственности, но и дать ей возможность захватить действительную собственность, и они могли все это сделать потому, что от этого «количество» их собственных благ, которое их прежде всего интересовало, осталось неприкосновенным и даже получило надежное обеспечение. – Мы находим здесь далее, что святой Макс выводит конкуренцию из либерализма, – вот какую пощечину дает он истории в отместку за те пощечины, которые он выше вынужден был дать самому себе. «Более точное объяснение» того манифеста, с которым у него «сразу же выступает» либерализм, мы находим у Гегеля, высказавшего в 1820 г. следующую мысль:

 

«По отношению к внешним вещам разумно» (т.е. приличествует мне как разуму, как человеку), «чтобы я владел собственностью… Чем и в каком количестве я владею, это, следовательно, правовая случайность» («Философия права»{179}, § 49).

 

Для Гегеля характерно, что он превращает фразу буржуа в подлинное понятие, в сущность собственности, – и «Штирнер» в точности ему в этом подражает. На вышеприведенном рассуждении святой Макс теперь основывает свое дальнейшее заявление, что

 

коммунизм «поставил вопрос о количестве имущества и ответил на него в том смысле, что человек должен иметь столько, сколько ему нужно. Но сможет ли мой эгоизм удовлетвориться этим?.. Нет, я должен иметь столько, сколько я способен присвоить себе» (стр. 349).

 

Прежде всего здесь следует заметить, что коммунизм отнюдь не исходил из § 49 гегелевской «Философии права» с его формулировкой: «чем и в каком количестве». Во-вторых, «Коммунизм» и не помышляет о том, чтобы дать что-нибудь «Человеку», ибо «Коммунизм» отнюдь не думает, что «Человек» «нуждается» в чем-то, – разве только в кратком критическом освещении. В-третьих, Штирнер подсовывает коммунизму понятие о «нужном», в том смысле, какой этому слову придает современный буржуа, и вводит таким образом различие, которое ввиду своего убожества может иметь значение только в нынешнем обществе и в его идеальном отображении – в штирнеровском союзе «отдельных крикунов» и свободных белошвеек. «Штирнер» снова обнаружил глубокое «проникновение» в сущность коммунизма. И, наконец, в своем требовании – иметь столько, сколько он способен присвоить себе (если только это не обычная буржуазная фраза, что каждый должен иметь столько, сколько он в силах приобрести, должен пользоваться правом свободной наживы), – в этом требовании святой Санчо предполагает, что коммунизм уже осуществлен и дает ему возможность свободно развивать и проявлять свои «способности», – а это, равно как и самые «способности», зависит отнюдь не только от Санчо, но также от отношений производства и общения, в которых он живет. (Ср. ниже главу о «Союзе»[180].) Впрочем, святой Макс и сам-то не поступает согласно своему учению, ибо на протяжении всей своей «Книги» он «нуждается» в вещах и потребляет вещи, «освоить» которые он оказался совершенно «неспособен».

Второй королларий .

 

«Но социальные реформаторы проповедуют Нам некое общественное право. Отдельная личность становится тут рабом общества» (стр. 246). «По мнению коммунистов, каждый должен пользоваться вечными правами человека» (стр. 238).

 

О выражениях «право», «труд» и т.д., как они употребляются у пролетарских авторов и как к ним должна относиться критика, мы будем говорить в связи с «истинным социализмом» (смотри II том). Что касается права, то мы, наряду со многими другими, подчеркнули оппозицию коммунизма против права как политического и частного, так и в его наиболее общей форме – в смысле права человека. Смотри «Deutsch-Französische Jahrbücher», где привилегия, преимущественное право, характеризуется как нечто, соответствующее сословно-связанной частной собственности, а право – как нечто, соответствующее состоянию конкуренции, свободной частной собственности (стр. 206 и др.); самые же права человека характеризуются как привилегия, а частная собственность как монополия. Далее, критика права приведена там в связь с немецкой философией и представлена как вывод из критики религии (стр. 72); при этом прямо подчеркивается, что правовые аксиомы, которые должны якобы привести к коммунизму, являются некоммунистическими, что эти аксиомы представляют собой аксиомы частной собственности, а общее право владения – воображаемую предпосылку права частной собственности (стр. 98, 99){180}. Впрочем, уже давно, даже в произведениях немецких коммунистов можно найти места, которые «Штирнер» в своей критике права мог присвоить и извратить, например в работе Гесса «Двадцать один лист из Швейцарии», 1843, с. 326{181} и в других.

Выдвинуть приведенную фразу против Бабёфа, считать его теоретическим представителем коммунизма – нечто подобное могло, впрочем, прийти в голову только берлинскому школьному наставнику. «Штирнер» не стесняется, однако, утверждать на стр. 247, что

 

коммунизм, согласно которому «все люди имеют от природы равные права, опровергает свой собственный тезис, утверждая, что люди не имеют от природы никаких прав. Ибо он не хочет, например, признать, что родители имеют права по отношению к детям, – он упраздняет семью. Вообще весь этот революционный или бабувистский принцип (ср. „Коммунисты в Швейцарии“, доклад комиссии, стр. 3){182} покоится на религиозном, т.е. ложном, воззрении».

 

В Англию приезжает янки, наталкивается там в лице мирового судьи на препятствие, мешающее ему отстегать своего раба, и возмущенно восклицает: Do you call this a land of liberty, where a man can’t larrup his nigger?[181]

Святой Санчо осрамился здесь вдвойне. Во-первых, он усматривает упразднение «равных прав человека» в том, что признаются «равные от природы права» детей по отношению к родителям, что детям и родителям предоставляются равные права человека. Во-вторых, двумя страницами выше Jacques le bonhomme рассказывает, что государство не вмешивается, когда отец бьет сына, потому что оно признает семейное право. Таким образом, то, чтó он, с одной стороны, выдает за частное (семейное) право, он, с другой стороны, подводит под «равные от природы права человека». В заключение он признается нам, что знает Бабёфа только из доклада Блюнчли, а в этом своем докладе Блюнчли (стр. 3), в свою очередь, признается, что все его сведения почерпнуты у бравого Л. Штейна, доктора прав{183}. Основательность познаний святого Санчо относительно коммунизма видна из приведенной цитаты. Подобно тому как святой Бруно – его маклер по делам революции, так святой Блюнчли является его маклером по делам коммунизма. При таком положении вещей не приходится удивляться, если наше деревенское слово божие{184} fraternité[182] революции сводится через несколько строк к «равенству чад божиих» (в какой христианской догматике говорится о égalité[183]?).

Третий королларий .

 

Стр. 414. Так как принцип общности достигает своей высшей точки в коммунизме, то поэтому коммунизм = «апофеоз государства любви».

 

Из государства любви, им же самим сфабрикованного, святой Макс выводит здесь коммунизм, который и остается поэтому исключительно штирнеровским коммунизмом. Святой Санчо знает только одно из двух – либо эгоизм, либо притязание на любовь, жалость и милостивые подаяния людей. Вне этой дилеммы – и выше ее – для него ничего не существует.

Третья логическая конструкция .

 

«Так как в обществе наблюдаются самые тяжкие недуги, то особенно» (!) «угнетенные» (!) «думают, что виновником всего этого является общество, и ставят себе задачей открыть настоящее общество» (стр. 155).

 

Наоборот, «Штирнер» «ставит себе» «задачей» открыть общество, которое ему по душе[184], святое общество, общество как воплощение Святого. Те, кто ныне «угнетены» «в обществе», «думают» только о том, как бы осуществить общество, которое им по душе , для чего, прежде всего, необходимо упразднить – на базисе уже имеющихся производительных сил – нынешнее общество. Если, е.g.[185], в какой-нибудь машине «наблюдаются тяжкие изъяны», если она, например, отказывается работать, и те, кому нужна эта машина (например, для того, чтобы делать деньги), находят этот изъян в самой машине и стараются переделать ее и т.д., – то, по мнению святого Санчо, они ставят себе задачей не исправить машину для себя, а открыть настоящую машину, святую машину, машину как воплощение Святого, Святое как машину, машину в небесах. «Штирнер» советует им искать вину «в самих себе ». Разве это не их вина, что они, например, нуждаются в кирке и плуге? Разве они не могли бы голыми руками сажать картофель в землю и выдирать его оттуда? Святой преподносит им по этому поводу на стр. 156 следующее наставление:

 

«Это – только очень старое явление, что вину ищут сначала где угодно, но только не в самих себе, – что ищут ее в государстве, в своекорыстии богатых, которое, однако, и есть как раз наша вина».

 

«Угнетенный», который усматривает в «государстве» «виновника» пауперизма, есть, как мы уже видели выше, не кто иной, как сам Jacques le bonhomme. Во-вторых, «угнетенный», успокаивающийся на том, что «виной» всему – «своекорыстие богатых», есть опять-таки не кто иной, как Jacques le bonhomme. Более точные сведения о других угнетенных он мог бы получить из «Фактов и вымыслов» портного и доктора философии Джона Уотса, из «Спутника бедняков» Хобсона{185} и т.д. И, в-третьих, кто же является носителем «нашей вины»? Уж не пролетарский ли ребенок, который рождается золотушным, которого выращивают с помощью опия и на седьмом году жизни отправляют на фабрику, – или отдельный рабочий, которому предъявляется здесь требование в одиночку «восстать» против мирового рынка, – или же девушка, которая должна либо погибнуть от голода, либо стать проституткой? Нет, единственно лишь тот, кто «всю вину», т.е. «вину» всего нынешнего мирового порядка, ищет «в себе самом», другими словами – опять-таки не кто иной, как сам Jacques le bonhomme. «Это – только очень старое явление» христианского самоуглубления и покаяния в германско-спекулятивной форме, с ее идеалистической фразеологией, согласно которой Я, действительный человек, должен изменить не действительность, чтó я могу сделать только совместно с другими, а внутренне изменить самого себя. «Это – внутренняя борьба писателя с самим собой» («Святое семейство», стр. 122, ср. стр. 73, 121 и 306){186}.

Итак, по мнению святого Санчо, угнетенные обществом ищут настоящее общество. Если бы он был последователен, то и те, которые «ищут вину в государстве», – а ведь у него это те же самые лица, – должны были бы искать настоящее государство . Но это ему не подходит, потому что он слышал, что коммунисты хотят упразднить государство. Это упразднение государства он должен теперь конструировать, чтó наш святой Санчо и выполняет опять-таки с помощью своего «ослика», приложения, выполняет способом, который «выглядит очень просто»:

 

«Так как рабочие находятся в бедственном положении [Notstand ], то существующее положение вещей [Stand der Dinge ], т е. государство [Staat ] (Status = Stand ) должно быть упразднено» (там же).

 

Итак:

Бедственное положение = существующее положение вещей.

Существующее положение вещей = положение [Stand].

Stand = Status[186]

Status = Staat[187]

Заключение: бедственное положение = государство.

Что может «выглядеть проще»? «Следует только удивляться», что английские буржуа в 1688 г. и французские в 1789 г. не «пришли» к таким же «простым соображениям» и уравнениям, хотя ведь в те времена уравнение «Stand = Status = der Staat» было справедливо в еще гораздо большей степени. Отсюда следует, что везде, где имеется «бедственное положение», «Государство», являющееся, что и говорить, одним и тем же в Пруссии и Северной Америке, должно быть упразднено.

Святой Санчо преподносит нам теперь по своему обыкновению несколько соломоновых притч.

Соломонова притча № 1 .

 

Стр. 163. «О том, что общество вовсе не есть Я, которое могло бы давать и т.д., а инструмент, из которого мы можем извлечь пользу; что у нас имеются не общественные обязанности, а лишь общественные интересы; что мы не обязаны приносить обществу жертвы, а если мы иногда и приносим их, то имеем в виду Самих Себя, – об этом социальные либералы не думают, потому что они находятся в плену у религиозного принципа и ревностно стремятся установить некое – святое общество».

 

Отсюда вытекают следующие «проникновения» в суть коммунизма:

1) Святой Санчо совершенно забыл, что не кто иной, как он сам, превратил «общество» в некое «Я» и что поэтому он находится лишь в своем собственном «обществе».

2) Он думает, что коммунисты только того и ждут, что «общество» им что-то «даст», тогда как на деле они всего лишь хотят создать себе общество.

3) Он превращает общество еще до того, как оно начало существовать, в инструмент, из которого он хочет извлечь пользу – без того, чтобы он и другие люди своим общественным отношением друг к другу создали общество, т.е. самый этот «инструмент».

4) Он думает, что в коммунистическом обществе может идти речь об «обязанностях» и «интересах», о двух дополняющих друг друга сторонах противоположности, существующей только в буржуазном обществе (под видом интереса рассуждающий буржуа всегда ставит нечто третье между собой и своей жизнедеятельностью – манера, возведенная в истинно классическую форму Бентамом, у которого нос должен иметь какой-нибудь интерес, прежде чем он решится понюхать. Ср. в «Книге» о праве на свой нос, стр. 247).

5) Святой Макс думает, что коммунисты хотят «приносить жертвы» «обществу», тогда как они хотят принести в жертву всего лишь существующее общество; он должен был бы в таком случае называть приносимой себе жертвой осознание ими того, что их борьба есть общее дело всех людей, переросших буржуазный строй.

6) О том, что социальные либералы находятся в плену у религиозного принципа и

7) что они стремятся к установлению некоего святого общества, – об этом достаточно сказано уже выше. Как «ревностно» святой Санчо «стремится» установить «святое общество», чтобы с его помощью иметь возможность опровергнуть коммунизм, – мы уже видели.

Соломонова притча № 2 .

 

Стр. 277. «Если бы интерес к социальному вопросу был менее страстным и слепым, тогда люди  … поняли бы, что общество не может обновиться, пока те, кто его составляют и конституируют, остаются прежними».

 

«Штирнер» полагает, что коммунистические пролетарии, которые революционизируют общество и ставят отношения производства и форму общения на новую основу, – а такой основой являются они сами в качестве новых людей, их новый образ жизни, – что эти пролетарии остаются «прежними». Неустанная пропаганда этих пролетариев, дискуссии, которые они ежедневно ведут между собой, в достаточной мере доказывают, насколько они сами не хотят оставаться «прежними» и насколько они вообще не хотят, чтобы люди оставались «прежними». «Прежними» они остались бы только в том случае, если бы стали вместе с Санчо «искать вину в самих себе»; но они слишком хорошо знают, что лишь при изменившихся обстоятельствах они перестанут быть «прежними», и поэтому они проникнуты решимостью при первой же возможности изменить эти обстоятельства. В революционной деятельности изменение самого себя совпадает с преобразованием обстоятельств. – Приведенная великая притча разъясняется с помощью столь же великого примера, который, конечно, опять-таки взят из мира «Святого».

 

«Если, например, из еврейского народа должно было возникнуть общество , которому предстояло распространить новую веру по всей земле, то этим апостолам нельзя было оставаться фарисеями».

 

Первые христиане = общество для распространения веры (основано в 1 году).

Первые христиане = Congregatio de propaganda fide{187} (основана anno[188] 1640).

Anno 1 = Anno 1640.

Это общество, которое

должно было возникнуть = Эти апостолы.

Эти апостолы = Не-евреи.

Еврейский народ = Фарисеи.

Христиане = Не-фарисеи.

Христиане = Не-еврейский народ.

Что может выглядеть проще?

Подкрепленный этими уравнениями, святой Макс «спокойно изрекает великое историческое слово»{188}.

 

«Люди, отнюдь не имея намерения развивать себя, всегда хотели образовать общество».

 

Люди, отнюдь не имея намерения образовать общество, сделали, однако, именно так, что развилось общество, – потому что они всегда хотели развиваться лишь как разрозненные личности и поэтому достигли своего собственного развития только в обществе и через него. Впрочем, только святому типа нашего Санчо может прийти в голову оторвать развитие «людей» от развития «общества», в котором эти люди живут, и затем фантазировать дальше на этой фантастической основе. К тому же он забыл свой, внушенный ему святым Бруно, тезис, в котором он только что поставил перед людьми моральное требование изменять самих себя и тем самым свое общество, – тезис, в котором он, следовательно, отождествил развитие людей с развитием их общества.

Четвертая логическая конструкция .

 

На стр. 156 он влагает в уста коммунистам, в противовес гражданам государства, следующие слова: «Не в том заключается наша сущность» (!), «что все мы разные дети государства» (!), «а в том, что все мы существуем друг для друга. Все мы равны в том, что все мы существуем друг для друга, что каждый трудится для другого, что каждый из нас рабочий». Далее, он ставит знак равенства между «существованием в качестве рабочего» и «существованием каждого из нас, которое возможно только благодаря другому», так что другой, «например, работает, чтобы одеть меня, а я – чтобы удовлетворить его потребность в удовольствиях, он – чтобы накормить меня, а я – чтобы просветить его. Таким образом, участие в общем труде – вот наше достоинство и наше равенство. – Какую пользу приносит Нам гражданство? Тяготы. А какую оценку дают нашему труду? Как можно более низкую… Что вы можете противопоставить нам? Опять-таки один лишь труд!» «Только за труд обязаны мы дать вам возмещение»; «только в зависимости от той пользы, которую Вы Нам приносите», «имеете Вы какие-то права на Нас». «Мы хотим, чтобы Вы ценили Нас лишь постольку, поскольку Мы что-нибудь Вам даем; но Вас Мы будем расценивать точно так же». «Ценность определяется делами, которые представляют для Нас какую-то ценность, т.е. общеполезными работами… Кто выполняет полезное дело, тот не должен быть ниже кого бы то ни было, другими словами: все (общеполезные) рабочие равны. Но так как рабочий стóит того, что ему платят, то пусть и плата будет равной» (стр. 157, 158).

 

У «Штирнера» «коммунизм» начинает с поисков «сущности »; он хочет опять, подобно доброму «юноше», только «проникнуть в то, что скрыто за вещами». Что коммунизм есть в высшей степени практическое движение, преследующее практические цели с помощью практических средств, и что разве только в Германии он, выступая против немецких философов, может заняться на минуту вопросом о «сущности», – это нашего святого, конечно, нисколько не касается. Этот штирнеровский «коммунизм», одержимый такой тоской по «сущности», приходит поэтому только к философской категории, к «бытию друг для друга», – к категории, которая затем с помощью нескольких насильственных уравнений:

Бытие друг для друга = существование только благодаря другому

Бытие друг для друга = существование в качестве рабочего

Бытие друг для друга = царство всеобщего труда, –

придвигается несколько ближе к эмпирическому миру. Мы предлагаем, впрочем, святому Санчо указать, например, у Оуэна (который ведь как представитель английского коммунизма может считаться не менее показательным для «коммунизма», чем, например, некоммунистический Прудон[189], из которого извлечена и составлена бóльшая часть процитированных только что положений) хотя бы одно место, где встречалось бы хоть слово из этих положений о «сущности», царстве всеобщего труда и т.д. Впрочем, нам незачем отправляться так далеко. В цитированном уже выше немецком коммунистическом журнале «Die Stimme des Volks», в третьем выпуске, говорится:

 

«То, что теперь называется трудом, составляет лишь ничтожно малую часть всего огромного, могучего процесса производства; религия и мораль удостаивают имени труда только отвратительные и опасные виды производства, не останавливаясь и перед тем, чтобы прикрасить их с помощью всевозможных изречений, как бы благословений (или заклинаний) вроде: „трудиться в поте лица“ – как божие испытание; „труд услаждает жизнь“ – для поощрения и т.д. Мораль того мира, в котором мы живем, весьма благоразумно остерегается называть трудом деятельность людей в ее привлекательных и свободных проявлениях. Эту сторону жизни, хотя и она представляет собой процесс производства, мораль всячески поносит. Мораль охотно поносит ее как суету, как суетное наслаждение, сластолюбие. Коммунизм разоблачил эту лицемерную проповедницу, эту жалкую мораль»{189}.

 

Как царство всеобщего труда весь коммунизм сводится святым Максом к равной заработной плате – открытие, которое повторяется затем в следующих трех «преломлениях»: на стр. 357 – «Против конкуренции восстает принцип общества босяков – дележ . Так неужели Я, весьма способный, не должен иметь никакого преимущества перед неспособным?» Далее, на стр. 363, он говорит о «всеобщей таксе на человеческую деятельность в коммунистическом обществе». И, наконец, на стр. 350, он подсовывает коммунистам ту мысль, что «труд» есть «единственное достояние» человека. Святой Макс снова привносит таким образом в коммунизм частную собственность в ее двоякой форме – в виде дележа и в виде наемного труда. Как уже в прежних своих рассуждениях о «грабеже», святой Макс провозглашает и здесь самые банальные и ограниченные буржуазные представления как свои «собственные» «проникновения» в суть коммунизма. Он доказал, что вполне заслужил честь – учиться у Блюнчли. Как типичный мелкий буржуа, святой Макс боится, что он, «весьма способный», «не будет иметь никакого преимущества перед неспособным», – хотя ему больше всего следовало бы бояться того, что он может быть предоставлен своим собственным «способностям».

Кстати, наш «весьма способный» воображает, что права гражданства безразличны для пролетариев, но предварительно он при этом предположил, что пролетарии ими пользуются . Это подобно тому, как он выше вообразил, что для буржуа безразлична форма правления. Рабочим настолько важно гражданство, т.е. активное гражданство, что там, где они пользуются им, как, например, в Америке, они «извлекают» из этого «пользу», а там, где они лишены гражданских прав, они стремятся приобрести их. Сравни прения северо-американских рабочих на бесчисленных митингах, всю историю английского чартизма, а также французского коммунизма и реформизма{190}.

Первый королларий .

 

«Рабочий, будучи проникнут сознанием, что самое существенное в нем то, что он – рабочий, держится далеко от эгоизма и подчиняется верховенству общества рабочих, подобно тому как бюргер был предан» (!) «государству конкуренции» (стр. 162).

 

Но рабочий проникнут всего лишь сознанием того, что, с точки зрения буржуа, самое существенное в нем это то, что он – рабочий, который поэтому может проявлять свою силу и против буржуа как такового. Оба открытия святого Санчо, «преданность гражданина» и «государство конкуренции», можно зарегистрировать только как новое доказательство «способности» нашего «весьма способного».

Второй королларий .

 

«Коммунизм должен ставить своей целью „общее благо“. Это ведь действительно выглядит так , словно при этом никто не должен будет остаться в обиде. Но каково же будет это благо? Разве для всех одно и то же является благом? Разве все испытывают одинаковое благоденствие при одних и тех же условиях?.. Если это так, то, значит, речь идет об „истинном благе“. Не придем ли Мы, тем самым, как раз к тому пункту, где начинается тирания религии? …Общество декретировало, что такое-то благо есть „истинное благо“, и этим благом называется, например, честно заработанное наслаждение , но Ты предпочитаешь сладостную лень; в таком случае общество… проявляя благоразумную осторожность, не станет доставлять тебе то, что является для Тебя благом. Провозглашая общее благо, коммунизм как раз уничтожает благоденствие лиц, которые жили до сих пор на свою ренту» и т.д. (стр. 411, 412).

 

«Если это так», то отсюда вытекают следующие уравнения:

Общее благо = Коммунизм.

= Если это так, то

= Одно и то же является благом для всех.

= Одинаковое благоденствие всех при одних и тех же условиях.

= Истинное благо

= [Святое благо, Святое, господство Святого, иерархия][190].

= Тирания религии.

Коммунизм = тирания религии.

«Это ведь действительно выглядит так», словно «Штирнер» сказал здесь о коммунизме то же самое, что он говорил до сих пор обо всем прочем.

Как глубоко наш святой «проник» в суть коммунизма, видно также из того, что он приписывает коммунизму стремление осуществить «честно заработанное наслаждение» в качестве «истинного блага». Кто, кроме «Штирнера» и нескольких берлинских сапожников и портных, станет думать о «честно заработанном наслаждении»[191], да еще вкладывать это в уста коммунистам, у которых отпадает самая основа всей этой противоположности между трудом и наслаждением! Пусть наш высокоморальный святой успокоится на этот счет. «Честный заработок» будет оставлен ему, а также и тем, кого он, сам того не зная, представляет, – его мелким, разоренным промышленной свободой и морально «возмущенным» ремесленникам-мастерам. «Сладостная лень» тоже целиком составляет принадлежность тривиальнейшего буржуазного воззрения. Но венцом всей разбираемой фразы является то хитроумное буржуазное соображение, что коммунисты хотят уничтожить «благоденствие» рантье, а между тем говорят о «благоденствии всех». «Штирнер» считает, следовательно, что в коммунистическом обществе будут еще существовать рантье, «благоденствие» которых пришлось бы уничтожать. Он утверждает, что «благоденствие» рантье внутренне присуще индивидам, являющимся сейчас рантье, что оно неотделимо от их индивидуальности; он воображает, что для этих индивидов не может существовать никакого другого «благоденствия» кроме того, которое обусловлено их положением рантье. Он полагает, далее, что коммунистический строй общества и тогда уже является установленным, когда обществу приходится еще вести борьбу против рантье и им подобного сброда[192]. Коммунисты, во всяком случае, отнюдь не постесняются свергнуть господство буржуазии и уничтожить ее «благоденствие», как только будут в силах это сделать[193]. Для них совершенно не имеет значения то обстоятельство, что это общее их врагам, обусловленное классовыми отношениями «благоденствие» взывает также в качестве личного «благоденствия» к какой-то сентиментальности, наличие которой при этом тупоумно предполагается.

Третий королларий .

 

На стр. 190 в коммунистическом обществе «забота снова возникает в виде труда».

 

Добрый бюргер «Штирнер», уже радующийся, что при коммунизме он снова встретит свою любимую «заботу», на сей раз все-таки просчитался. «Забота» есть не что иное, как угнетенное и подавленное настроение, являющееся в мещанской среде необходимым спутником труда, нищенской деятельности для обеспечения себя скудным заработком. «Забота» процветает в своем наиболее чистом виде в жизни немецкого доброго бюргера, где она имеет хронический характер и «всегда остается равной самой себе», жалкой и презренной, между тем как нужда пролетария принимает острую, резкую форму, толкает его на борьбу не на жизнь, а на смерть, революционизирует его и порождает поэтому не «заботу», а страсть. Если коммунизм хочет уничтожить как «заботу» бюргера, так и нужду пролетария, то он ведь не сможет, само собой разумеется, сделать это, не уничтожив причину той и другой, т.е. не уничтожив «труд».

Мы переходим теперь к историческим конструкциям коммунизма.

Первая историческая конструкция .

 

«Пока для чести и достоинства человека было достаточно одной только веры, ничего нельзя было возразить против любого, даже самого утомительного труда». – «Всю бедственность своего положения угнетенные классы могли выносить лишь до тех пор, пока они были христианами» (самое большее, что можно сказать, это то, что они были христианами лишь до тех пор, пока выносили свое бедственное положение), «ибо христианство» (стоящее с палкой за их спиной) «подавляет в зародыше их ропот и возмущение» (стр. 158).

 

«Откуда „Штирнеру“ так хорошо известно», что могли делать угнетенные классы, мы узнаем из первого выпуска «Allgemeine Literatur-Zeitung», где «критика в образе переплетного мастера» цитирует следующее место из одной незначительной книги{191}

 

«Современный пауперизм принял политический характер; если прежний нищий покорно выносил свой жребий и смотрел на него как на божью волю , то нынешний босяк спрашивает, должен ли он влачить свою жизнь в нищете потому лишь, что он случайно родился в лохмотьях».

 

Вследствие этого могущественного влияния христианства освобождение крепостных сопровождалось самой кровопролитной и ожесточенной борьбой, направленной именно против духовных феодалов, и было доведено до конца, вопреки ропоту и возмущению воплощенного в попах христианства (ср. Идеи, «История бедных», книга I; Гизо, «История цивилизации во Франции»; Монтей, «История французов различных сословий»{192} и т.д.). Между тем, с другой стороны, мелкие попы, особенно в начале средних веков, подстрекали крепостных к «ропоту» и «возмущению» против светских феодалов (ср., между прочим, хотя бы известный капитулярий Карла Великого){193}. Сравни также сказанное выше по поводу «вспыхивавших то здесь, то там рабочих волнений», – об «угнетенных классах» и их восстаниях в XIV веке[194].

Прежние формы рабочих восстаний были связаны с достигнутой в каждом случае ступенью в развитии труда и обусловленной этим формой собственности; коммунистические же восстания в прямой или косвенной форме – с крупной промышленностью. Не вдаваясь, однако, в эту сложную историю, святой Макс совершает священный переход от терпеливых угнетенных классов к нетерпеливым угнетенным классам:

 

«Теперь, когда каждый должен , работая над собой, стать человеком » («откуда только знают», например, каталонские рабочие{194}, что «каждый должен, работая над собой, стать человеком»?), «прикованность человека к машинообразному труду совпадает с рабством» (стр. 158).

 

Значит, до Спартака и восстания рабов христианство помешало тому, чтобы «прикованность человека к машинообразному труду» «совпадала с рабством»; во времена же Спартака не что иное, как понятие «человек», устранило это отношение и впервые породило рабство. «Или, может быть», Штирнер «даже» слыхал кое-что о связи нынешних рабочих волнений с машинным производством и хотел намекнуть здесь именно на эту связь? В этом случае не введение машинного труда превратило рабочих в бунтовщиков, а введение понятия «человек» превратило-де машинный труд в рабство. – «Если таково положение вещей», то «действительно это ведь выглядит так», будто здесь перед нами «единственная» история выступлений рабочих.

Вторая историческая конструкция .

 

«Буржуазия возвестила евангелие материального наслаждения и теперь удивляется, что это учение находит сторонников среди нас, пролетариев» (стр. 159).

 

Только что рабочие хотели осуществить понятие «Человека», Святое, а теперь они вдруг направили свои помыслы на «материальное наслаждение», на мирское; там речь шла о «тягостности» труда, а здесь уже только о труде наслаждения. Святой Санчо бьет себя тут по ambas sus valientes posaderas[195] – по материальной истории, во-первых, и по штирнеровской священной истории, во-вторых. Согласно материальной истории именно аристократия впервые поставила евангелие мирского наслаждения на место наслаждения евангелием; а трезвая буржуазия стала трудиться в поте лица и поступила весьма хитроумно, предоставив аристократии наслаждение, которое самой буржуазии было запрещено ее собственными законами (причем власть аристократии переходила в форме денег в карманы буржуа).

Согласно штирнеровской истории буржуазия довольствовалась тем, что искала «Святое», поддерживала культ государства и «превращала все существующие объекты в продукты представления»; потребовались иезуиты, чтобы «спасти чувственность от полного упадка». Согласно той же штирнеровской истории буржуазия захватила посредством революции в свои руки всю власть, стало быть, захватила и ее евангелие, евангелие материального наслаждения, хотя согласно той же штирнеровской истории мы дожили до того, что «в мире господствуют только идеи». Штирнеровская иерархия очутилась таким образом «entre ambas posaderas»[196].

Третья историческая конструкция .

 

Стр. 159: «После того как буржуазия освободила людей от командования и произвола отдельных лиц, остался тот произвол, который возникает из конъюнктуры отношений и может быть назван случайностью обстоятельств. Остались – счастье и баловни счастья».

 

Святой Санчо заставляет затем коммунистов «находить закон и новый порядок, который покончит с этими колебаниями» (или как их там называют), – порядок, о котором коммунисты, как ему достоверно известно, должны воскликнуть: «Да будет этот порядок отныне свят!» (вернее, сам он должен был бы воскликнуть: да будет беспорядок моих фантазий – святым порядком коммунистов!). «Здесь мудрость» (Откровение Иоанна, 13,18). «Кто имеет ум, тот сочти число» бессмыслиц, которые Штирнер – обычно столь многословный, все время жующий свою жвачку – здесь втискивает в несколько строк.

В самой общей форме первое положение означает: после того как буржуазия уничтожила феодализм, осталась буржуазия. Или: после того как в воображении «Штирнера» господство лиц было уничтожено, осталось сделать нечто совершенно обратное. «Ведь это действительно выглядит так», словно можно две исторические эпохи, самым решительным образом отличающиеся друг от друга, привести в связь, которая будет святой связью, связью в качестве Святого, связью в небесах.

Выдвигая это положение, святой Санчо не довольствуется, впрочем, вышеуказанным «mode simple»[197] бессмыслицы, он стремится непременно довести дело до «mode composé»[198] и «bi-composé»[199]{195} бессмыслицы. В самом деле: во-первых, святой Макс верит заверениям освобождающих себя буржуа, что, освободив себя от приказов и произвола отдельных лиц, они освободили от этого командования и произвола всю массу общества в целом. Во-вторых, фактически они освободились не от «командования и произвола отдельных лиц», а от господства корпорации, цеха, сословий, после чего только они и оказались в состоянии осуществлять в качестве действительных отдельных буржуа «командование и произвол» по отношению к рабочим. В-третьих, они уничтожили только plus ou moins[200] идеалистическую видимость прежнего командования и прежнего произвола отдельных лиц, чтобы на ее место поставить это командование и этот произвол в их материальной грубой форме. Он, буржуа, хотел, чтобы его «командование и произвол» не были больше ограничены существовавшим до сих пор «командованием и произволом» политической власти, сконцентрированной в монархе, в дворянстве и в корпорации, а ограничивались, в крайнем случае, лишь выраженными в буржуазных законах общими интересами всего класса буржуазии в целом. Он сделал только одно: устранил командование и произвол над командованием и произволом отдельных буржуа (смотри «Политический либерализм»).

Перейдя затем к конъюнктуре отношений, которая с установлением господства буржуазии сделалась совсем другой конъюнктурой совсем других отношений, святой Санчо, вместо того чтобы подвергнуть эту конъюнктуру действительному анализу, оставляет ее в виде всеобщей категории «конъюнктуры и т.д.», наделяя ее еще более неопределенным названием «случайности обстоятельств», как будто «командование и произвол отдельных лиц» сами не являются «конъюнктурой отношений». Устранив таким образом реальную основу коммунизма, а именно определенную конъюнктуру отношений при буржуазном строе, он уже может теперь превратить и коммунизм, повиснувший после этого в воздухе, в свой святой коммунизм. «Ведь это действительно выглядит так», будто «Штирнер» есть «человек только с идеальным», т.е. воображаемым, историческим «богатством», что он есть «совершенный босяк ». Смотри «Книгу», стр. 362.

Вся эта великая конструкция или, вернее, ее большая посылка повторяется весьма патетически на стр. 189 еще раз в следующей форме:

 

«Политический либерализм уничтожает неравенство господ и слуг; он создает безвластие , анархию» (!); «господин был отделен от единичного лица, от эгоиста, и превратился в призрак , в закон или государство».

 

Господство призраков = (иерархия) = безвластие, равное власти «всемогущих» буржуа. Как мы видим, это господство призраков есть, напротив, господство многих действительных господ; и, значит, коммунизм можно было с таким же правом понять как освобождение от этого господства многих, – этого, однако, святой Санчо не мог сделать, ибо тогда были бы опрокинуты как его логические конструкции коммунизма, так и вся конструкция «свободных». Но так обстоит дело во всей «Книге». Один-единственный вывод из собственных посылок нашего святого, один-единственный исторический факт, опрокидывает целые ряды его прозрений и результатов.

Четвертая историческая конструкция . – На стр. 350 святой Санчо выводит коммунизм прямо из отмены крепостного права.

I. Большая посылка :

 

«Было достигнуто необычайно много, когда люди добились того, что их стали рассматривать » (!) «как владельцев. Этим было уничтожено крепостное право и каждый, кто до тех пор сам был собственностью , сделался отныне господином ».

 

(Согласно mode simple бессмыслицы это опять-таки означает: крепостное право было отменено, как только состоялась его отмена). Mode composé этой бессмыслицы заключается в том, что святой Санчо полагает, будто благодаря святому созерцанию, благодаря тому, что люди «рассматривали», а также являлись «объектом рассмотрения», они стали «владельцами», тогда как на деле вся трудность в том и заключалась, чтобы стать «владельцами», а рассмотрение пришло уж затем само собой; a mode bicomposé бессмыслицы содержится в утверждении, что когда отмена крепостной зависимости, бывшая вначале еще частичной, начала развивать свои последствия и сделалась, таким образом, всеобщей, – крепостные не были уже в состоянии «добиться», чтобы их «рассматривали» как оправдывающих издержки владения (для владельца это владение стало слишком убыточным), так что широкие массы, «бывшие до тех пор сами собственностью», т.е. подневольными работниками, «сделались» в результате отнюдь не «господами», а только свободными рабочими.

II. Малая историческая посылка , – она охватывает около восьми столетий, хотя, «правда, не сразу можно увидеть в ней всю глубину ее содержания» (ср. Виганд, стр. 194).

 

«Однако отныне Твоего владения и Твоего имущества уже недостаточно, и оно уже не будет признаваться; зато возрастают в ценности процесс Твоего труда и самый Твой труд. Мы почитаем теперь то, что Ты подчиняешь себе вещи, как прежде » (?) «почитали то, что Ты владел ими. Твой труд есть Твое имущество. Ты теперь господин или владелец добытого трудом, а не унаследованного» (там же).

 

«Отныне» – «уже не» – «зато» – «теперь» – «как прежде» – «теперь» – «или» – «не» – таково содержание этого предложения.

Хотя «Штирнер» и пришел «теперь» к тому, что Ты (т.е. Шелига) – господин добытого трудом, а не унаследованного, все же его осеняет «теперь» мысль, что сейчас имеет место как раз противоположное – и вот от обоих его уродцев-посылок рождается оборотень коммунизма.

III. Коммунистическое заключение .

 

«Н о так как сейчас   все является унаследованным и каждый принадлежащий Тебе грош носит на себе не трудовую, а наследственную печать» (кульминационный пункт бессмыслицы), «ТО   все должно быть переплавлено».

 

На этом основании Шелига может вообразить, что он достиг того пункта, откуда он видит как зарождение и гибель средневековых коммун, так и коммунизм XIX века. И тем самым святой Макс, несмотря на все, что он «получил в наследство» и «добыл трудом», пришел тут не к «подчинению себе вещей», а, самое большее, лишь к «обладанию» бессмыслицей.

Любители конструкций могут увидеть еще на стр. 421, как святой Макс, сконструировав сначала коммунизм из крепостной зависимости, конструирует его затем еще в виде крепостной зависимости от одного сюзерена – общества – по тому же образцу, как выше он превратил средство, с помощью которого мы что-нибудь приобретаем, в «Святое», «милостью» которого нам что-либо дается. Теперь, в заключение, остановимся еще лишь на нескольких «проникновениях» в суть коммунизма, вытекающих из вышеприведенных посылок.

Во-первых, «Штирнер» дает новую теорию эксплуатации , состоящую в том, что

 

«рабочий на булавочной фабрике работает над одной только частью булавки, передает сработанное из рук в руки другому и используется, эксплуатируется этим другим» (стр. 158).

 

«Штирнер» делает здесь, таким образом, открытие, что рабочие на фабрике взаимно эксплуатируют друг друга, так как они «передают сработанное из рук в руки» друг другу, фабрикант же, руки которого не работают вовсе, не может поэтому и эксплуатировать рабочих. «Штирнер» дает здесь разительный пример того плачевного положения, в которое немецкие теоретики были поставлены коммунизмом. Им приходится теперь заниматься и низменными вещами, вроде булавочных фабрик и т.д., по отношению к которым они ведут себя как настоящие варвары, как индейцы-оджибуэи и новозеландцы.

«Напротив», штирнеровский коммунизм «гласит» (там же):

 

«Всякая работа должна иметь своей целью удовлетворение „Человека“. Поэтому он» («Человек») «и должен стать в ней мастером , т.е. должен уметь   выполнять ее как нечто целостное».

 

«Человек» должен стать мастером! – «Человек» остается изготовителем булавочных головок, но проникается успокоительным сознанием, что булавочная головка составляет часть булавки и что он умеет изготовить целую булавку. Утомление и отвращение, вызываемое вечно повторяющимся изготовлением булавочных головок, превращаются благодаря этому сознанию в «удовлетворение для Человека». О, Прудон!

Дальнейшее прозрение:

 

«Так как коммунисты объявляют только свободную деятельность сущностью» (iterum Crispinus[201]) «человека, то они нуждаются, как все представители будничного образа мысли , в воскресном дне , в некотором подъеме и назидании наряду со своим бездушным трудом ».

 

Помимо подсунутой здесь «сущности человека», несчастный Санчо вынужден превратить «свободную деятельность», – чтó у коммунистов означает: вытекающее из свободного развития всей совокупности способностей творческое проявление жизни «целостного субъекта» (выражаясь понятным для «Штирнера» способом), – в «бездушный труд», потому именно, что наш берлинец замечает, что речь идет здесь не о «тяжком труде мысли». С помощью этого простого превращения он и может затем приписать коммунистам «будничный образ мысли». А вместе с мещанскими буднями в коммунизм проникает, конечно, и мещанское воскресенье.

 

Стр. 163: «Воскресная сторона коммунизма состоит в том, что коммунист видит в Тебе человека, брата».

 

Коммунист оказывается здесь, таким образом, и «Человеком», и «Рабочим». Это святой Санчо называет (в указанном месте) «двояким назначением , возлагаемым на человека коммунистом – по части материального приобретения и по части приобретения духовного».

Значит, здесь он ввел обратно в коммунизм даже «приобретение» и бюрократию, благодаря чему, разумеется, коммунизм «достигает своей конечной цели» и перестает быть коммунизмом. Впрочем, он не мог поступить иначе, потому что в его «Союзе», который он конструирует в дальнейшем, каждый тоже получает «двоякое назначение» – как человек и как «Единственный». Этот дуализм он предварительно узаконяет тем, что подсовывает его коммунизму, – метод, с которым мы еще встретимся в его рассуждениях о ленной системе и ее использовании.

На стр. 344 «Штирнер» полагает, что «коммунисты» хотят «разрешить полюбовно вопрос о собственности», а на стр. 413 они даже апеллируют у него к самоотверженности людей и к чувству самоотречения капиталистов![202] Немногие выступившие со времен Бабёфа коммунистические буржуа , которые были нереволюционны, – весьма редкое явление; огромное же большинство коммунистов во всех странах проникнуто революционным духом. «Во Франции все коммунисты упрекают сен-симонистов и фурьеристов в миролюбии, отличаясь от них преимущественно отказом от всякого „полюбовного решения вопроса“, – подобно тому, как в Англии чартисты отличаются, главным образом, тем же признаком от социалистов». Каково мнение коммунистов о «чувстве самоотречения богатых» и о «самоотверженности людей», святой Макс мог бы узнать из нескольких мест у Кабе, т.е. как раз у того коммуниста, который еще больше других может произвести впечатление, будто он апеллирует к dévoûment, к самоотверженности. Эти места направлены против республиканцев и особенно против атаки на коммунизм со стороны г-на Бюше, за которым еще плетется в Париже очень небольшое число рабочих:

 

«Так же обстоит дело с самоотверженностью (dévoûment); это – учение г-на Бюше, на сей раз освобожденное от своей католической формы, ибо Бюше несомненно боится, что его католицизм противен рабочей массе и оттолкнет ее. „Чтобы достойно выполнять свой долг (devoir), – говорит Бюше, – нужна самоотверженность (dévoûment)“. – Пойми кто может, какая разница между devoir и dévoûment. – „Мы требуем самоотверженности от всех; как во имя великого национального единства, так и во имя объединения рабочих… необходимо, чтобы мы были объединены, способны к самопожертвованию (dévoués), стояли друг за друга“. – Необходимо, необходимо – это легко сказать, и это давно уже говорят и еще долго будут говорить все с тем же успехом, если не подумают о других средствах! Бюше жалуется на своекорыстие богатых; но какой толк в подобных жалобах? Бюше объявляет врагами всех, кто не хочет жертвовать собой».

«„Если, – говорит он, – человек, находясь под властью эгоизма, отказывается жертвовать собой для других, что тогда делать?.. Мы, ни минуты не колеблясь, дадим такой ответ: общество всегда имеет право взять у нас то, что мы должны принести ему в жертву по требованию нашего собственного долга… Самоотверженность есть единственное средство выполнить свой долг. Каждый из нас должен жертвовать собой всегда и всюду. Тот, кто из эгоизма отказывается выполнить свой долг самоотверженности, должен быть принужден к этому“. – Так Бюше призывает всех людей: жертвуйте собой, жертвуйте собой! Думайте только о самопожертвовании! Не значит ли это – ничего не понимать в человеческой природе и попирать ее ногами? Не ложный ли это взгляд? Мы почти готовы сказать – ребяческий , нелепый взгляд». (Кабе, «Опровержение доктрин l’Atelier», стр. 19, 20.) – Кабе доказывает далее, на стр. 22, республиканцу Бюше, что он неизбежно приходит к «аристократии самоотверженности» разных рангов, и затем иронически спрашивает: «Во что же обращается dévoûment? Куда девается dévoûment, если люди жертвуют собой только для того, чтобы дойти до высших ступеней иерархии ?.. Подобная система могла бы еще возникнуть в голове человека, мечтающего стать папой или кардиналом, – но в головах рабочих!!!» – «Г-н Бюше не хочет, чтобы труд сделался приятным развлечением и чтобы человек трудился для своего собственного блага и создавал себе новые наслаждения. Он утверждает… „что человек существует на земле только для выполнения назначения , долга (une fonction, un devoir)“. „Нет, – проповедует он коммунистам, – человек, эта великая сила, создан не для самого себя (n’a point été fait pour lui-même)… Это – примитивная мысль. Человек – работник (ouvrier) в мире, он должен выполнять дело (oeuvre), предписываемое его деятельности моралью, это его долг… Не будем никогда упускать из виду, что мы должны выполнить высокое назначение (une haute fonction) – назначение, которое началось с первого дня существования человека и только вместе с человечеством прекратит свое существование“. – Но кто же открыл г-ну Бюше все эти превосходные вещи? (Mais qui a révélé toutes ces belles choses à M. Buchez lui-même, – чтó Штирнер перевел бы так: Откуда только Бюше так хорошо знает, чтó именно человек должен делать?). – А впрочем, пойми кто может. – Бюше продолжает: „Как? Человеку нужно было ждать тысячи веков, чтобы узнать от вас, коммунистов, что он создан для самого себя и что его единственная цель – жить во всевозможных наслаждениях?.. Но нет, нельзя впадать в такое заблуждение. Нельзя забывать, что мы созданы для труда (faits pour travailler ), для постоянного труда и что мы можем требовать только того, чтó необходимо для жизни (la suffisante vie), т.е. такого благосостояния, при котором мы могли бы как следует выполнять наше назначение. Все, что выходит за пределы этого круга, – нелепо и опасно “. – Но докажите же это, докажите! И не довольствуйтесь, уподобляясь пророку, одними прорицаниями! Вы сразу же начинаете говорить о тысячах веков ! И затем – кто же утверждает, что нас ждали во все века? А вас-то разве ждали со всеми вашими теориями о dévoûment, devoir, nationalité française, association ouvrière[203]? „В заключение, – говорит Бюше, – мы просим вас не оскорбляться тем, что мы сказали. – Мы не менее вежливые французы и тоже просим вас не оскорбляться“ (стр. 31). „Поверьте нам , – говорит Бюше, – существует communauté[204], которая создана уже давно и членами которой являетесь и вы“. – „Поверьте нам, Бюше, – заключает Кабе, – станьте коммунистом!“»

 

«Самоотверженность», «долг», «социальная обязанность», «право общества», «призвание, назначение человека», «предназначенная человеку роль рабочего», «моральное дело», «рабочая ассоциация», «добывание необходимого для жизни» – разве все это не то же самое, в чем святой Санчо упрекает коммунистов и в отсутствии чего упрекает тех же коммунистов г-н Бюше, торжественно высказанные упреки которого Кабе поднимает на смех? Не находим ли мы уже здесь даже штирнеровскую «иерархию»?

В заключение святой Санчо наносит коммунизму на стр. 169 смертельный удар, изрекая следующее положение:

 

«Отнимая (!) также и собственность , социалисты не учитывают, что она прочно коренится в собственной природе каждого. Разве только деньги и имущество – собственность, или же и всякое мое мнение есть нечто мое, свойственное мне? Значит , всякое мнение должно быть уничтожено или обезличено».

 

Разве мнение святого Санчо, поскольку оно не становится также и мнением других, дает ему власть над чем-нибудь, хотя бы над чужим мнением? Выдвигая здесь против коммунизма капитал своего мнения, святой Макс опять-таки делает только то, что пускает в ход против него самые застарелые и тривиальные буржуазные обвинения и думает, что сказал что-то новое только потому, что для него, «образованного» берлинца, эти избитые пошлости новы. Наряду со многими другими и после многих других то же самое сказал гораздо лучше Дестют де Траси лет тридцать тому назад – и позже – в цитируемой ниже книге. Например:

 

«По отношению к собственности был устроен настоящий процесс, приводились доводы за и против нее, как будто от нас зависит решить, быть собственности на земле или не быть; но это значит решительно не понимать природу человека» («Трактат о воле», Париж, 1826, стр. 18).

 

И вот г-н Дестют де Траси принимается доказывать, что propriété, individualité и personnalité[205] – тождественны, что в «Я» уже заключено «Мое», и находит естественную основу частной собственности в том, что

 

«природа наделила человека неизбежной и неотчуждаемой собственностью, собственностью на свою индивидуальность» (стр. 17). – Индивид «ясно видит, что это Я – исключительный собственник тела, им одушевляемого, органов, приводимых им в движение, всех их способностей, всех сил и действий, производимых ими, всех их страстей и поступков; ибо все это оканчивается и начинается вместе с данным Я, существует только благодаря ему, приводится в движение только его действием; и никакое другое лицо не может ни пользоваться этими же самыми орудиями, ни подвергаться такому же воздействию с их стороны» (стр. 16). – «Собственность существует если и не повсюду, где существует ощущающий индивид, то, во всяком случае, повсюду, где есть индивид, имеющий желания» (стр. 19).

 

Отождествив, таким образом, частную собственность и личность, Дестют де Траси с помощью игры слов: propriété [206] и propre [207], приходит, – подобно «Штирнеру», играющему словами: Mein[208] и Meinung[209], Eigentum [210] и Eigenheit [211] – к следующему выводу:

 

«Стало быть, совершенно праздны споры о том, не лучше ли, чтобы никто из нас не имел ничего собственного (de discuter s’il ne vaudrait pas mieux que rien ne fût propre à chacun de nous)… во всяком случае это все равно, что спрашивать, не желательно ли чтобы мы были совсем иными, чем являемся в действительности, или даже исследовать вопрос – не лучше ли было бы, чтобы нас не было вовсе» (стр. 22).

 

«Это – крайне популярные», ставшие уже традиционными возражения против коммунизма, «и именно поэтому» не приходится «удивляться, что Штирнер» их повторяет.

Если ограниченный буржуа говорит коммунистам: уничтожая собственность, т.е. мое существование в качестве капиталиста, помещика, фабриканта и ваше существование в качестве рабочего, вы уничтожаете мою и вашу индивидуальность; отнимая у меня возможность эксплуатировать вас, рабочих, загребать прибыль, проценты или ренту, вы отнимаете у меня возможность существовать в качестве индивида; если, таким образом, буржуа заявляет коммунистам: уничтожая мое существование как буржуа , вы уничтожаете мое существование как индивида ; если он, таким образом, отождествляет себя как буржуа с собой как индивидом, – то нельзя, по крайней мере, отказать ему в откровенности и бесстыдстве. Для буржуа это действительно так: он считает себя индивидом лишь постольку, поскольку он буржуа.

Но когда выходят на сцену теоретики буржуазии и дают этому утверждению общее выражение, когда они и теоретически отождествляют собственность буржуа с индивидуальностью и хотят логически оправдать это отождествление, – лишь тогда этот вздор становится возвышенным и священным.

Выше «Штирнер» опровергал коммунистическое уничтожение частной собственности тем, что сперва превратил частную собственность в «обладание», а затем объявил глагол «обладать, иметь» незаменимым словом, вечной истиной, потому что и в коммунистическом обществе может случиться, что Штирнер будет «иметь» боли в желудке. Совершенно так же он обосновывает теперь неустранимость частной собственности, превращая ее в понятие собственности, эксплуатируя этимологическую связь между словами Eigentum и eigen[212] и объявляя слово «свойственный» вечной истиной, потому что ведь и при коммунистическом строе может случиться, что ему будут «свойственны» боли в желудке. Весь этот теоретический вздор, ищущий своего убежища в этимологии, был бы невозможен, если бы действительная частная собственность, которую стремятся уничтожить коммунисты, не была превращена в абстрактное понятие «собственности вообще». Это превращение избавляет, с одной стороны, от необходимости что-нибудь сказать или хотя бы только что-нибудь знать о действительной частной собственности, а с другой – позволяет с легкостью открыть в коммунизме противоречие, поскольку после уничтожения (действительной ) собственности при коммунизме, конечно, не трудно открыть в нем еще целый ряд вещей, которые можно подвести под понятие «собственность вообще». В действительности дело, конечно, обстоит как раз наоборот[213]. В действительности я владею частной собственностью лишь постольку, поскольку я имею что-нибудь такое, что можно продать, между тем как свойственные мне особенности отнюдь не могут быть предметом купли-продажи. Мой сюртук составляет мою частную собственность лишь до тех пор, пока я могу его сбыть, заложить или продать, пока он может быть предметом купли-продажи. Потеряв это свойство, превратившись в лохмотья, он может для меня сохранить ряд свойств, которые делают его ценным для меня , он может даже стать моим свойством и сделать из меня оборванного индивида. Но ни одному экономисту не придет в голову причислять этот сюртук к моей частной собственности, ибо он не дает мне возможности распоряжаться никаким, даже самомалейшим, количеством чужого труда. Разве только юрист, идеолог частной собственности, еще может болтать о чем-нибудь подобном. Частная собственность отчуждает индивидуальность не только людей, но и вещей. Земля не имеет ничего общего с земельной рентой, машина – ничего общего с прибылью. Для землевладельца земля имеет значение только земельной ренты, он сдает в аренду свои участки и получает арендную плату; это свойство земля может потерять, не потеряв ни одного из внутренне присущих ей свойств, не лишившись, например, какой-либо доли своего плодородия; мера и даже самое существование этого свойства зависит от общественных отношений, которые создаются и уничтожаются без содействия отдельных землевладельцев. Так же обстоит дело и с машиной. Как мало общего имеют деньги, эта самая общая форма собственности, с личным своеобразием, насколько они даже прямо противоположны ему, – это уже Шекспир знал лучше наших теоретизирующих мелких буржуа:

 

«Тут золота довольно для того,

Чтоб сделать все чернейшее белейшим,

Все гнусное – прекрасным, всякий грех –

Правдивостью, все низкое – высоким,

Трусливого – отважным храбрецом,

Все старое – и молодым и свежим!

Да, этот плут сверкающий начнет…

Людей ниц повергать пред застарелой язвой…

… Вдове, давно отжившей,

Даст женихов; раздушит, расцветит,

Как майский день, ту жертву язв поганых,

Которую и самый госпиталь

Из стен своих прочь гонит с отвращеньем!..

…Ты, видимый нам бог,

Сближающий несродные предметы,

Велящий им лобзаться..!»{196}

 

Словом, земельная рента, прибыль и т.д., эти формы действительного существования частной собственности, представляют собой общественные отношения , соответствующие определенной ступени производства, и «индивидуальны » они лишь до тех пор, пока не превратились в оковы наличных производительных сил.

Согласно Дестют де Траси, большинство людей, пролетарии, должны были бы уже давным-давно потерять всякую индивидуальность, хотя в наши дни дело обстоит так, что именно среди них индивидуальность бывает развита наиболее сильно. Буржуа может без труда доказать, исходя из своего языка, тождество меркантильных и индивидуальных, или даже общечеловеческих, отношений, ибо самый этот язык есть продукт буржуазии, и поэтому как в действительности, так и в языке отношения купли-продажи сделались основой всех других отношений. Например, propriété – собственность и свойство; property – собственность и своеобразие; «eigen» – в меркантильном и в индивидуальном смысле; valeur, value, Wert[214]; commerce, Verkehr[215]; échange, exchange, Austausch[216] и т.д. Все эти слова обозначают как коммерческие отношения, так и свойства и взаимоотношения индивидов как таковых. В остальных современных языках дело обстоит совершенно так же. Если святой Макс всерьез намерен эксплуатировать эту двусмысленность, то ему будет не трудно сделать ряд новых блестящих экономических открытий, хотя он ни аза не знает в политической экономии; и действительно, приводимые им новые экономические факты, о которых речь будет ниже, относятся целиком к области этой синонимики.

Игру буржуа словами Eigentum и Eigenschaft[217] наш добродушный и легковерный Jacques берет настолько всерьез, с таким священным трепетом, что старается даже, как мы увидим ниже, относиться к своим собственным свойствам как частный собственник.

Наконец, на стр. 412 «Штирнер» поучает коммунизм, что

 

«на самом деле нападают» (что значит: нападают коммунисты) «не на собственность, а на отчуждение собственности».

 

В этом новом своем откровении святой Макс лишь повторяет старую уловку, которая была уже не раз использована, например сен-симонистами. Ср., например, «Лекции о промышленности и финансах», Париж, 1832{197}, где, между прочим, мы читаем:

 

«Собственность не отменяется, а изменяется ее форма… только отныне она становится истинной персонификацией … только отныне она приобретает свой действительный индивидуальный характер» (стр. 42, 43).

 

Так как эта фраза, пущенная в ход французами и раздутая особенно Пьером Леру, была весьма доброжелательно подхвачена немецкими спекулятивными социалистами и использована ими для дальнейших спекуляций, а под конец дала повод к реакционным проискам и практическому мошенничеству, – то мы и рассмотрим ее не здесь, где она ничего не говорит, а ниже, в разделе об «истинном социализме»[218].

Святой Санчо, идя по стопам использованного Рейхардтом Вёнигера, с особенным удовольствием делает из пролетариев, а тем самым и из коммунистов, «босяков ». Он определяет своего «босяка» на стр. 362 как «человека, обладающего лишь идеальным богатством». Если штирнеровские «босяки» создадут когда-нибудь, подобно парижским нищим в XV веке, свое босяцкое царство, то святой Санчо будет тогда босяцким царем, ибо он «совершенный» босяк, человек, не имеющий даже идеального богатства и поэтому живущий на проценты с капитала своего мнения.

 

С. Гуманный либерализм

 

После того как святой Макс на свой лад истолковал либерализм и коммунизм как несовершенные способы существования философского «человека», а тем самым и новейшей немецкой философии вообще (на что он имел право, поскольку не только либерализм, но и коммунизм получили в Германии мелкобуржуазную и в то же время выспренно-идеологическую форму), – после этого для него не представляет уже ни малейшего труда изобразить новейшие формы немецкой философии, которые он назвал «гуманным либерализмом», как совершенный либерализм и коммунизм и вместе с тем как критику того и другого.

При помощи этой святой конструкции получаются следующие три забавных превращения (ср. также «Экономию Ветхого завета»):

1) Отдельный индивид не есть человек, поэтому он ничего и не значит – полное отсутствие личной воли, подчинение приказам – «чье имя нарекут»: «бесхозяйный» – политический либерализм, уже рассмотренный выше.

2) Отдельный индивид не имеет ничего человеческого, поэтому нет места Моему и Твоему, или собственности: «неимущий» – коммунизм, также уже рассмотренный нами.

3) В критике отдельный индивид должен уступить место обретенному только теперь Человеку: «безбожный» = тождество «бесхозяйного» и «неимущего» – гуманный либерализм (стр. 180 – 181). – Своей вершины непоколебимое правоверие нашего Jacques достигает на стр. 189 при более подробном изложении этого последнего отрицательного единства:

 

«Эгоизм собственности лишится своего последнего достояния, если даже слова „бог мой“ станут бессмысленными, ибо » (превеликое «Ибо») «бог существует только в том случае, если предметом его заботы является спасение каждого отдельного индивида, точно так же, как этот последний ищет в боге свое спасение».

 

Согласно этому, французский буржуа только в том случае «лишится» своей «последней» «собственности», если из языка будет изгнано слово adieu[219]. В полном согласии с предшествующей конструкцией собственность на бога, святая собственность в небесах, собственность фантазии, фантазия собственности объявляется здесь высшей собственностью и последним якорем спасения собственности.

Из этих трех иллюзий о либерализме, коммунизме и немецкой философии он стряпает теперь свой новый – и, благодарение «Святому», на этот раз последний – переход к «Я ». Прежде чем последовать за ним, бросим еще раз взгляд на его последнюю «тяжкую жизненную борьбу» с «гуманным либерализмом».

После того как наш добродетельный Санчо в своей новой роли caballero andante[220], и притом в качестве caballero de la tristísima figura[221], обошел вдоль и поперек всю историю, повсюду сражая и «развевая в прах» духов и привидения, «летучих змей и страусов, леших и ночные привидения, зверей пустыни и диких кошек, пеликанов и ежей» (ср. Книга пророка Исайи, 34, 11 – 14), – какое облегчение он должен почувствовать теперь, прибыв, наконец, из скитаний по всем этим различным странам на свой остров Баратарию{198}, в «страну» как таковую, где «Человек» разгуливает in puris naturalibus![222] Вспомним еще раз его великий тезис, навязанный ему догмат, на котором покоится вся его конструкция истории, согласно которому

 

«истины, вытекающие из понятия Человека , свято почитаются как откровения именно этого понятия»; «откровения этого святого понятия», даже «при устранении некоторых, раскрывшихся с помощью этого понятия, истин, не лишаются своей святости» (стр. 51).

 

Вряд ли стоит нам еще раз повторять то, что мы уже доказали святому автору при разборе каждого из приводимых примеров, именно, что вовсе не святым понятием человека, а действительными людьми в их действительном общении созданы эмпирические отношения, и уже потом, задним числом, люди эти отношения конструируют, изображают, представляют себе, укрепляют и оправдывают как откровение понятия «человек». Вспомним также и его иерархию. А теперь перейдем к гуманному либерализму.

На стр. 44, где святой Макс «вкратце» «противопоставляет друг другу теологический взгляд Фейербаха и Наш взгляд», Фейербаху не противопоставляется ничего, кроме фразы. Мы уже видели при фабрикации духов, как «Штирнер» возносил свой желудок на небо (третий диоскур, святой заступник, хранитель от морской болезни){199}, ибо он и его желудок, это – «различные имена для совершенно различных вещей» (стр. 42). Подобно этому здесь сущность первоначально появляется также и в качестве существующей вещи. И «вот говорится» (стр. 44):

 

«Высшее существо есть несомненно сущность человека, но именно потому, что оно есть его сущность , а не он сам, – то совершенно все равно , видим ли мы эту сущность вне человека и созерцаем ее в виде „бога“ или находим ее внутри человека и называем „сущностью человека“ или „Человеком“. Я – ни бог, ни „Человек“, ни высшее существо, ни Моя сущность, – и потому, по сути дела, все равно, мыслю ли Я эту сущность во Мне или вне Меня».

 

«Сущность человека» здесь, таким образом, предполагается в качестве существующей вещи, она есть «высшее существо», она не есть «Я», и святой Макс, вместо того чтобы сказать что-либо о «сущности», ограничивается простым заявлением, что, мол, «безразлично» «мыслю ли Я ее во Мне или вне Меня», в этом ли месте или же в другом. Что это безразличие по отношению к сущности вовсе не простая небрежность стиля, вытекает уже из того, что он сам делает различие между существенным и несущественным и что у него может фигурировать даже «благородная сущность   Эгоизма» (стр. 72). Впрочем, все то, что до сих пор говорилось немецкими теоретиками о сущности и не-сущности, сказано уже Гегелем в «Логике» гораздо лучше.

Безграничное правоверие «Штирнера» по отношению к иллюзиям немецкой философии получает свое сконцентрированное выражение, как мы видели, в том, что он истории беспрестанно подсовывает «Человека» в качестве лица, которое одно только и действует; он воображает, будто «Человек» создал историю. Теперь мы увидим то же самое также и по поводу Фейербаха, иллюзии которого «Штирнер» безоговорочно принимает, чтобы на их основе продолжать свои построения.

 

Стр. 77: «Вообще Фейербах производит только перестановку субъекта и предиката , отдавая последнему предпочтение. Но так как он сам говорит: „Любовь священна не потому, что она есть предикат бога (и никогда она по этой причине не была для людей священна), а она есть предикат бога потому, что она божественна в силу своей собственной природы и для себя самой“, то он мог бы прийти к выводу, что борьбу надо было начать против самих предикатов, против любви и всего святого. Как мог он надеяться отвратить людей от бога , раз он оставил им божественное ? И если, как говорит Фейербах, для людей самым главным всегда были предикаты бога, а не сам бог, то Фейербах со спокойной совестью мог бы оставить им эту мишуру и впредь, так как куколка-то, – подлинное ядро, – осталась нетронутой».

 

Раз так говорит «сам » Фейербах, то это служит Jacques le bonhomme вполне достаточным основанием для того, чтобы поверить  , будто люди чтили любовь потому, что она «божественна в силу своей собственной природы и для себя самой». Если же на самом деле происходило как раз обратное   тому, что говорил Фейербах, – и мы «отваживаемся это сказать» (Виганд, стр. 157), – если для людей ни бог, ни его предикаты никогда не были главным, если и это утверждение есть только религиозная иллюзия немецкой теории, – то, значит, с нашим Санчо приключилось то же самое, что с ним приключилось уже у Сервантеса, когда под его седло, пока он спал, подставили четыре кола и увели из-под него его ослика.

Опираясь на эти высказывания Фейербаха, Санчо затевает бой, который точно так же предвосхищен уже Сервантесом в девятнадцатой главе, где ingenioso hidalgo[223] сражается с предикатами, с ряжеными, когда те несут хоронить труп мира и, запутавшись в своих мантиях и саванах, не могут шевельнуться, так что нашему идальго не трудно опрокинуть их своим шестом и оттузить их вволю. Последняя попытка вновь поживиться донельзя избитой критикой религии как самостоятельной сферы, умудриться – оставаясь в пределах предпосылок немецкой теории – все же придать себе такой вид, будто бы выходишь за эти пределы, да еще состряпать из этой кости, обглоданной до последней жилки, рамфордовскую нищенскую похлебку{200} для «Книги» – эта попытка означала борьбу против материальных отношений не в их действительном виде и даже не в виде земных иллюзий, какие питают о них люди, на практике ушедшие с головой в современный мир, а против небесного экстракта земного образа этих отношений в качестве предикатов, эманации бога, в качестве ангелов. Так царство небесное было снова заселено, и старому способу эксплуатации этого небесного царства была вновь дана обильная пища. Так под действительную борьбу снова была подсунута борьба с религиозной иллюзией – с богом. Святой Бруно, который добывает себе хлеб теологией, в своей «тяжкой жизненной борьбе» против субстанции делает pro aris et focis[224] ту же самую попытку – в качестве теолога выйти за пределы теологии. Его «субстанция» есть не что иное, как предикаты бога, соединенные под одним именем; за исключением наименования «личность», которое он оставляет за собой, – это те предикаты бога, которые представляют собой опять-таки не что иное, как заоблачные названия представлений людей о своих определенных эмпирических отношениях, – представлений, за которые они лицемерно впоследствии цепляются в силу практических оснований. При помощи унаследованного от Гегеля теоретического вооружения эмпирическое, материальное поведение этих людей, конечно, нельзя даже и понять. Благодаря тому, что Фейербах разоблачил религиозный мир как иллюзию земного мира, который у самого Фейербаха фигурирует еще только как фраза , перед немецкой теорией встал сам собой вопрос, у Фейербаха оставшийся без ответа: как случилось, что люди «вбили себе в голову» эти иллюзии? Этот вопрос даже для немецких теоретиков проложил путь к материалистическому воззрению на мир, мировоззрению, которое вовсе не обходится без предпосылок , а эмпирически изучает как раз действительные материальные предпосылки как таковые и потому является впервые действительно критическим воззрением на мир. Этот путь был намечен уже в «Deutsch-Französische Jahrbücher» – во «Введении к критике гегелевской философии права» и в статье «К еврейскому вопросу». Но так как это было облечено тогда еще в философскую фразеологию, то попадающиеся там по традиции философские выражения – как «человеческая сущность», «род» и т.п. – дали немецким теоретикам желанный повод к тому, чтобы неверно понять действительный ход мыслей и вообразить, будто и здесь опять все дело только в новой перелицовке их истасканных теоретических сюртуков; вообразил же тогда Dottore Graziano немецкой философии, доктор Арнольд Руге, что он и дальше сможет по-прежнему неуклюже размахивать руками и щеголять своей педантски-шутовской маской. Нужно «оставить философию в стороне» (Виганд, стр. 187, ср. Гесс, «Последние философы», стр. 8), нужно выпрыгнуть из нее и в качестве обыкновенного человека взяться за изучение действительности. Для этого и в литературе имеется огромный материал, не известный, конечно, философам. Когда после этого снова очутишься лицом к лицу с людьми вроде Круммахера или «Штирнера », то находишь, что они давным-давно остались «позади», на низшей ступени. Философия и изучение действительного мира относятся друг к другу, как онанизм и половая любовь. Святой Санчо, который вопреки отсутствию у него мыслей – чтó мы констатировали терпеливо, а он весьма патетически – все же остается в пределах мира чистых мыслей, может спастись от этого мира, конечно, только посредством морального постулата, постулата «отсутствия мыслей » (стр. 196 «Книги»). Он – бюргер, который спасается от торговли посредством banqueroute cochonne{201}, в силу чего он, конечно, становится не пролетарием, а несостоятельным и обанкротившимся бюргером. Штирнер становится не человеком практической жизни, а лишенным мыслей, обанкротившимся философом.

Перешедшие от Фейербаха предикаты бога, в качестве господствующих над людьми действительных сил, в качестве иерархов, – вот тот подсунутый вместо эмпирического мира уродец-оборотень, которого и находит «Штирнер». До такой степени вся его «особенность» покоится только на том, чтó ему «внушено». Если «Штирнер» (см. также стр. 63) бросает Фейербаху упрек в том, что результат, к которому Фейербах приходит, – ничто, потому что Фейербах превращает предикат в субъект и наоборот, то сам он еще гораздо меньше способен прийти к чему-нибудь, – ибо эти фейербаховские предикаты, превращенные в субъекты, он свято принимает за действительные личности, господствующие над миром, эти фразы об отношениях он покорно принимает за действительные отношения, награждая их предикатом «святые», превращая этот предикат в субъект , в «Святое», т.е. делая совершенно то же, чтó сам ставит в упрек Фейербаху. И вот, после того как он совершенно избавился таким путем от того определенного содержания, о котором шла речь, он открывает свою борьбу, т.е. дает волю своей «ненависти» против этого «Святого», которое, конечно, остается всегда тем же самым. У Фейербаха – за что святой Макс его упрекает – есть еще сознание того, «что у него речь идет только „об уничтожении некоторой иллюзии“» (стр. 77 «Книги»), хотя Фейербах придает борьбе против этой иллюзии все еще слишком большое значение. У «Штирнера» и это сознание «все вышло», он действительно верит в то, что абстрактные мысли идеологии господствуют в современном мире, он уверен, что в своей борьбе против «предикатов», против понятий, он нападает уже не на иллюзию, а на действительные силы, властвующие над миром. Отсюда – его манера ставить все на голову, отсюда – то безмерное легковерие, с каким он принимает за чистую монету все ханжеские иллюзии, все лицемерные заверения буржуазии. Как мало, впрочем, «куколка» составляет «подлинное ядро» «мишуры» и как сильно хромает это красивое сравнение, лучше всего видно на «куколке» самого «Штирнера» – на его «Книге», в которой нет никакого, ни «подлинного», ни «неподлинного» «ядра» и где даже то немногое, что имеется еще на ее 491 странице, едва ли заслуживает даже названия «мишуры». – Но если уж непременно нужно найти в ней какое-нибудь «ядро», то это ядро есть немецкий мелкий буржуа .

Откуда, впрочем, взялась ненависть святого Макса к «предикатам», об этом крайне наивные разъяснения дает он сам в «Апологетическом комментарии». Он приводит следующее место из «Сущности христианства» (стр. 31): «Истинный атеист лишь тот, для кого предикаты божественной сущности, как например любовь, мудрость, справедливость – ничто, но не тот, для кого только субъект этих предикатов ничто», и затем восклицает с торжествующим видом: «Разве не имеется все это у Штирнера? » – «Здесь мудрость». Святой Макс нашел в приведенном только что месте намек, как добиться того, чтобы оказаться «дальше всех ». Он верит Фейербаху, что вышеприведенное место раскрывает «сущность» «истинного атеиста », и принимает от него «задачу» сделаться «истинным атеистом». «Единственный», это – «истинный атеист ».

Еще более легковерно, чем по отношению к Фейербаху, «орудует» он по отношению к святому Бруно или к «Критике». Мы постепенно увидим, как он всячески поддается тому, что навязывает ему «Критика», как он ставит себя под ее полицейский надзор, как своими внушениями она поучает его относительно его жизни, его «призвания». Пока же достаточно привести образчик его веры в Критику – указать на то, что на стр. 186 он изображает «Критику» и «Массу» как два лица, которые борются друг против друга и «стараются освободиться от эгоизма», а на стр. 187 он обеих «принимает за то, за что они… выдают себя ».

Борьбой против гуманного либерализма заканчивается долгая борьба Ветхого завета, когда человек был наставником, ведущим к Единственному; времена исполнились, и евангелие благодати и радости нисходит на грешное человечество.

 

— — —

 

Борьба за «Человека» есть исполнение слова, написанного у Сервантеса в двадцать первой главе, «в которой рассказывается о великом приключении, о завоевании драгоценного шлема Мамбрина». Наш Санчо, который во всем подражает своему бывшему господину и нынешнему слуге, «поклялся завоевать для себя шлем Мамбрина» – Человека. После предпринимавшихся им во время его различных «походов»[225] тщетных попыток найти желанный шлем у Древних и Новых, у либералов и коммунистов, «он увидел вдали всадника, на голове которого что-то сверкало как золото». И вот он говорит Дон Кихоту-Шелиге: «Если я не ошибаюсь, навстречу нам едет человек, у которого на голове шлем Мамбрина, тот самый шлем, который, как ты знаешь, Я поклялся раздобыть». «Будьте, ваша милость, осторожны в словах своих и еще больше в своих поступках», – отвечает поумневший за это время Дон Кихот. – «Скажи мне, разве ты не видишь, что навстречу нам едет всадник верхом на серой в яблоках лошади и что на голове у него золотой шлем?» – «Я вижу и примечаю, – отвечает Дон Кихот, – что едет какой-то человек на осле такой же серой масти, как и ваш, а на голове у всадника что-то блестящее». – «Но ведь это и есть шлем Мамбрина», – говорит Санчо.

Тем временем к ним тихой рысцой подъезжает святой цирюльник Бруно на своем ослике, Критике, а на голове у Бруно – цирюльничий таз; святой Санчо устремляется на него с копьем в руке, святой Бруно соскакивает со своего осла, роняет таз на землю (почему здесь, на соборе, мы и видели его без этого таза) и бросается в кусты, «ибо он есть воплощенный Критик». Святой Санчо поднимает с великой радостью шлем Мамбрина, и на замечание Дон Кихота, что он точь-в-точь похож на цирюльничий таз, отвечает: «тот знаменитый волшебный шлем, обернувшийся „призраком“, несомненно побывал в руках человека, который не мог оценить его по достоинству, и вот он расплавил половину его, а из другой половины смастерил то, чтó, по твоим словам, тебе представляется цирюльничьим тазом; впрочем, каким бы он ни казался непосвященному глазу, для меня, который знает ему цену, это безразлично».

«Второе великолепие, вторая собственность теперь приобретена!»

И вот завоевав, наконец, свой шлем, – «Человека», – он восстает против него, начинает относиться к нему как к своему «непримиримейшему врагу» и прямо заявляет ему (почему, мы увидим после), что Он (святой Санчо) – не «Человек», а «Нечеловек, Бесчеловечное». В качестве этого «Бесчеловечного» он удаляется в Сьерра-Морену, чтобы путем покаяний подготовиться к великолепию Нового завета. Он раздевается там «донага» (стр. 184), чтобы достигнуть своей особенности и перещеголять то, что делает его предшественник у Сервантеса в двадцать пятой главе: «И поспешно сняв с себя штаны, он остался полуголым в рубашке и, не задумываясь, сделал два козлиных прыжка в воздухе головой вниз и ногами вверх, раскрыв при этом такие вещи, которые заставили его верного оруженосца повернуть Росинанта, чтобы не видеть их». «Бесчеловечное» далеко превзошло свой мирской прообраз. Оно «решительно поворачивается спиной к самому себе  , отвернувшись тем самым и от беспокоящего его критика» и «оставив его в стороне». «Бесчеловечное » пускается затем в спор с «оставленной в стороне» Критикой, «презирает само себя», «мыслит себя через сравнение с другим», «повелевает богом», «ищет свое лучшее Я вне себя», кается в том, что оно еще не было единственным, объявляет себя Единственным, «эгоистичным и Единственным », – хотя едва ли ему нужно было заявлять об этом после того, как оно мужественно повернулось спиной к самому себе . Все это сделало «Бесчеловечное» собственными силами (смотри Пфистер , «История немцев»){202}, и вот теперь оно на своем ослике, просветленное и торжествующее, въезжает в царство Единственного.

 

Конец Ветхого завета.

 

Новый завет: «Я»

 

{203}

 

Экономия Нового завета

 

Если в Ветхом завете предметом назидания была для нас «единственная» логика, развертывавшаяся в рамках прошлого , то теперь перед нами современность в рамках «единственной» логики. Мы уже в достаточной степени осветили «Единственного» в его многообразных допотопных «преломлениях» – как мужа, кавказского кавказца, совершенного христианина, истину гуманного либерализма, отрицательное единство реализма и идеализма и т.д. и т.д. Вместе с исторической конструкцией «Я» рушится и само «Я». Это «Я», конец исторической конструкции, не есть «телесное» Я, плотски рожденное от мужчины и женщины и не нуждающееся ни в какой конструкции для того, чтобы существовать; это – «Я», духовно рожденное двумя категориями, «идеализмом» и «реализмом», чисто мысленное существование.

Новый завет, который подвергся разложению уже заодно со своей предпосылкой, с Ветхим заветом, обладает буквально столь же мудро устроенным домашним хозяйством, как и Ветхий, но «с различными превращениями», как это явствует из нижеследующей таблицы:

I. Особенность = Древние, ребенок, негр и т.д. в их истине , упорное восхождение из «мира вещей» к «собственному» воззрению и к овладению этим миром. У Древних это привело к избавлению от мира, у Новых – к избавлению от духа, у либералов – к избавлению от личности, у коммунистов – к избавлению от собственности, у гуманных либералов – к избавлению от бога, – значит, вообще к категории избавления (свободы) как к цели. Подвергшаяся отрицанию категория избавления есть особенность , не имеющая, разумеется, иного содержания помимо этого избавления. Особенность есть философски конструированное свойство, присущее всем свойствам штирнеровского индивида.

II. Собственник – как таковой, – Штирнер, проник за неистинность мира вещей и мира духа; следовательно – Новые , фаза христианства внутри логического развития: юноша, монгол. – Подобно тому как Новые переходят в свободных, с их трояким определением, так и собственник распадается на три дальнейших определения:

1. Моя власть – соответствует политическому либерализму , в котором обнаруживается истина права ; право как власть «Человека» превращается во власть в смысле права, присущего «Я». Борьба против государства как такового .

2. Мое общение – соответствует коммунизму ; при этом обнаруживается истина общества , и общество как опосредствованное «Человеком» общение (в его формах тюремного общества, семьи, государства, буржуазного общества и т.д.) сводится к общению, в которое вступает «Я».

3. Мое самонаслаждение – соответствует критическому, гуманному либерализму , в котором истина критики , поглощение, разложение и истина абсолютного самосознания, обнаруживается как самопоглощение, а критика в качестве разложения в интересах Человека превращается в разложение в интересах «Я».

Своеобразие индивидов свелось, как мы видели, ко всеобщей категории особенности, которая оказалась отрицанием избавления, свободы вообще. Описание особых свойств индивида может, следовательно, опять-таки состоять только в отрицании этой «свободы» в ее трех «преломлениях»; каждая из этих отрицательных свобод превращается теперь посредством ее отрицания в положительное свойство. Разумеется, что так же, как в Ветхом завете избавление от мира вещей и от мира мыслей понималось уже как присвоение обоих этих миров, – так и здесь эта особенность, или присвоение вещей и мыслей, будет опять представлена как совершенное избавление.

«Я» с его собственностью, с его миром, состоящим из только что «сигнализированных» свойств, есть собственник . Как наслаждающееся самим собой и само себя поглощающее, это – «Я» во второй степени, собственник собственника, от которого оно в такой же мере избавлено, в какой и владеет им; следовательно, это – «абсолютная отрицательность» в ее двойном определении: как индифференция, «безразличие»[226], и как отрицательное отношение к себе, к собственнику. Его право собственности, распространенное на весь мир, и его избавление от мира превратились теперь в это отрицательное отношение к себе, в это саморастворение и эту самопринадлежность собственника. Определенное таким образом Я есть –

III. Единственный , все содержание которого опять-таки сводится к тому, что он есть собственник плюс философское определение «отрицательного отношения к себе». Глубокомысленный Jacques делает вид, будто об этом Единственном невозможно что-либо сказать, ибо он есть живой, телесный, неконструируемый индивид. Но здесь дело обстоит скорее так же, как с гегелевской абсолютной идеей в конце «Логики» и с абсолютной личностью в конце «Энциклопедии», о которых тоже невозможно что-либо сказать, потому что конструкция содержит в себе уже все, что может быть высказано о таких конструированных личностях. Гегель знает это и не стесняется это признать, Штирнер же лицемерно утверждает, что его «Единственный» есть еще что-то иное, не только конструированный Единственный, но нечто невыразимое, а именно – живой телесный индивид. Эта лицемерная видимость исчезнет, если все это перевернуть, если определить Единственного как собственника и высказать о собственнике, что всеобщая категория особенности является его всеобщим определением; этим будет сказано не только все, что «может быть сказано » о Единственном, но и все, что он вообще собой представляет – минус фантазии на его счет, преподносимые Jacques le bonhomme.

 

«О, какая бездна премудрости и ведения Единственного! Как непостижимы его мысли и как неисследимы пути его!»{204}

«Смотри, таковы его деяния; и как мало мы слышали о нем!» (Книга Иова, 26, 14).

 

 

Дата: 2018-12-21, просмотров: 226.