Камилл Демулен. Из газеты “Революции Франции и Брабанта”
Поможем в ✍️ написании учебной работы
Поможем с курсовой, контрольной, дипломной, рефератом, отчетом по практике, научно-исследовательской и любой другой работой

За прошедший год Демулен стал весьма популярным журналистом, издавая собственную газету «Революции Франции и Брабанта». Все еще не женат. Возвышенная идея всеобщей федерации, которую первыми высказали парижане из дистрикта Сент-Эсташ, жители провинции Артуа и бретонцы и с восторгом поддержала вся Франция, привела в оцепенение правительство. Не имея возможности бороться против единодушного требования двадцати четырех миллионов человек, крючкотворы из исполнительных органов положили все свои силы на то, чтобы сдержать первый национальный порыв, чтобы свести на нет действие этого праздника или даже обратить его себе на пользу. Конституционный комитет только способствовал правительству во всей этой политике и во всех этих уловках…

Но не будем отчаиваться… На Марсовом Поле работают пятнадцать тысяч рабочих… Распространяется слух, что они не могут ускорить работу… Тут же появляется толпа из 150 тысяч трудящихся, и поле превращается в стройку в 80 тысяч туазов. Это стройка Парижа, всего Парижа; в ней участвуют каждая семья, каждая корпорация, каждый дистрикт. Идут по трое, с кирками или лопатами на плечах, вместе распевая известный припев новой песни “Дело пойдет, пойдет на лад!”. Да, дело пойдет, повторяют те, кто слышит их… Но как обманывают нацию! Как ошибается этот прекрасный народ, считающий себя свободным! Но он красив в своем заблуждении, красив даже в том, что судит о своих представителях, министрах и судьях по своей собственной добродетели и неподкупности… Ребенок из одного из пансионов Венсенна, когда его спросили, нравится ли ему эта работа, ответил, что пока он может отдать родине только свой пот, но это он делает с радостью. Это поколение обещает нам в будущем дать лучших законодателей и создать лучшие клубы, чем в 1789 г. …Я заметил, что среди детей – этих верных друзей равенства – даже наименее патриотически настроенные готовы прокричать “Да здравствует король” лишь после того, как девяносто девять раз прокричат “Да здравствует нация!”, лишь после того, как охрипнут и их голос станет недостаточно красив для того, чтобы прославлять французский народ… Печатники написали на своем знамени: “Типография – первый факел свободы”; работники из типографии г-на Прюдома сделали себе колпаки из той же бумаги, которая идет на газету “Революсьон”; на них было написано “Революсьон де Пари”. Не могу забыть разносчиков газет: особенно преданные общественному благу и желавшие превзойти в патриотизме другие корпорации, они постановили посвятить целый день улучшению работ на Марсовом Поле. В результате этого постановления они на целый день приостановили работу своих глоток, мехи их легких встали. Париж удивился, не услышав с утра крика разносчиков, и эта тишина патриотическим набатом оповестила город, предместья и окрестности, что 1200 парижских будильников трудятся на Гренельской равнине… Приходит молодой человек, снимает свою одежду, кидает сверху двое часов, берет кирку и отправляется работать вдалеке. Берегите ваши часы! – О, разве можно опасаться своих братьев! – И часы, оставленные на песке и на камнях, становятся такими же неприкосновенными, как депутат Национального собрания.

Если бы я имел честь быть депутатом, я бы потребовал, чтобы трон, на котором запросто восседает г-н Капет, был пустым водружен на возвышенное место как олицетворение суверенности нации; и я бы хотел, чтобы у подножия этого трона были представлены две власти, сидящие в креслах по крайней мере равных… Нас привели в плохое настроение и вызывающе высокий трон исполнительной власти, и угодливо-низкие трибуны власти законодательной, и вид ненавистной формы лейб-гвардейцев короля, и курбеты г-на Мотье; нас привело в плохое настроение и нечто вроде бегства короля, которому боль в ногах не помешала скрыться, как только он услышал возгласы “К алтарю!”, настолько многочисленные и сильные, что они становились более требовательными и сильными, чем королевское “вето”. Но это плохое настроение не помешало мне, обратившись взглядом к празднику, поздравить моих сограждан с тем, что делает им бесконечно много чести.

… В своем прелестном и живом описании праздника мой приятель Карра возвышенно возблагодарил Бога за то, что дождь пролился сильным потоком. Он полагает, что это было к лучшему, поскольку этот дождь должен умерить чрезмерно живое воображение некоторых граждан, охладить горячие головы (например, г-на Делонэ, главы федератов Анжера: он обратился к супруге короля с такой раболепной речью, которая своей гнусной лестью превзошла комплименты самой Французской Академии). Из всего этого патриот Карра делает вывод, что никогда еще проливной дождь не был так кстати, как в этих обстоятельствах: для того, чтобы помешать обожателям исполнительной власти особенно рьяно поклоняться этому золотому тельцу прямо у ног наших законодателей, у подножия Синая; для того, чтобы подготовить умы граждан к хладнокровию мудрого и взвешенного восхищения; для того, чтобы продемонстрировать отвагу и настойчивость, которую французы проявляют с начала революции. Карра замечает, что небо хотело лишь испытать нас и что к трем часам, увидев успешность испытания и решив, что нация вполне заслужила его свет, солнце вышло как никогда ослепительным и протянуло над алтарем разноцветную радугу – символ единства и конфедерации небес и земли…

Когда залп и бой барабана возвестили время принесения присяги, жители Парижа, оставшиеся в городе – мужчины, женщины, дети, – подняли руку в сторону алтаря и воскликнули: “Да, я клянусь!”. Им посчастливилось остаться в городе, и радость их была чистой и неомраченной. Они не слышали возгласов, пусть робких, стыдливых, приглушенных, редких и быстро подавленных: “Да здравствует королева!”, “Да здравствуют лейб-гвардейцы!”. Они не видели ни белых знамен над белыми балдахинами, ни вызывающей высоты, на которую был поднят трон для носителя исполнительной власти, ни унижения нации, ни пособничества этого трусливого президента Боннэ.”

 

Франсуа Ноэль Бабёф.  Из «Письма депутата от Пикардии». 1790 г.

…Что увидел я 14 июля! Ирод вызвал нас со всех концов страны. Он уплатил нам, чтобы заставить сыграть перед лицом нации самую наглую комедию, которая когда-либо заставляла людей краснеть. Кто из нас, уезжая из своих мест, мог ожидать такого позора? Нам предложили золотого тельца: мы в своей подлости поклонились ему.

О, народ! О, судьба человека! Сколь слепы мы и как легко поддаемся соблазну! Я добивался чести быть избранным в депутаты. В дороге я плакал от радости. Я представлял себе заранее простой праздник свободы, родины, республики! О, как он будет прекрасен, говорил я себе, этот момент, когда мы поклянемся друг другу в том, что мы – братья, когда мы обнимемся, когда мы все вместе заплачем, когда король, находясь среди нас, прижмет родину к своей груди, когда высокое Национальное собрание, занимая место в первом ряду, как символ закона будет шествовать во всем сиянии нашей любви.

…Вы говорили мне, что готовящийся праздник будет торжеством в духе Сеяна, что я увижу там унижение Национального собрания, что я увижу там праздник в духе Великого Могола и что, поскольку то, что народ видит, сильно влияет на его душу, я увижу, как его соблазняют. В хороших республиках редки были зрелища, в которых правительство выходило на сцену. Вспомните, что людям льстят только для того, чтобы их обмануть! Наша республика начинается там, где кончилась Римская республика, а Римская республика кончилась вместе с упадком нравов и исчезновением простоты, чести и презрения к богатству. Как Вы были правы; послушайте же рассказ о моем позоре и позоре всего государства.  Собрались на бульварах, штаб парижской гвардии верхом на лошадях проехал сквозь ряды патриотической пехоты, последовала команда, двинулись, пошли. Появился Лафайет. Я ожидал увидеть короля, я не знал Лафайета. Он кланялся, приветствовал направо и налево. Это, конечно, человек ловкий, он кажется мне большим честолюбцем. Он царствует, у него нет короны на голове, он держит ее в руке, подобно Кромвелю. О, мой друг, Вы сто раз говорили мне, что добродетель любит пустыни, и что надо остерегаться той добродетели, которая ищет яркого света! Войска прибыли на Марсово поле, встреченные радостными криками бедного народа. Я спросил, где король, и был удручен. Мне казалось, что Лафайет ловко отстранил его от праздника, чтобы самому быть его героем. Меня поразило, что этот человек держится как визирь. Как он умеет представляться интересным, воспламенять толпу, как хорошо он знает человеческое сердце. Он проницателен, как Магомет, красноречив, как Катилина, мудр, как Соломон.

Наконец король появился на золотом троне, и я чуть не упал в обморок, увидев рядом с ним на табурете диктатора республики, председателя Национального собрания, восседающего там, как вор на скамье подсудимых.

Мой друг, Вы говорили мне, что основные принципы добрых правлений – это честь и добродетель. Мы, очевидно, не обладаем ни тем, ни другим, поскольку Цезарь у нас в то же время и верховный жрец.

Этот король, который казался бы мне великим, если бы он промок, как и мы, и, как мы, был бы покрыт грязью Марсова поля, показался мне совсем маленьким на троне. Я пытался утешить себя; король в своем пустом блеске показался мне трусливым ионийским сатрапом, а председатель – римским консулом, покидающим плуг.

Я не верю больше в аристократию: ее приспешники лишены заслуг и политического чутья. Если бы они посоветовали королю идти вместе с нами, он, быть может, нанес бы страшный удар по конституции, а остаток слабости и жалость сделали бы то, что мы продолжали бы его любить: эта ужасная мысль меня утешает!

Лафайет работал для одного себя. Он отстранил короля, чтобы привлечь наши взоры к себе, и, конечно, он ожидал, что в порыве головокружения народ провозгласит его генералиссимусом.  Я уважал этого человека, когда судил о нем издалека. Увидев его вблизи, я чувствую к нему омерзение. Это опасный человек, который душит родину в своих объятиях. Какое непроницаемое притворство, какая гибкость, какая страшная откровенность, как изменяется его значение и сама его сущность. Мне больно, мой дорогой друг, излагать Вам подробности нашего унижения. Нет, мы отнюдь не свободны, мы все умрем рабами, кроме Вас, ибо мудрость возвышает Вас над людьми, и Вы зависите лишь от правды и от бога.

Собравшиеся требовали, чтобы король вышел к алтарю для принесения присяги. Неблагодарный, лишенный человеческих чувств, он остался недвижим, он равнодушно слышал крики "Да здравствует король!", которыми войска приветствовали его, чтобы поднять его дух и вырвать его из-под власти коварных советов злых людей! Человек низкий при всем твоем величии, верно ли, что ты так глуп, что не отличаешь добра от зла? Если ты обладаешь злобой дураков, которая соединяется со злобой окружающих тебя дурных людей, сколь гибельным можешь ты стать однажды для государства!

… Я забыл Вам сказать, что 13-го король сделал смотр войскам с портика своего дворца. Депутаты Франции входили в дворцовый сад по скрытой лестнице вперемешку с жуликами и куртизанками. Когда я поднял голос, жалуясь на это, кто-то посоветовал мне быть поосторожнее и добавил, что за порядочными людьми установлено наблюдение. Катон, несомненно, покончил бы самоубийством. Я не мог перенести такого оскорбления, и я вернулся к себе, чтобы там плакать.

Вы знаете, что произошло затем. Франции стыдно, как девушке, честь которой оскорблена ласками развратника. Кричали: "Да здравствует Лафайет", "Да здравствует король", "Да здравствует королева". Никто, кроме меня и бретонцев, не крикнул "Да здравствует родина", "Да здравствует Национальное собрание". Среди бретонцев один молодой человек лет 15-16 кричал: "К алтарю, к алтарю короля!" Лафайет, проходя мимо него, сказал: "Сударь, я узнаю ваше имя". "Оно здесь", – ответил бретонец, похлопывая по своему патронташу. Дальше Лафайет встретил Дантона и Демулена. Он побледнел, пришпорил своего коня. Взгляд порядочных людей, как голос Бога, преследует негодяев. С тех пор в Париже арестовывают всякого, кто плохо отзывается о Лафайете и о королевской присяге. Сулла свирепствует, но депутаты еще не уехали, они знакомятся друг с другом, вместе едят, обнимаются, беседуют только о свободе, клянутся друг другу умереть за нее. И я не сомневаюсь в том, что, вернувшись в свои департаменты, они примкнут к всеобщей лиге. Они видели опасность вблизи. Они разгадали честолюбивые планы тех, кто их пригласил, они видели на Марсовом поле адъютанта, который кричал депутатам, в частности, депутатам от Марны: "Король и г-н де Лафайет сейчас уйдут, если вы не будете занимать места соответственно рангу»…

Из переписки Робеспьеров. Париж, 7 июня 1790 г.  [Электронный ресурс] http://pylippel.newmail.ru/documents/robespierre_lettres.html#18

Максимилиан Робеспьер Камиллу Демулену

Сударь, в  последнем номере ваших «Revolutions de France et de Brabant»17 по поводу изданного 22 мая декрета о праве войны и мира я прочел следующее: «В субботу 22 мая маленький дофин приветствовал декрет Мирабо с благоразумием, не соответствующим его возрасту. Народ со своей стороны тоже приветствовал его. Он с триумфом проводил по домам: Барнава, Петиона, Ламета, д'Эгильона, Дюпора и всех знаменитых якобинцев. Народ вообразил, что одержал большую победу, а эти депутаты имели слабость ввести его в заблуждение, от которого они сами в восторге. Робеспьер был чистосердечен и сказал толпе, окружавшей его и оглушавшей его своими рукоплесканиями: «Господа, с чем вы себя поздравляете? Декрет этот отвратителен, хуже быть не может. Пусть этот мальчик у окна хлопает в ладоши; он лучше нас знает, что делает».

Я должен сказать вам, что вы были введены в заблуждение относительно фактов, касающихся в этом отрывке меня. Я высказал в Национальном собрании свое мнение о принципах и последствиях названного декрета, который определяет пользование правом войны и мира, но этим я и ограничился. Я вовсе не говорил в Тюильрийском саду того, что вы цитируете, я даже совсем не говорил с толпой граждан, собравшихся на моем пути. Я считаю своим долгом опровергнуть этот факт, во-первых, потому, что он неверен, во-вторых, потому, что как бы ни был я всегда расположен к чистосердечию, которым должны отличаться все выступления членов Национального собрания в его стенах, я считаю, что за стенами его им должна быть свойственна известная сдержанность. Я надеюсь, милостивый государь, что вы обнародуете мое заявление в вашем журнале, тем более, что в высоком служении делу свободы вы должны считать для себя законом не давать дурным гражданам даже малейшего повода клеветать на деятельность защитников народа.

№ 28 от 7 июня 1790 г.

Замечания Камилла Демулена: «Я помещаю эту поправку, милый Робеспьер, только для того, чтобы показать моим собратьям журналистам твою подпись, указав, что им не следует искажать то имя, которое сделалось знаменитым своим патриотизмом. Твое письмо написано с достоинством и важностью сенатора, оскорбляющими чувства школьной дружбы. Ты по праву гордишься латиклавойa * депутата Национального собрания. Эта благородная гордость мне нравится, и мне жаль, что не все, как ты, чувствуют свое достоинство. Но все же ты должен был приветствовать своего старого товарища хотя бы легким поклоном головы. Я тебя не меньше люблю за то, что остаешься верен своим принципам, хотя и не столь верен остался ты дружбе. Однако, почему ты требуешь, чтоб я взял назад свои слова? Если я слегка изменил истине в том анекдоте, который я рассказал, так ведь это было почетно для тебя. Если я, что несомненно, выразил твою мысль, хотя и не твоими словами, ты, вместо того, чтобы так сухо опровергать журналиста, мог бы удовольствоваться тем, что сказал бы словами кузины в очаровательной комедии «Мнимый покойник»: «Ах, сударь, вы прикрашиваете». Ведь ты не из числа тех слабовольных людей, о которых Ж. Ж. Руссо говорит, что они не желают, чтоб другие повторяли их мысли, и которые решаются говорить правду, будучи в дезабилье, либо в домашнем халате, но отнюдь не в Национальное собрании и не в Тюльери».

Дата: 2019-02-02, просмотров: 508.