Тема: «Печать и цензура: английская революция 17 века»
Поможем в ✍️ написании учебной работы
Поможем с курсовой, контрольной, дипломной, рефератом, отчетом по практике, научно-исследовательской и любой другой работой

Вормский эдикт (26 мая 1521, Германия) «Индекс запрещенных книг». [Электронный ресурс] http://www.illuminats.ru/component/content/article/32---xvi--xvii-/302-karlv?directory=29

...Мы хотим, чтобы никто из вас, без всякого исключения (именно: никто из князей, чинов и подданных)... не принимал вышеупомянутого Лютера на жительство, не давал ему ни есть, ни пить, не укрывал его, не оказывал ему, словами или делом, тайно или явно, помощи и содействия. Но, где бы он ни появился, вы, если узнаете об этом, арестуйте его и отошлите под стражей к нам или же велите это сделать или, по крайней мере (если не удастся его схватить), немедленно нас известите. И вы за такое святое дело, равно как за ваши труды и расходы, получите достаточное вознаграждение. Также против его родственников, приверженцев, покровителей, сообщников, почитателей и последователей и их движимого и недвижимого имущества вы должны, на основании святого закона и в силу нашей и всего государства опалы, мудро поступать, именно: бить их и хватать, брать себе их имущество... Далее, мы повелеваем всем и также вам в особенности, под страхом назначенного за это наказания, чтобы никто из вас вышеназванных сочинений Лютера, нашим святым отцом папой... осужденных, и всяких других сочинений, изданных до сих пор по-латыни ли, или по-немецки, или на каком-либо ином языке, не покупал, не продавал, не читал, не держал у себя, не переписывал... не отдавал в [111] печать как сочинений злых и подозрительных и исходящих от явного и упорного еретика. Повелеваем также, чтобы никто не подчинялся его учению, не поддерживал его, не распространял и не защищал...

Джон Милтон. Ареопагитика. Речь о свободе печати от цензуры , обращенная к парламенту Англии [Электронный ресурс] http://evartist.narod.ru/text4/50.htm#З_02

…Без сомнения, свобода, на которую мы можем надеяться, состоит не в том, чтобы в государстве не было никаких обид — в нашем мире ждать этого нельзя, — но когда жалобы с готовностью выслушиваются, тщательно разбираются и быстро удовлетворяются, тогда достигнут высший предел гражданской свободы, какого только могут желать рассудительные люди. Если же я в настоящее время самой речью своей свидетельствую о том, что мы уже в значительной степени приблизились к такому положению, если мы избавились от бедствий тирании и суеверия, заложенного в наших принципах, превзойдя мужеством эпоху римского возрождения, то приписать это следует прежде всего, как и подобает, могучей помощи Господа, нашего избавителя, а затем — вашему верному руководительству и вашей неустрашимой мудрости, лорды и общины Англии!

…Что же касается статей о книжной цензуре, которую мы считали умершей вместе с прелатами и ее братьями, великопостным и брачным разрешениями, то по поводу этой части закона я постараюсь вам показать, при помощи своих рассуждений, следующее: во-первых, что изобретателями этого закона были люди, которых вы бы неохотно приняли в свою среду; во-вторых, как вообще следует относиться к чтению, каковы бы ни были книги; и, в-третьих, что этот закон ничуть не поможет уничтожению соблазнительных, революционных и клеветнических книг, — для чего он главным образом и был издан. Наконец, этот закон прежде всего отнимет энергию у всех ученых и послужит тормозом истины, не только потому, что лишит упражнения и притупит наши способности по отношению к имеющимся уже знаниям, но и потому, что он задержит и урежет возможность дальнейших открытий, как в духовной, так и в светской областях.

Я не отрицаю того, что для церкви и государства в высшей степени важно бдительным оком следить за поведением книг, так же как и за поведением людей, и в случае надобности задерживать их, заключать в темницу и подвергать строжайшему суду как преступников; ибо книги — не мертвые совершенно вещи, а существа, содержащие в себе семена жизни, столь же деятельные, как та душа, порождением которой они являются; мало того, они сохраняют в себе, как в фиале, чистейшую энергию и экстракт того живого разума, который их произвел. Я знаю, что они столь же живучи и плодовиты, как баснословные зубы дракона, и что, будучи рассеяны повсюду, они могут воспрянуть в виде вооруженных людей. Тем не менее если не соблюдать здесь осторожности, то убить хорошую книгу значит почти то же самое, что убить человека: кто убивает человека, убивает разумное существо, подобие Божие; тот же, кто уничтожает хорошую книгу, убивает самый разум, убивает образ Божий как бы в зародыше. Многие люди своей жизнью только обременяют землю; хорошая же книга — драгоценный жизненный сок творческого духа, набальзамированный и сохраненный как сокровище для грядущих поколений. Поистине, никакое время не может восстановить жизни — да в этом, быть может, и нет большой потери — и длинный ряд веков часто не в состоянии пополнить потери отвергнутой истины, утрата которой приносит ущерб целым народам. Поэтому мы должны быть осторожны, преследуя живые труды общественных деятелей, уничтожая созревшую жизнь человека, накопленную и сбереженную в книгах; в противном случае мы можем совершить своего рода убийство, иногда подвергнуть мученичеству; если же дело идет о всей печати, — то своего рода поголовному избиению, которое не ограничивается просто умерщвлением жизни, но поражает самую квинтэссенцию, самое дыхание разума, поражает бессмертие раньше жизни. Однако, чтобы меня не обвинили в том, что я, нападая на цензуру, оправдываю излишнюю вольность, то я не отказываюсь сослаться на историю, поскольку это будет нужно, для выяснения мер, принимавшихся в славных древних государствах против литературных непорядков до того времени, пока проект о Цензуре не выполз из инквизиции, не был подхвачен нашими прелатами и не захватил некоторых из наших пресвитеров.

 Книги тех, которых считали великими еретиками, рассматривались, опровергались и осуждались Вселенскими соборами и лишь тогда, по повелению императора, запрещались или сжигались. Что же касается сочинений языческих авторов, то, если они не были направлены явно против христианства — как, например, сочинения Порфирия и Прокла, — против них нельзя указать ни одного запрещения, вплоть до 400 г., когда на Карфагенском соборе было запрещено самим епископам читать книги язычников, еретические же сочинения читать было дозволено, между тем как ранее, наоборот, более подозрительными казались книги еретиков, а не язычников. А что первые соборы и епископы до 800 г. ограничивались только указанием книг, которых они не рекомендовали, не идя далее и предоставляя совести каждого читать их или нет, об этом свидетельствует уже падре Паоло, великий обличитель Тридентского собора. После этого времени римские папы, захватив в свои руки сколько хотели политической власти, стали простирать свое владычество не только на человеческие суждения, как это было раньше, но и на человеческое зрение, сжигая и запрещая неугодные им книги. Однако первоначально они были умеренны в цензуре, и число запрещенных книг было не велико, пока Мартин V своей буллой не только запретил чтение еретических книг, но и первый стал подвергать за это отлучению от церкви; а так как Уиклиф и Гусс именно около того времени становились опасными для пап, то они первые и побудили папский двор к более строгой политике запрещений. По тому же пути шли Лев X и его преемники до той поры, когда Тридентский собор и испанская инквизиция, родившиеся вместе, создали или усовершенствовали каталоги и индексы запрещенных книг, роясь в мыслях добрых старых авторов и совершая тем над их могилами самое худшее поругание, какое только можно было совершить. При этом они не остановились на одних только еретических книгах, а стали запрещать или тащить в новое чистилище индекса все, что им было не по вкусу. В довершение же насилия они издали предписание, чтобы ни одна книга, памфлет или газета — как будто св. Петр доверил им не только ключи от рая, но и от печати — не могли быть напечатаны без одобрения и разрешения двух или трех обжор-монахов. Например: «Пусть канцлер Чини соблаговолит рассмотреть, заключает ли в себе настоящее сочинение что-либо, препятствующее к его напечатанию. Винцент Раббата, флорентийский викарий». «Я рассмотрел настоящее сочинение и не нашел в нем ничего противного католической вере и добрым нравам. В удостоверение чего я... и т.д. Николо Чини, канцлер флорентийский». «Принимая во внимание предыдущее отношение, настоящее сочинение Даванцати печатать разрешается. Винцент Раббата и проч.». «Печатать разрешается. Июля 15. Брат Симон Момпеи д'Амелиа, канцлер св. инквизиции во Флоренции».

Таким образом, изобретатели цензуры и оригиналы цензурных разрешений налицо, и вы можете по прямой линии проследить их родословную. Как видно, установлением цензуры мы обязаны не какому-либо древнему государству, правительству или церкви, не какому-либо закону, изданному некогда нашими предками, и не новейшей практике какого-либо из реформированных государств или церквей, а самому антихристианскому из соборови самому тираническому из судилищ — судилищу инквизиции. До этого времени книги так же свободно вступали в мир, как и все, что рождалось; порождения духа появлялись не с большими затруднениями, чем порождения плоти, и ревнивая Юнона, скрестив ноги, не следила завистливо за появлением на свет духовных детей человека; если же при этом рождалось чудовище, то кто станет отрицать, что его по справедливости предавали огню или бросали в море? Но чтобы книга, находясь в худшем положении, чем грешная душа, должна была являться перед судилищем до своего рождения в мир и подвергаться во тьме, прежде своего появления на свет, приговору Радаманта и его сотоварищей, — об этом никогда не было слыхано ранее, пока чудище несправедливости, вызванное наступлением реформации и смущенное ее успехами, не стало изыскивать новых преддверий ада и адских бездн, куда бы можно было вместе с осужденными заключать и наши книги. Это и был тот лакомый кусок, который столь услужливо подхватили и которым столь дурно воспользовались наши инквизиторствующие епископы и их приспешники, капелланы из францисканцев. Что же касается вас самих, то всякий, знающий чистоту ваших действий и ваше уважение к истине, не усомнится в вашем нерасположении к этим, хорошо известным вам, авторам цензурного закона и в отсутствии с вашей стороны всякого злого намерения при издании его.

…Как вообще следует думать о чтении всякого рода книг и чего больше они приносят, пользы или вреда. Но если допустить, что мы можем доверяться видениям, то вот видение, упоминаемое Евсевием и случившееся, при совершенно нормальных обстоятельствах, значительно раньше того, о котором св. Иероним рассказал монахине Евстохии. Дионисий Александрийский около 240 г. пользовался большим почетом в церкви за свое благочестие и ученость и как человек очень полезный в борьбе с еретиками, вследствие знакомства с их книгами. Но один пресвитер заронил в его совесть сомнение, указав ему, что он слишком смело вращается среди таких оскверняющих сочинений. Достойный муж, не желая вызывать соблазна, стал раздумывать о том, как ему поступать. В это время внезапное видение, ниспосланное от Бога (в чем удостоверяет его собственное послание), подкрепило его следующими словами: «Читай всякие книги, какие только попадут в твои руки, ибо ты можешь сам все правильно обсудить и исследовать». По его собственному свидетельству, он тем охотнее согласился с этим откровением, что оно совпадало со словами апостола к фессалоникийцам: «Испытуйте все, но запоминайте только доброе».

Он мог бы присоединить сюда другое замечательное изречение того же автора: «Для чистого — все чисто», не только пища и питье, но и всякого рода знания, хорошие или дурные: знание не может развращать, а следовательно — и книги, если воля и совесть не развращены. Ибо книги, как и пища, одни бывают хорошего, другие — плохого качества; поэтому Господь, уже не в апокрифическом видении, сказал без всякого ограничения: «Встань, Петр, заколи и ешь», предоставляя выбор разумению каждого. Здоровая пища для больного желудка мало чем отличается от нездоровой; равным образом, и самые лучшие книга для развращенного ума могут послужить поводом ко злу. Дурная пища едва ли может составить хорошее питание для самого здорового желудка; напротив того, дурные книги — и в этом их отличие — могут послужить для осторожного, рассудительного читателя во многих отношениях поводом к открытиям, опровержениям, предостережениям и объяснениям.

С другой стороны, зараза от книг, посвященных религиозным спорам, более рискованна и опасна для людей ученых, чем невежественных, — и тем не менее, эти книги должно выпускать нетронутыми рукой цензора. Трудно привести пример, когда бы невежественный человек был совращен хоть одной папистской книгой на английском языке, без восхваления ее и разъяснения со стороны кого-либо из духовных лиц католической церкви; и действительно, все такие сочинения, истинны они или ложны, «непонятны без руководителя», как были не понятны пророчества Исайи для евнуха. А сколько наших священников были совращены, благодаря изучению толкований иезуитов и сорбонистов, и как быстро они должны были совратить народ, это мы знаем из своего собственного недавнего и печального опыта.

…Таким образом, принимая во внимание, что эти книги и весьма многие из тех, которые всего более способны заразить жизнь и науку, нельзя запрещать без вреда для знания и основательности диспутов; что подобные книги всего более и всего скорее уловляют людей ученых, через которых всякая ересь и безнравственность могут быстро проникнуть и в народ; что дурное можно узнать тысячью других способов, с которыми нельзя бороться, и что дурные учения не могут распространяться посредством книг без помощи учителей, имеющих возможность делать это и помимо книг, а следовательно беспрепятственно, — я совершенно не в состоянии понять, каким образом такое лукавое установление, как цензура, может быть исключено из числа пустых и бесплодных предприятий. Человек веселый не удержится, чтобы не сравнить ее с подвигом того доблестного мужа, который хотел поймать ворон, закрыв ворота своего парка. Кроме того, существует другое затруднение: раз ученые люди первые почерпают из книг и распространяют порок и заблуждения, то каким образом можно полагаться на самих цензоров, если только не приписывать им или если они сами не присваивают себе качеств непогрешимости и несовратимости, сравнительно с другими людьми в государстве? Вместе с тем если верно, что мудрый человек, подобно хорошему металлургу, может извлечь золото из самой дрянной книги как из шлаков, глупец же останется глупцом с самой лучшей книгой, как и без нее, то нет никакого основания лишать мудрого человека выгод его мудрости, стараясь отстранить от глупца то, что все равно не убавит его глупости. Ибо если стараться со всей точностью удалять от него всякое вредное чтение, то мы не будем в состоянии извлечь для него добрых правил не только из суждений Аристотеля, но и Соломона и нашего Спасителя, а, следовательно, должны будем неохотно допускать его до хороших книг, так как известно, что умный человек сделает из пустого памфлета лучшее употребление, чем глупец — из Священного Писания.

Далее, могут указать, что мы не должны подвергать себя искушениям без нужды, а также не тратить своего времени по-пустому. Опираясь на сказанное выше, на оба эти возражения можно дать тот ответ, что подобного рода книги служат для всех людей не искушением и пустой тратой времени, а являются полезным лекарственным материалом, из которого можно извлечь и приготовить сильнодействующие средства, необходимые для жизни человека. Что же касается детей и людей с детским разумом, не обладающих искусством определять и пользоваться этими полезными минералами, то им можно советовать не трогать их; но насильно удерживать их от этого нельзя никакими цензурными запрещениями, сколько бы их ни изобретала святая инквизиция. Своей ближайшей задачей я именно и поставил себе доказать, что цензурный порядок совершено не ведет к той цели, ради которой он был установлен, — что, впрочем, ясно уже и из предшествующих столь обильных разъяснений. Такова прямота истины, что она раскрывается скорее, действуя свободно и без принуждения, чем при помощи методических рассуждений.

Целью моей с самого начало было показать, что ни один народ, ни одно благоустроенное государство, если только они вообще ценили книги, никогда не вступали на путь цензуры; но могут, однако, возразить, что последняя есть недавно открытая мудрость. На это я в свою очередь отвечу, что хотя и трудно было изобрести цензуру, но так как это — вещь, легко и явно напрашивающаяся на ум, то с давних пор не было недостатка в людях, которые думали о подобном пути; если же они на него не вступили, то этим показали нам пример здравого суждения, так как причиной было не неведение о цензуре, а отрицательное к ней отношение.

В самом деле, если бы они прибегали только к одному роду строгости, не прилагая таких же забот к регулированию всего прочего, что может развращать умы, то эта отдельная попытка, как они понимали, была бы совершенно бессмысленной работой; это значило бы запирать одни ворота из боязни разврата и в то же время держать открытыми все другие. Если мы хотим регулировать печать и таким способом улучшать нравы, то должны поступать так же и со всеми увеселениями и забавами, — со всем, что доставляет человеку наслаждение. В таком случае нельзя слушать никакой музыки, нельзя сложить или пропеть никакой песни, кроме серьезной дорической. Нужно установить наблюдателей за танцами, чтобы наше юношество не могло научиться ни одному жесту, ни одному движению или способу обращения, кроме тех, которые этими наблюдателями считаются приличными.

…Именно  законам и принадлежит главная роль в подобных делах, от цензуры же тут легко уклониться. Безнаказанность и нерадивость, без сомнения, гибельны для государства, но в том и состоит великое искусство управления, чтобы знать, где должен налагать запрет и наказание закон, а где следует пользоваться исключительно убеждением. Если бы каждое, как хорошее, так и дурное действие зрелого человека подлежало наблюдению, приказанию и побуждению, то чем была бы тогда добродетель, как не одним названием; какой ценой обладали бы тогда хорошие поступки, какой благодарности заслуживали бы рассудительность, справедливость, воздержанность? Многие сетуют на Божественное Провидение за то, что оно попустило Адама согрешить. Безумные уста! Если Бог дал ему разум, то Он дал ему и свободу выбора, ибо разум есть способность выбора; иначе он был бы просто автоматом, наподобие Адама в кукольных комедиях. Мы сами не уважаем такой покорности, такой любви или щедрости, которые совершаются по принуждению; поэтому Бог и оставил ему свободу, поместив предмет соблазна почти перед глазами; в этом и состояла его заслуга, его право на награду, на похвалу за воздержание. Ради чего Бог создал внутри нас страсти и удовольствия вокруг нас, как не для того, чтобы они, подчинившись правильной умеренности, стали настоящими составными частями добродетели? Плохим наблюдателем человеческих дел является тот, кто думает удалить грех, удалив предмет греха; ибо, не говоря уже о том, что грех — огромная масса, растущая во время самого процесса своего уничтожения, если даже допустить, что часть его на время может быть удалена от некоторых людей, то все же не от всех, когда дело идет о такой универсальной вещи, как книги; если же это и будет сделано, то сам грех, тем не менее, останется невредимым. Отнимите у скупца все его сокровища и оставьте ему один драгоценный камень, вы все же не избавите его от алчности. Уничтожьте все предметы наслаждения, заприте юношей при строжайшей дисциплине в какой-нибудь монастырь, вы все же не сделаете чистым того, кто не пришел туда таким: столь велики должны быть осторожность и мудрость, необходимые для правильного решения этого вопроса.

Но предположим, что мы изгоним таким способом грех; тогда, изгоняя его, мы изгоним и добродетель, ибо предмет у них один и тот же: с уничтожением последнего уничтожаются и они оба. Это доказывает высокий промысел Господа, который, хотя и повелевает нам умеренность, справедливость и воздержанность, тем не менее ставит перед нами в избытке предметы для наших желаний и дает нам склонности, могущия выйти из границ всякого удовлетворения. Зачем же нам в таком случае стремиться к строгости, противной порядку, установленному Богом и природой, сокращая и ограничивая те средства, которые, при свободном допущении книг, послужат не только к испытанию добродетели, но и к торжеству истины?

Закон, стремящийся наложить ограничение на то, что, не поддаваясь точному учету, тем не менее может способствовать как добру, так и злу, было бы справедливее признать дурным законом. И если бы мне предстояло сделать выбор, то я предпочел бы самое незначительное доброе дело во много раз большему насильственному стеснению зла. Ибо Бог, без сомнения, гораздо более ценит преуспеяние и совершенствование одного добродетельного человека, чем обуздание десяти порочных. И если все то, что мы слышим или видим, сидя, гуляя, путешествуя или разговаривая, может быть по справедливости названо нашими книгами и оказывает такое же действие, как и книги, то, очевидно, запрещая лишь одни книги, закон не достигает цели, поставленной им себе. Разве мы не видим, как печатается — и притом не раз или два, а каждую неделю, о чем свидетельствуют влажные листы бумаги, — и распространяется между нами, несмотря на существование цензуры, непрерывный придворный пасквиль [41] на парламент и наш город? А между тем именно здесь закон о цензуре и должен был бы, по-видимому, оправдать себя. Если бы он тут применялся, скажете вы. Но поистине, если применение закона оказывается невозможным или неверным теперь, в этом частном случае, то почему оно будет успешнее потом, по отношению к другим книгам?

Таким образом, если закон о цензуре не должен быть ничтожным и бесплодным, вам предстоит новый труд, лорды и общины, — вы должны запретить и уничтожить все безнравственные и не цензурованные книги, которые уже были напечатаны и опубликованы; вы должны составить их список, чтобы каждый мог знать, какие из них дозволены и какие нет, а также должны отдать приказ, чтобы ни одна иностранная книга не могла поступать в обращение, не пройдя через цензуру. Такое занятие возьмет все время у немалого числа надсмотрщиков и притом людей необычных. Существуют также книги, которые отчасти полезны и хороши, отчасти вредны и пагубны; опять потребуется немалое число чиновников для очищения книг и исключения из них вредных мест, чтобы не пострадало царство знания. Наконец, если число подобных книг будет все увеличиваться, то вы должны будете составить список всех тех типографов, которые часто нарушают закон, и запретить ввоз книг, не читаемых подозрительными типографиями. Словом, чтобы закон о цензуре был точен и без недостатков, вы должны его совершенно изменить по образцу Тридента и Севильи, что, я уверен, вы погнушаетесь сделать.

Но даже и допустив, что вы дошли бы до этого — от чего сохрани вас Бог, — то все же закон о цензуре был бы бесполезен и не пригоден для цели, к которой вы его предназначаете. Если дело идет о том, чтобы предотвратить возникновение сект и ересей, то кто же настолько несведущ в истории, чтобы не знать о многих сектах, избегавших книг как соблазна и тем не менее на много веков сохранивших свое учение в неприкосновенности, исключительно путем устного предания? Не безызвестно также, что христианская вера (ведь и она была некогда ересью!) распространилась по всей Азии прежде, чем какое-либо из Евангелий и посланий были написаны. Если же дело идет об улучшении нравов, то обратите внимание на Италию и Испанию: сделались ли эти страны сколько-нибудь лучше, честнее, мудрее, целомудреннее с тех пор, как инквизиция стала немилосердно преследовать книги?

Другое соображение, делающее ясным непригодность закона о цензуре для предположенной цели, касается тех способностей, которыми должен обладать каждый цензор. Не может подлежать сомнению, что тот, кто поставлен судьей над жизнью и смертью книг, над тем, следует ли допускать их в мир или нет, обязательно должен быть человеком выше общего уровня по своему трудолюбию, учености и практической опытности; в противном случае в его суждениях о том, что допустимо к чтению, а что нет, будет немало ошибок, а потому и немалый вред. Если же он будет обладать нужными для цензора качествами, то такая работа может быть скучнее и неприятнее, где может быть больше потеряно времени, чем при беспрерывном чтении негодных книг и памфлетов, часто предоставляющих из себя огромные тома? Ни одну книгу нельзя читать иначе как в свою пору; но быть принужденным во всякое время, в неразборчивых рукописях читать сочинения, из которых и в прекрасной печати не всегда захочешь прочесть три страницы, такое положение, по моему мнению, должно быть решительно невыносимо для человека, ценящего свое время и свой труд или просто обладающего тонким вкусом. Я прошу нынешних цензоров извинить меня за подобный образ мыслей, так как, без сомнения, они приняли на себя цензорскую должность из желания повиноваться парламенту, приказание которого, быть может, заставило их смотреть на свои обязанности как легкие и не многотрудные; но что и это короткое испытание было для них уже утомительно, — о том в достаточной степени свидетельствуют их собственные слова и извинения перед людьми, которые должны были столько дней добиваться от них разрешения. Таким образом, видя, что принявшие на себя обязанности цензоров несомненно желали бы под благовидным предлогом избавиться от них, что ни один достойный человек, никто, кроме явного расточителя своего досуга, не захочет заместить их, — если только он прямо не рассчитывает на цензорское жалованье, — то легко себе представить, какого рода цензоров мы должны ожидать впоследствии: то будут люди невежественные, властные и нерадивые или низко корыстолюбивые. Это именно я и имел в виду, говоря, что закон о цензуре не поведет к той цели, которую преследует.

…Наконец, от соображений о том, что закон о цензуре не может способствовать добру, обращаюсь к явно причиняемому им злу, так как, прежде всего, он является величайшим угнетением и оскорблением для науки и ученых. Прелаты всегда жаловались и сетовали на малейшую попытку устранить соединение бенефиций и распределить более правильно церковные доходы, ссылаясь на то, что в таком случае навсегда будет уничтожена и задушена всякая наука. Я должен заметить, однако, по поводу этого мнения, что никогда не видел основания думать, будто хоть одна десятая часть знаний держалась или падала вместе с духовенством: на мой взгляд, это — лишь грязные и недостойные речи некоторых духовных лиц, обладающих хорошими доходами. Поэтому, если вы не хотите поселить крайнего уныния и неудовольствия не в праздной толпе ложно претендующих на науку, а в свободном и благородном сословии тех, кто действительно родился для науки и любит ее ради нее самой, не ради прибыли или чего-либо подобного, а во имя служения Богу и истине и, быть может, во имя той прочной славы и постоянной хвалы, которые в глазах Бога и хороших людей служат наградою за обнародование трудов, споспешествующих благу человечества, — то знайте, что не доверять до такой степени разуму и честности лиц, обладающих известностью в науке и в то же время не совершивших ничего позорного, чтобы не разрешать им печатать своих произведений без опекуна и наблюдателя, из страха распространения ереси или заразы, есть величайшая несправедливость и оскорбление, каким только может подвергнуться свободный и просвещенный ум.

Какая выгода быть взрослым человеком, а не школьником, если, избавившись от школьной ферулы, приходится подчиняться указке imprimatur'a, если серьезные и стоившие немалых трудов сочинения, подобно грамматическим упражнениям школьников, не могут быть выпущены в свет помимо бдительного ока нерешительного или слишком решительного цензора? Тот, действиям которого не доверяют, хотя в его намерениях нет ничего заведомо дурного и подлежащего уголовным законам, имеет полное основание считать себя в государстве, где он родился, не за кого иного, как за безумца или чужестранца. Когда человек пишет для света, он призывает к себе на помощь весь свой разум, всю силу своей аргументации; он ищет, размышляет, трудится, он советуется и рассуждает со своими разумными друзьями; совершив все это, он считает себя столь же осведомленным в своем предмете, как и всякий, писавший до него; и если ни годы, ни прилежание, ни прежние доказательства его способностей не могут поставить его, по отношению к этому наиболее совершенному акту его добросовестности и основательности, на ту ступень зрелости, которая исключает недоверие и подозрительность; если, тем не менее, он должен отдавать свое прилежание, свое ночное бдение, свою трату Палладина масла на поспешный суд заваленного делами цензора, быть может, гораздо более молодого, чем он, быть может, гораздо ниже его стоящего по критической способности, быть может, никогда не написавшего ни одной книги; если его сочинение — раз только оно не будет запрещено или забраковано — должно, точно малолетка с дядькой, появиться в печати с ручательством цензора и его удостоверением на обороте заглавного листа в том, что автор не идиот и не развратитель, — то на все это следует смотреть не иначе, как на бесчестие и унижение для автора, для книги, для прав и достоинства науки.

А что сказать о том случае, когда автор богат воображением и ему приходит на ум многое, чем следовало бы дополнить его сочинение уже после цензуры, при печатании, что нередко случается с лучшими и трудолюбивейшими писателями, и притом, быть может, двадцать раз с одной книгой? Типограф не смеет отступать от цензурованного экземпляра; автор должен поэтому опять тащиться к своему ментору, чтобы он просмотрел его добавления; а так как сделать это должно прежнее лицо, то автору придется не раз прогуляться, прежде чем он отыщет своего цензора или застанет его свободным; в результате — или печатание должно остановиться, в чем уже немалый вред, или автор должен отказаться от своих наиболее зрелых мыслей и выпустить книгу в худшем виде, чем он мог бы сделать это, что для трудолюбивого писателя является величайшим горем и мучением, какие только возможны.

И каким образом человек может учить с авторитетом, этой душой всякого учительства; каким образом может он проявить себя в своей книге настоящим ученым — а он должен им быть, иначе ему лучше молчать, — если все, чему он учит, что излагает, находится под опекой, подвергается исправлениям патриархального цензора; если последний может вычеркнуть или изменить каждое слово, не согласное вполне с его упорством или, как выражается он сам, с его мнением? Если каждый здравомыслящий читатель, при первом же взгляде на педантическую цензурную отметку, будет готов отбросить от себя книгу так далеко, как метательный диск, с такими приблизительно словами: «Я ненавижу учителей-мальчишек; я не терплю наставника, приходящего ко мне под палкой надзирателя; я ничего не знаю о цензоре, кроме того, что его подпись свидетельствует о его самоуверенности, но кто поручится мне за основательность его суждений?» — то книгопродавец может ответить: «Государство, милостивый государь». Читатель, однако, вправе сейчас же возразить на это: «Государство может управлять мной, но не критиковать меня; оно так же легко может ошибаться в цензоре, как цензор в авторе; это довольно обыденная мысль», и присоединить к сказанному еще следующие слова Фрэнсиса Бэкона: «Разрешенные книги говорят лишь на языке своего времени». Ибо, если бы даже цензор оказался более сведущим, чем то бывает обыкновенно — а это было бы большой опасностью для ближайших поколений, — то все же его должность и характер его деятельности не позволили бы ему пропускать ничего, выходящего из ряда вон.

Но еще печальнее, если творение какого-нибудь умершего автора, сколь ни славен он был при жизни, а равно и в настоящее время, попадет в руки цензора для получения разрешения напечатать его или перепечатать и если в книге этого автора найдется какое-нибудь крайне смелое суждение, высказанное в пылу горячей работы (и кто знает, быть может, продиктованное Божественным вдохновением), но несогласное с низменным и дряхлым настроением самого цензора, то, будь это сам Нокс, преобразователь государства, он не простит ему его суждения, и таким образом мысль этого великого человека будет потеряна для потомства вследствие трусости или самонадеянности небрежного цензора. Я бы мог указать, к какому автору и к какой книге [43], точное опубликование которой имело величайшую важность, было применено такого рода насилие, но оставляю это для более подходящего времени. Если же на это не обратят серьезного и своевременного внимания те, кто имеет в своем распоряжении средство помощи, и подобная ржавчина будет иметь власть выедать избраннейшие мысли из лучших книг, совершая такого рода вероломство над осиротелым наследием достойнейших людей после их смерти, то много печали предстоит испытать несчастному роду людскому, на свое несчастье обладающему разумом. Отныне пусть ни один человек не ищет знания или не стремится к большему, чем то дает мирская мудрость, ибо отныне быть невеждой и ленивцем в высших материях, быть обыкновенным тупоголовым неучем поистине — единственное средство прожить жизнь приятно и в чести.

…И если цензура является чрезвычайным неуважением к каждому ученому при его жизни и в высшей степени оскорбительной для сочинений и могил умерших, то, по моему мнению, она является также унижением и поношением всей нации. Я не могу так низко ставить изобретательность, — искусство, остроумие и здравую серьезность суждений англичан, чтобы допустить возможность сосредоточения всех этих качеств всего в двадцати, хотя бы и в высшей степени способных господах; еще менее я могу допустить, чтобы названные качества могли проявляться не иначе, как под верховным наблюдением этих двадцати, и поступать в обращение не иначе, как при условии просеивания и процеживания через их цедилки, с их рукоприкладством. Истина и разум не такие товары, которые можно монополизировать и продавать под ярлыками, по уставам и по образцам. Мы не должны стремиться превратить все знание нашей страны в товар, накладывая на него клейма и выдавая торговые свидетельства, подобно тому как мы делаем это с нашими сукнами и тюками с шерстью. Разве это не то же, что наложенное филистимлянами рабство, когда нам не позволяют точить своих собственных топоров и плугов, а обязывают нести их со всех кварталов в двадцать разрешительных кузниц?

Если бы кто-нибудь написал и обнародовал что-либо ложное и соблазнительное для частной жизни, обманывая тем доверие и злоупотребляя уважением, которое люди питали к его уму; если бы, по обвинении его, было принято решение, что отныне он может писать только после предварительного просмотра специального чиновника, дабы последний удостоверил, что после цензуры его сочинение можно читать безвредно, то на это нельзя было бы смотреть иначе, как на позорящее наказание. Отсюда ясно, как унизительно подвергать всю нацию и тех, кто никогда не совершал подобных проступков, столь недоверчивому и подозрительному надзору. Должники и преступники могут разгуливать на свободе, без надзирателя, безобидные же книги не могут появиться в свет, если не видно тюремщика на их заглавном листе. Даже для простого народа это — прямое оскорбление, так как простирать свои заботы о нем до того, чтобы не сметь доверить ему какого-нибудь английского памфлета, не значит ли считать его за народ безрассудный, порочный и легкомысленный, — народ, который находится в болезненном и слабом состоянии веры и разума и может лишь плясать под дудку цензора? Мы не можем утверждать, что в этом проявляется любовь или попечение о народе, так как и в странах папизма, где мирян всего более ненавидят и презирают, по отношению к последним применяется та же строгость. Мудростью мы также не можем назвать это, так как подобная мера препятствует лишь злоупотреблению свободой, да и то плохо: испорченность, которую она старается предотвратить, через другие двери, которых запереть нельзя, проникает скорее.

В конце концов, это бесчестит и наше духовенство, так как от его трудов и знаний, пожинаемых паствой, мы могли бы ожидать большего, чем получается при цензуре: выходит, что, несмотря на просвещение светом Евангелия, которое есть и пребудет, и постоянные проповеди, его паства представляет из себя такую беспринципную, неподготовленную и чисто мирскую толпу, которую дуновение каждого нового памфлета может отвратить от катехизиса и христианского пути. Пастырей должно сильно смущать, если об их поучениях и получаемой от того пользе слушателей имеется столь невысокое представление, что последних не считают способными прочесть на свободе, без указки цензора, хоть три печатных страницы; если все речи, все проповеди, которые произносятся, печатаются и продаются в таком числе и объеме, что делают в настоящее время почти невозможной продажу всех других книг, оказываются недостаточно крепким оплотом против одного какого-нибудь энхиридиона, когда нет замка св. Ангела в виде imprimaturўa.

И если бы кто-нибудь стал убеждать вас, лорды и общины, что все эти рассуждения об угнетении ученых людей законом о цензуре представляют из себя лишь цветы красноречия, а не действительность, то я мог бы рассказать вам, что видел и слышал сам в других странах, где существует подобного рода тирания инквизиции. Когда я жил среди ученых людей тех стран (мне досталась эта честь), то они провозгласили меня счастливым за то, что я родился в таком крае философской свободы, каким они считали Англию, тогда как сами они должны были лишь оплакивать рабское состояние своей науки, оплакивать, что это рабство помрачило славу итальянского гения, что за последние годы в Италии не написано ничего, кроме льстивых и высокопарных сочинений. Как раз в это время я отыскал и посетил славного Галилея, глубокого старца, который был брошен инквизицией в тюрьму за то, что держался в астрономии иных взглядов, чем францисканские и доминиканские цензоры. И хотя я знал, что Англия в то время громко стенала под игом прелатов, уверенность других народов в ее свободе я все же принял как залог ее будущего счастья.

Тогда я еще и не думал, что ее воздухом уже дышат достойнейшие люди, ее будущие освободители, о деянии которых не заставит забыть никакая превратность времени и самый конец этого мира. Когда началась эта освободительная борьба, я менее всего опасался, что жалобы, слышанные мною от ученых людей других стран по поводу инквизиции, мне придется, в эпоху парламента, услышать от ученых людей своей родины по поводу закона о цензуре. И жалобы эти были настолько распространенными, что когда я сам присоединил свой голос к общему недовольству, то — могу сказать, если только не вызову нареканий — сицилийцы побуждали против Верреса человека [44], заслужившего их уважение своим честным квесторством, не с такой силой, как доброе мнение обо мне людей, уважающих вас, известных и уважаемых вами, побуждало меня, путем просьб и убеждений, не отчаиваться и высказать все, что правый разум внушит мне в пользу уничтожения незаслуженного рабства науки.

Многое можно привести в пользу того, что в данном случае выразилось не отдельное настроение, а общая печаль всех, кто образовал свой ум и наполнил его знаниями выше обычного уровня, чтобы помогать другим получать истину и самому воспринимать ее от других. Во имя их ни перед другом, ни перед врагом не скрою общего недовольства. В самом деле, если мы опять возвращаемся к инквизиции и цензуре, если мы до того относимся трусливо к самим себе и подозрительно ко всем прочим, что боимся каждой книги и шелеста каждого листа, даже еще не зная их содержания; если люди, которым недавно было почти запрещено проповедовать, теперь будут в состоянии запрещать нам всякое чтение, кроме угодного им, то в результате получится не что иное, как новая тирания над наукой; и скоро будет бесспорным, что епископы и пресвитеры — для нас одно и то же, как по имени, так и по существу.

Зло от прелатства, которое ранее из 25 или 26 епархий ложилось равномерно на весь народ, теперь, несомненно, ляжет исключительно на науку, так как теперь пастор из какого-нибудь маленького невежественного прихода внезапно получит сан архиепископа над обширным книжным округом: мистический собиратель бенефиций, он не покинет своего прежнего прихода, а присоединит к нему новый. Тот, кто еще недавно восставал против единоличного посвящения каждого новичка-бакалавра и единоличной юрисдикции над самым простым прихожанином, теперь у себя дома, в своем кабинете, будет применять и то и другое по отношению к достойнейшим и превосходнейшим книгам и способнейшим авторам, их написавшим. Это не значит соблюдать наши договоры и торжественные клятвы! Это не значит уничтожить прелатство, а лишь изменить форму епископства; это значит только перенести митрополичий дворец из одной области в другую; это — лишь старая каноническая уловка перемены эпитимии. Пугаться заблаговременно простого нецензурованного памфлета — значит вскоре начать пугаться каждого сборища, а затем, немного погодя, и в каждом христианском собрании видеть сборище.

Но я уверен, что государство, руководимое правилами справедливости и твердости, и церковь, заложенная и построенная на камне веры и истинного знания, не могут быть так малодушны. В то время, когда религиозные вопросы еще не решены, ограничение свободы печати способом, заимствованным у прелатов, а последними у инквизиции, чтобы вновь заточить нас в совесть цензора, должно, разумеется, послужить поводом к сомнению и унынию для ученых и религиозных людей, которые не могут не понимать коварства подобной политики и не знать, кто ее изобретатели. Когда было предположено низвергнуть епископов, вся печать могла говорить открыто; во время парламента это было прирожденное право и привилегия народа, это была заря нового дня. Но теперь, когда епископы устранены и изгнаны из церкви, епископские искусства расцветают вновь, как будто наша реформация имела лишь в виду на место одних посадить других, под новыми именами; сосуд истины опять не должен источать масла; свобода печати опять должна быть порабощена комиссии из двадцати прелатов; привилегия народа уничтожена, и, что еще хуже, свобода науки опять должна стенать, заключенная в свои старые цепи; и все это в то время, когда парламент еще заседает! Между тем его собственные недавние рассуждения и борьба с прелатами могли бы ему напомнить, что подобные насильственные стеснения приводят, по большей части, к результатам совершенно противоположным намеченной цели: вместо уничтожения сект и ересей, они их усиливают и облекают славой. «Наказание талантов увеличивает их авторитет, — говорит виконт Сент-Албанский, — и запрещенное сочинение почитается верной искрой истины, которая летит в лицо тех, кто старается ее затоптать». Таким образом, закон о цензуре, являясь родной матерью для всякого рода сект, оказывается, как я легко покажу, мачехой для истины, и прежде всего тем, что делает нас неспособными сохранить уже приобретенные нами знания. Кто привык наблюдать, хорошо знает, что наша вера и знания развиваются от упражнения, так же как наши члены и наше телосложение. Истина сравнивается в Писании с текущим источником; если его воды не находятся в постоянном движении, то они застаиваются в тинистое болото однообразия и традиции. Можно быть еретиком и в истине; и если кто-нибудь верит лишь потому, что так говорит пастор, или потому, что так постановляет собрание, помимо всяких других оснований, то, хотя бы вера его и была истинной, настоящая истина все же становится его ересью. Для иных людей нет тяжести, которую бы они столь охотно свалили с себя на другого, как бремя религии и заботы о ней. Существуют — кто не знает этого? — протестанты и профессора, которые живут и умирают в такой же ложной и слепой вере, как какой-нибудь мирянин-папист из Лоретто.

…Богатый человек, преданный своим наслаждениям и выгодам, считает религию запутанной торговой операцией, требующей такой массы мелких счетов, что ввиду всех ее тайн он никак не может ухитриться открыть лавочку для подобной торговли. Что же ему делать? Он бы охотно получил имя религиозного человека, охотно стал бы соперничать в этом со своими соседями. Ему ничего не остается поэтому, как отказаться от хлопот и найти себе какого-нибудь комиссионера, попечению и заботливости которого он бы мог поручить ведение своих религиозных дел, — какое-нибудь известное и уважаемое духовное лицо. Он прилепляется к последнему и предоставляет ему в распоряжение склад своих религиозных товаров, со всеми замками и ключами; мало того, он отождествляет этого человека с самой религией и считает свой союз с ним достаточным доказательством и рекомендацией своего благочестия. Таким образом, он может сказать, что его религия находится уже не в нем, а стала отдельной движимостью, которая приближается к нему по мере того, как тот достопочтенный муж вступает в его дом. Он беседует с последним, одаряет его, угощает, дает у себя приют; его религия приходит на ночь к нему домой, молится, хорошо ужинает, с удобством ложится спать; на другой день она встает, получает приветствия, угощается мальвазией или другим каким-либо вкусным напитком и, позавтракав сытнее, чем Тот, Кто между Вифанией и Иерусалимом утолил свой утренний голод незрелыми смоквами, выходит в восемь часов из дому, оставляя своего приветливого хозяина торговать весь день в лавке уже без своей религии. Существует другой сорт людей, которые, слыша, что все подчиняется законам, правилам и уставам, что ничего не должно быть написано иначе, как пройдя через таможню, под наблюдением соответствующих досмотрщиков, заведующих сбором пошлин с меры и веса всякой свободно высказанной истины, прямо желают отдать себя в ваши руки, дабы вы им выкроили и соорудили религию по вашему усмотрению: тогда они будут наслаждаться, будут устраивать пиры и веселые забавы, которые наполнят их день от восхода до захода солнца, превращая скучный год в сладкий сон. Какая им нужда ломать свои собственные головы над тем, о чем другие заботятся столь тщательно и неизменно? Вот какие плоды принесут народу неподвижный покой и остановка в науках. Как хорошо и как желательно было бы столь примерное единодушие! К какому прекрасному однообразию привело бы оно всех нас! Образовалось бы, без сомнения, такое прочное и крепкое сооружение, какое может создать только январский мороз.

…Не лучшие результаты получатся и для самого духовенства: далеко не нова и не в первый раз высказывается мысль, что приходский священник, имеющий доход и достигший геркулесовых столбов в виде тепленькой бенефиции, если только у него нет никаких других побуждений к занятиям, весьма склонен завершить свое поприще английским библейским словарем и фолиантом, состоящим из общих мест, достижением и сохранением солидной ученой степени, «гармонией» и «катеной», которые протаптывают неизменный круг общепринятых ученых глав, с их обычными применениями, мотивами, примечаниями и приемами; из них, как из алфавита или гаммы, образовывая и преобразовывая, соединяя и разъединяя различными способами, при небольшой ловкости в обращении с книгами и подумав два часа, он может извлечь запас для исполнения обязанности проповедника более, чем на неделю, не говоря уже о бесчисленных вспомогательных средствах в виде подстрочников, требников, обозрений и прочего бесполезного вздора. Что же касается массы напечатанных и нагроможденных целыми кучами готовых проповедей на всякий нетрудный текст, то наша лондонская приходская торговля св. Фомы вместе с торговлей св. Мартина и св. Гуго не изготовили в своих освященных пределах большего количества продажного товара всякого сорта; благодаря этому, приходскому священнику нечего бояться недостатка в проповеднических запасах; он всегда найдет, откуда обильно пополнить свой амбар. Но если его тыл и фланги не загорожены, а потайной выход не защищен строгим цензором, если время от времени могут появляться в свет смелые книги и делать нападения на некоторые из его прежних засевших в траншеях коллекций, то ему приходится быть наготове, стоять на страже, ставить караулы и часовых вокруг своих установившихся мнений, устраивать со своими товарищами дозорные обходы и контробходы, из опасения как бы кто-нибудь из его паствы не был введен во грех и не оказался более осведомленным, опытным и образованным. Да пошлет Господь, чтобы страх перед необходимостью подобного усердия не побудил нас усвоить нерадивость цензурующей церкви!

Ибо, если мы уверены в своей правоте и не считаем истину преступной, чего не подобает делать, раз мы сами не судим наше собственное учение как слабое и легкомысленное, а народ как толпу, бродящую во тьме невежества и неверия, то что может быть прекраснее, когда человек рассудительный и ученый, обладающий, насколько мы знаем, столь же чуткой совестью, как совесть людей, давших нам все наши познания, будет выражать свое мнение, приводить доводы и утверждать неправильность существующих взглядов не тайным образом, переходя из дома в дом, что гораздо опаснее, а открыто, путем обнародования своих сочинений? Христос ссылался в свое оправдание на то, что он проповедовал публично; но письменное слово еще более публично, чем проповедь, а опровергать его, в случае нужды, гораздо легче, так как существует много людей, единственным занятием и призванием которых является борьба за истину; если же они отказываются от этого, то в том виноваты исключительно их леность или неспособность. Так, цензура препятствует истинному знанию того, что мы знаем лишь по-видимому, и отучает нас от него. Насколько она препятствует и вредит самим цензорам, при исполнении ими своих обязанностей — и притом больше, чем любое светское занятие, если только они будут отправлять свою цензорскую должность как следует, по необходимости делая упущение либо в том, либо в другом занятии, — на этом останавливаться я не буду, так как это их частное дело, решение которого предоставляется их собственной совести. Кроме всего сказанного выше, следует указать еще на невероятные потерю и вред, какие цензурные ковы причиняют нам в большей степени, чем если бы враг обложил с моря все наши гавани, порты и бухты: эти ковы останавливают и замедляют ввоз самого драгоценного товара — истины. Ведь цензура была впервые установлена и введена в практику противохристианской злобой и стремлением к тайне или же ставила себе задачей по возможности затушить свет реформации и водворить неправду, мало чем отличаясь, в данном случае, от той политики, при помощи которой турки охраняют Алкоран, запрещая книгопечатание. Мы должны не отрицать, а радостно сознаваться, что громче других народов воссылали к Небу наши молитвы и благодарения за ту высокую меру истины, которой наслаждаемся, особенно в важных пунктах столкновения между нами и Папой, с его приспешниками-прелатами. Однако тот, кто думает, что мы можем на этом месте разбить свои палатки для отдыха, что мы достигли крайних пределов реформации, какие только может показать нам тленное зеркало, в которое мы смотрим, пока не получили способности блаженного созерцания, — тот обнаруживает этим, как он далек еще от истины.

…А в настоящее время, если судить по совокупности всех предзнаменований и общему предчувствию святых и благочестивых мужей, ежедневно торжественно высказывающих свои мысли, — Бог решил начать некий новый и великий период в своей церкви — реформацию самой реформации. Почему же не открыться Ему рабам своим и прежде всего, как Он всегда делал, нам — англичанам? Я говорю: «Прежде всего нам, как Он всегда делал», хотя мы и не следуем Его заповедям и не достойны этого. Посмотрите на этот обширный город, город — убежище и жилище свободы, обведенный крепкой стеной Его защиты: в военных мастерских здесь не работают больше наковальни и молоты, чтобы выковать доспехи и орудия вооруженной справедливости для защиты осажденной истины; этому служат теперь перья и головы тех, кто, при свете своих труженических лампад, размышляет, изыскивает, вырабатывает новые понятия и идеи, дабы подарить ими, в знак своей преданности и верности, приближающуюся реформацию; а другие столь же прилежно читают, все испытуют, подчиняются силе разума и убеждения.

Чего же больше можно требовать от такого гибкого и склонного к поискам знания народа? Что нужно для этой удобной и плодородной почвы, кроме мудрых и честных работников, дабы создать образованных людей, нацию пророков, мудрецов и достойнейших мужей? Мы считаем более пяти месяцев до жатвы, но всякий, имеющий глаза, может видеть, что не нужно и пяти недель, чтобы поля уже пожелтели. Где много желающих учиться, там по необходимости много спорят, много пишут, высказывают много мнений, ибо мнение у хорошего человека есть знание в процессе образования. Из фантастического страха перед сектами и ересями мы поступаем несправедливо с пламенной и искренней жаждой знания и разумения, которую Бог возбудил у этого города. Что некоторые оплакивают, тому мы должны были бы радоваться; мы должны были бы скорее восхвалять это благочестивое стремление людей вновь взять в свои руки заботу о своей религии, попавшей в руки плохих уполномоченных. Сколько-нибудь благородная мудрость, сколько-нибудь снисходительное отношение друг к другу и хоть сколько-нибудь любви к ближнему могли бы соединить и объединить в одном общем и братском искании истины всех преданных ей; мы должны только отказаться для этого от традиции прелатов втискивать свободную совесть и христианские вольности в человеческие каноны и правила.

…Что же вы будете делать, лорды и общины? Наложите ли вы гнет на всю эту цветущую жатву знания и нового света, которая взошла и теперь еще всходит каждый день в нашем городе? Учредите ли вы над ней олигархию двадцати скупщиков, тем вновь заставите голодать наши умы, лишив нас возможности знать что-либо сверх того, что они отмеряют своею мерою? Верьте, лорды и общины, что те, кто советуют вам подобное угнетение, предлагают вам угнетать самих себя, и я покажу сейчас, каким образом. Если бы кто-нибудь пожелал узнать, почему у нас господствует свобода как в письменном, так и устном слове, то нельзя было бы указать другой, более достоверной и непосредственной причины, чем ваше мягкое, свободное и гуманное правление. Лорды и общины, ваши доблестные и удачные советы оберегали нам свободу; свобода — вот кормилица всех великих талантов: она, подобно наитию свыше, очистила и просветила наши души; она сняла оковы с нашего разума, расширила его и высоко подняла над самим собой. Вы не можете сделать нас теперь менее способными, менее знающими, менее ревностными в искании истины, если вы сами, кому мы всем этим обязаны, не станете меньше любить и насаждать истинную свободу. Мы можем опять стать невеждами, глупцами, людьми, гоняющимися за формой, рабами, какими вы нашли нас; но ранее вы сами должны стать — а вы этого не можете — угнетателями, притеснителями, тиранами, каковы были те, от кого вы нас освободили. Если наши сердца стали более восприимчивы, наши умы более склонны к исканию и ожиданию величайших и высочайших истин, это плод вашей собственной добродетели, посеянной в нас; и вы не можете уничтожить этого, если насильно не введете вновь давно отмененный жестокий закон, на основании которого отцы могли произвольно убивать своих детей. Кто же тогда тесно примкнет к вам и воспламенит других? Не тот, кто поднимает оружие из-за герба, предводительства и из-за своих четырех ноблей данегельта. Я не отрицаю справедливых льгот, но прежде всего дорожу своим собственным миром. Дайте мне поэтому свободу знать, свободу выражать свои мысли, а самое главное — свободу судить по своей совести.

…Что посоветовать как лучшую меру в том случае, если будет признано вредным и несправедливым преследовать мнения за их новизну или несоответствие общепринятым взглядам, это не входит в мою задачу. Я повторю только то, что узнал от одного из уважаемых ваших сочленов, одного поистине благородного и благочестивого лорда, которого мы не потеряли бы в настоящее время и не оплакивали бы как достойного и несомненного судью в этом деле, если бы он не отдал свою жизнь и имущество на служение церкви и государству.

Однако когда новый свет, о котором мы просим, светит нам, появляются люди, завистливо противящиеся тому, чтобы свет этот попадал прежде всего не в их окна. Мудрые люди учат нас усердно, днем и ночью «искать мудрости, как сокрытого сокровища», а между тем другое распоряжение запрещает нам знать что-нибудь не по статуту; как же согласить это? Если кто-нибудь, после тяжелого труда в глубоких рудниках знания, выходит оттуда во всеоружии добытых им результатов, выставляет свои доводы, так сказать, в боевом порядке, рассеивает и уничтожает все стоящие на его пути возражения, зовет своего врага в открытый бой, предоставляя ему, по желанию, выгоды положения относительно солнца и ветра, лишь бы он мог разбираться в вопросе при помощи аргументации, то подстерегать в таком случае своего противника, устраивать ему засады, занимать узкие мосты цензуры, через которые должен пройти противник, — все это, служа достаточным доказательством храбрости военного люда, в борьбе за истину было бы лишь слабостью и трусостью. Ибо, кто же не знает, что истина сильна почти как Всемогущий? Для своих побед она не нуждается ни в политической ловкости, ни в военных хитростях, ни в цензуре; все это — уловки и оборонительные средства, употребляемые против нее заблуждением: дайте ей только простор и не заковывайте ее, когда она спит, ибо она не говорит тогда правды…

…Между тем если бы кто-нибудь захотел писать и протянуть руку своей помощи медленно подвигающейся реформации, если бы истина открылась ему раньше других или, по крайней мере, по-видимому, открылась, то кто заставляет нас идти по стопам иезуитов и налагать на этого человека обременительную обязанность испрашивать разрешение на столь достойное дело; кто мешает нам обратить внимание на то, что, раз дело дойдет до запрещения, то последнему легко может подвергнуться и сама истина, ибо для наших глаз, омраченных и ослепленных предрассудками и традициями, ее первое появление гораздо менее заметно и вероятно, чем многие заблуждения: так, внешность многих великих людей незначительна и невзрачна на вид. И зачем они попусту распространяются о новых мнениях, когда их собственное мнение, что выслушивать следует лишь тех, кто им угоден, есть самое худшее из новшеств, — главная причина возникновения столь обильных у нас ересей и расколов, а также отсутствия истинного знания, не говоря уже о большей опасности подобного взгляда. Ибо когда Господь потрясает государство сильными, но здоровыми потрясениями, с целью всеобщей реформы, то, без сомнения, в это время многие сектаторы и лжеучители находят обильнейшую жатву для соблазна..

…Что же касается вопроса о регулировании печати, то пусть никто не думает, будто ему может достаться честь посоветовать вам в этом отношении что-нибудь лучшее, чем вы сами сделали в своем недавнем постановлении, согласно которому «ни одна книга не может быть напечатана иначе, как если будут зарегистрированы имена автора и издателя или, по крайней мере, одного издателя». А для сочинений, появляющихся иным путем, если они будут найдены зловредными или клеветническими, огонь и палач будут наиболее своевременным и действительным средством человеческого предупреждения. Ибо эта чисто испанская политика цензурования книг, если только я что-либо доказал предыдущими рассуждениями, в самом скором времени обнаружит себя хуже самой недозволенной книги. Она является прямым подобием постановления Звездной палаты, изданного в то время, когда это судилище совершало свои благочестивые деяния, за которые оно вместе с Люцифером изгнано теперь из сонма звезд. Отсюда вы можете понять, сколько государственной мудрости, сколько любви к народу, сколько заботливости о религии и добрых нравах было проявлено в этом постановлении, хотя оно и утверждало с крайним лицемерием, что запрещает книги ради доброго поведения. И когда оно взяло верх над приведенным мною выше столь целесообразным вашим законом о печати, то, если верить наиболее сведущим в силу своей профессии людям, в данном случае можно подозревать обман со стороны некоторых прежних обладателей привилегий и монополий в книжной торговле, которые под видом охраны интересов бедных в своем цехе и аккуратного сохранения многочисленных рукописей (протестовать против чего Боже сохрани!) приводили парламенту разные благовидные предлоги, но именно только предлоги, служившие исключительно цели получения преимущества перед своими сотоварищами, — людьми, вкладывающими свой труд в почетную профессию, которой обязана вся ученость, не для того, чтобы быть данниками других.

…Некоторые же из подававших петицию об издании цензурного закона задавались, по-видимому, другой целью: они рассчитывали, что, имея власть в руках, будут в состоянии легче распространять зловредные книги, как то показывает успешный опыт. Однако в подобного рода софизмах и хитросплетениях торгового дела я не осведомлен; я знаю только, что как хорошие, так и дурные правители одинаково могут ошибаться; ибо какая власть не может быть ложно осведомлена, в особенности если свобода печати предоставлена немногим? Но исправлять охотно и быстро свои ошибки и, находясь на вершине власти, чистосердечные указания ценить дороже, чем иные ценят пышную невесту, это, высокочтимые лорды и общины, — добродетель, соответствующая вашим доблестным деяниям и доступная лишь для людей самых великих и мудрых!

Дата: 2019-02-02, просмотров: 621.