Приход Саши Чёрного в детскую литературу во многом обусловлен и тем, что у самого писателя детства вообще не было. Отсюда – психологически вполне объяснимое желание компенсировать эту тяжёлую потерю, сотворить воображаемый мир детства в художественном творчестве. К тому же жизнь сложилась так, что у писателя никогда не было собственных детей, что явилось для него и личной драмой, и источником творчества.[9]
Саша Чёрный воплотил свою любовь к родине-России в своих «детских» произведениях. Для него утраченная Россия превратилась в прекрасные детские воспоминания, как для других Родина представала прежде всего в картинах родной природы (например, И.А. Бунина). Интонации «Лета Господня» И.С. Шмелёва оказываются интимно близки строкам Саши Чёрного.
Юный Александр Гликберг с самого раннего детства был «ангажирован» на роль свидетеля мрачной изнанки существования. Внутренне тяготеющий к твёрдой житейской и семейной основе человек стал вынужденным «странником» своей малой родины – семьи, проживавшей в большой, но уездной и местечковой по духу Одессе для маленького еврейского гимназиста. Хотя отец Саши и состоял агентом крупной фирмы, а мать была постоянно рядом, мальчик практически не знал детства. «Никто не дарил ему игрушек, а если он приспосабливал для игры какую-нибудь вещь в доме – следовала расправа...»
Герой стихотворения «Карточный домик», как и сам автор, играет чем придётся – он занят найденными у взрослых картами.
Начинается постройка!
Не смеяться, не дышать...
Двери – двойки, сени – тройки...
«Карточный домик»
Детская игра также непрочна и призрачна, как домик из игральных карт:
Ах!
Зашатался на углах,
Перегнулся, пошатнулся,
И на скатерть кувырком, -
Вот так дом...
«Карточный домик»
Мать, больную истеричную женщину, они (дети) раздражали: «Когда отец возвращался, она жаловалась на детей, и отец, не входя в разбирательство, их наказывал».
Но перебирающий засаленные карты «гимназистик», у которого в кошельке «только пятак», на который «воробья и то не купишь», бывает, временами, и мечтает, как обычные дети:
Гимназистик на трубе
Жадно выпучил гляделки.
Все бы он унес к себе
От малиновки до белки!
«На трубе»
Но лирический герой – «альтер эго» поэта – даже в самых светлых стихах Черного всегда задумчив и не по-детски серьезен. На маленького Сашу глубокое впечатление оставили не по-детски тяжелые испытания. Это всегда маленький взрослый человек, «глава семейства», хотя бы даже и кукольного:
У бедной куколки грипп:
Всыплю сквозь дырку в висок
Сухой порошок:
Хинин-
Аспирин-
Антикуклин.
Где наш термометр?
Заперт в буфете.
Поставлю барометр...
«Ох, эти дети!»
Даже играя, девочка уже «по-настоящему» утомлена от «взрослых» забот. Как взрослого человека (давно взрослого) маленького героя томит тоска бытия. Везде – в предметах, камнях, морском берегу – он чувствует призраки бывшей некогда там жизни. Тюфячок говорит мальчику, которому не спится:
Я набит морской травой,
Но трава была живой:
Колыхалась,
Волновалась
В лад с подводной синевой.
«Мальчик не спит»
Тема природного, врожденного, одиночества становится сквозной. Особенно в «позднем творчестве Саши Черного, – считает один из исследователей, – все чаще в стихах о смысле жизни проскальзывает мысль об одиночестве и конечной печали бытия. Отраду поэт находит в общении с природой», в мире «простых и естественных» вещей. Таковы известные стихи «В пути», «У Эльбы», «Платан» и др.[10]
Трудно (если бы даже это было возможно в принципе) найти какие-либо «доказательства» или свидетельства тому, как в Саше Черном зародилось «светлое» поэтическое мировосприятие, давшее жизнь его лирическому «альтер эго», второму лирическому герою, пребывающему с самого рождения в тени знаменитого мрачного героя «циничного обывателя».
Часто у Черного в наличии двое – взрослый покровитель и ребенок:
Мы с тобой на столе сидели,
Потому что на стульях скучно...
Но теперь привычная ситуация зеркально отражена: ребенок «спасает» старика, делает маленькое чудо.
Русским чаем его мы согрели,
Угостили борщом и ватрушкой.
Помнишь? Первые тихие трели
Золотистой завились стружкой...
«Городская сказка»
Для Черного, однако, взрослые навсегда остались детьми, постаревшими раньше детства.
Для нас уже нет двадцатого века,
И прошлого нам не жаль:
Мы два Робинзона, мы два человека,
Грызущие тихо миндаль.
«Мой роман»
Для Саши Черного, очевидно, был свойственен глубокий внутренний разлад. При всей своей цельности всякий поэт – есть некоторый синтез бытия, его квинтэссенция – Черный стал не тем, кем, возможно, хотел либо мог стать. Он мечтал иметь свой тихий уголок в суетливом мире, но волею судьбы стал странником. Он был бродягой – гимназистом, бежавшим в Америку, был почти уголовником для сыскного отдела, предметом «оперативной разработки», наконец – просто эмигрантом, человеком без Родины.
Парадокс Черного – парадокс рано повзрослевшего мальчика, жившего своей особой, одинокой жизнью. Мальчик не играл – заброшенный родными, он не просто скучал без «набивных зайцев», но учился отстраненности. Общался с миром вещей, и их призрачные голоса были теплее, чем слова людей:
Опустивши худенькие плечи,
Теребишь ты тихо мой мешок
И внимаешь шумной чуждой речи,
Как серьезный, умный старичок.
Ноги здесь, а сердце – там, далече,
Уплывает с тучей на восток.
«С приятелем»
Мальчик, герой стихотворения, смотрит "на восток", но вряд ли думает он о людях, с которыми он мог быть связан ранее. Двое – мальчик и его собеседник – эмигранты:
Мы с тобой два знатных иностранца:
В серых куртках, в стоптанных туфлях.
Один из них – взрослый – «отравлен темным русским ядом», Россия для него была «домом», с ней связано что-то из «человеческих» воспоминаний. Он уже не может так же просто и отрешенно, подобно мальчику, думать о России как о «рябине среди межей». Мальчик – характерный для Черного образ странника, но странника просто воспринимающего жизнь природы как подлинную и потому не отягощенного ничем кроме естественной природной тоски. Этот мальчик – тоска самого поэта по возможному, но не состоявшемуся для него «природному», безболезненному и беспечальному существованию. Образ этого мальчика для Черного стал символом «вечного покоя», аналогом булгаковской мечте об отдохновении «мастера».
Путник в обширной малозаселенной стране невольно приобщается к пантеистическому, дионисийскому началу. С этим связана огромная сила русской хоровой песни и пляски. Русские люди склонны «к оргиям с хороводами» – говорит философ. Но странник вдвойне приобщается к жизни природного материала, его охватывает природная грусть. Он уже с трудом долго остается на оседлом месте и ему все труднее долго общаться с людьми.
Пантеистическая философия представляет природные стихии как непосредственно определяющие жизнь человека. А. Куприн тонко подметил пантеистическую глубинную подоснову творчества поэта, свойственное ему «интимное, безыскусственное понимание чудес природы: детей, зверей, цветов».[11]
Но Саша Черный как раз был уже «отравлен Россией»: у него когда-то, в детстве, был и свой дом, и своя семья, он слишком вникал в проблемы людей, «общества».
Гимназист Александр Гликберг был выброшен из жизни, из мира людей. Саша Черный хотел уже выйти из него сам. В Берлине и Париже Черный понял, что «ветка рябины» для него еще не Россия. «Моей России больше не существует», – признался поэт. У него не получилось быть природным человеком. Черный остался скучающим на острове Робинзоном. Как сказал К.И. Чуковский, два мотива – тоска по утраченной родине и нежная любовь к миру детства – определили тональность последнего этапа творчества поэта.
Дата: 2019-12-22, просмотров: 270.