Школа на Шлиссельбургом тракте
Поможем в ✍️ написании учебной работы
Поможем с курсовой, контрольной, дипломной, рефератом, отчетом по практике, научно-исследовательской и любой другой работой

Прошло полтораста лет с тех пор, как умер Виноградов. На левом берегу Невы, где прежде были болота да чахлый перелесок, теперь стояли новые заводы, дымили высокие трубы. Семянников Завод строил машины, Александровский- паровозы, "Атлас" лил чугун. Скрипели ткацкие станки, жужжали веретена на фабриках богатых купцов - Торнтона, Максвелла, Паля.

На лесистом мысу, где Виноградов встречал восход луны, высились огромные корпуса Обуховского сталелитейного завода.

На новых заводах работали десятки тысяч рабочих. По берегу Невы на одиннадцать верст вдоль Шлиссельбургского тракта раскинулись новые поселки - Смоленка, Александрова, Обухово, Мурзинка.

Сельцо Фарфоровое со своей старинной церквушкой в зарослях прибрежных ракит затерялось среди шумных соседних сел.

Фарфоровый завод словно одряхлел и присел к земле. В его невысоком, невзрачном здании работали, как встарь, Две-три сотни работников. Летом завод работал восемь, зимой - шесть часов, а в темные декабрьские дни - и того меньше, три часа в сутки. В сумерки завод пустел и затихал. Тяжелые железные ставни закрывали окна его музея. У ворот лениво топтался сторож - отставной солдат в высокой мохнатой шапке.

А на больших заводах по соседству работа шла день и ночь. Сквозь стены слышались лязг и грохот машин, стук молота, гудение пламени в кочегарках. Окна цехов тускло светились. Прилепив огарки к станкам, рабочие начинали свой труд до рассвета, а кончали его за полночь.

Текстильщикам полагалось работать четырнадцать с половиной часов в день.

- Мы не то что слесаря и токаря, - жаловались ткачи, те придут домой с работы - сразу горшок каши съедят, а мы даже есть не можем с устатку. Вовсе от еды отбились.

Однако слесарям и токарям жилось не легче. По закону они должны были работать десять с половиной часов в сутки, но мастера часто назначали им ночные работы.

- Я не жил, а только работал, работал день, работал вечер и ночь, - вспоминает токарь Семянниковского завода Бабушкин. - Иногда я по два дня не являлся на квартиру. Помню, одно время при экстренной работе пришлось проработать шестьдесят часов, делая перерывы только для приема пищи. Достаточно сказать, что, идя иногда с завода на квартиру, я дорогой засыпал и просыпался от удара о фонарный столб...

При таком тяжелом труде текстильщики жили впроголодь. Металлисты зарабатывали больше, но так изнуряли себя работой, что "не видели никакой жизни", по словам Бабушкина.

Рабочие боролись с хозяевами за сокращение рабочего дня, за отмену штрафов, за прибавку заработка. На Шлиссельбургском тракте каждый год бывали стачки и забастовки.

- Помилуйте, на что рабочему свободное время? - негодовали фабриканты. - Куда он пойдет, что будет делать, не занятый работой? Тут прямой простор разгулу.

Рабочие знали, куда они пойдут, что будут делать в свободные часы. Молодые заводские парни урывали время у сна, чтоб читать книги. Многие из них учились в вечерней школе, открывшейся на Шлиссельбургском тракте.

Об этой школе шла молва за Невской заставой. В ней были удивительные учительницы. Они не только обучали рабочих грамоте и арифметике, они расспрашивали учеников про их жизнь. Они умели дать толковый совет и подбодрить человека, попавшего в беду. Они любили свою школу.

После уроков ученики окружали учительницу. Каждому хотелось перекинуться с ней словечком.

"Мрачный сторож лесных складов с просиявшим лицом докладывал учительнице, что у него родился сын... Чахоточный текстильщик желал ей за то, что выучила грамоте, удалого жениха... Приходил одноногий солдат и рассказывал, что "Михайла, который у вас прошлый год грамоте учился, надорвался в работе, помер, а помирая, вас вспоминал, велел поклониться и жить долго приказал..." - вспоминает Надежда Константиновна Крупская.

Надежда Константиновна была учительницей в этой школе.

Работая днем на заводе в грязи и копоти, переругиваясь с мастерами, на каждом шагу натыкаясь на подлости, ученик помнил, что вечером ему предстоит нечто хорошее: он пойдет в школу и забудет заводские дрязги. Он старался изо всех сил отделаться от вечерней работы.

- Школа не кабак. В кабак можно и грязному пойти, а школа - другое дело, туда грязным не пойдешь, нужно умыться, переодеться, - говорили металлисты, моясь под краном и отскабливая мылом черноту с рук.

- Придя в школу и садясь за парту, мы с каким-то особенным чувством ждали учительницу, прибытие которой вызывало трудно передаваемую радость, - вспоминает Бабушкин. - Все ученики, посещавшие школу, не могли надивиться и нахвалиться всем виденным и слышанным там, и потому-то эта школа так высоко и смело несла свои знания. Мало того. Часто один ученик тащил своего товарища хоть раз посмотреть и послушать занятия в школе и учительницу, я сам ходил в другие группы с той же целью.

Учительницы успевали на уроках мимоходом рассказать ученикам о Великой французской революции, о бунте декабристов, об английских рабочих союзах. Эти рассказы ученики слушали с жадностью.

Развитые рабочие догадывались, что учительницы принадлежат к какому-то революционному кружку. Им хотелось намекнуть о своей догадке на уроках, дать учительнице знак: и мы, дескать, с вами.

Случалось, что ученик, вызванный к доске, писал под видом примера на грамматическое правило какую-нибудь "особенную" фразу: "У нас на заводе скоро будет стачка", или: "Мы знаем, куда идет прибыль от рабочего груда", - и испытующе смотрел на учительницу.

Учительница не показывала вида, что она удивлена, но после урока, отозвав ученика в сторону, советовала ему быть поосторожнее. В школу то и дело наведывался пристав. Полиция и так уже следила за учительницами. В классе могли быть доносчики.

По молчаливому уговору между учениками и учительницами на уроках не говорили про революцию. Но иногда, после занятий, некоторые ученики оставались в классе. Перед каждым на парте лежала тетрадка с переписанной ролью из "Недоросля", "Женитьбы" или какой-нибудь другой комедии.

Если бы пристав просунул голову в дверь и, подозрительно оглядев класс, спросил: "А что вы тут делаете, голубчики в неурочный час?" - учительница ответила бы: "Да вот пьесу разыграть собираемся на масляной неделе". - "Ага", - сказал бы пристав и ушел бы прочь. Но ученики не разучивали ролей. Они слушали рассказы учительницы о революционерах, погибших в тюрьмах и на сибирской каторге. Они рассматривали фотографии голодающих крестьян средней России. Они учились ненавидеть самодержавие.

В такие вечера у дверей школы дежурили махальные. Заметив приближавшегося пристава или городового, они предупреждали об опасности. Тогда учительница принималась разбирать с учениками комедию.

Ученики особенно любили одного руководителя, которого прозвали Лысым. У него был большой выпуклый лоб и рыжеватая бородка. Придя на занятия, скинув старенькое пальто, он вынимал из кармана мелко исписанные листочки и говорил просто и понятно о том, как рабочие должны бороться за свои права.

Борьба будет долгая. За спиной хозяев стоит царь. Он помогает капиталистам выжимать прибыль из рабочего труда. Он посылает казаков избивать рабочих. Он сажает в тюрьмы лучших борцов за рабочее дело.

Рабочие должны свергнуть царя и уничтожить капиталистов. Рабочий класс установит новый строй, при котором никто не сможет наживаться на чужом труде.

Каждый слушавший этого лектора знал, что так оно и будет. Каждому становилось ясно, что нужно делать сегодня, а что завтра, чтобы подвинуться к далекой цели. Ученики приносили лектору записи о заработках, штрафах и правилах работы на заводах за Невской заставой.

- Мы восхищались умом нашего лектора, - говорит Бабушкин. - Мой ящик для инструмента был постоянно набит разного рода записками, которые я затем передавал лектору.

Товарищи звали этого лектора Стариком - за большой ум и непоколебимую волю. А по паспорту он значился Владимир Ильич Ульянов. Бабушкин и другие рабочие-революционеры были его учениками.

Осенью 1895 года полиция узнала, что на заводах за Невской заставой кто-то разбрасывает революционные листовки. Рабочие находят эти листки в котлах, на паровозных рамах, в карманах своих пальто, а то и на стенке в уборной. Они читают эти листки и дивятся тому, как верно и правдиво рассказано в листках про их жизнь. Они приступают к хозяевам со своими требованиями. Уже бастуют торнтоновские ткачи, уже папиросницы на фабрике Лаферм выбросили из окон ящики с гильзами, скоро начнутся беспорядки и на других заводах.

Полиция дозналась, что листки составляют руководители рабочих кружков, а разбрасывают их по заводам кружковцы. Полиция арестовала Владимира Ильича и его товарищей.

Тяжело было кружковцам потерять своего лектора. Когда Надежда Константиновна в первый раз после ареста Владимира Ильича пришла в школу, Бабушкин отозвал ее в угол под лестницу и показал ей листок, который он сам составил.

В листке говорилось, что люди, которых полиция называет политическими преступниками и сажает в тюрьмы, - лучшие друзья и защитники рабочих.

Скоро забрали в тюрьму и Бабушкина.

Но листки на заводах появлялись все чаще, все дружнее проходили забастовки.

За Невской заставой работал "Союз борьбы за освобождение рабочего класса".

Фарфоровцы

Село Фарфоровое за Невской заставой жило своей особой жизнью. Фарфоровцы, или фарфоряне, казались особым племенем среди других рабочих.

Многие из них были потомственные "государевы работники" из бывших заводских крепостных. По наследству от отца к сыну передавались секреты фарфорового мастерства, по наследству передавались также раболепный страх перед начальством и горделивое презрение к рабочим других заводов: мы, дескать, фарфоряне, хорошие люди, белая кость, а вы горлодеры, лапотники, не люди, а людишки.

Давно прошли те времена, когда на фарфоровом заводе протекали крыши, а мастеровые "насилу целую рубашку на плечах имели". Императорский завод должен был быть самым устроенным, богатым, благообразным заводом в Петербурге. Начальники завода, украшенные орденами, пеклись о том, чтобы "государевы работники" были сыты, одеты, обуты. К празднику рабочим давались наградные, под старость рабочие получали пенсии. Работа на заводе была не тяжелая.

Трудно было чужому человеку поступить на императорский завод. Мастера принимали на работу только тех, у кого дядя, кум или свояк уже служили на заводе, только тех, про кого сам пристав мог сказать: "Ну, за этими, слава богу, никаких "идей" не замечено".

У фарфоровцев были своя знать и своя чернь. Живописцы считались знатью, "хорошими людьми". Они приходили на завод в сюртуках. Их работы отвозились каждый год в царский дворец. Сама государыня, приложив лорнет к равнодушным глазам, разглядывала расписанные ими вазы, блюда, пасхальные яйца. Министр двора следил за ее улыбкой и взглядом. Тот живописец, чьи работы понравились царице, получал золотые часы или медаль.

Живописцы жили в собственных домиках с занавесочками и геранью на окнах. В переднем углу такого домика сиял золоченый киот. Пузатый самовар блестел на вышитой скатерке. На комоде красовались бумажные розы в фарфоровых вазочках, густо засиженные мухами. В крепких сундуках копилось завидное приданое фарфоровских невест.

У других рабочих детей звали Мишками да Гришками, Маньками да Дуньками, у фарфоровцев сыновья звались Анатолиями, Авенирами, Валентинами, а дочери - Аглаями, Агнессами; не Матрены, а Матильды, не Пелагеи, а Полины, не Анютки, а Нюрочки.

Книг "хорошие люди" отродясь не читали и отплевывались от всякого ученья.

- Посуди сам, зачем мне знать про какую-то Индию, - говорил один фарфоровец другому. - И где эта Индия? Отцы наши ее не видели, и мы никогда не увидим. Какой же мне толк в этой Индии?

Собеседник отвечал ему в лад:

- Зашел я, знаешь, в ихнюю школу, племянник-сорванец меня зазвал. Посидел я, послушал, да и плюнул. Учительница, понимаешь, рисует на доске какие-то треугольнички и приговаривает: те уголочки равные, а те - неравные. Да что я, малое дитя, что ли? Стану я уголочками забавляться! Детям, может, интересно такие сказки слушать, а семейному человеку даже совестно. А поверишь ли, сидят там на партах бородатые ученики и эти самые треугольнички в тетрадках рисуют.

- Да ну?

- Ей-богу! Как есть сысойки серые*... Смехота!

* (В старину столичные мещане называли деревенских рабочих "сысойками".)

По воскресеньям "хорошие люди" ходили в церковь, после церкви пили кофе с пирогами, а потом отправлялись в трактир.

Лестно бывало какому-нибудь токарю-фарфоровцу, если живописцы здоровались с ним за руку и допускали его посидеть за своим столом.

Токари, скульпторы, шлифовщики считались людьми похуже, победнее, но и они мечтали обзавестись собственными домиками и выйти в "хорошие люди". Их жены горько плакались мужьям: "Хорошие люди живут в домах на проспекте, а мы, как нестоящие, живем в тараканьей щели - на улице Щемиловке. У хороших людей жены ходят в церковь в новомодных салопчиках, а нам, затрапезницам, и показаться на люди стыдно".

Горновые, глиномялы, печники, возчики считались на заводе людьми "нестоящими". Они жили тесно и грязно в рабочих казармах. Они нанимались колоть дрова по чужим дворам, а летом промышляли на Неве рыбной ловлей. "Хорошие люди" с ними не водились. Не всякого пускал "хороший человек" к себе на порог. Если есть у тебя деньжонки, если мастер к тебе приветлив, а городовой тебя по имени-отчеству зовет, - входи, садись, гостем будешь. А "нестоящий" человек натопчется, бывало, в сенях, накланяется перед образом, прежде чем хозяин на него взглянет и буркнет:

- Зачем пожаловал? У нас с вашенскими делов, кажись, не бывало.

Да еще отчитает гостя за то, что он гол как сокол и сапоги у него каши просят.

Соседи-рабочие не любили фарфоровцев - колотили их, где ни встретят. Обуховские парни поджидали с дубинками фарфоровцев у Лесной дачи. Атласовцы били фарфоровцев в бане, пуская в ход шайки и банные веники. Дошло до того, что фарфоровский директор выстроил для своих рабочих особую баню, а то фарфоровцы, натерпевшись страху, вовсе перестали мыться.

Грудь с грудью сходились фарфоровцы со своими врагами в кулачных боях - осенью на поле, когда снимут картошку, зимой, в большие праздники, - на невском льду. Драку затевали ребятишки, перебрасываясь снежками, подставляя ножки друг другу. Потом взрослые парни, раззадорившись, принимались тузить противников. Глядь, бородачи скидывают тулупы, оправляют рукавицы и, оттолкнув ревущих баб, вступают в бой. Гудит невский лед, на снегу краснеют пятна крови из разбитых носов. Утром бойцы выходят на работу кто с выбитым зубом, кто с расквашенной губой.

Дорого приходилось фарфоровцам расплачиваться за сытое житье, за царские медали. Начальство измывалось над ними вовсю. Известно было, что фарфоровец никуда не уйдет с теплого местечка, любой штраф, любое унижение снесет, а не расстанется с мечтой о собственном домике.

После отмены крепостного права на императорском заводе под лестницей еще лет 15-20 стояла скамья, на которой пороли рабочих. За рабочими наблюдал строгий полицеймейстер. Идет, бывало, мальчик мимо завода в крепкий мороз. Видит - у окна торчит полицеймейстер. Мальчик живо разматывает башлык, сдергивает шапчонку и низко кланяется его благородию. Не поклонится - отец будет в ответе.

В те годы, когда Владимир Ильич Ульянов пробирался за Невскую заставу проходными дворами, чтобы не привести с собою шпика на квартиру, где его ждали кружковцы, на фарфоровом заводе правил директор Гурьев.

- Это был свирепый самодур. И не понять, знаешь, было - то ли он сумасшедший, то ли просто балбес, - вспоминают старые фарфоровцы.

Гурьев прогнал всех художников с завода. Он говорил: "Зачем нам художники? Мы все равно своего ничего не выдумаем. Мы должны подражать другим".

По его приказу копировщики без устали копировали английские и немецкие рисунки и, завидев директора, совали резинки за щеку. У директора была особая причуда: он ненавидел резинки и не позволял стирать ими рисунок.

Когда Гурьев входил в мастерскую, все вставали и низко кланялись. Поклониться нужно было умеючи. Один отводчик поклонился директору, а потом невольно расправил плечи и взялся рукой за пояс.

- Ты что подбоченился? Руки по швам! - крикнул директор и приказал полгода платить отводчику половинное жалованье.

По праздникам рабочие, надев свои медали, являлись на завод. Унтер выстраивал их в пары, как институток, и вел в церковь. В церкви уже ждали их семьи. Директор, стоя у клироса, зорко следил за тем, чтобы фарфоровцы молились истово, с благоговением.

Отцы щелкали сыновей по головам, матери дергали девчонок за косички.

- Да молись же ты с благоговением, балда, - на отца директор смотрит!

Угодливый поп доносил директору, кто из рабочих не был на исповеди, кто проспал заутреню. Придешь за получкой - смотришь, у тебя с заработка десятка скинута.

- Да за что же?

- За недостаток благочестия.

Как-то раз рабочие дожидались получки, стоя в коридоре. Шальной воробей влетел в форточку, забился между оконных рам, запутался в пакле. Один парень вытащил воробья, другой высвободил его из пакли. Проходивший мимо директор оштрафовал каждого из них на двадцать пять рублей - за баловство с воробьем в ожидании получки.

После работы директор сидел на веранде своего домика, пил кофе и рыскал глазами по проспекту: кого бы еще оштрафовать? Фарфоровцы, проходя мимо, чинно кланялись ему.

Одному живописцу часто доставалось от директора за невзрачный костюм. Наконец он купил себе новое платье и шляпу и вышел на проспект показаться Гурьеву. От страха или от усердия он уронил новую шляпу в грязь. Директор оштрафовал его за неумение кланяться.

Однажды старик рабочий, проходя мимо директорской веранды, упал и остался лежать без движения под забором. Директор записал ему штраф - десять рублей - за неуважение к директорскому забору. Оказалось, рабочий умер. С ним случился удар. Штраф все же взыскали с его вдовы, когда она пришла за получкой.

Фарфоровцы, возвращаясь из трактира и выписывая ногами вензеля по мостовой, боялись проходить мимо директорского дома. Говорили - если даже директор не сидит на веранде, он все равно пьяницу видит. У него в комнатах зеркала так подстроены, что перед ним весь проспект как на ладони. Его превосходительство выслеживает пьяниц, как охотник дичь.

В те годы в селе Фарфоровом славился трактир "Бережки". Он помещался в старинном доме, на крыльце которого лежали каменные сфинксы с отбитыми носами и строго глядели на прохожих. Это был загородный дворец Бирона. Он уже стоял здесь при Виноградове. Рассказывали - из дома под набережную ведет потайной ход, железная дверь открывается прямо в Неву. Сюда будто бы сплавлял вельможа тела замученных им слуг.

Теперь дворец разрушался. Уродливые дощатые пристройки облепили некогда величавый фасад. На веревках, протянутых от окна к окну, сушилось убогое тряпье. Трактир "Бережки" всегда был полон.

У фарфоровцев были своя конспирация и свои тайные собрания по части выпивки. На эту "конспирацию" начальство глядело сквозь пальцы, только штрафовало пьяниц. Зато каждого рабочего, заподозренного в знакомстве с "крамольниками", немедленно выгоняли с завода. Особые унтера - отставные гвардейцы - доносили директору обо всем, что говорили рабочие.

Все же, несмотря на доносы, несмотря на скуку и одурь мещанского житья, которое оживляли только пьянки да сплетни, на заводе стали появляться люди, сильно беспокоившие начальство. Это было в те годы, когда за Невской заставой начали работать революционные кружки.

Все фарфоровцы ходили на цыпочках, но один конторщик держался независимо. У всех покорно сгибались шеи в привычных поклонах, а у того конторщика подбородок всегда торчал кверху. Начальство присматривало за ним.

Однажды вечером директор вошел в контору. Конторщик сидел один и печатал что-то на пишущей машинке. Директор подкрался к нему, заглянул через плечо, ахнул и, сорвав бумагу с валика, убежал в кабинет.

В ту же ночь конторщика арестовали. Фарфоровцы говорили шепотом, что он печатал революционный листок.

Потом полиция донесла директору, что некоторые фарфоровцы повадились ходить в школу на Шлиссельбургском тракте.

А в этой школе неблагополучно. Одна учительница читала там лекцию и произнесла дерзкие, оскорбительные для памяти в бозе почившего монарха слова. Она сказала: "Александр II считал крестьянство дойной коровой". Благо, господин пристав был в зале. Он свистнул в свисток и приказал учительнице замолчать. В другой раз ученики устроили в одном классе митинг. Благо, полицейские дознались, заперли все двери и переписали собравшихся.

Услышав такие страшные вести, фарфоровский директор схватился за голову: а вдруг фарфоровцы попали в запись? Позор! Позор императорским рабочим!

Он объявил фарфоровцам: кто желает учиться, тому не место на императорском заводе.

Фарфоровцы оробели и отказались от ученья. Но школа уже успела "навредить" заводу. Молодой живописец Назаров, из заводских учеников, гордость и надежда начальства, стал вести себя очень странно. Говорили, он ходит в школу и знается с подозрительными людьми. Говорили, он получает от этих людей запрещенные листки. Унтер на заводе видел, как Назаров передал какой-то листок одному рабочему.

- Что, что он тебе дал? - спросил унтер.

- Что дал - никто не видал. Ступай, унтер, с богом! - ответил рабочий.

Заглянули к нему в рабочий ящик - ничего не нашли. А Назаров ходил, посмеивался. За ним следили, но уличить его ни в чем не удавалось.

Фарфоровцы были так забиты и запуганы, что Назаров казался им отчаянным смельчаком, сорвиголовой. На заводе никто не смел громко вздохнуть. В заводской школе учились дети фарфоровцев - такие же тихие и смирные, как их отцы. Они не умели шалить, они смеялись редко, да и то украдкой.

Шумел и гремел на заводе один директор Гурьев. Он стоял над рабочими так высоко, что казался им не человеком, а богом, несмотря на свои чудачества.

А работа на заводе шла плохо. Живописцы неумело срисовывали старомодные заграничные картинки на большие вазы и старались скрасить недостатки живописи густой, грубой позолотой. Картинки выходили у них безжизненные, слащавые, как бумажные розочки на комодах "хороших людей".

На всемирной выставке в Париже в 1900 году изделия императорского завода оказались хуже фарфора других стран.

- В русских рисунках мало вкуса и не заметно мастерства. На императорском заводе царит рутина, - говорили западные критики.

Услышав такие отзывы, министр двора забеспокоился.

- Пожалуй, директор Гурьев мало смыслит в искусстве фарфора!

Гурьева отставили. Директором назначили барона фон Вольфа, длинного, сухопарого генерала. Он смыслил в искусстве не больше Гурьева, но зато знал, что в Европе сейчас в моде "новый стиль". На Парижской выставке прогремел тогда датский фарфор, расписанный подглазурной живописью. Плоские, удлиненные цветы, туманные пейзажи, длинноволосые русалки - вот что было в моде.

Барон Вольф начал насаждать на заводе "новый стиль". Он принял на работу художников. Он ввел подглазурную живопись. Подглазурная живопись наносится на еще не обожженную посуду, наносится она не кисточкой, а особой спринцовкой, которая направляет струю жидкой краски на фарфор.

Живописцы не сразу привыкли к новой технике. Первое время на их вазах часто появлялись после обжига пятнышки, точки, проплешины. Заметив на фарфоре пятнышко, директор браковал вещь. Живописец не получал денег за такую работу. Мало того, из окна мастерской он видел, как директор, выйдя на двор и вооружившись молотком, своей рукой раскалывает злополучную вазу или блюдо на мелкие куски. Императорский завод должен был выпускать только безукоризненные изделия.

Барон Вольф не кричал, не ругался, не подкарауливал рабочих на проспекте. Он сидел в своем кабинете, сухой, величественный и неумолимый, и отдавал мастерам приказы. Он избегал говорить с рабочими. Это было ниже его достоинства.

Старые фарфоровцы чесали в затылках и косились на "новых" людей, которых директор брал на завод.

- От нового никогда добра не бывало! - вздыхали они. Но скоро им пришлось узнать такие новости, какие им и во сне не снились.

Дата: 2018-12-28, просмотров: 219.