Е. Добавления к учению о Союзе
Поможем в ✍️ написании учебной работы
Поможем с курсовой, контрольной, дипломной, рефератом, отчетом по практике, научно-исследовательской и любой другой работой

 

Если до сих пор мы не видели никакой иной возможности прийти к «Союзу», кроме бунта, то теперь мы узнаем из «Комментария», что «Союз эгоистов» существует уже «в сотнях тысяч» экземпляров как одна из сторон существующего буржуазного общества и что он доступен нам без всякого бунта и без всякого «Штирнера». Санчо показывает нам затем

 

«подобные союзы в жизни. Фауст находится внутри такого союза, когда он восклицает: Здесь я человек » (!), «здесь я смею быть им{303}, – у Гёте это написано даже черным по белому» («но Гуманусом называется Святой», см. Гёте{304}, ср. «Книгу»)… «Если бы Гесс вгляделся внимательно в действительную жизнь, он увидел бы сотни тысяч таких – частью мимолетных, частью длительных – эгоистических союзов»

 

Санчо собирает затем «детей» для игры перед окнами Гесса, заставляет «нескольких добрых знакомых» повести Гесса в кабачок, заставляет его соединиться со своей «возлюбленной».

 

«Разумеется, Гесс не заметит, как богаты эти тривиальные примеры содержанием и как бесконечно отличны они от святых обществ и даже от братского, человеческого общества святых социалистов» (Санчо contra[409] Гесс, Виганд, стр. 193, 194).

 

Точно таким же образом уже на стр. 305 «Книги» «объединение для материальных целей и интересов» милостиво принимается за добровольный союз эгоистов.

Таким образом, «Союз» сводится здесь, с одной стороны, к буржуазным ассоциациям и акционерным обществам, а с другой – ко всякого рода бюргерским кружкам для развлечения, пикникам и т.д. Что первые целиком относятся к современной эпохе – это известно, и что последние относятся к ней не в меньшей мере – столь же известно. Пусть Санчо рассмотрит «союзы» какой-нибудь прежней эпохи, например эпохи феодализма, или же «союзы», существующие у других наций, например, у итальянцев, англичан и т.д., вплоть до «союзов» детей, чтобы понять, в чем различие между ними. Этим новым истолкованием учения о «Союзе» он лишь подтверждает закоснелость своего консерватизма. Санчо, вобравший в свое, якобы новое, учреждение все буржуазное общество, поскольку оно оказалось близким его сердцу, старается в своих добавлениях заверить нас, что в его «Союзе» будут и развлекаться, и притом развлекаться самым традиционным образом. Наш простак, конечно, не задумывается над тем, какие независимо от него существующие отношения дают – или не дают – ему возможность «сопровождать нескольких добрых знакомых в кабачок».

Переделанная здесь на штирнеровский лад, возникшая на основании долетевших до Берлина слухов идея превратить все общество в добровольные группы принадлежит Фурье. Но у Фурье эта идея предполагает полное преобразование современного общества и основывается на критике существующих «союзов», от которых в таком восторге Санчо, и всей их скуки. Фурье, описывая эти современные попытки развлечения, показывает их связь с существующими отношениями производства и общения и полемизирует против них; Санчо же далек от мысли критиковать их, он собирается пересадить их целиком в свой новый, несущий людям счастье, строй «взаимного соглашения», доказывая этим лишний раз, как крепко держит его в плену существующее буржуазное общество.

В заключение Санчо произносит еще следующую oratio pro domo[410], т.е. в защиту «Союза».

 

«Является ли союз, в котором большинство позволяет обманывать себя в отношении своих естественнейших и очевиднейших интересов, союзом эгоистов? Эгоисты ли соединились там, где один является рабом и крепостным другого?.. Общества, в которых потребности одних удовлетворяются за счет других, в которых, например, одни могут удовлетворить потребность в отдыхе благодаря тому, что другие должны работать до изнеможения… эти свои „эгоистические союзы“… Гесс… отождествляет со штирнеровским Союзом эгоистов» (стр. 192, 193).

 

Санчо высказывает, стало быть, благочестивое пожелание, чтобы в его основанном на взаимной эксплуатации «Союзе» все члены были одинаково сильны, пронырливы и т.д. и т.д., чтобы каждый эксплуатировал других в такой же точно степени, в какой они эксплуатируют его, и чтобы ни один не был «обманут» в отношении своих «естественнейших и очевиднейших интересов» и не мог «удовлетворить своих потребностей за счет других людей». Мы видим здесь, что Санчо признает «естественные и очевидные интересы» и «потребности» всех, т.е. равные интересы и потребности. Вспомним, далее, что, согласно стр. 456 «Книги», «обирание» является «моральной идеей, внушенной цеховым духом», а для человека, получившего «мудрое воспитание», оно остается «навязчивой идеей, от которой не защитит никакая свобода мысли». Санчо «получает свои мысли свыше и остается при них» (там же). Эта равная сила всех состоит, по его требованию, в том, что каждый должен стать «всесильным », т.е., что все должны стать бессильными по отношению друг к другу – вполне последовательное требование, совпадающее с идиллическим стремлением мелкого буржуа к торгашескому миру, в котором каждый находит свою выгоду. Или же наш святой вдруг ни с того, ни с сего начинает предполагать, что существует общество, в котором каждый может удовлетворять беспрепятственно свои потребности, не делая этого «за счет других», а в таком случае теория эксплуатации снова становится бессмысленной парафразой действительных отношений индивидов друг к другу.

После того как Санчо в своем «Союзе» «поглотил» других и употребил их в пищу, превратив, таким образом, общение с миром в общение с самим собой, он переходит от этого косвенного самонаслаждения к прямому самонаслаждению, поедая самого себя.

 

 

С. Мое самонаслаждение

 

Философия , проповедующая наслаждение, является в Европе столь же древней, как и школа киренаиков{305}. Как в древности застрельщиками этой философии были греки , так в новое время ими являются французы , и притом в силу тех же самых оснований, ибо их темперамент и их общество особенно предрасполагали их к наслаждению. Философия наслаждения всегда была лишь остроумной фразеологией известных общественных кругов, пользовавшихся привилегией наслаждения. Не говоря уже о том, что способ и содержание их наслаждения всегда определялись всем строем остального общества и страдали всеми его противоречиями, – философия наслаждения становилась пустой фразой , как только она начинала претендовать на всеобщее значение и провозглашала себя жизнепониманием общества в целом. Она опускалась в этих случаях до уровня назидательного морализирования, до софистического прикрашивания существующего общества или же превращалась в свою противоположность, объявляя наслаждением вынужденный аскетизм.

В новое время философия наслаждения возникла вместе с упадком феодализма и превращением феодального сельского дворянства в жадную до наслаждений и расточительную придворную знать времен абсолютной монархии. У этой знати философия наслаждения сохраняет еще форму непосредственного наивного жизнепонимания, получившего свое выражение в мемуарах, стихах, романах и т.д. Настоящей философией она становится лишь у некоторых писателей революционной буржуазии, которые, с одной стороны, по своему образованию и образу жизни были причастны к придворным кругам, а с другой – разделяли более общий образ мыслей буржуазии, вытекавший из более общих условий существования этого класса. Они получили поэтому признание у обоих классов, хотя с совершенно различных точек зрения. Если у дворянства эта фразеология применяется исключительно к высшему сословию и условиям жизни этого сословия, то буржуазия обобщает ее и применяет к каждому индивиду без различия; таким образом, буржуазия абстрагирует теорию наслаждения от условий жизни этих индивидов, превращая ее тем самым в плоскую и лицемерную моральную доктрину. Когда дворянство было свергнуто дальнейшим ходом развития и буржуазия вступила в конфликт со своей противоположностью, пролетариатом, дворянство сделалось ханжески-религиозным, а буржуазия – возвышенно-моральной и строгой в своих теориях, либо же впала в упомянутое выше лицемерие, хотя дворянство на практике вовсе не отказалось от наслаждений, а у буржуазии наслаждение приняло даже официальную экономическую форму – форму роскоши [411].

Связь наслаждений индивидов каждой эпохи с классовыми отношениями и порождающими их условиями производства и общения, в которых живут эти индивиды, ограниченность прежних форм наслаждения, находившихся вне действительного содержания жизни людей и в противоречии с ним, связь всякой философии наслаждения с находимыми ею в действительности формами наслаждения и лицемерие подобной философии, обращающейся ко всем индивидам без различия, – все это, конечно, могло быть вскрыто лишь тогда, когда можно было приступить к критике условий производства и общения существующего строя, т.е. когда противоположность между буржуазией и пролетариатом породила коммунистические и социалистические воззрения. Этим был вынесен смертный приговор всякой морали – будь то мораль аскетизма или наслаждения.

Наш пошлый, морализирующий Санчо, конечно, полагает, как видно из всей его «Книги», что дело сводится только к новой морали, к кажущемуся ему новым жизнепониманию, к тому, чтобы «выбить из своей головы» некоторые «навязчивые идеи», после чего все будут довольны своей жизнью, смогут наслаждаться ею. Глава о самонаслаждении могла бы, в лучшем случае, преподнести под новой этикеткой те же самые фразы и сентенции, которые он уже так часто проповедовал нам для своего «самонаслаждения». Вся оригинальность этой главы исчерпывается тем, что он переносит в небеса и философски перетолковывает на немецкий лад всякое наслаждение, присвоив ему название «самонаслаждения ». Если французская философия наслаждения XVIII века по крайней мере изображала в остроумной форме веселый и легкомысленный образ жизни тогдашнего общества, то вся фривольность Санчо сводится к таким выражениям, как «поглощение», «расточение», к таким образным выражениям, как «свет» (речь идет, очевидно, о свече), и к естественно-научным воспоминаниям, приводящим либо к беллетристической бессмыслице вроде того, что растение «всасывает воздух эфира», что «певчие птицы глотают жуков», либо же к такой, например, нелепости, что свеча сжигает самое себя. Зато мы снова наслаждаемся всей торжественностью и серьезностью выступлений против «Святого», о котором мы узнаем, что «Святое» в образе «призвания – назначения – задачи», в виде «идеала» портило до сих пор людям их самонаслаждение. Не останавливаясь на тех более или менее грязных формах, в которых понятие «сам» в «самонаслаждении» не является только пустой фразой, мы все же должны еще раз со всей краткостью изложить читателю махинации, проделываемые Санчо против Святого, с теми незначительными модуляциями, которые встречаются в этой главе.

«Призвание, назначение, задача, идеал» являются, повторим здесь вкратце, либо

1) представлением о революционных задачах, диктуемых материальными условиями какому-нибудь угнетенному классу; либо

2) простой идеалистической парафразой или же соответственным сознательным выражением тех способов деятельности индивидов, которые обособились в результате разделения труда в различные самостоятельные профессии; либо

3) сознательным выражением, которое получает существующая в каждый данный момент для индивидов, классов, наций необходимость утверждать свое положение посредством какой-нибудь вполне определенной деятельности; либо

4) идеально выраженными в законах, в морали и т.д. условиями существования господствующего класса (обусловленными предшествующим развитием производства), которые идеологи этого класса, более или менее сознательно, теоретически превращают в нечто самодовлеющее и которые могут представляться в сознании отдельных индивидов этого класса как призвание и т.д.; против индивидов угнетенного класса господствующий класс выдвигает их в качестве жизненной нормы, отчасти как прикрашивание или осознание своего господства, отчасти же как моральное средство этого господства. Здесь, как и вообще относительно идеологов, следует заметить, что они неизбежно ставят предмет на голову и считают свою идеологию творческой силой и целью всех общественных отношений, между тем как в действительности она есть лишь их выражение и симптом.

О нашем Санчо мы знаем, что он обладает неискоренимейшей верой в иллюзии этих идеологов. Так как люди, в зависимости от различных условий своей жизни, создают о себе, т.е. о человеке, различные представления, то Санчо воображает, что различные представления создали различные условия жизни и таким образом оптовые фабриканты этих представлений, т.е. идеологи, установили свое господство над миром. Ср. стр. 433.

 

«Мыслящие господствуют в мире», «мысль господствует над миром»; «попы или школьные наставники» «вбивают себе всякие вздор в голову», «они мыслят себе человеческий идеал», с которым должны сообразоваться прочие люди (стр. 442).

 

Санчо даже знает в точности то умозаключение, в силу которого люди были вынуждены подчиниться причудам школьных наставников и по своей глупости сами подчинились им:

 

«Так как для Меня» (школьного наставника) «это мыслимо , то это возможно для людей; так как это возможно для людей, то значит они такими и должны были быть, значит в этом было их призвание ; и, наконец, к людям надо подходить только с точки зрения этого призвания , только как к призванным . А дальнейшее заключение? Не отдельное лицо является человеком, а мысль , идеал есть Человек – Род – Человечество» (стр. 441).

 

Все те коллизии с самими собой или с другими, в которые вступают люди в силу действительных условий своей жизни, представляются нашему школьному наставнику Санчо в виде коллизий между людьми и представлениями о жизни «Человека», представлениями, которые они либо сами вбили себе в голову, либо дали вбить себе в голову школьным наставникам. Если бы они выбили из головы эти представления, то «как счастливо» могли бы «жить эти горемыки», какие бы они могли делать «успехи», между тем как теперь они должны «плясать под дудку школьных наставников и поводырей»! (стр. 435). (Самый ничтожный из этих «поводырей» – наш Санчо, ибо он водит за нос только самого себя .) Если бы, например, люди не забрали себе в голову почти всегда и повсюду – как в Китае, так и во Франции, – что они страдают от перенаселения, то какой бы оказался вдруг у этих «горемык» избыток во всевозможных средствах к жизни.

Под предлогом рассуждения о возможности и действительности Санчо пытается здесь снова затянуть свою старую песню о господстве Святого. Возможным является для него все то, что какой-нибудь школьный наставник может вбить себе в голову насчет меня, – причем для Санчо, конечно, не представляет труда доказать, что эта возможность не имеет иной действительности, кроме как в его голове. – Торжественное утверждение Санчо, что «за словом возможный скрывалось чреватое столь глубокими последствиями недоразумение тысячелетий» (стр. 441), доказывает достаточно убедительно, что он никак не может скрыть за словами те последствия, которые вытекают из его столь глубоких недоразумений насчет тысячелетий.

Это рассуждение о «совпадении возможности и действительности» (стр. 439), о том, чем люди в состоянии быть, и о том, чтó они есть, рассуждение, столь хорошо гармонирующее с его прежними настойчивыми увещаниями осуществить все, что человек в состоянии сделать, и т.д., приводит его, однако, к некоторым отступлениям насчет материалистической теории обстоятельств , которую мы сейчас обсудим подробнее. Но предварительно приведем еще один пример его идеологического извращения. На стр. 428 он отождествляет вопрос: «как можно обеспечить себе жизнь», с вопросом: «как создать в себе истинное Я» (или же «жизнь»). Согласно той же самой странице, вместе с его новой моральной философией прекращается «страх за жизнь» и начинается «прожигание» ее. Сколь чудотворна сила этой его якобы новой моральной философии, – наш Соломон изрекает еще «красноречивее» в следующем изречении:

 

«Считай Себя более могущественным, чем признают Тебя другие, и Ты будешь могущественней; больше Себя цени, и Ты будешь иметь больше» (стр. 483).

 

Смотри выше, в разделе о «Союзе», способ Санчо добывать себе собственность[412].

Перейдем теперь к его теории обстоятельств .

 

«У человека нет призвания, а имеются только силы, которые и обнаруживаются там, где они имеются, – ибо их бытие ведь и заключается только в их обнаружении – и которые, подобно самой жизни, не могут пребывать в бездеятельности… Каждый употребляет в каждое мгновение столько силы, сколько он ее имеет» («реализуйте Свою ценность, подражайте смелым, пусть каждый из Вас будет всемогущим Я» и т.д., – говорил выше Санчо)… «Разумеется, силы можно укрепить и умножить, особенно при наличии вражеского отпора или дружеского содействия, но там, где не видно их применения, можно быть уверенным в их отсутствии. Можно из камня высечь огонь, но без удара – огня не будет; точно так же и человек нуждается в толчке . Поэтому веление употреблять свои силы было бы лишним и бессмысленным, ибо силы всегда деятельны уже сами по себе… Сила, это – лишь более простое обозначение для проявления силы» (стр. 436, 437).

 

«Согласный с собой эгоизм», по произволу приводящий в действие или оставляющий в бездействии свои силы или способности, применяющий к ним jus utendi et abutendi[413], здесь вдруг совершенно неожиданно летит кувырком. Оказывается, что силы, раз они имеются налицо, действуют самостоятельно, не заботясь о «произволе» Санчо; они действуют подобно химическим или механическим силам, независимо от обладающего ими индивида. Мы узнаем далее, что никакой силы нет, если нельзя заметить ее проявления; причем тут же вводится поправка, что сила для своего проявления нуждается в толчке . Но как будет Санчо решать, чего именно не хватает при отсутствии проявления силы: толчка ли или самой силы , – этого мы не узнаем. Зато наш единственный естествоиспытатель поучает нас, что «можно высечь из камня огонь», – пример, неудачней которого, как это всегда бывает с Санчо, нельзя и придумать. Санчо полагает, подобно простоватому наставнику сельской школы, что если он высекает огонь, то последний получается из камня, где он находился до того в скрытом виде. Но любой четвероклассник сумеет объяснить ему, что при этом способе добывания огня путем трения стали и камня, способе, давно забытом во всех цивилизованных странах, частички отделяются от стали, а не от камня, причем частички раскаляются именно благодаря этому трению; что, следовательно, «огонь», который для Санчо не является определенным, имеющим место при известной температуре, отношением известных тел к некоторым другим телам, в частности к кислороду, а является самостоятельной вещью, «элементом», навязчивой идеей, «Святым», – что этот огонь получается не из камня и не из стали. С таким же успехом Санчо мог бы сказать: из хлора получается беленое полотно, но если отсутствует «толчок», именно небеленое полотно, то «ничего не получается». По этому поводу мы, для «самонаслаждения» Санчо, отметим один факт, ранее происшедший в области «единственного» естествознания. В оде о преступлении можно прочесть:

 

«Не гремит ли гром раскатом дальним,

Ты не видишь ли молчанье неба,

Полное предчувствий мрачных?»

(«Книга», стр. 319).

 

Гром гремит, а небо молчит. Санчо знает, стало быть, какое-то другое место, кроме неба, откуда раздается гром. Санчо замечает, далее, молчание неба при помощи своего органа зрения – фокус, которого никто за ним не повторит. Или же Санчо слышит гром и видит молчание, причем оба эти явления происходят одновременно. – Мы видели, как у Санчо в том месте, где говорится о «привидении» горы представляли «дух возвышенности»[414]. Здесь молчаливое небо представляет у него дух предчувствия.

Впрочем, не ясно, почему тут Санчо так возмущается «велением употреблять свои силы». Ведь это веление может оказаться недостающим «толчком», тем «толчком», который, правда, не может воздействовать на камень, но действенность которого Санчо может наблюдать при учебных занятиях любого батальона. Что «веление» это является «толчком» даже для его слабых сил, это вытекает хотя бы уж из того, что оно оказывается для него «камнем преткновения»[415].

Сознание есть тоже сила, которая, согласно вышеизложенному учению, тоже «оказывается всегда сама по себе деятельной». В согласии с этим Санчо должен был бы стремиться не к тому, чтобы изменить сознание, а разве лишь к тому, чтобы изменить «толчок», действующий на сознание, – но тогда вся его книга оказалась бы написанной напрасно. Однако в данном случае он считает свои моральные проповеди и «веления» вполне достаточным «толчком».

 

«Чем каждый может стать, тем он и становится. Неблагоприятные обстоятельства могут помешать прирожденному поэту стоять на высоте эпохи и создавать великие творения, для которых совершенно необходима большая подготовка; но он будет сочинять стихи независимо от того, будет ли он батраком или же ему посчастливится жить при веймарском дворе. Прирожденный музыкант будет заниматься музыкой, безразлично, на всех ли инструментах» (эту фантазию о «всех инструментах» он нашел у Прудона. Смотри «Коммунизм») «или же только на пастушьей свирели» (нашему школьному наставнику тут, конечно, вспоминаются вергилиевские эклоги). «Прирожденный философский ум сможет проявить себя либо в качестве университетского философа, либо в качестве деревенского философа. Наконец, прирожденный глупец всегда останется тупицей. И надо сказать, что прирожденные ограниченные головы бесспорно образуют самый многочисленный класс людей. Да и почему бы в человеческом роде не быть тем же самым различиям, которые встречаются во всякой породе животных?» (стр. 434).

 

Санчо и на этот раз выбрал свой пример с обычной неловкостью. Если принять всю его бессмысленную болтовню о прирожденных поэтах, музыкантах, философах, то его пример доказывает, с одной стороны, лишь то, что прирожденный и т.д. остается тем, чтó он уже есть от рождения, – именно поэтом и т.д.; а с другой стороны, что прирожденный и т.д., поскольку он становится , развивается, может «в силу неблагоприятных обстоятельств» не стать тем, чем он мог бы стать . Таким образом, его пример, с одной стороны, не доказывает ровно ничего, а с другой – доказывает обратное тому, чтó следовало доказать; с обеих же сторон вместе, он доказывает, что Санчо от рождения или в силу обстоятельств принадлежит к «самому многочисленному классу людей ». Зато он разделяет с этим классом и со своей «тупостью» то утешение, что он – единственный «тупица».

Санчо переживает здесь приключение с волшебным напитком, приготовленным Дон Кихотом из розмарина, вина, оливкового масла и соли; как рассказывает Сервантес в семнадцатой главе, Санчо, испив эту смесь, целых два часа подряд, в поте лица и с судорожными конвульсиями, извергал ее из обоих каналов своего тела. Материалистический напиток, выпитый нашим храбрым оруженосцем для своего самонаслаждения, очищает его от всего его эгоизма в необыкновенном смысле слова. Мы видели выше, что Санчо вдруг потерял всю свою торжественность, вспомнив о необходимости «толчка», и отказался от всех своих «способностей», как некогда египетские волшебники перед вшами Моисея{306}, теперь мы наблюдаем два новых приступа малодушия: он склоняется также и перед силой «неблагоприятных обстоятельств » и признает, наконец, даже свою первоначальную физическую организацию за нечто такое, чтó уродуется без всякого его содействия. Что же остается еще у нашего обанкротившегося эгоиста? Его прирожденная физическая организация не в его власти; «обстоятельства» и «толчок», под влиянием которых она развивается, не доступны его контролю; «таков, каков он есть каждое мгновение, он» – не «свое собственное творение», а нечто сотворенное взаимодействием между его природными задатками и влияющими на них обстоятельствами, – всего этого Санчо не оспаривает больше. Несчастный «творец»! Несчастнейшее «творение»!

Но самая страшная беда приходит напоследок. Санчо, не довольствуясь тем, что ему уже давно полностью отсчитаны tres mil azotes у trecientos en ambas sus valientes posaderas[416], сам наносит себе под конец еще один удар, и самый главный, провозгласив себя фанатиком рода . И каким еще фанатиком! Во-первых, он приписывает роду разделение труда, ибо делает его ответственным за то, что одни люди – поэты, другие – музыканты, третьи – школьные наставники; во-вторых, он приписывает роду существующие физические и интеллектуальные недостатки «самого многочисленного класса людей» и делает его ответственным за то, что при господстве буржуазии большинство индивидов подобны ему самому. Если придерживаться его взглядов на прирожденные ограниченные головы, то пришлось бы объяснять теперешнее распространение золотухи тем, что «род» находит особенное удовольствие в таком положении, когда прирожденные золотушные конституции составляют «самый многочисленный класс людей». Даже самые заурядные материалисты и медики освободились от подобных наивных взглядов задолго до того, как согласный с собой эгоист был «призван» «родом», «неблагоприятными обстоятельствами» и «толчком» дебютировать перед немецкой публикой. Как прежде Санчо объяснял всю изуродованность индивидов, и тем самым их отношений, навязчивыми идеями школьных наставников, не интересуясь тем, как возникли эти идеи, так теперь он объясняет эту изуродованность чисто физическим процессом рождения. Он совсем не задумывается над тем, что способность детей к развитию зависит от развития родителей и что вся эта изуродованность, имеющая место при существующих общественных отношениях, возникла исторически и точно так же историческим развитием может быть снова уничтожена. Даже естественно возникшие родовые различия, как, например, расовые и т.д., о которых Санчо ничего не говорит, могут и должны быть устранены историческим развитием. Санчо, который по данному поводу украдкой заглядывает в зоологию и при этом делает открытие, что «прирожденные ограниченные головы» являются самым многочисленным классом не только среди овец и волов, но также и среди полипов и инфузорий, у которых вовсе нет голов, этот Санчо, вероятно, слышал краем уха, что и породы животных возможно облагораживать и путем скрещивания пород создавать совершенно новые, более высокие виды как для наслаждения людей, так и для их собственного самонаслаждения. «Почему бы не» сделать отсюда нашему Санчо некоторый вывод и по отношению к людям?

Воспользуемся этим случаем, чтобы «эпизодически вставить» те «превращения», которые Санчо проделывает по отношению к роду. Мы увидим, что к роду он относится совершенно так же, как и к Святому: чем больший шум он поднимает против него, тем больше он в него верит.

№ I. Мы уже видели, что род порождает разделение труда и возникшую при существующих социальных обстоятельствах изуродованность, и притом так , что род вместе с его порождениями рассматривается как нечто неизменное при всех обстоятельствах, как нечто независимое от контроля людей.

№ II.

 

«Род реализован уже благодаря задатку; а то, что Ты делаешь из этого задатка» (согласно вышеизложенному, следовало собственно сказать: то, что из него делают «обстоятельства») «это есть реализация Тебя. Твоя рука вполне реализована в смысле рода, иначе она была бы не рукой, а, скажем, лапой… Ты делаешь из нее то, что хочешь и что можешь из нее сделать» (Виганд, стр. 184, 185).

 

Здесь Санчо повторяет в иной форме сказанное уже под № I.

Итак, из предыдущего мы видим, что род, независимо от контроля индивидов и ступени их исторического развития, определяет все физические и духовные задатки, непосредственное бытие индивидов и, в зародыше, разделение труда.

№ III. Род остается в качестве «толчка», который служит только общим выражением для «обстоятельств», определяющих развитие первоначального индивида, опять-таки порождаемого родом. Род является здесь для Санчо той именно таинственной силой, которую остальные буржуа называют природой вещей и которой они приписывают все отношения, не зависящие от них, как буржуа, и поэтому непонятные для них в своей взаимосвязи.

№ IV. Род в качестве того, что «возможно для человека» и что составляет «человеческую потребность», образует основу организации труда в «штирнеровском союзе», где то, что возможно для всех, и то, что является общей для всех потребностью, опять-таки рассматривается как продукт рода.

№ V. Мы уже слышали, какую роль играет в «Союзе» соглашение.

 

Стр. 462: «Если приходится вступать в соглашение и в словесное общение, то Я, разумеется, могу воспользоваться только человеческими средствами, которые находятся в Моем распоряжении, поскольку Я являюсь вместе с тем человеком» (т.е. экземпляром рода).

 

Таким образом, язык здесь рассматривается как продукт рода. Однако тем обстоятельством, что Санчо говорит по-немецки, а не по-французски, он обязан вовсе не роду, а обстоятельствам. Впрочем, в любом современном развитом языке естественно возникшая речь возвысилась до национального языка отчасти благодаря историческому развитию языка из готового материала, как в романских и германских языках, отчасти благодаря скрещиванию и смешению наций, как в английском языке, отчасти благодаря концентрации диалектов в единый национальный язык, обусловленной экономической и политической концентрацией. Само собой разумеется, что в свое время индивиды целиком возьмут под свой контроль и этот продукт рода. В «Союзе» же будут говорить на языке как таковом, на святом языке, на языке Святого – по-древнееврейски, и именно на арамейском диалекте, на котором говорила «воплощенная сущность» – Христос. Это «пришло» нам здесь в голову «вопреки ожиданию» Санчо, и пришло «исключительно потому, что – Нам думается – это могло бы способствовать уяснению остального».

№ VI. На стр. 277, 278 мы узнаем, что «род раскрывается в народах, городах, сословиях, всякого рода корпорациях» и, наконец, в «семье», и поэтому вполне естественно, что он до сих пор «делал историю». Таким образом, здесь вся предшествующая история, вплоть до злополучной истории Единственного, становится продуктом «рода», и притом на том достаточном основании, что эта история объединялась иногда под названием истории человечества , т.е . рода.

№ VII. В приведенных положениях Санчо отнес за счет рода больше, чем какой бы то ни было смертный до него, и теперь он резюмирует это в следующем положении:

 

«Род есть Ничто … род есть только нечто мыслимое » (дух, призрак и т.д.) (стр. 239).

 

В заключение выходит, что это санчевское «Ничто », тождественное с «мыслимым », ровно ничего не означает, ибо ведь и сам Санчо есть «творческое Ничто», а род, как мы видели, творит очень многое – и притом может преспокойно оставаться «Ничем». Об этом Санчо рассказывает на стр. 456:

 

«Бытие ничему не служит оправданием: мыслимое есть совершенно так же, как и немыслимое».

 

Начиная с 448-й страницы Санчо свивает на протяжении тридцати страниц длиннейший жгут, чтобы высечь «огонь» из мышления и из критики согласного с собой эгоиста. Мы уже испытали слишком много проявлений его мышления и его критики, чтобы еще раз «оскорблять»[417] читателя нищенской похлебкой Санчо. Довольно будет одной ложки этой похлебки.

 

«Думаете ли Вы, что мысли, подобно птицам, свободно летают вокруг, так что каждый может поймать какую-либо из них и потом противопоставить ее Мне как свою неприкосновенную собственность? Все, что летает вокруг, все это – Мое» (стр. 457).

 

Санчо нарушает здесь правила охоты по отношению к мыслимым бекасам. Мы видели, как много он наловил летающих вокруг мыслей. Он рассчитывал поймать их, насыпав им на хвост соли Святого. Это колоссальное противоречие между его действительной собственностью в сфере мысли и его иллюзией на этот счет можно привести в качестве классического и наглядного примера всей его собственности в необыкновенном смысле. Именно этот контраст и составляет его самонаслаждение .

 

 

Песнь песней Соломона,

Или

Единственный

 

 

Cessem do sabio Grego, e do Troiano,

As navegaçoēs grandes que fizeram;

Calle-se de Alexandro, e de Trajano

A fama das victorias que tiveram,

Cesse tudo о que a Musa antigua canta,

Que outro valor mais alto se alevanta.

E vós, Spreïdes minhas…

Dai-me huma furia grande, e sonorosa,

E naõ de agreste avena, on frauta ruda;

Mas de tuba canora, e bellicosa

Que о peito accende, e о côr ао gesto muda[418],

 

внушите мне, о нимфы Шпре, песнь, достойную героев, сражающихся на ваших берегах против Субстанции и Человека, песнь, которая разольется по всему миру и которую будут петь во всех странах, – ибо речь идет о человеке, который свершил деяние –

 

Mais do que promettia a força humana[419],

 

большее, чем может сделать просто «человеческая» сила, – о человеке, который

 

… edificára

Novo reino que tanto sublimára[420],

 

который создал новое царство в далекой стране, создал «Союз» – речь идет здесь о

 

tenro, е novo ramo florescente

De huma arvore de Christo, mais amada[421],

 

о том, кто является

 

certissima esperança

Do augmento da pequena Christiandade,

 

«для малодушного христианства вернейшей порукой роста» – словом, речь идет о чем-то «еще никогда не бывалом», о «Единственном»[422].

Все, что мы встретим в этой, не бывалой еще, Песни песней о Единственном, уже раньше преподнесено в «Книге». Мы упоминаем об этой главе только ради порядка; чтобы это можно было сделать надлежащим образом, мы оставили рассмотрение некоторых пунктов до настоящего места, другие же мы вкратце здесь повторим.

Санчевское «Я» проделало полный цикл переселения душ. Мы уже видели его в качестве согласного с собой эгоиста, барщинного крестьянина, торговца мыслями, несчастного конкурента, собственника, в качестве раба, у которого отрывают ногу, видели его в образе Санчо, взлетевшего на воздух в силу взаимодействия между рождением и обстоятельствами, и еще в сотне других видов. Здесь он прощается с нами в виде «Нечеловека », – под тем же девизом, под которым он торжественно вступил в обитель Нового завета.

 

«Действительным человеком является только – Нечеловек » (стр. 232).

 

Это одно из тысячи и одного уравнений, в которых Санчо излагает свою легенду о Святом.

Понятие «человек» не есть действительный человек.

Понятие «человек» = «Человек».

«Человек» = недействительный человек.

Действительный человек = не-человек.

= Нечеловек.

«Действительным человеком является только – Нечеловек».

Санчо старается уяснить себе этот незатейливый тезис при помощи следующих превращений:

 

«Не так уж трудно высказать в скупых словах, что такое Нечеловек; это – человек, не соответствующий понятию человеческого. Логика называет такое суждение нелепым. Разве мы имели бы право высказать суждение, что кто-нибудь может быть человеком, не будучи человеком, если бы не была допущена гипотеза, что понятие человека может быть отделено от существования, сущность – от явления? Говорят: такой-то, хотя и кажется человеком, но он не человек. В течение долгого ряда столетий люди повторяли это нелепое суждение, более того – в течение всего этого долгого времени существовали только не-человеки. Какой отдельный индивид мог бы считаться соответствующим своему понятию?» (стр. 232).

 

Лежащая и здесь в основе фантазия нашего школьного наставника – фантазия о том школьном наставнике, который создал себе идеал «Человека» и «вбил его в голову» другим людям, – составляет основное содержание «Книги».

Санчо называет гипотезой мысль, что можно отделить друг от друга понятие «человека» и его существование, его сущность и явление, – точно в самих его словах не выражена уже возможность этого отделения. Когда он говорит: «понятие », он говорит о чем-то отличном от «существования »; когда он говорит: «сущность », он высказывает нечто отличное от «явления ». Не он противополагает эти выражения друг другу, но сами они – выражения некоторой противоположности. Поэтому вопрос мог бы состоять только в том, можно ли подводить что-либо под эти точки зрения; а чтобы ответить на этот вопрос, Санчо должен был бы рассмотреть действительные отношения людей, получившие в этих метафизических отношениях лишь другие названия. Впрочем, собственные рассуждения Санчо о согласном с собой эгоисте и о бунте показывают, как отрывается одна точка зрения от другой, а его рассуждения об особенности, возможности и действительности – в «Самонаслаждении» – показывают, как можно эти точки зрения одновременно и отрывать друг от друга и соединять воедино.

Нелепое суждение философов о том, что действительный человек не есть человек, является только самым универсальным, всеобъемлющим в сфере абстракции выражением фактически существующего универсального противоречия между отношениями и потребностями людей. Нелепая форма абстрактного тезиса вполне соответствует нелепости доведенных до крайности отношений буржуазного общества, подобно тому как нелепое суждение Санчо о его окружении – «они – эгоисты и они – не-эгоисты» – соответствует фактическому противоречию между бытием немецких мелких буржуа и их задачами, которые навязаны им существующими отношениями и которые обретаются в них самих в виде благочестивых пожеланий и помышлений. Впрочем, философы объявили людей нечеловечными не потому, что последние не соответствовали понятию человека, а потому, что понятие человека у этих людей не соответствовало истинному понятию человека, или потому, что у них не было истинного сознания о человеке. Tout comme chez nous{307}, как это преподносится нам в «Книге», где Санчо также признает людей не-эгоистами лишь потому, что у них нет истинного сознания эгоизма.

О совершенно бесспорном тезисе, что представление о человеке не есть действительный человек, что представление о вещи не есть сама эта вещь, – об этом тезисе, который применим также к камню и к представлению о камне и в соответствии с которым Санчо должен был бы сказать, что действительный камень есть не-камень, можно было бы не упоминать ввиду его безмерной тривиальности и несомненной достоверности. Но известная уже нам фантазия Санчо, будто люди до сих пор низвергались в пучину бедствий только в силу господства представлений и понятий, позволяет ему снова связать с этим тезисом свои старые выводы. Старое мнение Санчо, будто достаточно выбить из головы известные представления, чтобы устранить из мира те отношения, которыми порождены эти представления, это мнение воспроизводится здесь в той форме, что достаточно выбить из головы представление «человек », чтобы покончить с теми действительными отношениями, которые ныне признаются нечеловеческими , – безразлично, будет ли этот предикат «нечеловеческий» суждением индивида, находящегося в противоречии со своими отношениями, или же суждением существующего господствующего общества о выходящем за пределы этого общества, подчиненном классе. Извлеченный из моря и пересаженный в Купферграбен кит, если бы он обладал сознанием, конечно, объявил бы это созданное «неблагоприятными обстоятельствами» положение чем-то противоречащим природе кита, хотя Санчо мог бы ему доказать, что оно соответствует природе кита уже потому, что является его, кита, собственным положением, – совершенно так же рассуждают при известных обстоятельствах и люди.

На стр. 185 Санчо поднимает важный вопрос:

 

«Но как обуздать нечеловека, который ведь сидит в каждом отдельном индивиде? Как сделать, чтобы вместе с человеком не выпустить на волю и нечеловека? У либерализма есть смертельный враг, непобедимый антагонист, как у бога – дьявол: рядом с человеком всегда стоит нечеловек, эгоист, отдельный индивид. Государство, общество, человечество не могут одолеть этого дьявола».

«Когда же наступит конец тысячелетия, сатана будет освобожден из темницы своей и выйдет обольщать народы, находящиеся на четырех углах земли, Гога и Магога, и собирать их на брань… И вышли на широту земли и окружили стан святых и город возлюбленный» (Откровение Иоанна, 20, 7 – 9).

 

Вопрос в том виде, как его понимает сам Санчо, сводится опять-таки к простой бессмыслице. Он воображает, будто до сих пор люди всегда составляли себе понятие о человеке, а затем завоевывали себе свободу в той лишь мере, в какой это необходимо было, чтобы осуществить в себе данное понятие, и будто мера завоеванной свободы определялась всякий раз их соответствующим представлением об идеале человека; при этом в каждом индивиде неизбежно сказывался-де некоторый остаток, который не соответствовал данному идеалу и поэтому в качестве «нечеловеческого» оставался неосвобожденным или же становился свободным лишь malgré eux[423].

В действительности же дело происходило, конечно, таким образом, что люди завоевывали себе свободу всякий раз постольку, поскольку это диктовалось им и допускалось не их идеалом человека, а существующими производительными силами. В основе всех происходивших до сих пор завоеваний свободы лежали, однако, ограниченные производительные силы; обусловленное этими производительными силами, недостаточное для всего общества производство делало возможным развитие лишь в том виде, что одни лица удовлетворяли свои потребности за счет других, и поэтому одни – меньшинство – получали монополию развития, другие же – большинство – вследствие постоянной борьбы за удовлетворение необходимейших потребностей были временно (т.е. до порождения новых революционизирующих производительных сил) лишены возможности какого бы то ни было развития. Таким образом, общество развивалось до сих пор всегда в рамках противоположности, которая в древности была противоположностью между свободными и рабами, в средние века – между дворянством и крепостными, в новое время – между буржуазией и пролетариатом. Этим объясняется, с одной стороны, ненормальный, «нечеловеческий» способ удовлетворения угнетенным классом своих потребностей, а с другой – узость рамок, внутри которых происходило развитие общения, а с ним и всего господствующего класса; эта ограниченность развития состоит, таким образом, не только в том, что один класс отстраняется от развития, но и в умственной ограниченности того класса, который производит это отстранение; «нечеловеческое» становится уделом также и господствующего класса. – Это так называемое «нечеловеческое» – такой же продукт современных отношений, как и «человеческое»; это – их отрицательная сторона, это – возмущение, которое не основывается ни на какой новой революционной производительной силе и которое направлено против господствующих отношений, основанных на существующих производительных силах, и против способа удовлетворения потребностей, соответствующего этим отношениям. Положительное выражение «человеческий» соответствует определенным, господствующим на известной ступени развития производства отношениям и обусловленному ими способу удовлетворения потребностей, – подобно тому как отрицательное выражение «нечеловеческий» соответствует попыткам подвергнуть отрицанию внутри существующего способа производства эти господствующие отношения и господствующий при них способ удовлетворения потребностей, попыткам, которые ежедневно все вновь порождаются этой же самой ступенью производства.

Такого рода всемирно-историческая борьба сводится для нашего святого к простой коллизии между святым Бруно и «массой». Ср. всю критику гуманного либерализма, особенно стр. 192 и сл.

Итак, наш простоватый Санчо со своим простоватым изреченьицем о нечеловеке и со своим представлением о человеке, выбрасывающем самого Себя из головы, благодаря чему исчезнет также нечеловек и уже не будет никакого мерила для индивидов, приходит в конце концов к следующему результату. Физическое, интеллектуальное и социальное уродование и порабощение, на которое обречен индивид существующими отношениями, Санчо признает за индивидуальность и особенность этого индивида; как ординарнейший консерватор, он преспокойно признает эти отношения, вполне утешившись тем, что он выбил из своей головы представление философов об этих отношениях. Подобно тому как здесь он объявляет навязанную индивиду случайность его индивидуальностью, так раньше (ср. «Логику»), говоря о Я, он отвлекался не только от всякой случайности, но и вообще от всякой индивидуальности[424].

Полученный им таким образом «нечеловеческий» великий результат Санчо воспевает в следующем Kyrie eleison[425], который он вкладывает в уста «Нечеловеческому»:

 

«Я был презренным, потому что искал свое лучшее Я вне Себя;

Я был воплощением нечеловеческого, потому что мечтал о человеческом ;

Я был подобен праведникам, которые алчут своего истинного Я и навсегда остаются бедными грешниками ;

Я мыслил Себя только в сравнении с кем-нибудь другим;

Я не был всем во всем, не был – единственным ;

Но теперь я перестаю уже представлять Себе самого себя воплощением нечеловеческого;

Уже не измеряю Себя меркой человека и не допускаю, чтобы Меня так измеряли другие;

Перестаю признавать нечто над Собой» –

«Я был воплощением нечеловеческого раньше, но не таков я теперь, теперь Я – Единственное !» Аллилуйя!

 

Не станем останавливаться здесь на том, как «Нечеловеческое», которое, мимоходом сказать, лишь потому так возликовало, что «повернулось спиной » «к самому себе и к критику», к святому Бруно, как это «Нечеловеческое» «представляет» здесь – или же не «представляет» – себе само себя. Мы отметим только, что «Единственное», или же «Единственный», характеризуется здесь тем, что в девятисотый раз пытается выбить из головы Святое, так что, как мы это в свою очередь вынуждены повторить в девятисотый раз, все остается по-старому, не говоря уже о том, что это всего только благочестивое пожелание.

Здесь мы впервые имеем перед собой Единственного. Санчо, посвящаемый, под приведенные выше причитания, в рыцари, получает теперь свое новое, благородное имя. Санчо приходит к своей единственности благодаря тому, что он выбрасывает из головы «Человека». Вместе с тем он перестает «мыслить себя только в сравнении с кем-нибудь другим» и «признавать что-нибудь над собой». Он становится несравненным. Это опять все та же старая фантазия Санчо, будто не потребности индивидов, а представления, идеи, «Святое» – здесь в образе «Человека» – являются единственной tertium comparationis[426] и единственной связью между индивидами[427]. Он выбрасывает из головы представление и становится благодаря этому единственным .

Чтобы стать «единственным» в употребляемом им смысле слова, он должен доказать нам раньше всего свою свободу от предпосылок .

 

Стр. 470: «Твое мышление имеет предпосылкой не мышление , а Тебя . Значит, Ты все же предпосылаешь Себя? Да, но не Себе, а Своему мышлению. До Моего мышления существую – Я. Отсюда следует, что Моему мышлению не предшествует мысль или что Мое мышление лишено какой-либо предпосылки. Ибо предпосылка, какою Я являюсь для Своего мышления, это не созданная мышлением , не мысленная предпосылка, это – собственник мышления, и доказывает эта предпосылка только, что мышление не что иное, как – собственность».

 

«Мы готовы допустить», что Санчо думает не раньше, чем он думает, и что он – как и всякий другой – является в этом отношении мыслителем без предпосылок. Точно так же мы готовы согласиться с ним в том, что никакая мысль не может быть предпосылкой его бытия, т.е. что он сотворен не мыслями. Если Санчо на минуту отвлечется от всего своего идейного хлама, – чтó при его скудном ассортименте не так уж трудно, – то останется его действительное Я, но это его действительное Я включено в рамки существующих для него действительных отношений внешнего мира. Тем самым он на минуту освободится от всех догматических предпосылок, но зато только теперь начнут существовать для него действительные предпосылки. И эти действительные предпосылки являются также предпосылками и его догматических предпосылок, которые, хочет он того или нет, будут возвращаться к нему вместе с действительными предпосылками до тех пор, пока он не добьется других действительных, а вместе с ними и других догматических предпосылок, или же пока он в материалистическом смысле не признает действительные предпосылки предпосылками своего мышления, после чего исчезнет вообще почва для догматических предпосылок. Подобно тому как догматическая предпосылка согласного с собой эгоизма дана ему, вместе с его прошлым развитием и его берлинской средой, – так эта предпосылка, несмотря на всю его воображаемую независимость от предпосылок, сохранит у него свою силу до тех пор, пока он не преодолеет ее действительных предпосылок.

Как настоящий школьный наставник Санчо все еще стремится к пресловутому гегелевскому «мышлению, свободному от предпосылок», т.е. к мышлению без догматических предпосылок, что и у Гегеля есть лишь благочестивое пожелание. Санчо думал посредством ловкого прыжка достигнуть этого и даже подняться еще выше, пустившись в погоню за свободным от предпосылок Я. Но ни то, ни другое не далось ему в руки.

Тогда Санчо пытает свое счастье на другой манер.

 

Стр. 214, 215. «Исчерпайте» требование свободы! «Кто должен стать свободным? Ты, Я, Мы. От чего свободными? От всего, чтó не есть Ты, Я, Мы. Итак, Я – вот сердцевина … Что же останется, если Я освобожусь от всего, что не есть Я? Только Я и не что иное , как Я».

 

 

«Вот что у пуделя за сердцевина!

Схоласт бродячий? Казус презабавный!»{308}

 

«Все, чтó не есть Ты, Я, Мы» – объявляется, конечно, здесь опять-таки догматическим представлением, подобно государству, национальности, разделению труда и т.д. Раз эти представления подвергнуты критике, – а это, по мнению Санчо, уже сделано «Критикой», именно критической критикой, – то он и воображает, что освободился и от действительного государства, от действительной национальности и действительного разделения труда. Следовательно Я, которое является здесь «сердцевиной», которое «освободилось от всего, чтó не есть Я», это – все то же свободное от предпосылок Я со всем тем, от чего оно отнюдь не освободилось.

Но если бы Санчо подошел к проблеме «освобождения» с намерением освободиться не от одних лишь категорий, а с намерением освободиться от действительных оков, то оказалось бы, что подобное освобождение предполагает такое изменение, которое является общим для него и для огромного множества других людей, и что это освобождение, в свою очередь, производит определенное изменение в состоянии мира, которое опять-таки является общим для него и для других. Стало быть, хотя его «Я» «остается» и после освобождения, но это уже совершенно измененное Я, находящееся совместно с другими индивидами в изменившейся общественной обстановке, которая является общей для него и для других индивидов предпосылкой, общей предпосылкой – как его, так и их – свободы; и стало быть единственность, несравнимость и независимость его «Я» опять рассыпается прахом.

Санчо пробует проделать это еще на третий манер.

 

Стр. 237: «Позор их заключается не в том, что они» (иудей и христианин) «исключают друг друга, а в том, что это происходит только наполовину . Если бы они могли быть вполне эгоистами, то они бы совершенно исключили друг друга».

Стр. 273: «Тот, кто желает только устранить противоположность, понимает ее значение слишком формально и в ослабленном виде. Наоборот, противоположность должна быть обострена ».

Стр. 274: «Вы только в том случае не станете больше просто скрывать свою противоположность, если Вы ее вполне признаете и если каждый начнет утверждать себя с головы до пят в качестве единственного … Последняя и решительнейшая противоположность – противоположность между одним Единственным и другим Единственным – по существу выходит за рамки того, чтó называется противоположностью… В качестве Единственного Ты не имеешь больше ничего общего с другими индивидами, а потому и ничего отделяющего Тебя от них или враждебного им… Противоположность исчезает в совершенной… раздельности или единственности».

Стр. 183: «Я не хочу ни иметь что-либо особенное , ни быть чем-то особенным в сравнении с другими; другие не служат для Меня меркой… Я хочу быть всем, чем Я могу быть, и иметь все, что Я могу иметь. Чтó мне до того, являются ли другие чем-то подобным Мне и имеют ли они что-нибудь подобное ? Совершенно равным, тем же самым они не могут ни быть, ни обладать. Я не причиняю им никакого ущерба, как не причиняю Я ущерба скале тем, что имею перед ней преимущество движения. Если бы они могли это иметь, то имели бы. Не причинять другим людям никакого ущерба – вот что означает требование не иметь привилегий… Не следует считать себя „чем-то особенным “, например иудеем или христианином. Но Я и не считаю Себя чем-то особенным , Я считаю Себя единственным . Правда, у Меня есть сходство с другими людьми, но это обнаруживается лишь при сравнении или рефлексии, на деле же Я являюсь несравненным, единственным. Моя плоть – не их плоть. Мой дух – не их дух. Если Вы подведете их под общие понятия : „плоть“, „дух“, то это – Ваши мысли , не имеющие никакого отношения к Моей плоти, к Моему духу».

Стр. 234: «От эгоистов гибнет человеческое общество, ибо они уж не относятся друг к другу как люди, а выступают эгоистически как Я против совершенно отличного от Меня и враждебного Ты».

Стр. 180: «Как будто не всегда один индивид будет искать другого, как будто не всегда один будет приспособляться к другому, раз он в нем нуждается. Но разница в том, что теперь отдельный индивид будет действительно объединяться с другим отдельным индивидом, между тем как прежде он был связан с ним узами».

Стр. 178: «Только будучи единственными, Вы можете общаться друг с другом в качестве того, чем Вы действительно являетесь».

 

Что касается иллюзии Санчо насчет общения Единственных «в качестве того, чем они действительно являются», насчет «объединения индивида с индивидом», коротко говоря – насчет «Союза», то с этой иллюзией мы покончили раз навсегда. Заметим только следующее: если в «Союзе» каждый рассматривал другого лишь как свой предмет, свою собственность и соответственно обращался с ним (ср. стр. 167 и теорию собственности и эксплуатации), то в «Комментарии» (Виганд, стр. 154), наоборот, губернатор острова Баратарии замечает и признает, что другой тоже принадлежит самому себе, что он для Себя – свой, единственный, становясь также в этом качестве предметом Санчо, хотя уже и не его собственностью. Из этого отчаянного положения его спасает только неожиданно пришедшая ему в голову мысль, что он «забывает тут самого себя в сладостном самозабвении», – наслаждение, которое он «доставляет Себе тысячу раз в час» и которое подслащивается вдобавок сладостным сознанием, что он при этом все же не «совершенно исчезает». Словом, здесь перед нами старая премудрость: каждый существует как для себя, так и для других.

Сведем теперь пышные фразы Санчо к их скромному содержанию.

Трескучие фразы о «противоположности», которая должна быть обострена и доведена до крайности, и об «особенном», которое Санчо не хочет иметь в качестве своего преимущества, сводятся к одному и тому же. Санчо желает или, вернее, думает , что желает, чтобы индивиды только лично общались друг с другом, чтобы их общение не совершалось посредством чего-то третьего, какой-нибудь вещи (ср. о конкуренции). Этим третьим является здесь «особенное» – или же особенная, не абсолютная противоположность, т.е. обусловленное современными общественными отношениями взаимное положение индивидов. Санчо не хочет, например, чтобы два индивида находились в «противоречии» друг к другу, как буржуа и пролетарий, он протестует против того «особенного», чтó составляет «преимущество» буржуа перед пролетариями; он хотел бы, чтобы они вступили в чисто личные отношения, чтобы они общались между собой только как индивиды. Он не принимает во внимание, что в рамках разделения труда личные отношения необходимо, неизбежно развиваются в классовые отношения и закрепляются как таковые и что поэтому вся его болтовня сводится просто к благочестивому пожеланию, которое он рассчитывает осуществить, уговорив индивидов этих классов выбить из головы представление о своей «противоположности» и о своей «особенной» «привилегии». В вышеприведенных положениях Санчо вообще все сводится только к тому, каково мнение людей о себе и каково его мнение о них, чего они хотят и чего он хочет. Чтобы уничтожить «противоположность» и «особенное», достаточно-де изменить «мнение » и «хотение ».

Даже то, что является преимуществом данного индивида как такового перед другим индивидом, есть в наше время вместе с тем продукт общества и при своем осуществлении должно обнаружиться опять-таки в качестве привилегии, как мы это уже показали Санчо при разборе вопроса о конкуренции. Далее, индивид как таковой, рассматриваемый сам по себе, подчинен разделению труда, которое делает его односторонним, уродует, ограничивает.

К чему сводится, в лучшем случае, санчевское обострение противоположности и уничтожение особенного? К тому, что взаимоотношения индивидов должны выражаться в том, как они относятся друг к другу, а их взаимные различия должны выражаться в саморазличениях (в том смысле, в каком одно эмпирическое Я отличает себя от другого). Но это – либо, как у Санчо, идеологическая парафраза существующего порядка вещей , так как отношения индивидов во всяком случае не могут быть не чем иным, как их взаимными отношениями, а их различия – не чем иным, как их саморазличениями; либо же это только благочестивое пожелание, что им следовало бы так относиться друг к другу и так отличаться друг от друга, чтобы их взаимоотношение не превращалось в самодовлеющее, независимое от них общественное отношение и чтобы их отличия друг от друга не принимали вещного (независимого от личности) характера, какой они принимали до сих пор еще продолжают принимать изо дня в день.

Индивиды всегда и при всех обстоятельствах «исходили из себя », но так как они не были единственны в том смысле, чтобы не нуждаться ни в какой связи друг с другом, – ибо их потребности , т.е. их природа и способ их удовлетворения, связывали их друг с другом (отношения между полами, обмен, разделение труда), – то им необходимо было вступать во взаимоотношения друг с другом. Но так как они вступали в общение между собой не как чистые Я, а как индивиды, находящиеся на определенной ступени развития своих производительных сил и потребностей, и так как это общение, в свою очередь, определяло производство и потребности, то именно личное, индивидуальное отношение индивидов друг к другу, их взаимное отношение в качестве индивидов создало – и повседневно воссоздает – существующие отношения. Они вступали в общение друг с другом в качестве того, чем они были, они исходили «из себя», какими они были независимо от своего «жизнепонимания». Это «жизнепонимание» – даже в том искривлении, какое оно получает у философов, – всегда определялось, конечно, лишь их действительной жизнью. Отсюда, понятно, следует, что развитие индивида обусловлено развитием всех других индивидов, с которыми он находится в прямом или косвенном общении, и что различные поколения индивидов, вступающие в отношения друг с другом, связаны между собой, что физическое существование позднейших поколений определяется их предшественниками, что эти позднейшие поколения наследуют накопленные предшествовавшими поколениями производительные силы и формы общения, чтó определяет их собственные взаимоотношения. Словом, мы видим, что происходит развитие и что история отдельного индивида отнюдь не может быть оторвана от истории предшествовавших или современных ему индивидов, а определяется ею.

Превращение индивидуального отношения в его противоположность – в чисто вещное отношение, различение индивидуальности и случайности самими индивидами, представляет собой, как мы уже показали[428], исторический процесс и принимает на различных ступенях развития различные, все более резкие и универсальные формы. В современную эпоху господство вещных отношений над индивидами, подавление индивидуальности случайностью приняло самую резкую, самую универсальную форму, поставив тем самым перед существующими индивидами вполне определенную задачу. Оно поставило перед ними задачу: вместо господства отношений и случайности над индивидами, установить господство индивидов над случайностью и отношениями. Оно не выдвинуло, как воображает Санчо, требования, чтобы «Я развивало Себя», чтó до сих пор проделывал всякий индивид и без благого совета Санчо, а властно потребовало освобождения от вполне определенного способа развития. Эта диктуемая современными отношениями задача совпадает с задачей организовать общество на коммунистических началах.

Мы уже выше показали, что уничтожение того порядка, при котором отношения обособляются и противостоят индивидам, при котором индивидуальность подчинена случайности, при котором личные отношения индивидов подчинены общим классовым отношениям и т.д., – что уничтожение этого порядка обусловливается в конечном счете уничтожением разделения труда. Мы показали также, что уничтожение разделения труда обусловливается развитием общения и производительных сил до такой универсальности, когда частная собственность и разделение труда становятся для них оковами. Мы показали далее, что частная собственность может быть уничтожена только при условии всестороннего развития индивидов, потому что наличные формы общения и производительные силы всесторонни, и только всесторонне развивающиеся индивиды могут их присвоить, т.е. превратить в свою свободную жизнедеятельность. Мы показали, что в настоящее время индивиды должны уничтожить частную собственность, потому что производительные силы и формы общения развились настолько, что стали при господстве частной собственности разрушительными силами и потому что противоположность между классами достигла своих крайних пределов. Наконец, мы показали, что уничтожение частной собственности и разделения труда есть вместе с тем объединение индивидов на созданной современными производительными силами и мировыми сношениями основе.

В пределах коммунистического общества – единственного общества, где самобытное и свободное развитие индивидов перестает быть фразой, – это развитие обусловливается именно связью индивидов, связью, заключающейся отчасти в экономических предпосылках, отчасти в необходимой солидарности свободного развития всех и, наконец, в универсальном характере деятельности индивидов на основе имеющихся производительных сил. Дело идет здесь, следовательно, об индивидах на определенной исторической ступени развития, а отнюдь не о любых случайных индивидах, не говоря уже о неизбежной коммунистической революции, которая сама есть общее условие их свободного развития. Сознание своих взаимоотношений также, конечно, станет у индивидов совершенно другим и не будет поэтому ни «принципом любви» или dévouement[429], ни эгоизмом.

Таким образом, «единственность», – если понимать ее в смысле самобытного развития и индивидуального поведения, как об этом говорилось выше, – предполагает не только нечто совершенно иное, чем добрую волю и правильное сознание, но и нечто как раз противоположное фантазиям Санчо. У него она всегда – лишь прикрашивание существующих отношений, капелька целительного бальзама для бедной, бессильной души, погрязшей в убожестве окружающего.

С «несравнимостью » Санчо дело обстоит так же, как и с его «единственностью». Сам он, конечно, вспомнит, – если он еще не «растаял» окончательно в «сладостном самозабвении», – что организация труда в «штирнеровском союзе эгоистов» основывалась не только на сравнимости потребностей, но и на их равенстве . И он предполагает в «Союзе» не только равные потребности, но и равную деятельность, так что один индивид может заменить другого в «человеческой работе». А добавочное вознаграждение «Единственного», венчающее его усилия, – разве оно не основывалось как раз на том, что работа этого индивида сравнивалась с работой других индивидов и ввиду ее превосходства оплачивалась лучше? И вообще, как может Санчо говорить о несравнимости, раз он оставляет в силе деньги , – это практически обособившееся в самостоятельную силу сравнение, – раз он подчиняется им и, в целях сравнения с другими, измеряет себя этим универсальным масштабом? Совершенно очевидно, что он сам опровергает свое учение о несравнимости. Нет ничего легче, как назвать равенство и неравенство, сходство и несходство – рефлективными определениями. Несравнимость есть также рефлективное определение, имеющее своей предпосылкой деятельность сравнения. Но для доказательства того, что сравнение вовсе не есть чисто произвольное рефлективное определение, достаточно привести только один пример, именно – деньги , эту установившуюся tertium comparationis[430] всех людей и вещей.

Впрочем, несравнимость может иметь различные значения. Единственное значение, о котором здесь может идти речь, а именно «единственность» в смысле самобытности, предполагает, что деятельность несравнимого индивида в определенной сфере отличается от деятельности других индивидов той же самой сферы. Персиани – несравненная певица именно потому, что она – певица и что ее сравнивают с другими певицами, и это делают люди, которые в своей сравнительной оценке, опирающейся на нормальную организацию их ушей и на музыкальное образование, способны познать ее несравнимость. Пение Персиани не сравнимо с кваканием лягушки, хотя и здесь было бы возможно сравнение, но только как сравнение между человеком и лягушкой вообще, а не между Персиани и данной единственной лягушкой. Только в первом случае можно говорить о сравнении между индивидами, во втором же сравниваются только их видовые или родовые свойства. Третий вид несравнимости – несравнимость пения Персиани с хвостом кометы – мы предоставляем Санчо для его «самонаслаждения», так как он явно находит удовольствие в таких «нелепых суждениях», хотя, впрочем, даже и это нелепое сравнение стало какою-то реальностью в условиях нелепости современных отношений. Деньги – общий масштаб всех, даже самых разнородных вещей.

Впрочем, несравнимость Санчо сводится к той же пустой фразе, к которой свелась его единственность. Индивиды не должны более измеряться каким-то независимым от них tertium comparationis, а сравнение должно превратиться в их саморазличение, т.е. в свободное развитие их индивидуальности, которое осуществляется тем путем, что они выбрасывают из головы «навязчивые идеи».

Впрочем, Санчо знаком только с тем методом сравнения, которым пользуются писаки и болтуны, – методом, приводящим к тому глубокомысленному выводу, что Санчо не есть Бруно, а Бруно не есть Санчо. Но он, конечно, совершенно не знаком с науками, которые достигли больших успехов лишь благодаря сравнению и установлению различий в сфере сравниваемых объектов и в которых сравнение приобретает общезначимый характер, – с такими науками, как сравнительная анатомия, ботаника, языкознание и т.д.

Великие нации – французы, северо-американцы, англичане – постоянно сравнивают себя друг с другом как практически, так и теоретически, как в конкуренции, так и в науке. Мелкие лавочники и мещане, вроде немцев, которым страшны сравнение и конкуренция, прячутся за щит несравнимости, изготовленный для них их фабрикантом философских ярлыков. Санчо вынужден, не только в их интересах, но и в своих собственных, воспретить себе всякое сравнение.

На стр. 415 Санчо говорит:

 

«Не существует Никого, равного Мне »,

 

а на стр. 408 общение с «Себе равными» изображается как процесс растворения общества в общении:

 

«Ребенок предпочитает обществу общение , в какое он вступает с Себе равными ».

 

Однако Санчо употребляет иногда выражения «равный Мне» и «равное вообще» в смысле «тот же самый », – ср., например, цитированное выше место на стр. 183:

 

«Совершенно равным, тем же самым они не могут ни быть, ни обладать».

 

И здесь-то он приходит к своему заключительному «новому превращению», которое используется им особенно в «Комментарии».

Единственность, самобытность, «собственное» развитие индивидов, не имеющие, по мнению Санчо, места во всех, напр., «человеческих работах», хотя никто не станет отрицать, что один печник делает печь не на «тот же самый » лад, что и другой; «единственное» развитие индивидов, которое, по мнению того же самого Санчо, не имеет места в религиозной, политической и т.д. сферах (смотри «Феноменологию»), хотя никто не станет отрицать, что из всех лиц, верующих в ислам, ни один не верует в него на «тот же самый» лад и, значит, в этом отношении каждый из них является «единственным», и что точно так же среди всех граждан ни один не относится к государству на «тот же самый» лад уже хотя бы потому, что дело идет о его отношении, а не об отношении другого , – вся эта хваленая «единственность», которая настолько отличается от «тождества », идентичности личности , что Санчо видит во всех существовавших до сих пор индивидах почти только «экземпляры» одного рода, – вся эта «единственность» сводится здесь, следовательно, к полицейски устанавливаемому тождеству личности с самой собой, к тому, что один какой-нибудь индивид не есть другой индивид. Так, герой, собравшийся штурмовать мир, опускается до роли писаря паспортного бюро.

На стр. 184 «Комментария» он рассказывает с большой торжественностью и великим самонаслаждением, что Он не становится сытым от того, что японский император ест, ибо его желудок и желудок японского императора – «единственные», «несравнимые желудки», т.е. не те же самые желудки. Если Санчо думает, что этим он уничтожил существовавшие до сих пор социальные отношения или хотя бы только законы природы, то его наивность чересчур уж велика, и проистекает она лишь из того, что философы изображали социальные отношения не как взаимоотношения данных, тождественных с собой, индивидов, а законы природы – не как взаимоотношения данных определенных тел.

Широко известно классическое выражение, которое Лейбниц дал этому старому положению (фигурирующему на первой странице любого учебника физики в виде учения о непроницаемости тел):

 

«Необходимо, однако, чтобы каждая монада отличалась от любой другой, ибо в природе никогда не бывает двух существ, в точности совпадающих друг с другом» («Принципы философии или тезисы и т.д.»).

 

Единственность Санчо низводится здесь до качества, общего у него с любой вошью и любой песчинкой.

Величайшим саморазоблачением, каким только могла закончиться философия, является то, что она выдает за одно из замечательнейших открытий доступное каждому деревенскому простофиле и полицейскому сержанту убеждение, что Санчо не есть Бруно, и что она считает факт этого различия истинным чудом.

Так «ликующий критический клич» нашего «виртуоза мышления» превратился в некритическое мизерере.

 

— — —

 

После всех этих приключений наш «единственный» оруженосец снова причаливает к своей тихой пристани – к родной хибарке. Тут «с ликованием» бросается ему навстречу «заглавный призрак его Книги»[431]. Первый вопрос: как себя чувствует ослик?

– Лучше, чем его господин, – отвечает Санчо.

– Благодарение господу, что он был так милостив ко мне; но расскажи мне теперь, мой друг, что принесла Тебе Твоя должность оруженосца? Какое новое платье привез Ты мне?

– Я не привез ничего из вещей этого рода, – отвечает Санчо, – но зато я привез «творческое Ничто, Ничто, из которого я сам, в качестве творца, создаю все». Это значит, что Ты меня еще увидишь в качестве отца церкви и архиепископа острова, и притом одного из лучших островов.

– Дай бог, мое сокровище, и поскорее бы, ибо мы в этом очень нуждаемся. Но о каком таком острове говоришь ты? Я этого что-то не понимаю.

– Это не твоего ума дело, – отвечает Санчо. – В свое время Ты сама это увидишь, жена. Но уже сейчас могу Тебе сказать, что нет ничего приятнее на свете, как почетная роль искателя приключений, выступающего в качестве согласного с собой эгоиста и оруженосца печального образа. Правда, по большей части в этих приключениях «конечная цель их не достигается» настолько, чтобы «человеческая потребность была удовлетворена» (tan como el hombre querria)[432], ибо при девяноста девяти приключениях из ста получается шиворот-навыворот. Я это знаю по опыту, потому что в некоторых случаях меня надували, в других – со мной расправлялись так, что я едва уносил ноги. Но при всем этом это все же превосходная штука, ибо «единственное» требование удовлетворяется каждый раз, когда бродишь этак по всей истории, цитируешь все книги берлинского читального зала, во всех языках устраиваешься на этимологический ночлег, извращаешь во всех странах политические факты, фанфаронски бросаешь вызовы всем драконам, страусам, кобольдам, лешим и призракам, дерешься со всеми отцами церкви и философами и, в конце концов, расплачиваешься за все это только своим собственным горбом (ср. Сервантес, I, гл. 52).

 

Апологетический комментарий

 

{309}

Хотя Санчо некогда, находясь еще в состоянии своего унижения (Сервантес, гл. 26 и 29), питал всяческие «сомнения» насчет того, принять ли ему доходную церковную должность, однако, обдумав изменившиеся обстоятельства и свое прежнее послушническое положение в качестве прислужника религиозного братства (Сервантес, гл. 21), он, наконец, решился «выбить из головы» это сомнение. Он стал архиепископом острова Баратарии и кардиналом и в качестве такового восседает ныне с торжественным видом и подобающим первосвященнику достоинством среди первых лиц нашего собора. Теперь, после длинного эпизода с «Книгой», мы возвращаемся к этому собору.

Мы находим, правда, что «брат Санчо» в своем новом положении очень изменился. Он представляет теперь ecclesia triumphans[433] – в противоположность ecclesia militans[434], в которой он находился раньше. Вместо воинственных трубных звуков «Книги» появилась торжественная серьезность, вместо «Я» выступает «Штирнер». Это показывает, насколько справедлива французская поговорка: qu’il n’y a qu’un pas du sublime au ridicule[435]. С тех пор, как Санчо стал отцом церкви и пишет пастырские послания, он называет себя только «Штирнером». Этому «единственному» способу самонаслаждения он научился у Фейербаха, но, к сожалению, способ этот пристал ему не больше, чем его ослику игра на лютне. Когда он говорит о себе в третьем лице, то каждый видит, что Санчо-«творец» обращается, на манер прусских унтер-офицеров, к своему «творению» – Штирнеру в третьем лице, и что его никак не следует смешивать с Цезарем{310}. Впечатление становится еще комичнее от того, что Санчо поступает так непоследовательно только из желания конкурировать с Фейербахом. «Самонаслаждение» Санчо, доставляемое ему его выступлением в роли великого человека, становится здесь, malgré lui[436], наслаждением для других.

То «особенное », что Санчо делает в своем «Комментарии», – поскольку мы не «использовали» его уже в эпизоде – состоит в том, что он потчует нас рядом новых вариаций на знакомые темы, разыгранные с утомительным однообразием уже в «Книге». Здесь музыка Санчо, которая, подобно музыке индийских жрецов Вишну, знает только одну ноту, разыгрывается несколькими регистрами выше. Но при этом ее снотворное действие остается, конечно, тем же самым. Так, например, здесь снова всячески размазывается противоположность между «эгоистическим» и «святым» – под трактирной вывеской противоположности между «интересным» и «неинтересным», а затем между «интересным» и «абсолютно интересным», – нововведение, которое, впрочем, может быть интересным только для любителей опресноков, vulgo[437]: мацы. Сердиться на «образованного» берлинского мещанина за беллетристическое превращение заинтересованного в интересное, конечно, не приходится. Все те иллюзии, которые, по излюбленной причуде Санчо, сочиняются «школьными наставниками», появляются здесь «в виде трудностей – сомнений », которые «создал лишь дух» и которые «бедные души, давшие навязать себе эти сомнения», «должны… преодолеть легкомыслием » (пресловутое выбивание из головы) (стр. 162). Затем следует «рассуждение» о том, как надо выбить из головы «сомнения», при помощи ли «мышления» или же «отсутствия мыслей», и критически-моральное adagio, где он изливает свою скорбь в минорных аккордах: «Нельзя заглушать мышление, скажем, ликованием» (стр. 166).

Чтобы успокоить Европу, в особенности угнетенную Old merry and young sorry England[438], Санчо, как только он немножко привык к своему епископскому chaise persée[439], обращается к нам с высоты его со следующим милостивым пастырским посланием:

 

«Штирнеру совершенно не дорого гражданское общество и он отнюдь не думает расширить это общество настолько, чтобы оно поглотило государство и семью » (стр. 189).

 

Пусть имеют это в виду г-н Кобден и г-н Дюнуайе.

В качестве архиепископа Санчо немедленно берет на себя функции духовной полиции и на стр. 193 дает Гессу нагоняй за «нарушающее полицейские правила» смешение лиц, тем более непростительное, что наш отец церкви все время силится установить их тождество. Чтобы доказать тому же самому Гессу, что «Штирнер» обладает и «героизмом лжи» – этим правоверным свойством согласного с собой эгоиста, – он на стр. 188 заводит свою песню: «Но Штирнер не говорит вовсе , – вопреки утверждению Гесса, – будто вся ошибка прежних эгоистов заключалась лишь в том, что они совершенно не сознавали своего эгоизма». Ср. «Феноменологию» и всю «Книгу». – Другое свойство согласного с собой эгоиста – легковерие – он обнаруживает на стр. 182, где он «не оспаривает » мнения Фейербаха, что «индивид как таковой есть коммунист». – Дальнейшее проявление его полицейской власти мы находим на стр. 154, где он делает выговор всем своим рецензентам за то, что они не занялись «подробнее эгоизмом, как его понимает Штирнер». Все они, конечно, впали в ошибку, полагая, будто речь идет о действительном эгоизме, между тем как речь шла только о «штирнеровском» понимании его.

Способность Санчо играть роль отца церкви подтверждается в «Апологетическом комментарии» еще тем, что начинается этот комментарий с лицемерного заявления:

 

«Может быть, краткое возражение окажется не бесполезным, если не для названных рецензентов, то хотя бы для некоторых других читателей книги» (стр. 147).

 

Санчо прикидывается здесь самоотверженным и утверждает, что готов пожертвовать своим драгоценным временем ради «пользы» публики, хотя он повсюду уверяет нас, что имеет всегда в виду лишь свою собственную пользу, и хотя в данном случае наш отец церкви стремится спасти только свою шкуру.

На этом можно было бы покончить с «особенностью» «Комментария». Но «Единственное », которое, впрочем, встречается уже и в «Книге», стр. 491, мы держали про запас до настоящего момента не столько для «пользы» «некоторых других читателей», сколько для собственной пользы «Штирнера». Рука руку моет, откуда неоспоримо следует, что «индивид есть коммунист».

Для философов одна из наиболее трудных задач – спуститься из мира мысли в действительный мир. Язык есть непосредственная действительность мысли. Так же, как философы обособили мышление в самостоятельную силу, так должны были они обособить и язык в некое самостоятельное, особое царство. В этом тайна философского языка, в котором мысли, в форме слов, обладают своим собственным содержанием. Задача спуститься из мира мыслей в действительный мир превращается в задачу спуститься с высот языка к жизни.

Мы уже показали, что обособление мыслей и идей в качестве самостоятельных сил есть следствие обособления личных отношений и связей между индивидами. Мы показали, что исключительное систематическое занятие этими мыслями, практикуемое идеологами и философами, а значит и систематизирование этих мыслей есть следствие разделения труда и что в частности немецкая философия есть следствие немецких мелкобуржуазных отношений. Философам достаточно было бы свести свой язык к обыкновенному языку, от которого он абстрагирован, чтобы узнать в нем извращенный язык действительного мира и понять, что ни мысли, ни язык не образуют сами по себе особого царства, что они – только проявления действительной жизни.

Санчо, следующий по всем путям и перепутьям за философами, неизбежно вынужден искать философский камень , квадратуру круга и жизненный эликсир, вынужден искать «Слово », которое как таковое обладало бы чудодейственной силой, способной вывести из царства языка и мысли в действительную жизнь. От долголетнего общения с Дон Кихотом Санчо так набрался его духа, что не замечает, что эта его «задача», это его «призвание» представляет собой не что иное, как результат его веры в увесистые философские рыцарские романы.

Санчо начинает с того, что опять рисует перед нами господство Святого и идей в мире – на этот раз в новом виде господства языка или фразы. Язык, лишь только он обособляется в самостоятельную силу, тотчас же, конечно, становится фразой.

На стр. 151 Санчо называет современный мир «миром фразы, миром, в начале которого было слово». Он подробно излагает мотивы своей погони за волшебным словом:

 

«Философская спекуляция стремилась отыскать предикат , который был бы настолько всеобщ , что заключал бы в себе каждого… Для того, чтобы предикат заключал в себе каждого, каждый должен являться в нем в качестве субъекта , т.е. не просто в качестве того, чтó он есть, но как тот, кто он есть» (стр. 152).

 

Так как спекуляция «искала» таких предикатов, которые Санчо называл раньше призванием, назначением, задачей, родом и т.д., то и действительные люди «искали » себя до сих пор «в слове, логосе, предикате» (стр. 153). До сих пор пользовались именем , чтобы в рамках языка отличать одного индивида – просто как тождественное лицо – от другого. Но Санчо не успокаивается на обыкновенных именах; так как философская спекуляция поставила перед ним задачу отыскать столь всеобщий предикат, чтобы он содержал в себе каждого в качестве субъекта, то Санчо ищет философское, абстрактное имя, ищет «Имя», которое превыше всех имен, – имя всех имен, имя как категорию, которое, например, отличало бы Санчо от Бруно, а их обоих – от Фейербаха, с такой же точностью, с какой их отличают друг от друга их собственные имена, и которое в то же время было бы применимо ко всем трем так же, как и ко всем другим людям и живым существам, – нововведение, способное внести величайшую путаницу во все вексельные отношения, брачные контракты и т.д. и одним ударом стереть с лица земли все нотариальные конторы и бюро записей гражданского состояния. Это чудотворное имя, это волшебное слово, которое в языке есть смерть языка, этот ослиный мост[440], ведущий к жизни, эта высшая ступень китайской небесной лестницы есть – Единственный . Чудодейственные свойства этого слова воспеваются в следующих строфах:

 

«Единственный – это лишь последнее, умирающее высказывание о Тебе и обо Мне, это высказывание, которое превращается в мнение:

высказывание, которое уже не есть более высказывание,

немеющее, немое высказывание» (стр. 153).

«В нем» (Единственном) «неизреченное есть самое главное» (стр. 149).

Он «лишен определения» (там же).

«Он указывает на свое содержание, лежащее вне или по ту сторону понятия» (там же).

Он – «лишенное определения понятие, и никакие иные понятия не могут сделать его более определенным» (стр. 150).

Он – философское «крещение » мирских имен (стр. 150).

«Единственный – это лишенное мысли слово.

Он не имеет никакого мысленного содержания».

«Он выражает собою Того», «кто не может существовать вторично, а следовательно не может быть и выражен ;

Ибо если бы он мог быть выражен действительно и вполне, то он существовал бы вторично, воплотившись в выражении» (стр. 151).

 

Воспев, таким образом, свойства этого слова, он чествует результаты, полученные благодаря открытию его чудотворной силы, в следующих антистрофах:

 

«Вместе с Единственным завершено царство абсолютных мыслей» (стр. 150).

«Он – камень, замыкающий свод нашего мира фраз» (стр. 151).

«Он – логика, которая, в качестве фразы, приходит к концу» (стр. 153).

«В Единственном наука может раствориться в жизни,

ибо ее Это превращается в Того-то и Того-то ,

Который не ищет уже себя больше в слове, в логосе, в предикате» (стр. 153).

 

Правда, Санчо на опыте своих рецензентов убедился, к своему огорчению, что и Единственный может быть «фиксирован в виде понятия» и что «так именно поступают противники» (стр. 149), – эти противники Санчо настолько злостны, что они вовсе не ощущают ожидаемого магического действия волшебного слова, а распевают, как в опере: Ce n’est pas çа, ce n’est pas çа![441] С особенным ожесточением и торжественной серьезностью выступает Санчо против своего Дон Кихота – Шелиги, у которого недоразумение ведет к открытому «бунту» и полному непониманию им своего положения как «творения»:

 

«Если бы Шелига понял, что Единственный, будучи совершенно бессодержательной фразой или категорией, тем самым уже не есть категория, то он, может быть, признал бы в Единственном имя того, что для него еще лишено имени» (стр. 179).

 

Таким образом, Санчо прямо признает здесь, что он и его Дон Кихот устремляются к одной и той же цели, с той лишь разницей, что Санчо воображает, будто он действительно открыл уже утреннюю звезду, между тем как Дон Кихот все еще во мраке

 

Над заклятым мертвым морем

Мира бренного парит{311}.

 

Фейербах говорил в «Философии будущего», стр. 49:

 

«Бытие, основанное только на невыразимом, есть уже и само нечто невыразимое. Да, невыразимое. Там, где прекращаются слова, лишь там начинается жизнь, лишь там раскрывается тайна бытия».

 

Санчо нашел переход от выразимого к невыразимому, он нашел слово, которое есть нечто большее, чем слово, и одновременно нечто меньшее, чем слово.

Мы видели, что вся задача перехода от мышления к действительности и, значит, от языка к жизни существует только в философской иллюзии, т.е. правомерна лишь с точки зрения философского сознания, которому неизбежно остаются неясными характер и происхождение его мнимого отрешения от жизни. Эта великая проблема, поскольку она вообще мелькала в головах наших идеологов, должна была, конечно, в конце концов заставить одного из этих странствующих рыцарей отправиться в путь в поисках слова, которое в качестве слова образует искомый переход, в качестве слова перестает быть просто словом и указывает таинственным сверхъязыковым образом выход из языка к действительному объекту, им обозначаемому, которое, короче говоря, играет среди слов ту же роль, какую в христианской фантазии играет среди людей искупитель-бого-человек. Самая пустая и скудоумная голова среди философов должна была «прикончить» философию, провозгласив, что отсутствие у нее самой каких бы то ни было мыслей означает конец философии, а следовательно – и торжественное вступление в «телесную» жизнь. Его философическое безмыслие было уже само по себе концом философии, как и его неизрекаемая речь была концом всякой речи. Своим торжеством Санчо обязан еще тому, что из всех философов он меньше всего знаком с действительными отношениями и что поэтому у него философские категории потеряли последний остаток связи с действительностью, а значит и последний остаток смысла .

Так иди же, смиренный и верный слуга – Санчо, иди или, вернее, скачи на своем ослике, спеши самонасладиться своим Единственным, «используй» своего «Единственного » до последней буквы, – его, чьи чудотворные титул, силу и храбрость воспел уже Кальдерон в следующих словах{312}:

 

Единственный –

El valiente Campeon,

El generoso Adalid,

El gallardo Caballero,

El ilustre Paladin,

El siempre fiel Cristiano,

El Almirante feliz

De Africa, el Rey soberano

De Alexandría, el Cadé

De Berberia, de Egipto el Cid,

Morabito, у Gran Señor

De Jerusalen [442].

 

«В заключение было бы уместно напомнить» Санчо, великому государю Иерусалима, о сервантесовской «критике» Санчо, «Дон Кихот», гл. 20, стр. 171 брюссельского издания, 1617. (Ср. Комментарий, стр. 194.)

 

 

Дата: 2018-12-21, просмотров: 252.