Откровение Иоанна Богослова,
Поможем в ✍️ написании учебной работы
Поможем с курсовой, контрольной, дипломной, рефератом, отчетом по практике, научно-исследовательской и любой другой работой

Или «Логика новой мудрости»

 

В начале было слово, логос. В нем была жизнь, и жизнь была свет человеков. И свет во тьме светит, и тьма не объяла его. Был свет истинный, в мире был, и мир не познал его. Пришел он в свою собственность , и свои его не приняли. А тем, которые приняли его, [верующим во имя Единственного, дал он власть быть собственниками. Но кто видел когда-нибудь Единственного?{212}

Рассмотрим теперь этот «свет мира» в «Логике новой мудрости», ибо святой Санчо не успокаивается на своих прежних уничтожениях.

Когда речь идет о нашем «единственном» авторе, то ясно само собой, что основой его гениальности служит блестящий ряд личных преимуществ, составляющих его особенную виртуозность мышления. Так как] все эти преимущества уже подробно показаны выше, то здесь будет достаточно дать краткий список главнейших из них: неряшливость в мышлении – путаность – бессвязность – нескрываемая беспомощность – бесконечные повторения – постоянное противоречие с самим собой – несравненные сравнения – попытки запугать читателя – систематическое вымогательство чужих мыслей, применяющее в качестве рычагов словечки: «Ты», «Нечто», «Некто» и т.д. и грубое злоупотребление союзами «Ибо», «Потому», «Поэтому», «Так как», «Следовательно», «Но» и т.д. – невежество – тяжеловесные заверения – возвышенная беззаботность – революционные фразы и безмятежные мысли – косноязычие – напыщенная пошлость и кокетничание дешевенькой неблагопристойностью – возведение посыльного Нанте{213} в ранг абсолютного понятия – зависимость от гегелевских традиций и ходячих берлинских фраз – словом, жиденькая нищенская похлебка (на протяжении 491 стр.), приготовленная по всем правилам Рамфорда.

В этой нищенской похлебке плавает, как бы в виде костей, целый ряд переходов , кое-какие образчики их мы приведем здесь для развлечения обычно столь удрученной немецкой публики:

 

«Не могли ли бы мы – но ведь – иногда разделают – Но можно – Для действительности того… необходимо особенно то, о чем часто… упоминают – и это называется – Теперь, скажем в заключение, пожалуй ясно – между тем – здесь можно, кстати, подумать – если бы не – или если бы, например, не было – это ведет далее… к тому, что… не трудно – С известной точки зрения рассуждают примерно так, – напр., и т.д.» и т.п., и «так оно остается» во всевозможных «превращениях».

 

Мы можем здесь же отметить [один логический трюк, о котором нельзя решить, обязан ли он своим существованием хваленой порядочности Санчо или беспорядочности его мыслей. Этот трюк состоит в том, чтобы из какого-нибудь представления или понятия, имеющего целый ряд вполне установившихся сторон, выхватить одну сторону, рассматривая ее как поныне единую и единственную, подсунуть ее понятию как его единственную определенность и затем выдвигать против нее всякую другую сторону под новым названием, как нечто оригинальное. Так обстоит дело, как мы увидим ниже, с понятиями свободы и особенности][252].

Среди категорий, обязанных своим происхождением не столько личности Санчо, сколько всеобщему замешательству, в котором находятся в настоящее время немецкие теоретики, первое место занимает ничтожное различение , завершение ничтожности. Так как наш святой все время возится с такими «мучительнейшими» противоположностями, как единичное и всеобщее, частный интерес и всеобщий интерес, обыкновенный эгоизм и самоотверженность и т.д., но в конце концов дело доходит до самых ничтожных взаимных уступок и сделок между обеими сторонами, которые опять-таки покоятся на утонченнейших различениях – на различениях, совместное существование которых выражается словечком «также » и которые затем снова отделяются друг от друга с помощью убогого «поскольку ». Такими ничтожными различениями являются, например, следующие: каким образом люди могут эксплуатировать друг друга, но так, что ни один не делает этого за счет другого ; нечто может быть мне свойственно или же внушено – и связанная с этим конструкция некоей человеческой и некоей единственной работы, существующих одна рядом с другой; необходимое для человеческой жизни и необходимое для единственной жизни; то, чтó принадлежит личности в ее чистом виде, и то, чтó по существу является случайным, – для различения чего святой Макс, со своей точки зрения, лишен какого бы то ни было критерия; то, что относится к лохмотьям , и то, что относится к коже индивида; то, от чего он всецело избавляется при помощи отрицания, и то, что он себе присваивает ; приносит ли он в жертву одну лишь свою свободу или одну лишь свою особенность, причем в последнем случае он тоже жертвует, но лишь постольку , поскольку он, собственно говоря, ничем не жертвует; общение с другим – в качестве уз и в качестве личного отношения. Одни из этих различений абсолютно ничтожны, другие теряют, по крайней мере у Санчо всякий смысл и содержание. Вершиной этих ничтожных различений можно считать различение между сотворением мира индивидом и толчком , который он получает от мира. Если бы, например, он вник здесь глубже в этот толчок, во всем объеме и разнообразии воздействий, которые этот толчок оказывает на него, [он в конце концов обнаружил бы противоречие в том, что он так же слепо зависит от мира, как и эгоистически-идеологически творит его. (Смотри: «Мое самонаслаждение».)[253] Он не стал бы тогда ставить рядом свои «также » и «постольку » или «человеческую» и «единственную» работу, одно не вступало бы у него в схватку с другим, одно не нападало бы на другое с тыла, и ему не приходилось бы подставлять вместо самого себя «согласного с самим собой эгоиста»; а мы знаем, что этого последнего нечего было подставлять,] потому что он уже с самого начала являлся исходной точкой.

Эта ничтожность различений проходит через всю «Книгу», она представляет собой главный рычаг также и для остальных логических трюков и обнаруживается особенно отчетливо в столь же самодовольной, сколь и смехотворно-дешевой моральной казуистике. Так, нам поясняется на примерах, в каких случаях истинный эгоист имеет право лгать и в каких не имеет; в какой мере обман чужого доверия является «чем-то презренным» и в какой нет; в какой мере император Сигизмунд и французский король Франциск I имели право нарушать свою присягу{214} и насколько такое их поведение было «позорным», – и другие столь же утонченные исторические иллюстрации. В противоположность этим кропотливым различениям и казуистическим вопросикам особенно рельефно выступает безразличие Санчо, для которого все является одинаковым и который отбрасывает все действительные, практические и мысленные различия. В общем мы можем уже теперь заметить, что его умение различать не идет ни в какое сравнение с его умением не различать, делать всех кошек серыми в сумерках Святого и сводить любую вещь к чему угодно – искусство, которое в приложении находит свое адекватное выражение.

Обними своего «ослика», Санчо, здесь ты нашел его снова! Весело скачет он тебе навстречу, забыв о пинках, которыми ты угощал его, и приветствует тебя звонким голосом. Преклони перед ним колено, обними его шею и выполни свое призвание, предначертанное тебе Сервантесом в XXX главе.

Приложение – это ослик нашего Санчо, его логический и исторический локомотив, движущая сила «Книги», приведенная к своему кратчайшему и простейшему выражению. Для превращения одного представления в другое или для доказательства тождества двух совершенно разнородных вещей подыскивается несколько промежуточных звеньев, которые, частью по своему смыслу, частью по этимологическому составу и частью просто по своему звучанию, пригодны для установления мнимой связи между обоими основными представлениями. Эти звенья пристегиваются затем в виде приложения к первому представлению, – и притом так, что все дальше уходишь от отправного пункта и все больше приближаешься к желанному месту. Когда цепь приложений готова настолько, что ее можно без опасности замкнуть, тогда заключительное представление, с помощью тире, тоже пристегивается в виде приложения – и фокус проделан. Это в высшей степени удобный способ контрабандного протаскивания мыслей, тем более эффективный, чем в большей мере он служит рычагом главнейших рассуждений. Когда этот фокус с успехом проделан несколько раз подряд, то можно, идя по стопам Санчо, выбросить одно за другим отдельные промежуточные звенья и свести, наконец, всю цепь приложений к нескольким самым необходимым крючкам.

Приложение можно далее, как мы уже видели выше, также и перевернуть и прийти таким образом к новым, более сложным фокусам и к еще более изумительным результатам. Мы видели там же, что приложение есть логическая форма бесконечного ряда, позаимствованного из математики[254].

Святой Санчо применяет приложение двояко: во-первых, чисто логически, при канонизации мира, где оно служит ему для превращения любой мирской вещи в «Святое», и, во-вторых, исторически, при рассмотрении связи различных эпох и при их обобщении, причем каждая историческая ступень сводится к одному единственному слову, и в конце концов получается тот результат, что с последним звеном исторического ряда мы ни на волос не продвинулись дальше первого звена, и все эпохи данного ряда подводятся в заключение под одну единственную абстрактную категорию вроде идеализма, зависимости от мыслей и т.д. А если нужно придать историческому ряду приложений видимость прогресса, то это достигается таким путем, что заключительная фраза понимается как завершение первой эпохи ряда, промежуточные же звенья – как восходящие ступени развития, ведущие к последней, завершающей фразе.

К приложениям примыкает синонимика , которую святой Санчо эксплуатирует на все лады. Если два слова связаны этимологически или хотя бы только сходны по своему звучанию, то на них возлагается солидарная ответственность друг за друга, – если же одно слово имеет различные значения, то, смотря по надобности, оно употребляется то в одном из них, то в другом, причем святой Санчо делает вид, будто он говорит об одном и том же предмете в различных его «преломлениях». Особую ветвь синонимики составляет также перевод , когда какое-нибудь французское или латинское выражение дополняется немецким, которым оно выражается только наполовину, а наряду с этим имеет еще и совсем другие значения, – когда, например, как мы видели выше, слово «respektieren» переводится: «испытывать благоговение и страх» и т.д. Вспомним также слова Staat, Status, Stand, Notstand и т.д.[255] В разделе о коммунизме мы уже имели случай познакомиться с многочисленными примерами такого употребления двусмысленных выражений. Рассмотрим вкратце еще один пример этимологической синонимики.

 

«Слово „Gesellschaft “[256] происходит от слова „Sal “. Если в зале (Saal ) имеется много людей, то зал есть причина того, что они находятся в обществе. Они находятся в обществе и составляют, самое большее, салонное общество , ведя разговор обычными салонными фразами . Там же, где мы имеем действительное общение , это последнее следует считать независимым от общества» (стр. 286).

 

Так как «слово „Gesellschaft“ происходит от „Sal“» (что, кстати, неверно, ибо первичными корнями всех слов являются глаголы ), то «Sal» должно совпадать с «Saal». Но «Sal» означает на старо-верхне-немецком наречии строение ; Kisello, Geselle[257], – откуда происходит Gesellschaft, – означает домочадца , так что «Saal» притянуто сюда совершенно произвольно. Но это не имеет значения; «Saal» тотчас же превращается в «Salon», точно между старо-верхне-немецким «Sal» и ново-французским «salon» не лежит расстояние приблизительно в тысячу лет и столько-то миль. Так общество превратилось в салонное общество, в котором, согласно немецко-мещанскому представлению, происходит общение только посредством фраз, но нет никакого действительного общения. – Впрочем, поскольку для святого Макса важно ведь только превратить общество в «Святое», он мог бы достигнуть этого гораздо более коротким путем, если бы он чуть поглубже изучил этимологию и заглянул в любой словарь коренных слов. Какой находкой было бы для него открытие этимологической связи между словами «Gesellschaft» и «selig»[258]; Gesellschaft – selig – heilig – das Heilige[259], – что может выглядеть проще?

Если этимологическая синонимика «Штирнера» правильна, то коммунисты ищут истинное графство, графство как святое. Как Gesellschaft происходит от Sal, строение, так Graf (готское garâvjo) от готского râvo, дом. Sal, строение = Râvo, дом, следовательно – Gesellschaft = Grafschaft[260]. Префиксы и суффиксы в обоих словах одинаковы, коренные слоги имеют одинаковое значение – стало быть, святое общество коммунистов и есть святое графство, графство как Святое, – что может выглядеть проще? Святой Санчо смутно чувствовал это, когда усмотрел в коммунизме завершение ленной системы, т.е. системы графств.

Синонимика служит нашему святому, с одной стороны, для превращения эмпирических отношений в спекулятивные: слово, употребляемое как в практической жизни, так и в философской спекуляции, он применяет в его спекулятивном значении, бросает несколько фраз об этом спекулятивном значении и потом делает вид, что он тем самым подверг критике и те реальные отношения, которые тоже обозначаются этим словом. Так он поступает со словом «спекуляция ». На стр. 406 «спекуляция» с двух сторон «проявляется» как единая сущность, облекающаяся в «двоякое проявление» – о, Шелига! Он ополчается против философской спекуляции и думает, что разделался тем самым и с коммерческой спекуляцией, о которой он ровным счетом ничего не знает. – С другой стороны, та же синонимика служит ему, скрытому мелкому буржуа, для превращения буржуазных отношений (смотри сказанное выше в разделе о «коммунизме» по поводу связи языка с буржуазными отношениями[261]) в личные, индивидуальные отношения, которые нельзя затронуть, не затронув тем самым индивида в его индивидуальности, «особенности» и «единственности». Так Санчо использует, например, этимологическую связь между Geld[262] и Geltung[263], Vermögen[264] и vermögen[265] и т.д.

Синонимика, в соединении с приложением, образует главный рычаг его мошеннических фокусов , которые мы уже разоблачали несчетное число раз. Чтобы показать на примере, какое это нехитрое искусство, проделаем и мы такой трюк à la Санчо.

Wechsel [266] как изменение , есть закон явления, говорит Гегель. Отсюда, – мог бы продолжать «Штирнер», – возникает такое явление, как суровость закона против фальшивых векселей ; возвышающийся над явлениями закон, закон как таковой, святой закон, закон как нечто святое, само Святое – ведь вот против чего совершается здесь грех и вот что должно быть отомщено в наказании. Или иначе: Wechsel в его «двояком проявлении», как вексель (lettre de change) и как изменение (changement), ведет к Verfall [267] (échéance и décadence). Упадок как результат изменения наблюдается в истории, между прочим, в виде гибели Римской империи, феодализма, Германской империи и господства Наполеона. «Переход от» этих великих исторических кризисов «к» торговым кризисам наших дней «не труден», и этим-то объясняется также, почему эти торговые кризисы всегда бывают обусловлены истечением срока векселей .

Или он мог бы также, – как он это сделал с «имуществом» и «деньгами», – оправдать «вексель» этимологически и «с известной точки зрения рассуждать примерно так»: коммунисты хотят, между прочим, устранить вексель (lettre de change). Но не есть ли как раз изменение (changement) величайшее наслаждение в мире? Они стремятся, стало быть, к мертвому, к неподвижному, к Китаю – это значит: совершенный китаец и есть коммунист. «Отсюда» тирады коммунистов против Wechsel brief и Wechsler[268]. Как будто не всякое письмо есть Wechsel brief – письмо, констатирующее некоторое изменение , и не всякий человек есть Wechselnder , Wechsler [269].

Чтобы придать видимость большого разнообразия несложному характеру своей конструкции и своих логических фокусов, святой Санчо нуждается в эпизоде . Время от времени он «эпизодически » вставляет какое-либо место, которое относится к другой части книги, а то и вовсе могло бы быть опущено, и таким образом еще больше разрывает и без того разорванную во многих местах нить так называемого развития своих мыслей. Это сопровождается наивным заявлением, что «Мы» «не ходим по струнке» и вызывает в читателе после многократных повторений некую нечувствительность ко всякой, даже величайшей бессвязности. Когда читаешь «Книгу», привыкаешь ко всему и в конце концов безропотно покоряешься даже самому худшему. Впрочем, эти эпизоды, [как и следовало ожидать от святого Санчо, оказываются лишь мнимыми: это лишь повторения под другими вывесками уже сотни раз встречавшихся фраз.

После того как святой Макс проявил себя таким образом в своих личных качествах, а затем в своих различениях, синонимике и эпизодах раскрыл себя как «видимость » и как «сущность », мы приходим к истинному увенчанию и завершению логики, к «понятию ».

Понятие есть «Я» (смотри «Логику» Гегеля, 3-я часть), – логика как Я. Это – чистое отношение Я к миру, отношение, освобожденное от всех существующих для него реальных отношений; это формула для всех уравнений, к которым святой муж приводит обыденные понятия. Уже выше было раскрыто,] как Санчо с помощью этой формулы тщетно «силится» уяснить себе на всевозможных вещах лишь различные чисто рефлективные определения, вроде тождества, противоположности и т.д.

Начнем сразу же с какого-нибудь определенного примера – хотя бы с соотношения между «Я» и народом.

Я – не народ

Народ = Не-Я

Я = Не-народ.

Итак, Я – отрицание народа, народ уничтожен во Мне.

Второе уравнение может быть выражено и с помощью такого побочного уравнения:

Народное Я не существует

или:

Я народа есть отрицание моего Я.

Все искусство, следовательно, заключается 1) в том, что отрицание, входившее сначала в связку, присоединяется сперва к субъекту, а потом к предикату; и 2) что отрицание, словечко «не», понимается, смотря по надобности, как выражение различия, отличия, противоположности и прямого уничтожения. В настоящем примере оно понимается как абсолютное уничтожение, как полное отрицание; мы увидим, что, – в зависимости от того, чтó в данный момент требуется святому Максу, – словечко «не» употребляется и в других значениях. Таким способом тавтологическое суждение, что Я – не народ, превращается в грандиозное новое открытие, что Я – уничтожение народа.

Для вышеприведенных уравнений не требовалось даже, чтобы святой Санчо имел хоть какое-нибудь представление о народе; ему было достаточно знать, что Я и народ, это – «совершенно различные названия для совершенно различных вещей»; было достаточно того, что в двух этих словах нет ни одной общей буквы. Чтобы развить теперь, с точки зрения эгоистической логики, дальнейшие спекуляции о народе, достаточно пристегнуть к народу и к «Я» извне, из повседневного опыта, любое тривиальное определение – и материал для новых уравнений готов. Вместе с тем создается видимость, будто различные определения критикуются различным образом. Таким способом и создаются дальнейшие спекуляции о свободе, счастье и богатстве:

Основные уравнения: народ = Не-Я.

Уравнение № 1:

Народная свобода = Не-Моя свобода.

Народная свобода = Моя не-свобода.

Народная свобода = Моя несвобода.

(Это можно также перевернуть, и тогда получится великое положение: Моя несвобода = рабство есть свобода народа).

Уравнение № 2:

Народное счастье = Не-Мое счастье.

Народное счастье = Мое не-счастье.

Народное счастье = Мое несчастье.

(Перевернутое уравнение: Мое несчастье, мое убожество есть счастье народа).

Уравнение № 3:

Народное богатство = Не-Мое богатство.

Народное богатство = Мое не-богатство.

Народное богатство = Моя бедность.

(Перевернутое уравнение: Моя бедность есть богатство народа). Это можно продолжать ad libitum[270] и распространять также и на другие определения.

Для составления подобных уравнений требуется, – кроме самого общего знания тех представлений, которые Штирнер может соединить в одно сочетание со словом «народ», – еще лишь одно: нужно знать, какое положительное выражение подходит для полученного в отрицательной форме результата – например, «бедность» – для «не-богатства», и т.д. Это значит: знание языка в том объеме, в каком оно приобретается в обыденной жизни, является вполне достаточным для того, чтобы прийти таким путем к самым поразительным открытиям.

Все искусство заключалось здесь, стало быть, в том, что Не-Мое богатство, Не-Мое счастье, Не-Моя свобода превращаются в Мое небогатство, Мое не-счастье, Мою не-свободу. «Не», которое в первом уравнении означает всеобщее отрицание, выражающее все возможные формы различия, – оно может, например, содержать в себе только ту мысль, что это – Наше общее, а не исключительно Мое, богатство, – это «не» [превращается во втором уравнении в отрицание Моего богатства, Моего счастья и т.д. и приписывает Мне несчастье, несчастье, рабство. Если за мной отрицается какое-либо определенное богатство – например, богатство народа, а отнюдь не богатство вообще, – то, по мнению Санчо, это значит, что Мне должна быть приписана бедность. А это достигается здесь тем, что Моя не-свобода равным образом выражается в положительной форме и превращается таким образом в Мою «Несвободу». Но ведь моя не-свобода может кроме того означать и сотни других вещей – например, мою «несвободу», не-свободу от моего тела и т.д.].

Мы исходили только что из второго уравнения: Народ = Не-Я. Но мы могли бы взять за исходный пункт и третье уравнение: Я = Не-народ, и тогда, например, согласно тому же способу, в применении к богатству оказалось бы в конце концов, что «Мое богатство есть бедность народа». Но в данном случае святой Санчо поступил бы иначе, он вообще уничтожил бы имущественные отношения народа и самый народ и пришел бы затем к следующему выводу: Мое богатство есть уничтожение не только народного богатства, но и самого народа. Здесь-то и обнаруживается, как произвольно действовал святой Санчо также и тогда, когда превращал не-богатство в бедность. Наш святой применяет эти различные методы вперемешку и употребляет отрицание то в одном, то в другом значении. К какой путанице это приводит, «видит сразу» даже и «тот, кто не читал книгу Штирнера» (Виганд, стр. 191).

Точно так же «орудует» «Я» и против государства.

Я – не государство.

Государство = Не-Я.

Я = «Не» государства.

Ничто государства = Я.

Или другими словами: Я – «творческое Ничто», в котором государство исчезло.

Эту простую мелодию можно спеть на любую тему.

Великое положение, лежащее в основе всех этих уравнений, гласит: Я не есть Не-Я. Этому Не-Я даются различные названия, которые могут быть, с одной стороны, чисто логическими названиями, как, например, бытие-в-себе, инобытие, а с другой – могут быть названиями конкретных представлений, каковы народ, государство и т.д. Тем самым может быть создана видимость развития мысли, – если исходить из этих названий и с помощью уравнения или ряда приложений постепенно свести их опять к лежавшему с самого начала в их основе Не-Я. Так как введенные таким образом реальные отношения фигурируют лишь как различные модификации Не-Я – и притом различные только по названию, – то о самих этих реальных отношениях можно не говорить ни слова. Это тем комичнее, [что реальные отношения являются отношениями самих индивидов, и тот, кто объявляет их отношениями Не-Я] доказывает лишь то, что он ничего о них не знает. Подобный прием настолько упрощает дело, что даже «огромное большинство, состоящее из ограниченных от природы голов», может научиться этому трюку самое большее в десять минут. Это дает нам одновременно и критерий для «единственности» святого Санчо.

Не-Я, противостоящее моему Я, святой Санчо определяет далее в том смысле, что оно есть то, что чуждо моему Я, что оно есть Чуждое. Отношение Не-Я к Я есть «поэтому» отношение отчуждения. Мы только что дали логическую формулу того, каким образом святой Санчо представляет любой объект или любое отношение как то, что чуждо моему Я, как отчуждение Я; с другой же стороны, святой Санчо может, как мы увидим, представить любой объект или отношение как сотворенное моим Я и принадлежащее ему . Оставляя пока в стороне тот произвол, с каким он любое отношение представляет – или не представляет – как отношение отчуждения (ибо вышеприведенные уравнения применимы ко всему решительно), – мы видим уже здесь, [что дело сводится у него только к тому, чтобы все действительные отношения, а равно и действительных индивидов, заранее объявить отчужденными (если пользоваться пока еще этим философским выражением), чтобы свести их к совершенно абстрактной фразе об отчуждении. Значит, вместо задачи – изобразить действительных индивидов в их действительном отчуждении и в эмпирических условиях этого отчуждения, – мы имеем здесь дело все с тем же приемом: вместо развития всех чисто эмпирических отношений подставляется пустая мысль об отчуждении, о Чуждом, о Святом. Подсовывание категории отчуждения] (являющейся опять-таки рефлективным определением, которое может быть понято как противоположность, различие, нетождество и т.д.) находит свое последнее и высшее выражение в том, что «Чуждое» опять превращается в «Святое » отчуждение – в отношение Я к любому предмету как к Святому. Мы предпочитаем выяснить применяемый здесь логический процесс на отношении святого Санчо к Святому, ибо это – преобладающая формула, и мимоходом заметим, что «Чуждое» понимается также и как «Существующее » (per appos.[271]), как то, что существует помимо Меня, как независимо от Меня существующее (per appos.), как то, что обладает самостоятельностью благодаря Моей несамостоятельности, – так что святой Санчо может все, что существует независимо от него, например Блоксберг{215}, изобразить в виде Святого.

Так как Святое есть нечто чуждое, то все чуждое превращается в Святое; так как все Святое представляет собой узы, оковы, то все узы, все оковы превращаются в Святое. Этим святой Санчо достиг уже того, что все чуждое становится для него одной лишь видимостью , одним лишь представлением , от которого он освобождается просто тем, что протестует против него и заявляет, что у него этого представления нет. Тут получается то же самое, что мы видели, когда речь шла о несогласном с собой эгоисте[272]: людям следует изменить только свое сознание, и все на свете будет обстоять all right[273].

Все наше изложение показало, как критика всех действительных отношений сводится у святого Санчо к тому, что он объявляет их «Святым», а его борьба с ними сводится к борьбе с его святым представлением о них. Этот простой фокус – превращать все в Святое – удается ему, как мы уже подробно объяснили выше, потому, что Jacques le bonhomme принял на веру иллюзии философии, принял идеологическое, спекулятивное выражение действительности, оторванное от его эмпирического базиса, за самое действительность, [равно как и иллюзии мелких буржуа насчет буржуазии принял за «святую сущность» буржуазии] и поэтому мог вообразить, что имеет дело лишь с мыслями и представлениями. Столь же легко и люди превратились у него в «святых»; после того как их мысли были оторваны от них самих и от их эмпирических отношений, стало возможным объявить людей простыми сосудами этих мыслей, и таким образом, например, из буржуа был создан святой либерал.

Положительное отношение [верующего, в конечном счете, Санчо к Святому (это отношение называется у него почитанием ) фигурирует также под названием «любви». «Любовь» означает признательное отношение к «Человеку».] Святому, идеалу, высшему существу, или соответствующее человеческое, святое, идеальное, существенное отношение. То, чем помимо этого выражается наличное бытие Святого , как, например, государство, тюрьмы, пытка, полиция, житье-бытье и т.д., Санчо также может рассматривать как «другой пример» «любви ». Эта новая номенклатура дает ему возможность писать новые главы о том, чтó он уже отверг под маркой святого и почитания. Это – старая история о козах пастушки Торральбы, только в святом ее образе. И как когда-то он, с помощью этой истории, водил за нос своего господина, так теперь водит за нос самого себя и публику на протяжении всей книги, не умея, однако, прервать свою историю так же остроумно, как он это делал в те прошлые времена, когда он еще был простым оруженосцем. Вообще с момента своей канонизации Санчо потерял все свое природное остроумие.

Первое затруднение возникает, по-видимому, из-за того, что это Святое очень различно по своему содержанию, так что и при критике какой-нибудь определенной святыни следовало бы отбросить святость и критиковать самое это определенное содержание. Святой Санчо обходит этот подводный камень тем путем, что все определенное он приводит лишь как один из «примеров » Святого, – точно так же, как в гегелевской «Логике» безразлично, приводится ли в пояснение «для-себя-бытия» атом или личность, а в качестве примера притяжения – солнечная система, магнетизм или половая любовь. Стало быть, если «Книга» кишит примерами , то это отнюдь не является случайным, а коренится в глубочайшей сущности применяемого в ней метода развития мыслей. Это – «единственная» возможность для святого Санчо создать видимость какого-то содержания, – прообраз этого имеется уже у Сервантеса, у которого Санчо тоже все время говорит примерами. Поэтому-то Санчо и может сказать: «Другим примером Святого» (незаинтересованности) «служит труд». Он мог бы продолжить: другой пример – государство, еще другой – семья, еще другой – земельная рента, еще другой – св. Иаков (Saint-Jacques, le bonhomme[274]), еще другой – святая Урсула с ее одиннадцатью тысячами дев{216}. Все эти вещи имеют, правда, в его представлении ту общую черту, что они воплощают в себе «Святое». Но они, вместе с тем, представляют собой совершенно различные вещи, и именно это составляет их определенность. [Поскольку о них говорится в их определенности, речь идет о них лишь постольку, поскольку они не суть «Святое».

Труд не есть земельная рента, а земельная рента не есть государство, значит – требуется определить, что такое государство, земельная рента, труд помимо их воображаемой святости, и святой Макс прибегает к следующему приему: он делает вид, будто говорит о государстве, труде и т.д., но затем объявляет «государство вообще» действительностью некоей идеи, – будет ли это любовь, бытие-друг-для-друга, существующее, власть над отдельными лицами и, с помощью тире, – «Святое»; но ведь он мог сказать это с самого начала. Или о труде говорится, что он считается жизненной задачей, призванием, назначением – «Святым».] Т.е. государство и труд лишь подводятся под заранее уже изготовленный – тем же способом – особый вид Святого, и это особое Святое растворяется затем снова во всеобщем «Святом»; все это можно, конечно, сделать, не сказав ничего о труде и государстве. Одну и ту же жвачку можно теперь пережевывать вновь и вновь при каждом удобном случае, причем все, что по видимости является предметом критики, служит нашему Санчо только предлогом для того, чтобы абстрактные идеи и превращенные в субъекты предикаты (представляющие собой не что иное, как рассортированное Святое, которое всегда держится про запас в достаточном количестве) объявить тем, чем они были признаны уже с самого начала, т.е. Святым . Он в самом деле свел все вещи к их исчерпывающему, классическому выражению, сказав о них, что они служат «другим примером Святого». Определения, попавшие к нему понаслышке и будто бы относящиеся к содержанию, совершенно излишни, и при их ближайшем рассмотрении действительно оказывается, что они не дают никакого определения, не привносят никакого содержания и сводятся к невежественным банальностям. Эту дешевую «виртуозность мышления», которая справляется с каким угодно предметом еще до того, как узнает его, каждый может, конечно, усвоить и даже не за десять минут, как мы сказали выше, а всего за пять. Святой Санчо грозит нам в «Комментарии» «трактатами » о Фейербахе, о социализме, о буржуазном обществе, и одно лишь Святое знает, о чем еще. Мы можем уже заранее свести эти трактаты к их простейшему выражению следующим образом:

Первый трактат : Другим примером Святого служит Фейербах .

Второй трактат : Другим примером Святого служит социализм .

Третий трактат : Другим примером Святого служит буржуазное общество .

Четвертый трактат : Другим примером Святого служит «трактат», весь проникнутый штирнеровским духом.

И т.д. in infinitum[275].

Второй подводный камень, о который святой Санчо непременно должен был разбиться при некотором размышлении, это – его собственное утверждение, что каждый индивид является совершенно отличным от всех остальных, единственным. Так как каждый индивид – совершенно иной, так как он и есть, таким образом, иное, то вещь, которая для одного индивида чужда, свята, отнюдь не должна быть – и даже вовсе не может быть – такой и для другого. И общее имя, вроде государства, религии, нравственности и т.д., не должно вводить нас в заблуждение, ибо эти имена суть лишь абстракции от действительного отношения отдельных индивидов, и все эти предметы, вследствие совершенно различного отношения к ним со стороны единственных индивидов, становятся для каждого из этих последних единственными предметами, т.е. совершенно различными предметами, имеющими только общее имя. Следовательно, святой Санчо мог бы в лучшем случае только сказать: государство, религия и т.д. для Меня, святого Санчо, есть Чуждое, Святое. Вместо этого они должны превратиться у него в абсолютно Святое, в Святое для всех индивидов, – как же мог бы он иначе сфабриковать свое конструированное Я, своего согласного с собой эгоиста и т.д., как мог бы вообще написать всю свою «Книгу»? Как мало Санчо вообще заботится о том, чтобы каждого «Единственного» сделать мерилом его собственной «единственности», до какой степени он прилагает свою собственную «единственность» в качестве масштаба, моральной нормы, ко всем остальным индивидам, втискивая их, как и подобает настоящему моралисту, в свое прокрустово ложе, – это видно, между прочим, уже из его суждения о всеми позабытом блаженной памяти Клопштоке. Клопштоку он преподносит нравственное наставление – «относиться к религии совершенно особенным образом », и тогда Клопшток пришел бы не к особенной , собственной религии , как гласил бы правильный вывод (вывод, который «Штирнер» сам делает бессчетное число раз, например говоря о деньгах), а пришел бы к «разложению и поглощению религии» (стр. 85), т.е. ко всеобщему, а не к собственному, единственному результату. Словно Клопшток не пришел действительно к «разложению и поглощению религии», и притом к совершенно особенному, единственному разложению, какое и мог «подать» только вот этот единственный Клопшток, – к разложению, единственность которого «Штирнер» мог бы усмотреть хотя бы из множества неудачных подражаний. Отношение Клопштока к религии было, оказывается, не «собственным», хотя оно было вполне своеобразным, было именно таким, которое и делало Клопштока Клопштоком. Отношение Клопштока к религии было бы «собственным», видите ли, только в том случае, если бы он относился к религии не как Клопшток, а как новейший немецкий философ.

«Эгоист в обыкновенном смысле», который не столь покорен, как Шелига, и уже выше выдвигал всякого рода возражения, делает здесь нашему святому следующий упрек: здесь в действительном мире я забочусь, – и я это отлично знаю, rien pour la gloire[276], – только о моей выгоде и больше ни о чем. Кроме того, мне доставляет удовольствие думать еще и о выгоде на небе, о своем бессмертии. Так неужели я должен пожертвовать этим эгоистическим представлением ради одного лишь сознания согласного с собой эгоизма, – сознания, которое не дает мне ни гроша? Философы говорят мне: это нечеловечно. Какое мне до этого дело? Разве я не человек? Разве не человечно все, чтó я делаю, уже по одному тому, что я это делаю, да и не все ли мне равно, «под какую рубрику подводят» мои действия «другие»? Ты, Санчо, ведь тоже философ, хотя и обанкротившийся, и уже из-за своей философии Ты не можешь рассчитывать на денежный кредит, а из-за своего банкротства – на кредит идейный, – Ты говоришь мне, что я не отношусь к религии по-особенному. Ты, стало быть, говоришь мне то же самое, что и другие философы, но только у Тебя это, по обыкновению, теряет всякий смысл, так как Ты называешь «особенным», «собственным» то, что они называют «человечным». В ином случае разве Ты мог бы говорить о какой-нибудь другой особенности, кроме Твоей собственной, разве Ты мог бы снова превратить собственное отношение во всеобщее? Также и я, если хочешь, отношусь к религии по-своему критически. Во-первых, я нисколько не постесняюсь тотчас же пожертвовать ею, как только она вздумает быть помехой в моей коммерции; далее, мне в моих делах полезно пользоваться репутацией религиозного человека (как моему пролетарию полезно, если он хоть на небе будет вкушать пирог, который Я съедаю здесь); и, наконец, я обращаю небо в мою собственность. Оно представляет собой une propriété ajoutée à la propriété[277], хотя уже Монтескьё, человек совсем другого склада, чем Ты, пытался убедить меня, что небо, это – une terreur ajoutée à la terreur[278]. Как Я отношусь к небу, так к нему не относится никто другой, и в силу этого единственного отношения, в которое я к нему вступил, оно является единственным предметом, единственным небом. Ты критикуешь, стало быть, в лучшем случае Свое представление о моем небе, а не мое небо. Не говорю уж о бессмертии! Тут Ты становишься прямо смешон. Я отрекаюсь от своего эгоизма, – утверждаешь Ты в угоду философам, – потому что увековечиваю его и объявляю ничтожными и лишенными всякого значения законы природы и мышления, как только они хотят навязать моему существованию определение, произведенное не мной самим и крайне для меня неприятное, а именно – смерть. Ты называешь бессмертие «скверной неподвижностью» – точно я не мог бы все время жить «подвижной» жизнью, пока на этом или на том свете бойко идут дела и я могу наживаться на других вещах, помимо Твоей «Книги». Да и что может быть «более неподвижным», чем смерть, которая против моей воли прекращает мое движение и погружает меня во всеобщее, в природу, в род, в – Святое? А государство, закон, полиция! Пусть они и являются чуждыми силами для того или иного «Я»; Я-то знаю, что это мои собственные силы. Впрочем, – и тут буржуа, милостиво кивнув на этот раз головой, снова поворачивается спиной к нашему святому, – впрочем, шуми по-прежнему, если хочешь, против религии, неба, бога и т.п. Я ведь знаю, что во всем, что меня интересует – в частной собственности, стоимости, цене, деньгах, купле и продаже, – Ты всегда усматриваешь «собственное».

Мы только что видели, как отличны друг от друга отдельные индивиды. Но каждый индивид опять-таки различен в самом себе. Так святой Санчо может, рефлектируя над собой в качестве обладателя одного из своих свойств, т.е. рассматривая, определяя себя как «Я», обладающее одной из этих определенностей, определить затем предмет других свойств и сами эти другие свойства как Чуждое, Святое; и он может так поступать по очереди со всеми своими свойствами. Так, например, то, что является предметом для его плоти, есть Святое для его духа, или – то, что является предметом для его потребности в отдыхе, есть Святое для его потребности в движении. На этом трюке и основано его вышеописанное превращение всякого дела и безделия в самоотречение. Впрочем, его Я не есть действительное Я, а лишь Я вышеприведенных уравнений, – то самое Я, которое в формальной логике, в учении о суждениях фигурирует в виде Кая {217}.

«Другим примером», именно более общим примером канонизации мира, служит превращение практических коллизий, т.е. коллизий между индивидами и их практическими условиями жизни, в идеальные коллизии, т.е. в коллизии между этими индивидами и теми представлениями, которые они себе вырабатывают или вбивают в голову. Этот фокус также весьма прост. Как святой Санчо уже раньше превращал мысли индивидов в нечто самостоятельно существующее, так здесь он отрывает идеальное отражение действительных коллизий от самих этих коллизий и придает ему самостоятельное существование. Действительные противоречия, в которых находится индивид, превращаются в противоречия индивида с его представлением или, – как это святой Санчо выражает более просто, – в противоречия с представлением как таковым , со Святым. Так он ухитряется превратить действительную коллизию, прообраз ее идеального отображения, в следствие этой идеологической видимости. Так приходит он к тому результату, что дело состоит якобы не в практическом уничтожении практической коллизии, а лишь в отказе от представления об этой коллизии – в отказе, к которому он как истый моралист настойчиво призывает людей.

После того как святой Санчо свел таким образом все противоречия и коллизии, в которых находится индивид, к противоречиям и коллизиям этого индивида с каким-либо из его представлений, сделавшимся независимым от него и подчинившим его себе, а потому и «легко» превращающимся в представление как таковое , в святое представление, в Святое, – после этого индивиду остается еще только одно: совершить грех против святого духа, отвлечься от этого представления и объявить Святое призраком. Это логическое надувательство, которое индивид проделывает над самим собой, представляется нашему святому одним из наивысших усилий эгоиста. Однако всякий поймет, как легко таким путем, исходя из эгоистической точки зрения, все совершающиеся исторические конфликты и движения объявить второстепенными, не зная о них ровным счетом ничего, – для этого нужно только выдернуть несколько фраз, обычно употребляемых в таких случаях, превратить их указанным способом в «Святое», изобразить индивидов как находящихся в подчинении у этого Святого и затем выступать в качестве человека, презирающего «Святое как таковое».

Дальнейшим разветвлением этого логического фокуса и особенно излюбленным маневром нашего святого является использование таких слов, как назначение, призвание, задача и т.д., благодаря чему ему становится бесконечно легко превращать в Святое все, что угодно. В самом деле, в призвании, назначении, задаче и т.д. индивид является в своем собственном представлении иным в сравнении с тем, что он есть в действительности, является воплощением Чуждого, а, стало быть, и Святого, – и свое представление о том, чем он должен быть, он выдвигает против своего действительного бытия как Правомерное, Идеальное, Святое. Таким образом, святой Санчо может, когда ему это нужно, все превратить в Святое с помощью следующего ряда «приложений»: предназначить себя к чему-либо, т.е. выбрать себе какое-нибудь назначение (можешь вложить в эти слова любое содержание), выбрать себе назначение как таковое , выбрать себе святое назначение, выбрать себе назначение как Святое, т.е. Святое как назначение. Или: быть предназначенным, т.е. иметь какое-либо назначение, иметь назначение как таковое , святое назначение, назначение как Святое, Святое как назначение, иметь Святое своим назначением, иметь назначение Святого.

И теперь ему, конечно, только остается ревностно увещевать людей, чтобы они выбрали своим назначением отсутствие всякого назначения, своим призванием – отсутствие всякого призвания, своей задачей – отсутствие всякой задачи, хотя на протяжении всей своей «Книги» «вплоть до» «Комментария» он только и делает, что дает людям всевозможные назначения, ставит перед ними задачи и, как проповедник в пустыне, призывает их к евангелию истинного эгоизма, о котором, правда, недаром сказано: все призваны, но только один – О’ Коннел – избран{218}.

Мы уже видели выше, как святой Санчо отрывает представления индивидов от условий их жизни, от их практических коллизий и противоречий, чтобы превратить их затем в Святое. Теперь эти представления появляются в форме назначения , призвания , задачи . Призвание имеет у святого Санчо двоякую форму: во-первых, призвание, которое Мне дают другие, – примеры чего мы уже имели выше, когда говорилось о газетах, переполненных политикой, и о тюрьмах, в которых наш святой усмотрел заведения для исправления нравов[279]. Но кроме того призвание оказывается еще таким призванием, в которое верит сам индивид. Если вырвать Я из всех его эмпирических жизненных отношений, из его деятельности, из условий его существования, отделить его от лежащего в его основе мира и от его собственного тела, то у него не останется, конечно, другого призвания и другого назначения, кроме как представлять собою Кая логических суждений и помогать святому Санчо в составлении приведенных выше уравнений. Напротив, в действительном мире, там где индивиды имеют потребности, они уже в силу этого имеют некоторое призвание и некоторую задачу , причем вначале еще безразлично, делают ли они это своим призванием также и в представлении. Ясно, впрочем, что индивиды, так как они обладают сознанием, составляют себе об этом призвании, которое дано им их эмпирическим бытием, также и некоторое представление и тем самым дают нашему святому Санчо возможность уцепиться за слово «призвание», – т.е. за то выражение, которое получают в представлении их действительные условия жизни, – а самые эти условия жизни оставить вне поля зрения. Пролетарий, например, призвание которого, как и всякого другого человека, заключается в том, чтобы удовлетворять свои потребности, но который не в состоянии удовлетворить даже эти, общие у него со всеми другими людьми, потребности; которого необходимость работать четырнадцать часов в день низводит на один уровень с вьючным животным; которого конкуренция принижает до положения вещи, предмета торговли; который из своего положения простой производительной силы, единственного оставшегося на его долю положения, вытесняется другими, более мощными производительными силами, – этот пролетарий уже в силу этого имеет действительную задачу – революционизировать существующие отношения. Он может, конечно, представить себе это как свое «призвание», он может также, если он хочет заняться пропагандой, выразить это свое «призвание» таким образом, что делать то или иное есть человеческое призвание пролетария, – тем более, что его положение не позволяет ему удовлетворять даже потребности, вытекающие из его непосредственной человеческой природы. Святому Санчо нет дела до лежащей в основе этого представления реальности, до практической цели этого пролетария, – он крепко держится за слово «призвание» и объявляет его Святым, а пролетария он объявляет рабом Святого. Это – самый легкий способ считать себя выше всего этого и «идти дальше».

Особенно при существовавших до сих пор отношениях, когда постоянно господствовал один класс, когда условия жизни индивида постоянно совпадали с условиями жизни определенного класса, когда, следовательно, практическая задача всякого вновь восходящего класса должна была казаться каждому его отдельному члену всеобщей задачей и когда каждый класс действительно мог ниспровергнуть своего предшественника не иначе, как освободив индивидов всех классов от отдельных оков, связывавших их до тех пор, – при таких обстоятельствах было необходимо, чтобы задача отдельных членов стремящегося к господству класса изображалась как общечеловеческая задача.

Если, впрочем, буржуа, например, доказывает пролетарию, что его, пролетария, человеческая задача – работать четырнадцать часов в сутки, то пролетарий может с полным правом тем же языком сказать в ответ, что его задача заключается, напротив, в низвержении всего буржуазного строя.

Мы уже не раз видели, как святой Санчо ставит целый ряд задач, которые все растворяются в окончательной, существующей для всех людей задаче истинного эгоизма. Но даже и там, где он не рефлектирует, не сознает себя творцом и творением, он с помощью следующего ничтожного различения ставит себе такую задачу:

 

Стр. 466: «Захочешь ли Ты в дальнейшем заниматься мышлением, это Твое дело. Если Ты хочешь достигнуть в мышлении чего-нибудь значительного, то» (начинаются предъявляемые Тебе условия и назначения) «то… значит, всякий, кто хочет мыслить, бесспорно имеет задачу, которую он себе тем самым, сознательно или бессознательно , ставит; но никто не имеет своей задачей мышление».

 

Не говоря о прочем содержании этого положения, оно неверно даже с точки зрения самого святого Санчо, так как согласный с собой эгоист, хочет ли он того или нет, несомненно имеет своей «задачей» мышление. Он должен мыслить, с одной стороны, чтобы держать в узде плоть, которую можно укротить только духом, мыслью, и, с другой стороны, – чтобы удовлетворить своему рефлективному определению как творца и творения. Поэтому он и ставит «задачу» самопознания перед всем миром обманутых эгоистов – «задачу», которая, конечно, невыполнима без мышления.

Чтобы перевести разбираемое положение из формы ничтожного различения в логическую форму, нужно прежде всего выбросить слово «значительное». Для каждого человека то «значительное», чего он хочет достигнуть в мышлении, будет иным в зависимости от степени его образования, от его жизненных отношений и от его цели в данный момент. Святой Макс не дает нам здесь, таким образом, никакого устойчивого критерия для определения, когда начинается задача, которую человек ставит себе своим мышлением, как далеко может уйти мысль, если не ставить перед собой никакой задачи, – он ограничивается относительным выражением «значительное». Но «значительно» для меня все, что побуждает меня к мышлению, «значительно» все, о чем я мыслю. Поэтому вместо слов: «если Ты хочешь в мышлении достигнуть чего-нибудь значительного», следовало сказать: «если Ты вообще хочешь мыслить ». Но это зависит вовсе не от Твоего желания или нежелания, ибо Ты одарен сознанием и можешь удовлетворять свои потребности только посредством деятельности, при которой Ты вынужден пользоваться также и своим сознанием. Далее, необходимо отбросить гипотетическую форму. «Если Ты хочешь мыслить», – то Ты сразу же ставишь себе «задачей» мышление; это тавтологическое предложение святому Санчо незачем было возвещать с такой торжественностью. Все это положение было облечено в эту форму ничтожного различения и торжественной тавтологии вообще лишь для того, чтобы скрыть следующее содержание: как определенный , как действительный, Ты имеешь определение , назначение, задачу – все равно, сознаешь ли Ты это или нет[280]. – Эта задача вытекает из Твоей потребности и ее связи с существующим миром. Подлинная же мудрость Санчо состоит в его утверждении, что от Твоей воли зависит, мыслишь ли Ты, живешь ли и т.д., обладаешь ли Ты вообще какой-либо определенностью. Иначе, опасается он, определение перестало бы быть Твоим самоопределением. Если Ты отождествляешь самого Себя со Своей рефлексией или, смотря по надобности, со Своей волей, то понятно само собой, что в этой абстракции все, что не порождается Твоей рефлексией или Твоей волей, перестает быть Твоим самоопределением, – значит, например, и Твое дыхание, Твое кровообращение, мышление, жизнь и т.д. Но у святого Санчо самоопределение состоит даже и не в воле, а, как мы уже видели в разделе об истинном эгоисте[281], в reservatio mentalis[282], выражающейся в безразличии ко всякой определенности – безразличии, которое появляется здесь снова в виде отсутствия определения. С помощью его «собственного» ряда приложений это приняло бы такой вид: в противовес всякому действительному определению он полагает неопределенность своим определением, отличает от себя в каждый данный момент себя же как лишенного определений, является, таким образом, в каждый данный момент также и иным в сравнении с тем, что он есть, является третьим лицом, и именно иным вообще, святым иным, противостоящим всякой единственности, лишенным определений, всеобщим, обыкновенным – словом, является босяком.

Если святой Санчо спасается от определения прыжком в неопределенность (а отсутствие определений также есть определение, притом наихудшее), то практическая, моральная суть всего этого фокуса состоит, помимо сказанного уже выше по поводу истинного эгоиста, лишь в апологии того определения, которое в существовавшем до сих пор мире навязывалось насильно каждому индивиду. Если, например, рабочие утверждают в своей коммунистической пропаганде, что призвание, назначение, задача всякого человека – всесторонне развивать все свои способности, в том числе, например, также и способность мышления, то святой Санчо усматривает в этом только призвание к чему-то чуждому, усматривает утверждение «Святого». Он стремится освободить от этого людей тем, что индивида, изуродованного развившимся за счет его способностей разделением труда и подчиненного какому-либо одностороннему призванию, он берет под свою защиту от его собственной потребности стать иным, высказанной ему, как его призвание, другими. То, что утверждается здесь как призвание, назначение, и есть как раз отрицание того призвания, которое до сих пор практически порождалось разделением труда, т.е. единственного действительно существующего призвания, – это есть, стало быть, отрицание всякого призвания вообще. Всестороннее проявление индивида лишь тогда перестанет представляться как идеал, как призвание и т.д., когда воздействие внешнего мира, вызывающее у индивида действительное развитие его задатков, будет взято под контроль самих индивидов, как этого хотят коммунисты.

В конце концов вся болтовня о призвании призвана в эгоистической логике опять-таки лишь к тому, чтобы сделать возможным внесение Святого в самые вещи и приписать нам способность уничтожать их даже без малейшего к ним прикосновения. Так, например, тот или иной индивид признает труд, торговлю и т.д. своим призванием. Этим путем последние превращаются в святой труд, в святую торговлю, в Святое. Истинный эгоист не признает их своим призванием; тем самым он уничтожил святой труд и святую торговлю. Благодаря этому они остаются тем, что они есть, а он – тем, чем он был. Ему и в голову не приходит исследовать вопрос, не ведут ли труд, торговля и т.д., эти способы существования индивидов, с необходимостью, вытекающей из их действительного содержания и процесса их развития, к тем идеологическим представлениям, с которыми он борется как с самостоятельными существами, – чтó на его языке означает: которые он канонизирует.

Точно так же, как святой Санчо канонизирует коммунизм, чтобы потом, в главе о «Союзе», тем вернее провести свое святое представление о нем как «собственное» изобретение, – совершенно так же он с шумом ополчается против «призвания, назначения, задачи» лишь для того, чтобы затем воспроизводить их на протяжении всей своей книги в виде категорического императива . Повсюду, где возникают трудности, святой Санчо разрубает их с помощью такого категорического императива: «реализуй Свою ценность», «познавайте Себя снова», «да станет каждый всемогущим Я», и т.д. О категорическом императиве смотри главу о «Союзе», о «призвании» и т.д. – главу о «Самонаслаждении».

Мы вскрыли теперь главнейшие логические фокусы, с помощью которых святой Санчо канонизирует существующий мир и тем самым критикует и поглощает его. Но в действительности он поглощает только Святое в мире, а к самому миру даже не прикасается. Само собой понятно, что его практическое отношение к миру должно оставаться совершенно консервативным. Если бы он хотел критиковать, то мирская критика начиналась бы как раз там, где исчезает всякий ореол святости. Чем больше форма общения данного общества, а следовательно и условия господствующего класса, развивают свою противоположность по отношению к ушедшим вперед производительным силам, чем больше вследствие этого раскол в самом господствующем классе, как и раскол между ним и подчиненным классом, – тем неправильней становится, конечно, и сознание, первоначально соответствовавшее этой форме общения, т.е. оно перестает быть сознанием, соответствующим этой последней; тем больше прежние традиционные представления этой формы общения, в которых действительные личные интересы и т.д. и т.д. формулированы в виде всеобщих интересов, опускаются до уровня пустых идеализирующих фраз, сознательной иллюзии, умышленного лицемерия. Но чем больше их лживость разоблачается жизнью, чем больше они теряют свое значение для самого сознания, – тем решительнее они отстаиваются, тем все более лицемерным, моральным и священным становится язык этого образцового общества. Чем лицемернее становится это общество, тем легче такому легковерному человеку, как Санчо, открывать повсюду представление о Святом, об Идеальном. Из всеобщего лицемерия общества он, легковерный, может абстрагировать всеобщую веру в Святое, в господство Святого и даже принять это Святое за пьедестал существующего общества. Он одурачен этим лицемерием, из которого он должен был бы сделать как раз обратный вывод.

Мир Святого сосредоточивается, в конечном счете, в «Человеке». Как мы уже видели на протяжении всего «Ветхого завета», Санчо под всю существовавшую до сих пор историю подставляет в качестве активного субъекта – «Человека»; в «Новом завете» он распространяет это господство «Человека» на весь существующий современный физический и духовный мир, как и на свойства ныне существующих индивидов. Все принадлежит «Человеку», и таким образом мир превращен в «мир Человека». Святое как личность есть «Человек», чтó у Санчо является лишь другим названием Понятия, Идеи. Оторванные от действительных вещей представления и идеи людей неизбежно имеют, конечно, своей основой не действительных индивидов, а индивида философского представления, индивида, оторванного от своей действительности и существующего лишь в мысли, «Человека» как такового, понятие человека. Этим его вера в философию достигает своего завершения.

Теперь, когда все превращено в «Святое» или в достояние «Человека», наш святой может сделать дальнейший шаг на пути к присвоению , заключающийся в том, что он отказывается от представления о «Святом» или о «Человеке» как о стоящей над ним силе. Раз чуждое превращено в Святое, в голое представление, то тем самым это представление о чуждом, принимаемое им за реально существующее Чуждое, становится, конечно, его собственностью. Основные формулы, показывающие, как присваивается мир человека (тот способ, каким Я, освободившись от почитания Святого, овладевает миром) содержатся уже в приведенных выше уравнениях.

Над своими свойствами святой Санчо, как мы видели, владычествует уже в качестве согласного с собой эгоиста. Чтобы стать теперь владыкой мира, ему остается только превратить мир в свое свойство. Простейший способ достигнуть этой цели состоит в том, что Санчо обозначает свойство «Человека», со всей содержащейся в нем бессмыслицей, прямо как свое свойство. Так, он приписывает себе, например, как свойство Я, бессмыслицу общечеловеческой любви , утверждая, что он любит «каждого » (стр. 387) и притом любит с сознанием эгоизма, ибо «любовь делает его счастливым». Тот, кто наделен столь счастливой натурой, бесспорно принадлежит к тем, о которых сказано: горе Вам, если Вы соблазните хоть одного из малых сих !{219}.

Второй метод заключается в том, что святой Санчо пытается сохранить что-либо в виде своего свойства , превращая его – в том случае, когда оно неизбежно представляется ему отношением , – в отношение «Человека», в способ его бытия, в святое отношение и тем самым отталкивает его от себя. Святой Санчо поступает так даже там, где свойство, оторванное от отношения, в котором оно реализуется, превращается в чистую бессмыслицу. Так, например, на стр. 322 он хочет сохранить национальную гордость, объявляя «национальность своим свойством , нацию – своей собственницей и владычицей». Он мог бы продолжать: религиозность есть Мое свойство, Я и не подумаю отказаться от нее – религия есть Моя владычица, Святое. Семейная любовь есть Мое свойство, семья – Моя владычица. Справедливость – Мое свойство, право – Мой владыка, рассуждать о политике – Мое свойство, государство – Мой владыка.

Третий способ присвоения применяется тогда, когда какая-нибудь чуждая сила, гнет которой он практически ощущает, целиком им отвергается – в качестве святой – и не присваивается. В этом случае он видит в чуждой силе свое собственное бессилие и признает это последнее своим свойством, своим творением, над которым он в каждый миг возвышается как творец. Так, например, обстоит дело с государством. И здесь ему представляется счастливая возможность – иметь дело не с чем-нибудь чуждым, а лишь со своим собственным свойством, против которого ему стоит только утвердить себя в качестве творца, чтобы тем самым преодолеть его. Таким образом, отсутствие какого-либо свойства тоже сходит у него, на худой конец, за его свойство. Когда святой Санчо погибает от голода, – то причина заключается не в отсутствии средств питания, а в его обладании собственным голодом, в его свойстве голодать. Если он падает из своего окна и ломает себе шею, то это происходит не потому, что его бросает вниз сила тяжести, а потому, что отсутствие крыльев, неспособность летать, есть его собственное свойство.

Четвертый метод, применяемый им с блистательнейшим успехом, заключается в том, что все, являющееся предметом одного из его свойств, он объявляет в качестве своего предмета своей собственностью, потому что он, при помощи какого-либо одного из своих свойств, имеет отношение к этому предмету, каково бы при этом ни было это отношение. Таким образом, то, что до сих пор называлось зрением, слухом, осязанием и т.д., наш безобидный приобретатель Санчо называет приобретением собственности. Лавка, на которую я смотрю, является – как видимая мною – предметом моего глаза, и ее отражение на моей сетчатке есть собственность моего глаза. И вот лавка, помимо ее отношения к глазу, становится его собственностью, и не только собственностью его глаза, но и его самого, – собственностью, которая точно так же перевернута вверх ногами, как перевернуто изображение лавки на его сетчатке. Когда сторож лавки спустит штору (или, по выражению Шелиги, «гардины и занавесы»){220}, то его собственность исчезнет, и он, подобно обанкротившемуся буржуа, сохранит только горестное воспоминание о минувшем блеске. Если «Штирнер» пройдет мимо придворной кухни, он несомненно приобретет в собственность запах жарящихся там фазанов, но самих фазанов он даже и не увидит. Единственная прочная собственность, которую он при этом приобретет, это – более или менее громкое урчание в желудке. Впрочем, чтó именно и в каком количестве ему удастся увидеть, зависит не только от существующего в мире положения вещей, отнюдь не им созданного, – это зависит также и от его кошелька и от положения в жизни, доставшегося ему в силу разделения труда и, может быть, преграждающего ему доступ к очень многому, как бы жадны к приобретению ни были его глаза и уши.

Если бы святой Санчо просто и прямо сказал, что все, являющееся предметом его представления, в качестве представляемого им предмета, т.е. в качестве его представления о предмете, есть его представление, т.е. его собственность (то же самое относится к созерцанию и т.д.), – то можно было бы только удивляться ребяческой наивности человека, который считает подобную тривиальность ценной находкой и солидным приобретением. Но то обстоятельство, что он подменяет эту спекулятивную собственность собственностью вообще, должно было, конечно, произвести магическое впечатление на неимущих немецких идеологов.

Его предметом является и всякий другой человек в сфере его действия «и в качестве его предмета, – его собственностью», его творением. Каждое Я говорит другому (смотри стр. 184): «Для меня Ты только то, чтó Ты есть для Меня» (например, мой exploiteur[283]), «именно Мой предмет и, как Мой предмет, Моя собственность». А стало быть – и мое творение, которое я как творец могу в любое мгновение поглотить и воспринять обратно в Себя. Таким образом, каждое Я рассматривает другое Я не как собственника, а как свою собственность; не как «Я» (смотри стр. 184), а как бытие для Него, как объект; не как принадлежащее себе, а как принадлежащее ему , другому, и отчужденное от себя . «Примем же обоих за то, за что они выдают себя» (стр. 187), за собственников, за принадлежащих самим себе, – и за то, «за что они принимают друг друга», за собственность, за принадлежащее Чуждому. Они – собственники и вместе с тем не-собственники (ср. стр. 187). Но для святого Санчо во всех его отношениях к другим важно не действительное отношение, а то, что каждый может вообразить себе, то, что он есть только в своей рефлексии.

Так как все, что является предметом для «Я», является вместе с тем через посредство какого-либо из его свойств его предметом и, значит, его собственностью , – так, например, получаемые им побои как предмет его членов, его чувства, его представления являются его предметом и, стало быть, его собственностью, – то он может провозгласить себя собственником каждого существующего для него предмета. Этим способом он может окружающий его мир, – как бы тот ни был суров по отношению к нему, как бы ни принижал он его до уровня «человека, имеющего лишь идеальное богатство, до уровня босяка», – объявить своею собственностью, а себя – провозгласить его собственником. С другой стороны, так как каждый предмет для «Я» есть не только Мой предмет, но и мой предмет , то каждый предмет , с тем же безразличием к его содержанию, может быть объявлен Не-собственным, Чуждым, Святым. Один и тот же предмет и одно и то же отношение можно поэтому с одинаковой легкостью и с одинаковым успехом объявить как Святым, так и Моей собственностью. Все зависит от того, поставить ли ударение на слове «Мой » или на слове «предмет ». Метод присвоения и метод канонизации суть лишь два различных «преломления» одного и того же «превращения».

Все эти методы – лишь положительные выражения для отрицания того, что в вышеприведенных уравнениях было положено как Чуждое по отношению к «Я»; только отрицание это опять-таки берется, как и выше, в разных значениях. Отрицание может, во-первых, определяться чисто формально, так что оно совсем не касается содержания, – как мы это видели выше на примере любви к людям и во всех случаях, когда все выражаемое им изменение ограничивается привнесением сознания безразличия. Или же отрицанию может подвергаться вся сфера объекта или предиката, все содержание, как в случае с религией и государством. Или, наконец, в-третьих, можно отрицать одну только связку, мое, остававшееся до сих пор чуждым, отношение к предикату, и поставить ударение на слове «Мой », чтобы я таким образом относился к Моему достоянию как собственник, – так обстоит дело, например, с деньгами, которые становятся монетой Моей собственной чеканки. В этом последнем случае свойство Человека, как и его отношение, может потерять всякий смысл. Каждое свойство Человека, будучи воспринято Мною обратно в себя, погашается в присущем мне качестве «Я». О каждом из этих свойств нельзя уже сказать, чтó оно такое. Оно остается лишь по имена тем, чем было. Как «Мое », как растворенная во Мне определенность, оно лишается всякой определенности как по отношению к другим, так и по отношению ко Мне, оно существует лишь как положенное Мной, как мнимое свойство. Таково, например, Мое мышление. Так же, как с Моими свойствами, обстоит дело и с вещами, которые имеют ко Мне отношение и которые, как мы уже видели выше, тоже в сущности являются лишь Моими свойствами, – такова, например, лавка, на которую Я смотрю. Поскольку, таким образом, мышление совершенно отлично во Мне от всех других свойств, – как, например, ювелирная лавка совершенно отличается от колбасной и т.д., – то различие вновь появляется как различие видимости, давая себя знать и вовне, в том, как Я обнаруживаюсь по отношению к другим. Тем самым эта уничтоженная определенность благополучно воскресла, она должна быть и сформулирована в старых выражениях, поскольку ее вообще можно выразить в словах. (Относительно неэтимологических иллюзий святого Санчо о языке мы, впрочем, еще кое-что услышим.)

Вместо прежнего простого уравнения мы имеем здесь антитезу . В своей наиболее простой форме она гласит, примерно, так:

Мышление человекаМое мышление, эгоистическое мышление ,

где слово «Мое » означает лишь то, что человек может и не иметь мыслей, так что словом «Мое » уничтожается мышление . Уже более запутанной становится эта антитеза в следующем примере:

Деньги, как средство обмена, употребляемое человеком} — {Деньги моей собственной чеканки как средство обмена, употребляемое эгоистом, –

где нелепость раскрывается полностью. – Еще запутанней становится эта антитеза там, где святой Макс вносит какое-либо определение и хочет создать видимость развернутого развития. Здесь отдельная антитеза превращается в ряд антитез. Сначала, например, говорится:

Право вообще как право человека} — {Право есть то, что Мне угодно считать правом.

Здесь с таким же успехом вместо права можно было бы подставить всякое другое слово, так как признано, что оно уже не имеет никакого смысла. И хотя эта бессмыслица продолжает играть роль и дальше, однако для дальнейшего движения он должен привнести еще какое-нибудь другое, общеизвестное определение права, которое можно было бы использовать как в чисто личном, так и в идеологическом смысле, – например, силу как основу права. Только в том случае, если упоминаемое в первом тезисе право имеет еще и другую определенность, которая закрепляется в антитезе, эта антитеза может породить какое-то содержание. Теперь мы получаем:

Право – сила Человека} — {Сила – Мое право,

а это далее уж просто сводится к следующему уравнению:

Сила как Мое право = Моя сила.

Эти антитезы – не что иное, как положительно выраженные перестановки приведенных выше отрицательных уравнений, из которых всегда уже получались антитезы в заключительном звене. Они даже превосходят эти уравнения своим простым величием и великим простодушием.

Как прежде святой Санчо мог все считать чуждым , существующим без него, святым, так теперь он может с такою же легкостью все считать своим изделием, чем-то, что существует лишь благодаря ему, считать своей собственностью. В самом деле, так как он все превратил в свои свойства, то ему остается только отнестись к ним так, как он в качестве согласного с собой эгоиста отнесся к своим первоначальным свойствам, – процедура, которую нам нет надобности здесь воспроизводить. Таким путем наш берлинский школьный наставник становится абсолютным владыкой мира – «то же самое происходит, конечно, со всяким гусем, со всякой собакой, со всякой лошадью» (Виганд, стр. 187).

Действительный логический эксперимент, лежащий в основе всех этих форм присвоения, есть лишь особая форма речи , именно парафраза , описание одного какого-нибудь отношения как выражения, как способа существования чего-то другого. Как мы только что видели, каждое отношение может быть изображено как пример отношения собственности, и точно так же его можно изобразить как отношение любви, силы, эксплуатации и т.д. Святой Санчо нашел этот метод парафразы в готовом виде в философской спекуляции, где он играет одну из главных ролей. Смотри ниже о «теории эксплуатации»[284].

Различные категории присвоения становятся эмоциональными категориями, как только привносится видимость практики и присвоение приходится принимать всерьез. Эмоциональная форма утверждения: Я против Чуждого, Святого, против мира «Человека», есть бахвальство . Провозглашается отказ от почтения перед Святым (почтение, уважение и т.п. – таковы эмоциональные категории, выражающие у Санчо отношение к Святому или к третьему лицу как к Святому), и этот перманентный отказ именуется делом, – дело это выглядит тем более шутовским, что Санчо все время сражается лишь с призраком своего освящающего представления. Но, с другой стороны, так как, несмотря на его отказ от почтения перед Святым, мир обращается с ним самым безбожным образом, он испытывает внутреннее удовлетворение, заявляя этому миру, что как только он будет иметь власть против мира, то начнет обращаться с ним без всякого почтения. Эта угроза с ее миросокрушающей reservatio mentalis[285] завершает комизм положения. К первой форме бахвальства относятся заявления святого Санчо, что он «не боится» «гнева Посейдона и мстительных эвменид » (стр. 16), «не боится проклятия» (стр. 58), «не нуждается в прощении» (стр. 242) и т.д., и его заключительное уверение, что он совершил «самое безмерное осквернение» Святого. Ко второй форме относится его угроза по адресу луны на стр. 218:

 

«Если бы Я только мог схватить Тебя, Я Тебя воистину схватил бы, и если Я только найду средство добраться до Тебя, Ты ничем Меня не испугаешь… Я не сдаюсь перед Тобой, а только жду, когда наступит мой час. Пусть Я смиряюсь в данный момент перед невозможностью дать Тебе почувствовать свою силу, но Я еще припомню Тебе это!» –

 

обращение, в котором наш святой падает ниже уровня пфеффелевского мопса, находящегося в яме{221}. Таково же место на стр. 425, где он «не отказывается от власти над жизнью и смертью» и т.д.

В заключение практика бахвальства может снова превратиться в чисто теоретическую практику, поскольку наш святой в самых высокопарных словах возвещает о совершенных им деяниях, которых он никогда не совершал, причем он пытается с помощью звонких фраз выдать традиционные тривиальности за свои оригинальные творения. Этим характеризуется в сущности вся книга , в особенности же – навязываемая нам в качестве развития собственных мыслей, но на деле лишь плохо списанная – конструкция истории, затем утверждение, что «Книга» «написана, по-видимому, против человека» (Виганд, стр. 168), и множество отдельных заверений вроде: «Одним дуновением живого Я сметаю Я народы» (стр. 219 «Книги»), «Я прямо берусь за дело» (стр. 254), «народ – мертв» (стр. 285), далее заверение, что он «роется во внутренностях права» (стр. 275), и, наконец, хвастливый, прикрашенный цитатами и афоризмами вызов «противнику во плоти» (стр. 280).

Бахвальство уже само по себе сентиментально. Но кроме того сентиментальность встречается в Книге и в виде особой категории, которая играет определенную роль особенно при положительном присвоении, переставшем уже быть простым выступлением против Чужого. Как ни просты рассмотренные нами до сих пор методы присвоения, все же Санчо, излагая их более подробно, должен был создавать видимость, будто Я приобретает с их помощью также и собственность «в обыкновенном смысле», а этого он мог достигнуть только посредством усиленного раздувания этого Я, только посредством опутывания себя и других сентиментальными чарами. Сентиментальность вообще неизбежна, поскольку он не стесняясь приписывает себе предикаты «Человека» как свои собственные, – утверждая, например, что «любит» «каждого » «из эгоизма», – и придает таким образом своим свойствам несуразную напыщенность. Так, на стр. 351, он объявляет «улыбку ребенка» «своей собственностью» и там же в самых трогательных выражениях изображает ступень цивилизации, на которой стариков уже больше не убивают, представляя эту ступень как дело рук самих этих стариков, и т.д. К этой же сентиментальности целиком относится и его отношение к Мариторнес.

Единство сентиментальности и бахвальства есть бунт . Будучи направлен вовне , против других, он есть бахвальство; будучи направлен вовнутрь, как ворчание-в-себе, он есть сентиментальность. Это – специфическое выражение бессильного недовольства филистера. Он возмущается при мысли об атеизме, терроризме, коммунизме, цареубийстве и т.д. Предметом, против которого бунтует святой Санчо, является Святое ; поэтому бунт, хотя он и характеризуется также как преступление , есть в конечном счете грех . Таким образом, бунт отнюдь не должен выразиться в каком-нибудь деле , ибо он есть лишь «грех» против «Святого». Святой Санчо довольствуется поэтому тем, что «выбивает из своей головы» «святость» или «дух чуждости» и осуществляет свое идеологическое присвоение. Но так как настоящее и будущее вообще перемешиваются у него в голове и он то утверждает, что им уже все присвоено, то вдруг говорит, что еще только необходимо все приобрести, – то при его разглагольствованиях о бунте ему подчас совершенно случайно приходит в голову, что действительно существующее Чуждое продолжает противостоять ему и после того, как он уже справился со священным ореолом Чуждого. При этом ходе мыслей или, вернее, вымыслов бунт превращается в воображаемое дело, а Я превращается в «Мы». С этим мы познакомимся подробнее ниже. (Смотри «Бунт »[286].)

Истинный эгоист, этот, как выяснилось из всего предыдущего, величайший консерватор, собирает под конец целую дюжину полных коробов с обломками «мира Человека», – ибо «ничто не должно быть утрачено!» Так как вся его деятельность ограничивается тем, что над миром мыслей, доставшимся ему от философской традиции, он пытается проделать несколько затасканных, казуистических фокусов, то ясно само собой, что действительный мир для него вовсе не существует, а потому и продолжает спокойно существовать. Содержание «Нового завета» докажет нам это в развернутом виде.

 

Так «мы достигли рубежа совершеннолетия и отныне мы объявлены совершеннолетними» (стр. 86).

 

 

Особенность

 

 

«Создать себе свой особенный, собственный мир – это значит воздвигнуть себе небо» (стр. 89 «Книги»)[287].

 

Мы уже «проникли взором» во внутреннее святилище этого неба; теперь мы постараемся узнать о нем «еще кое-что». Но в Новом завете мы встретим то же лицемерие, которым пропитан Ветхий завет. Подобно тому как в последнем исторические данные служили только названиями для нескольких простых категорий, так и здесь, в Новом завете, все мирские отношения являются только масками, только другими наименованиями для того тощего содержания, которое мы наскребли в «Феноменологии» и «Логике». Под видом рассуждения о действительном мире святой Санчо говорит всегда только об этих тощих категориях.

 

«Ты стремишься не к свободе обладания всеми этими прекрасными вещами… Ты стремишься обладать ими в действительности… обладать ими как Своей собственностью … Тебе следовало бы быть не только свободным , Тебе следовало бы быть также собственником » (стр. 205).

 

Одна из старейших формул, к которым пришло начинающееся социальное движение, – противоположность между социализмом в его самом жалком виде и либерализмом, – возводится здесь в некое изречение «согласного с собой эгоиста». Как стара, однако, эта противоположность даже для Берлина, наш святой мог бы увидеть хотя бы из того, что она со страхом и трепетом упоминается еще в «Historisch-politische Zeitschrift» Ранке, Берлин, 1831{222}.

 

«То, как я пользуюсь ею» (свободой), «зависит от моей особенности» (стр. 205).

 

Великий диалектик может это также перевернуть и сказать: «То, как Я пользуюсь моей особенностью, зависит от Моей свободы». – Затем он продолжает:

 

«Свободен – от чего?»

 

Так при помощи простого тире свобода мгновенно превращается здесь в свободу от чего-то и, per appos.[288], от «всего». На этот раз, однако, приложение дается в виде некоторого тезиса, будто бы полнее определяющего предмет. Достигнув таким образом этого великого результата, Санчо становится сентиментальным:

 

«О, чего только не приходится сбрасывать с себя!» Сперва «оковы крепостничества», потом целый ряд других оков – и это под конец незаметно приводит к тому, что «совершеннейшее самоотречение оказывается не чем иным, как свободой, свободой… от собственного Я, и стремление к свободе, как к чему-то абсолютному… лишает Нас нашей особенности ».

 

Путем крайне неискусного перечисления всякого рода оков освобождение от крепостной зависимости, которое было признанием индивидуальности крепостных и в то же время уничтожением определенной эмпирической границы, отождествляется здесь с гораздо более ранней христиански-идеалистической свободой из Посланий к римлянам и коринфянам, благодаря чему свобода вообще превращается в самоотречение. На этом мы могли бы уже покончить со свободой, ибо теперь она уж бесспорно есть «Святое». Определенный исторический акт самоосвобождения превращается святым Максом в абстрактную категорию «Свободы», а эта категория определяется затем ближе с помощью совершенно другого исторического явления, которое опять-таки может быть подведено под общее понятие «Свободы». Вот и весь фокус, посредством которого сбрасывание ярма крепостной зависимости превращается в самоотречение.

Чтобы сделать для немецкого бюргера свою теорию свободы ясной как день, Санчо начинает теперь декламировать на языке, характерном для бюргера, в особенности для берлинского бюргера:

 

«Но чем свободнее Я становлюсь, тем больше принуждения нагромождается пред Моими очами, тем беспомощнее Я Себя чувствую. Несвободный сын дикой природы еще не ощущает ни одного из тех ограничений, которые стесняют „образованного“ человека, он мнит себя более свободным, чем последний. По мере того как Я добываю Себе свободу, Я ставлю себе новые границы и новые задачи; лишь только Я изобрел железные дороги, как уже снова чувствую Себя слабым, ибо Я еще не в состоянии парить в воздухе, подобно птице; и не успел Я разрешить какую-нибудь проблему, неясность которой смущала Мой дух, как Меня уже осаждает бесчисленное множество других и т.д.» (стр. 205, 206).

 

О, «беспомощный» беллетрист для бюргеров и поселян!

Но не «несвободный сын дикой природы», а «образованные люди» «придерживаются мнения», что дикарь свободнее образованного человека. Что «сын дикой природы» (которого вывел на сцене Ф. Гальм){223} не знает ограничений, существующих для образованного человека, ибо не может испытывать их, – это так же ясно, как и то, что «образованный» берлинский бюргер, знающий «сына дикой природы» только по театру, ничего не знает об ограничениях, существующих для дикаря. Налицо имеется следующий простой факт: ограничения дикаря иные, чем ограничения цивилизованного человека. Сравнение, проводимое нашим святым между обоими, – фантастическое сравнение, достойное «образованного» берлинца, все образование которого заключается в том, что он ровно ничего не знает ни об одном из них. Понятно, что ему совершенно неизвестны ограничения дикаря, хотя после многочисленных новых книг, содержащих описания путешествий, не такая уж мудреная вещь знать что-нибудь об этом; но что ему неведомы также и ограничения образованного человека, доказывает его пример с железными дорогами и воздушными полетами. Бездеятельный мелкий буржуа, для которого железные дороги упали точно с неба и который поэтому-то и воображает, что он сам изобрел их, немедленно, после того как один раз прокатился по железной дороге, начинает фантазировать о воздушных полетах. В действительности же сперва появился воздушный шар и лишь затем железные дороги. Святой Санчо должен был это перевернуть, ибо иначе всякий увидел бы, что когда был изобретен воздушный шар, еще далеко было до мысли о железных дорогах, между тем как легко можно представить себе обратное. Санчо вообще перевертывает вверх ногами эмпирические отношения. Когда телеги и фургоны перестали удовлетворять развившиеся потребности в средствах сообщения, когда, наряду с прочими обстоятельствами, созданная крупной промышленностью централизация производства потребовала новых средств для ускорения и расширения транспорта всей массы ее продуктов, тогда изобрели паровоз, а тем самым стало возможным использование железных дорог для дальних сообщений. Изобретатель и акционеры интересовались при этом своим барышом, а коммерческие круги вообще – уменьшением издержек производства; возможность и даже абсолютная необходимость изобретения коренилась в эмпирических обстоятельствах. Применение этого нового изобретения в различных странах зависело от различных эмпирических обстоятельств, например, в Америке – от необходимости объединить отдельные штаты этой огромной страны и связать полуцивилизованные районы внутренней части материка с морем и со складочными местами для их продуктов. (Ср. между прочим М. Шевалье, «Письма о Северной Америке».){224} В других странах, где, как, например, в Германии, при каждом новом изобретении только сожалеют о том, что оно не завершает собой эру изобретений, – в подобных странах после упорного сопротивления этим презренным железным дорогам, которые не могут предоставить нам крыльев, конкуренция все-таки вынуждает в конце концов принять их и расстаться с телегами и фургонами – подобно тому, как пришлось расстаться с достопочтенной, добродетельной самопрялкой. В Германии отсутствие другого выгодного приложения капитала делало из железнодорожного строительства доминирующую отрасль промышленности. Здесь развитие железнодорожного строительства и неудачи на мировом рынке шли нога в ногу. Но нигде не строят железных дорог в угоду категории «Свободы от чего-нибудь »; святой Макс мог бы убедиться в этом хотя бы на основании того, что никто не строит железных дорог, чтобы стать свободным от своего денежного мешка. Позитивное ядро идеологического презрения к железным дорогам со стороны бюргера, который желал бы летать, как птица, заключается в его пристрастии к телегам, фургонам и столбовым дорогам. Санчо страстно жаждет «собственного мира», которым, как мы видели выше, является небо. Поэтому он желает заменить паровоз огненной колесницей Ильи и вознестись к небесам.

После того как действительное уничтожение ограничений, – которое является в то же время и весьма положительным развитием производительной силы, реальной энергией и удовлетворением неустранимых потребностей, расширением власти индивидов, – превратилось в глазах этого бездеятельного и невежественного зрителя в простое освобождение от некоторого ограничения, из чего он опять-таки может логически состряпать себе постулат освобождения от ограничения вообще , после этого у него, в конце всего рассуждения, появляется то, что уже предполагалось в начале:

 

«Быть свободным от чего-нибудь означает только не иметь чего-либо, быть от чего-либо избавленным » (стр. 206).

 

И он тут же приводит весьма неудачный пример: «Он свободен от головной боли – это значит: он избавлен от нее», точно это «избавление» от головной боли не равносильно вполне положительной способности располагать своей головой, не равносильно собственности по отношению к своей голове, между тем как, страдая головными болями, я был собственностью своей больной головы.

 

«В „избавлении“ мы осуществляем свободу, к которой призывает христианство, – в избавлении от греха, от бога, от нравственности и т.д.» (стр. 206).

 

Поэтому-то наш «совершенный христианин» и обретает свою особенность только в «избавлении» от «мыслей», «назначения», «призвания», «закона», «государственного строя» и т.д. и приглашает своих братьев во Христе «хорошо себя чувствовать только в разрушении», т.е. совершая «избавление», создавая «совершенную», «христианскую свободу».

Он продолжает:

 

«Но должны ли мы, например, пожертвовать свободой потому, что она оказывается христианским идеалом? Нет, ничто не должно быть утрачено » (voilà notre conservateur tout trouvé[289]), «в том числе и свобода, но она должна стать нашей собственной , а таковой она в форме свободы стать не может» (стр. 207).

 

Наш «согласный с собой» (toujours et partout[290]) «эгоист» забывает здесь, что уже в Ветхом завете мы благодаря христианскому идеалу свободы, т.е. благодаря иллюзии свободы, стали «собственниками» «мира вещей»; он забывает также, что в соответствии с этим нам стоило только избавиться от «мира мыслей», чтобы стать и «собственниками» этого мира; что здесь «особенность» оказалась у него следствием свободы, избавления.

Истолковав свободу как освобожденность от чего-либо, а последнюю в свою очередь как «избавление», в смысле христианского идеала свободы, а значит и свободы «Человека», – наш святой может на препарированном таким образом материале проделать практический курс своей логики. Первая простейшая антитеза гласит:

Свобода Человека – Моя Свобода,

где в антитезе свобода перестает существовать «в форме свободы». Или же:

Избавление в интересах Человека} — {Избавление в Моих интересах

Обе эти антитезы, с многочисленной свитой из декламаций, проходят через всю главу об особенности, но с помощью их одних наш завоеватель мира Санчо добился бы еще очень немногого, вряд ли добился бы обладания хотя бы островом Баратарией. Выше, когда он поведение людей рассматривал из своего «собственного мира», со своего «неба», он, говоря о своей абстрактной свободе, оставил в стороне два момента действительного освобождения. Первый момент заключался в том, что индивиды в своем самоосвобождении удовлетворяют определенную, действительно испытываемую ими потребность. Благодаря устранению этого момента действительных индивидов сменил «Человек как таковой  », а удовлетворение действительной потребности сменилось стремлением к фантастическому идеалу, к свободе как таковой, к «свободе Человека».

Второй момент заключался в том, что способность, существующая в освобождающих себя индивидах до сих пор лишь в качестве задатка, начинает функционировать как действительная сила, или же что уже существующая сила возрастает благодаря устранению ограничения. Устранение ограничения, являющееся лишь следствием создания новой силы, можно, конечно, считать главной сутью дела. Но эта иллюзия возникает лишь при следующих условиях: либо если политику принимают за базис эмпирической истории; либо если, подобно Гегелю, стараются повсюду усмотреть отрицание отрицания; либо, наконец, если – после того как новая сила уже создана, – начинают, в качестве невежественного берлинского бюргера, рефлектировать над этим новым созданием. – Оставив в стороне этот второй момент для своего собственного пользования, святой Санчо обретает благодаря этому некую определенность, которую он может противопоставить оставшейся абстрактной caput mortuum[291] «Свободы». Таким образом он приходит к следующим новым антитезам:

Свобода – бессодержательное удаление чуждой силы} — {Особенность – действительное обладание особенной, собственной силой.

Или же:

Свобода, отпор чуждой силе} — {Особенность – обладание особенной, собственной силой.

Для доказательства того, насколько святой Санчо свою собственную «силу», которую он противопоставляет здесь свободе, извлекает из этой же самой свободы и фокуснически переносит в себя, – мы не станем отсылать его к материалистам или коммунистам, но укажем только на «Словарь Французской академии», где он найдет, что слово liberté[292] чаще всего употребляется в смысле puissance[293]. Но если бы святой Санчо захотел все же утверждать, что он борется не против «liberté », а против «свободы », то мы посоветуем ему заглянуть в Гегеля и справиться там насчет отрицательной и положительной свободы{225}. Ему, как немецкому мелкому буржуа, доставит наслаждение заключительное замечание этой главы.

Антитеза может быть выражена и таким образом:

Свобода, идеалистическое стремление к избавлению и борьба против инобытия} — {Особенность, действительное избавление и наслаждение собственным бытием.

Отличив , таким образом, при помощи дешевой абстракции , особенность от свободы, Санчо делает вид, будто только теперь он начинает выводить это различие, и восклицает:

 

«Какое различие между свободой и особенностью!» (стр. 207).

 

Мы увидим, что кроме общих антитез он не добился ничего и что наряду с этим определением особенности в его рассуждения все время забавнейшим образом вплетается и особенность «в обыкновенном понимании»:

 

«Внутренне можно быть свободным, несмотря на состояние рабства, хотя опять-таки только от многого , но не от всего ; от бича, от деспотических прихотей и т.д. своего господина раб не может быть свободен ».

«Напротив, особенность, это – все мое существо и бытие, это Я сам. Я свободен от того, от чего Я избавлен ; Я – собственник того, что в Моей власти или над чем Я властен. Своим собственным являюсь Я в любое время и при всех обстоятельствах, если Я только умею обладать Собой и не расточаю свои силы для других. Я не могу по-настоящему хотеть быть свободным, ибо Я не могу… это осуществить; Я могу только желать этого и стремиться к этому, ибо это остается идеалом, призраком. Оковы действительности каждое мгновение глубоко врезаются в мою плоть. Но Я остаюсь своим собственным . Принадлежа в качестве крепостного какому-нибудь повелителю, Я мыслю только о Себе и о своей выгоде; правда, наносимые им удары попадают в Меня, Я не свободен от них, – но Я терплю их только для своей пользы  , например, для того, чтобы обмануть его видимостью терпения и усыпить его подозрения, или же для того, чтобы не навлечь на Себя своим сопротивлением чего-нибудь худшего. Но так как Я все время имею в виду Себя и Свою выгоду» (в то время как удары все время имеют в своей власти ею и его спину), «то Я хватаю за волосы первый удобный случай» (т.е. он «желает», он «стремится» к первому удобному случаю, который, однако, «остается идеалом, призраком»), «чтобы раздавить рабовладельца. И если Я освобождаюсь тогда от него и его бича, то это лишь следствие моего предшествующего эгоизма. Может быть, возразят, что Я и в состоянии рабства был свободным, именно „в себе“ или „внутренне“; но „свободный в себе“ не есть еще „действительно свободный“, и „внутренне“ – не то же самое, что „внешне“. Собственным же, наоборот, своим собственным Я был целиком , как внутренне, так и внешне . Под властью жестокого повелителя мое тело не „свободно“ от мук пытки и ударов бича; но под пыткой трещат Мои кости, от ударов содрогаются Мои мышцы, и Я испускаю стоны, ибо стонет Мое тело. Мои вздохи и содрогания доказывают, что Я принадлежу еще Себе, что Я – свой собственный » (стр. 207, 208).

 

Наш Санчо, снова разыгрывающий беллетриста для мелких буржуа и поселян, доказывает здесь, что, несмотря на многочисленные удары, полученные им еще у Сервантеса, он всегда оставался обладателем своей особенности и что эти удары скорее принадлежали к его «особенности». «Своим собственным» он является «в любое время и при всяких обстоятельствах», если он умеет обладать собой. Таким образом, здесь особенность носит гипотетический характер и зависит от его рассудка, под которым он понимает рабскую казуистику. Этот рассудок становится затем также мышлением , когда он начинает «мыслить» о себе и своей «пользе», причем это мышление и эта мысленная «польза» составляют его мысленную «собственность». Дальше разъясняется, что он терпит удары «для собственной пользы», причем особенность опять-таки сводится к представлению «пользы», и он «терпит» дурное, чтобы не стать «собственником» «худшего». Впоследствии рассудок оказывается также «собственником» оговорки о «первом удобном случае», т.е. собственником простой reservatio mentalis[294] и, наконец, «раздавив» – в предвосхищении идеи – «рабовладельца», он оказывается «собственником» этого предвосхищения, между тем как рабовладелец попирает его ногами в действительности, в настоящем. Если здесь он отождествляет себя со своим сознанием , которое стремится успокоить себя путем всякого рода мудрых сентенций, то под конец он отождествляет себя со своим телом , утверждая, что он вполне – как внешне, так и внутренне – остается «своим собственным», пока в нем сохранилась еще хоть искра жизни, хотя бы даже бессознательной. Такие явления, как треск «костей», содрогание мышц и т.д., – явления, которые при переводе с языка единственного естествознания на язык патологии могут быть обнаружены с помощью гальванизма на его трупе, если тотчас же снять его с виселицы, на которой он только что на наших глазах повесился, и которые могут быть обнаружены даже на мертвой лягушке, – эти явления служат ему здесь доказательством того, что он «целиком», «как внешне, так и внутренне», является еще «своим собственным», что он властен над собой. Тот самый факт, в котором обнаруживается власть и особенность рабовладельца, – именно, что бьют Его, а не кого-нибудь другого, что именно его кости «трещат», его мышцы содрогаются, причем Он бессилен изменить это, – этот факт служит здесь нашему святому доказательством его собственной особенности и власти. Значит, когда он подвергается суринамскому spanso bocko{226}, когда он не в состоянии двинуть ни рукой, ни ногой, ни вообще сделать какое бы то ни было движение, и вынужден терпеть все, что бы с ним ни делали, – при таких обстоятельствах его власть и особенность заключаются не в том, что он может распоряжаться своими членами, а в том, что это его члены. Свою особенность он спас здесь снова тем, что рассматривал себя всякий раз как носителя другого определения, – то как простое сознание, то как бессознательное тело (смотри «Феноменологию»).

Святой Санчо «претерпевает» получаемую им порцию ударов, разумеется, с более достойным видом, чем действительные рабы. Сколько бы миссионеры, в интересах рабовладельцев, ни убеждали рабов, что они переносят удары «для своей же пользы», рабы не поддаются влиянию подобной болтовни. Они не руководствуются той холодной и трусливой рефлексией, которая утверждает, что в противном случае они «навлекут на себя худшее», они не воображают также, что «обманут своим терпением рабовладельца», – они, наоборот, издеваются над своими мучителями, смеются над их бессилием, над неспособностью рабовладельцев принудить их даже к смирению и подавляют всякие «стоны», всякую жалобу, пока им это еще позволяет физическая боль. (Смотри Шарль Конт , «Трактат о законодательстве»{227}.) Таким образом, они ни «внутренне», ни «внешне» не являются своими «собственниками», а лишь «собственниками» своего упорства, – иначе это можно выразить так: они не «свободны» ни «внутренне», ни «внешне», но свободны в одном отношении, а именно – «внутренне» свободны от самоунижения, чтó они показывают также и «внешне». Поскольку «Штирнер» получает побои, он является собственником побоев и, значит, он свободен от того, чтобы не быть побитым; эта свобода, это избавление принадлежит к его особенности.

Если святой Санчо видит отличительный признак особенности в оговорке насчет бегства при «первом удобном случае», а в своем, достигаемом таким путем, «освобождении» – «лишь следствие своего предшествующего эгоизма» (своего , т.е. согласного с собой эгоизма), то отсюда ясно, что он воображает, будто восставшие негры Гаити{228} и беглые негры всех колоний хотели освободить не себя , а «Человека». Раб, решившийся добиться освобождения, должен уже подняться над той мыслью, что рабство, это – его «особенность». Он должен быть «свободным » от этой «особенности ». Впрочем, «особенность» какого-нибудь индивида может состоять и в том, что он «отрекается» от себя. Если «кто-то» будет утверждать противоположное, то это значит, что он подходит к этому индивиду «с чуждым масштабом».

В заключение святой Санчо мстит за полученные удары следующим обращением к «собственнику» его «особенности» – к рабовладельцу:

 

«Моя нога не „свободна“ от ударов господина, но это моя нога, и она неотъемлема . Пусть он оторвет ее от меня и присмотрится, овладел ли он моей ногой! У него в руках окажется только труп моей ноги, который настолько же не моя нога, насколько мертвая собака уже не собака» (стр. 208).

 

Но пусть он – Санчо, воображающий, будто рабовладелец желает иметь его живую ногу, вероятно, для собственного пользования, – пусть он «присмотрится», чтó у него еще осталось от «неотъемлемой» ноги. У него осталась лишь утрата его ноги, и он стал одноногим собственником своей оторванной ноги. Если ему приходится ежедневно восемь часов вертеть мельничное колесо, то с течением времени идиотом станет именно он , и идиотизм будет тогда его «особенностью». Пусть судья, приговоривший его к этому, «присмотрится», окажется ли еще у него «в руках» ум Санчо. Но бедному Санчо от этого пользы будет мало.

«Первая собственность, первое великолепие завоевано!»

Показав на этих, достойных аскета примерах – ценой немалых беллетристических издержек производства – различие между свободой и особенностью, наш святой совершенно неожиданно заявляет на стр. 209, что

 

«между особенностью и свободой зияет еще более глубокая пропасть, чем простое словесное различие».

 

Эта «более глубокая пропасть» заключается в том, что данное выше определение свободы повторяется в «различных превращениях», «преломлениях» и в многочисленных «эпизодических вставках». Из определения «Свободы» как «Избавления» вытекают вопросы: от чего должны быть свободны люди и т.д. (стр. 209); споры по поводу этого «от чего» (там же) (в качестве немецкого мелкого буржуа, он и здесь видит в борьбе действительных интересов только препирательства из-за определения этого «от чего», причем, разумеется, ему кажется очень странным, что «гражданин» не хочет быть свободным «от гражданства», стр. 210). Затем в следующей форме повторяется положение, что устранить какое-либо ограничение значит установить новое ограничение: «Стремление к определенной свободе всегда включает в себя стремление к новому господству», стр. 210 (мы узнаем при этом, что буржуа в революции стремились не к своему собственному господству, а к «господству закона» – смотри выше о либерализме[295]); а за этим следует вывод, что никто не хочет избавиться от того, что ему «вполне по душе, например от неотразимого очарования взора возлюбленной» (стр. 211). Далее оказывается, что свобода, это – «фантом» (стр. 211), «сновидение» (стр. 212); затем попутно мы узнаем, что и «голос природы» тоже вдруг становится «особенностью» (стр. 213), но зато «голос бога и совести» надо считать «делом дьявола», причем автор кичливо заявляет: «Существуют же такие безбожные люди» (которые считают это делом дьявола); «что Вы с ними поделаете?» (стр. 213, 214). Но не природа должна определять Меня, а Я должен определять Свою природу, – продолжает свою речь согласный с собой эгоист. И моя совесть, это – тоже «голос природы».

В связи с этим оказывается также, что животное «идет по очень правильному пути» (стр. 214). Мы узнаем далее, что «свобода молчит о том, что должно произойти после Моего освобождения» (стр. 215). (Смотри «Песнь песней Соломона»[296].) Показ упомянутой выше «более глубокой пропасти» заканчивается тем, что святой Санчо повторяет сцену с побоями и высказывается на этот раз несколько яснее об особенности:

 

«Даже несвободный, даже закованный в тысячи цепей, Я все же существую, и притом – не только в будущем, не только в надежде, как это присуще свободе; даже в качестве презреннейшего из рабов Я существую – в настоящем» (стр. 215).

 

Таким образом, здесь он противопоставляет друг другу себя и «Свободу » как двух лиц, особенность же становится простым наличием, простым настоящим, и притом «презреннейшим» настоящим. Особенность оказывается здесь, следовательно, простым констатированием личного тождества. Штирнер, который уже выше превратил себя в «тайное полицейское государство», обернулся здесь паспортным управлением. «Да не будет что-либо утрачено» из «мира человека»! (Смотри «Песнь песней Соломона».)

Согласно стр. 218, можно также «потерять» свою особенность в результате «преданности», «покорности», хотя, согласно предыдущему, особенность не может прекратиться, пока мы вообще существуем , хотя бы и в самом «презренном» или «покорном» виде. Но разве «презреннейший» раб не есть в то же время «покорнейший»? Согласно одному из вышеприведенных описаний особенности, «потерять» свою особенность можно только потеряв свою жизнь .

На стр. 218 особенность как одна сторона свободы, как сила снова противопоставляется свободе как избавлению; и среди средств, при помощи которых Санчо, по его уверению, обеспечивает свою особенность, приводятся «лицемерие», «обман» (средства, которые применяет Моя особенность, ибо она должна была «покориться» условиям внешнего мира) и т.д., «ибо средства, которые Я применяю, согласуются с тем, чтó Я собой представляю». Мы уже видели, что среди этих средств главную роль играет отсутствие средств, как это между прочим видно также из его тяжбы с луной (смотри выше «Логику»[297]). Затем, для разнообразия, свобода рассматривается как «самоосвобождение »: «это значит, что Я могу обладать свободой лишь в той мере, в какой Я создаю ее Себе своей особенностью»; причем обычное для всех, особенно для немецких, идеологов определение свободы как самоопределения фигурирует здесь в виде особенности. Это поясняется затем на примере «овец», которые не получат никакой «пользы» от того, «что им будет дана свобода слова» (стр. 220). Насколько тривиально здесь его понимание особенности как самоосвобождения, видно хотя бы из повторения им избитых фраз насчет дарованной свободы, отпущения на волю, самоосвобождения и т.д. (стр. 220, 221). Противоположность между свободой как избавлением и особенностью как отрицанием этого избавления изображается также и поэтически:

 

«Свобода пробуждает Вашу злобу против всего, что Вам не присуще» (следовательно, она злобная особенность, или же, по мнению святого Санчо, желчные натуры вроде Гизо не имеют своей «особенности»? И разве, злобствуя против других, Я не наслаждаюсь Собой?); «эгоизм призывает Вас радоваться Себе самому, наслаждаться Самим собой» (значит, эгоизм – исполненная радости свобода; впрочем, мы уже познакомились с радостью и самонаслаждением согласного с собой эгоиста). «Свобода есть страстное томление и остается таковым» (точно страстное томление не есть тоже особенность, не есть самонаслаждение индивидов особого рода, а именно христианско-германских, – и неужели «будет утрачено» это томление?). «Особенность, это – действительность, которая сама собой устраняет всю ту несвободу, какая стоит преградой на Вашем собственном пути» (значит, пока несвобода не устранена, моя особенность остается особенностью, окруженной преградами . Для немецкого мелкого буржуа опять-таки характерно, что перед ним все ограничения и препятствия устраняются «сами собой», так как сам он для этого и пальцем не пошевельнет, а те ограничения, которые не устраняются «сами собой», он по привычке будет превращать в свою особенность. Заметим мимоходом, что здесь особенность выступает как действующее лицо , хотя впоследствии она принижается до степени простого описания ее собственника) (стр. 215).

 

Та же самая антитеза появляется снова в следующей форме:

 

«В качестве особенных , Вы в действительности избавлены от всего , а то, что остается у Вас, то Вы взяли сами, это – Ваш выбор и Ваша воля. Особенный, это – прирожденный свободный , свободный же – еще только ищущий свободы».

 

Однако на стр. 252 святой Санчо «допускает», «что каждый рождается в качестве человека , и, следовательно, в этом отношении все новорожденные равны между собой».

То, от чего Вы в качестве особенных не «избавились», это – «Ваш выбор и Ваша добрая воля», как, например, побои в рассмотренном выше примере с рабом. – Нелепая парафраза! Итак, особенность сводится здесь к фантастическому предположению, что святой Санчо добровольно принял и оставил при себе все то, от чего он не «избавился», – например, голод, если у него нет денег. Не говоря уже о множестве вещей, например о диалекте, золотушности, геморрое, нищете, одноногости, вынужденном философствовании, которые навязаны ему разделением труда, и т.д. и т.д., не говоря о том, что от него нисколько не зависит, «приемлет» ли он эти вещи или нет, он вынужден, – даже если мы на мгновение примем его предпосылки, – выбирать все же всегда только между определенными вещами, входящими в круг его жизни и отнюдь не созданными его особенностью. Например, в качестве ирландского крестьянина он может только выбирать, есть ли ему картофель или умереть с голоду, да и в этом выборе он не всегда свободен. Следует отметить в приведенной фразе также миленькое приложение, при помощи которого, как в юриспруденции, «принятие» отождествляется без всяких околичностей с «выбором» и «доброй волей». Впрочем, невозможно сказать ни в этой связи, ни вне ее, чтó понимает святой Санчо под «прирожденным свободным».

И разве внушенное ему чувство не является его – воспринятым им – чувством? И не узнаем ли мы на стр. 84, 85, что «внушенные» чувства вовсе не являются «собственными» чувствами? Впрочем, здесь обнаруживается, как мы видели уже у Клопштока[298] (приведенного здесь в качестве примера), что «особенное» поведение отнюдь не совпадает с индивидуальным поведением, хотя, по-видимому, Клопштоку христианство «было вполне по душе» и нисколько «не стояло преградой на его пути».

 

«Собственнику нечего освобождаться , потому что он заранее отвергает все, кроме себя… Еще находясь в плену детского почитания, он работает уже над тем, чтобы „освободиться “ от этого плена».

 

Так как носителю особенности нечего освобождаться, то он уже ребенком работает над тем, чтобы освободиться, и все это потому, что он, как мы видели, «прирожденный свободный ». «Находясь в плену детского почитания», он рефлектирует уже свободно, т.е. особенно, над этой своей собственной плененностью. Но это не должно нас удивлять: мы видели уже в начале «Ветхого завета», каким вундеркиндом был этот согласный с собой эгоист.

 

«Особенность делает свое дело в маленьком эгоисте и создает ему желанную свободу».

 

Не «Штирнер» живет, а живет, «работает» и «создает» в нем «особенность». Мы узнаем здесь, что не особенность является описанием собственника, а собственник представляет собой лишь парафразу особенности.

«Избавление», как мы видели, явилось на своей высшей ступени избавлением от своего собственного Я, самоотречением. Мы видели также, что «избавлению» была противопоставлена «особенность» как утверждение себя самого, как своекорыстие. Но мы видели точно так же, что и само это своекорыстие было опять-таки самоотречением.

Некоторое время мы болезненно ощущали отсутствие «Святого». Но вдруг мы снова находим его стыдливо притаившимся в конце главы об особенности на стр. 224, где оно узаконяется при помощи следующего нового превращения:

 

«К вещи, которой Я своекорыстно занимаюсь» (или совершенно не занимаюсь), «Я отношусь иначе , чем к той, которой Я бескорыстно служу» (или же: которой Я занимаюсь).

 

Но святой Макс не довольствуется этой замечательной тавтологией, которую он «принял» по «выбору и доброй воле»; тут вдруг снова появляется на сцене давно забытый «некто», на сей раз в образе ночного сторожа, констатирующего тождество Святого, и заявляет, что он

 

«мог бы установить следующий признак: против первой вещи Я могу согрешить или совершить грех » (достопримечательная тавтология!), «другую же – только потерять по легкомыслию , оттолкнуть от Себя, лишиться ее, т.е. совершить глупость» (он, стало быть, может потерять себя по легкомыслию, может лишиться себя, – лишиться жизни). «Обе эти точки зрения применимы к свободе торговли , ибо» отчасти она признается за Святое, а отчасти – нет, или, как это выражает сам Санчо более обстоятельно, «ибо отчасти она рассматривается как свобода, которая может быть предоставлена или отнята в зависимости от обстоятельств ; отчасти же – как такая свобода, которую следует свято почитать при всех обстоятельствах » (стр. 224, 225).

 

Санчо здесь снова обнаруживает «свое особенное» «проникновение» в вопрос о свободе торговли и о покровительственных пошлинах. Тем самым на него возлагается «призвание» – указать хоть один-единственный случай, когда свобода торговли почиталась «святой» 1) потому , что она «свобода », и 2) почиталась к тому же «при всех обстоятельствах ». Святое может пригодиться для любой цели.

После того как особенность, посредством логических антитез и феноменологического «обладания-также-и-иной-определенностью», была, как мы видели, сконструирована из заранее обработанной для этого «свободы», – причем святой Санчо все, что пришлось ему по душе (например, побои), «отнес» за счет особенности, а то, что оказалось не по душе ему, он «отнес» за счет свободы, – после этого мы в заключение узнаем, что все это еще не была истинная особенность.

 

«Особенность, – читаем мы на стр. 225, – это вовсе не идея , вроде свободы и т.д., это только описание – собственника ».

 

Мы увидим, что это «описание собственника» заключается в том, чтобы подвергнуть отрицанию свободу в трех приписанных ей святым Санчо преломлениях – либерализма, коммунизма и гуманизма, взять ее в ее истине и назвать потом этот процесс мысли – крайне простой, согласно вышеизложенной логике, – описанием действительного Я.

 

— — —

 

Вся глава об особенности сводится к банальнейшим самоприкрашиваниям, при помощи которых немецкий мелкий буржуа утешает себя насчет своего собственного бессилия. Подобно Санчо, он думает, что в борьбе буржуазных интересов против остатков феодализма и против абсолютной монархии в других странах все сводится только к принципам, к вопросу о том, от чего должен освободиться «Человек». (Смотри также выше о политическом либерализме[299].) Поэтому в свободе торговли он видит только свободу и, подобно Санчо, с необычайной важностью разглагольствует о том, должен ли «Человек» пользоваться «при всех обстоятельствах» свободой торговли или нет. А если его освободительные стремления терпят, чтó неизбежно при таких обстоятельствах, полный крах, то он, опять-таки подобно Санчо, утешает себя тем, что «Человек» или же он сам не может ведь «стать свободным от всего», что свобода – весьма неопределенное понятие, так что даже Меттерних и Карл X могли апеллировать к «истинной свободе» (стр. 210 «Книги»; при этом необходимо только заметить, что именно реакционеры, в особенности историческая школа и романтики{229}, – опять-таки подобно Санчо, – усматривают истинную свободу в особенностях, например в особенностях тирольских крестьян и вообще в своеобразном развитии индивидов, а затем и местностей, провинций, сословий). – Мелкий буржуа утешает себя также тем, что если он в качестве немца и не свободен, то зато он вознагражден за все страдания своей бесспорной особенностью. Он – опять-таки как Санчо – не видит в свободе силу, которую он себе завоевывает, и поэтому объявляет свое бессилие силой.

Но то, что обыкновенный немецкий мелкий буржуа, утешая себя, говорит наедине с самим собой, в глубине души, – то берлинец провозглашает как необычайно тонкий ход мысли. Он гордится своей убогой особенностью и своим особенным убожеством.

 

Собственник

 

О том, как «Собственник» распадается на три «преломления»: на «Мою силу», «Мое общение» и «Мое самонаслаждение», – смотри раздел об экономии Нового завета. Мы прямо перейдем к первому из этих преломлений.

 

А. Моя сила

 

Глава о силе имеет, в свою очередь, трихотомическую структуру, поскольку в ней идет речь: 1) о праве, 2) о законе и 3) о преступлении. Для того чтобы скрыть эту трихотомию, Санчо непомерно часто прибегает к «эпизоду». Мы приведем все содержание этой главы в виде таблицы, с необходимыми эпизодическими вставками.

 

I. Право

 

А. Канонизация вообще:

 

Другой пример Святого есть право .

Право не есть Я

= не Мое право

= чужое право

= существующее право

Все существующее право = Чужое право

= право, исходящее от чужих (не от Меня)

= данное Чужими право

= (право, которое Мне кто-то предоставляет, которым мне дают пользоваться) (стр. 244, 245).

} Святое

Примечание № 1 . Читатель удивится, почему правая часть уравнения № 4 внезапно появляется в уравнении № 5 в виде левой части уравнения, правой частью которого является правая часть уравнения № 3, – так что на место «права» появляется вдруг, в левой части, «все существующее право». Это сделано с целью создать иллюзию, будто святой Санчо говорит о действительном , существующем праве, чтó, однако, ему и в голову не приходит. Он говорит о праве лишь постольку, поскольку оно представляется в качестве священного «предиката».

Примечание № 2 . После того как право определено в качестве «чужого права», ему можно придать любые наименования, например «султанское право», «народное право» и т.д., смотря по тому, как святой Санчо хочет определить то Чужое, от которого он получает данное право. Это позволяет Санчо в дальнейшем сказать, что «чужое право дается природой, богом, народным избранием и т.д.» (стр. 250), следовательно – «не Мной». Наивен лишь тот способ, с помощью которого наш святой, пользуясь синонимикой, пытается придать приведенным выше незамысловатым уравнениям видимость какого-то развития.

 

«Если какой-нибудь глупец признает Меня правым» (а что, если этот глупец, признающий его правым, он сам?), «то Я начинаю относиться недоверчиво к Моему праву» (в интересах «Штирнера» было бы желательно, чтобы так оно и было). «Но даже если мудрец признает Меня правым, то это не значит еще, что Я прав. Прав ли Я или нет, это совершенно не зависит от признания Моего права со стороны глупца или мудреца. Тем не менее Мы до сих пор стремились к этому праву . Мы ищем право и с этой целью обращаемся к суду … Но чего же Я ищу у этого суда? Я ищу султанского права, не Моего права, Я ищу чужого права… перед судом верховной цензуры Я ищу, следовательно, права цензуры» (стр. 244, 245).

 

В этом искусно сформулированном положении приходится удивляться ловкому применению синонимики. Признание кого-либо правым в смысле обычного словоупотребления отождествляется с признанием права в юридическом смысле. Еще изумительнее великая, способная сдвинуть горы с места вера в то, будто «к суду обращаются» ради удовольствия отстоять свое право, – вера, объясняющая суды из сутяжничества[300].

Наконец, примечательна также та хитрость, с какой тут Санчо – как выше в случае уравнения № 5 – заранее вносит контрабандным путем конкретные наименования, в данном случае «султанское право», чтобы тем решительней привлекать потом свою всеобщую категорию «чужого права».

Чужое право = Не Мое право.

Иметь ставшее Моим чужое право = Не быть правым

= Не иметь никакого права

= быть бесправным (стр. 247).

Мое право = Не Твое право

= Твоя неправота.

Твое право = Моя неправота.

 

Примечание: «Вы желаете быть правыми против других» (следовало, собственно, сказать: быть по-своему правыми). «Этого Вы не сможете достигнуть, по отношению к ним Вы останетесь всегда „неправыми“, ибо они не были бы Вашими противниками, если бы они тоже не были „по-своему“ правы. Они всегда будут Вас „считать неправыми“… Если Вы остаетесь на почве права, то Вы остаетесь при – сутяжничестве» (стр. 248, 253).

 

«Рассмотрим, однако, этот вопрос еще с иной стороны». Достаточно обнаружив свои познания в области права, святой Санчо может теперь ограничиться тем, чтобы определить еще раз право как Святое и повторить по этому поводу некоторые из прилагавшихся уже ранее к Святому эпитетов, добавляя на сей раз слово – «право».

 

«Разве право не есть религиозное понятие , т.е. нечто Святое ?» (стр. 247).

«Кто может спрашивать о „праве“, если он не стоит на религиозной точке зрения ?» (там же).

«Право „в себе и для себя “. Значит, без отношения ко Мне? „Абсолютное право“! Значит, оторванное от Меня. – „Сущее в себе и для себя !“ – Абсолютное ! Вечное право, как вечная истина» – Святое (стр. 270).

«Вы отступаете в испуге перед другими, потому что Вам кажется, что рядом с ними Вы видите призрак права !» (стр. 253).

«Вы бродите вокруг, чтобы склонить на свою сторону это привидение » (там же).

«Право – это причуда , внушенная привидением » (синтез двух вышеприведенных положений) (стр. 276).

«Право – это… навязчивая идея » (стр. 270).

«Право – это дух …» (стр. 244).

«Ибо право может быть даровано только духом » (стр. 275).

 

Теперь святой Санчо разъясняет еще раз то, что он уже разъяснял в Ветхом завете, а именно – чтó такое «навязчивая идея», с той только разницей, что здесь повсюду мелькает «право» в качестве «другого примера» «навязчивой идеи».

 

«Право есть первоначально Моя мысль, или она» (!) «имеет свое начало во Мне. Но если она вырвалась у Меня» (vulgo[301]: улизнула от меня), «если „Слово“ проявилось вовне, то оно стало плотью »{230} (и святой Санчо может досыта наесться ею), «стало навязчивой идеей », – в силу чего вся штирнеровская книга состоит из «навязчивых идей», которые «вырвались» у него, но были нами пойманы и заключены в прославленное «заведение для исправления нравов». «Теперь Я уж не могу избавиться от мысли» (после того как мысль избавилась от него !); «как Я ни верчусь, она стоит передо Мной». (Косичка висит у него сзади{231}.) «Таким образом , люди не сумели справиться с мыслью о „праве“, которую они сами же создали. Их творение ушло из-под их власти. Это – абсолютное право , абсольвированное » (о, синонимика!) «и обособленное от Меня. Почитая его как Абсолютное, мы не можем поглотить его обратно, и оно лишает Нас творческой силы; творение переросло творца, оно существует в себе и для себя. Не дадим больше праву возможности разгуливать на свободе…» (мы тут же применим этот совет к самому этому предложению и посадим его на цепь до ближайшей надобности) (стр. 270).

 

Освятив, таким образом, право путем всевозможных испытаний водой и огнем и канонизировав его, святой Санчо тем самым уничтожил право.

 

«Вместе с абсолютным правом погибает само право , уничтожается одновременно и господство понятия права » (иерархия). «Ибо не нужно забывать, что над Нами искони властвовали понятия, идеи, принципы и что среди этих властителей понятие права или понятие справедливости играло одну из важнейших ролей» (стр. 276).

 

Для нас не является неожиданностью, что правовые отношения выступают здесь опять-таки в качестве господства понятия права и что Штирнер убивает право уже одним тем, что объявляет его понятием, а значит и Святым; об этом смотри «Иерархию»[302]. Право возникает у Штирнера не из материальных отношений людей и вытекающей отсюда борьбы их друг с другом, а из их борьбы со своим представлением, которое они должны «выбить из головы». Смотри «Логику»[303].

К этой последней форме канонизации права относятся еще следующие три примечания.

Примечание 1.

 

«Пока это чужое право совпадает с Моим , Я, конечно, найду в нем также и последнее» (стр. 245).

 

Пусть пока святой Санчо поразмыслит над этим положением.

Примечание 2.

 

«Стоит только вкрасться эгоистическому интересу , и общество погибло… как это доказывает, например, римское государство с его развитым частным правом » (стр. 278).

 

Согласно этому, римское общество уже с самого начала должно было быть погибшим римским обществом, так как эгоистический интерес проявляется в «десяти таблицах»{232} еще более резко, чем в «развитом частном праве» времен императоров. В этой злополучной реминисценции из Гегеля частное право рассматривается, следовательно, как симптом эгоизма , а не как симптом Святого . Следовало бы и здесь святому Санчо поразмыслить над тем, насколько частное право связано с частной собственностью и в какой мере частное право обусловливает множество других правовых отношений (ср. «Частная собственность, государство и право»), о которых святой Макс может сказать только то, что они – воплощения Святого.

Примечание 3.

 

«Если право и вытекает из понятия , то все же оно начинает существовать только потому, что оно полезно для потребностей».

 

Так говорит Гегель («Философия права», § 209, добавление), от которого и перенял наш святой иерархию понятий в современном мире. Гегель объясняет, следовательно, существование права из эмпирических потребностей индивидов, спасая понятие только путем голословного утверждения. Мы видим, насколько бесконечно более материалистически поступает Гегель, чем наше «Я во плоти» – святой Санчо.

 

В. Присвоение путем простой антитезы:

 

a. Право человека – Мое право.

b. Человеческое право – Эгоистическое право.

c. Чужое право = быть управомоченным чужими} — {Мое право = быть управомоченным Собой.

d. Право есть то, что человеку угодно считать правильным} — {Право есть то, что Мне угодно считать правильным.

 

«Это – эгоистическое право, т.е. это Мне угодно считать правильным, поэтому оно и есть право» (passim[304]; последнее предложение находится на стр. 251).

 

Примечание 1.

 

«Я считаю Себя вправе убивать, если Я не запрещаю этого Себе самому, если Я сам не боюсь убийства как нарушения права» (стр. 249).

 

Собственно следовало бы сказать: Я убиваю , если Я сам не запрещаю этого Себе, если Я не боюсь убийства. Все это предложение есть не что иное, как широковещательное развитие второго уравнения из антитезы «с», в котором слова «быть правомочным» потеряли смысл.

Примечание 2.

 

«Я решаю, правильно ли то, чтó существует во Мне ; вне Меня не существует никакого права» (стр. 249). – «Являемся ли мы тем, чтó есть в нас ? Нет, как мы не являемся и тем, чтó вне нас… Именно потому, что Мы – не дух, который живет в нас , именно поэтому мы должны были перенести его вовне … мыслить его существующим вне нас… в потустороннем мире » (стр. 43).

 

Значит, согласно собственному своему тезису на стр. 43, святой Санчо должен снова перенести «существующее в нем» право «вовне», а именно – «в потусторонний мир». Но если он когда-нибудь захочет присваивать себе вещи таким способом, то он сможет перенести «в себя» мораль, религию, все «Святое» целиком и решать, является ли оно «в нем» Моральным, Религиозным, Святым; «вне него не существует» морали, религии, святости, – говорит он, чтобы затем на стр. 43 опять перенести их вовне, в потусторонний мир. Этим обеспечивается «восстановление всех вещей»{233} по христианскому прообразу.

Примечание 3.

 

«Вне Меня нет права: что я считаю правом, то – правильно. Возможно, что оно от этого еще не становится правильным для других» (стр. 249).

 

Собственно следовало бы сказать: чтó представляется Мне правильным, то правильно для Меня, но вовсе не для других. Теперь мы уже имели достаточно примеров того, какие синонимистические «блошиные прыжки» проделывает святой Санчо со словом «право». «Право» и «правильно», юридическое «право», «правое» в моральном смысле, то, чтó он считает для себя «правильным» и т.д., – все это употребляется вперемешку, смотря по надобности. Пусть святой Макс попробует перевести свои положения о праве на какой-либо другой язык, и бессмыслица их станет вполне очевидной. Так как в «Логике» мы подвергли эту синонимику подробному рассмотрению, – то теперь мы можем ограничиться ссылкой на то, что было уже сказано там[305].

Приведенное выше предложение преподносится нам еще в следующих трех «превращениях»:

 

А. «Имею ли Я право или нет – решить это не может другой судья, кроме Меня самого. Другие могут судить и обсуждать лишь то, согласны ли они с Моим правом и существует ли оно и для них в качестве права» (стр. 246).

В. «Общество, конечно, хочет, чтобы каждый добился своего права, но только права, санкционированного обществом, общественного права, а не действительно своего права» (собственно, следовало бы сказать: «добился своего » – слово «право» здесь ровно ничего не выражает. А затем он продолжает бахвалиться:) «Я же даю или беру Себе право из полноты собственных сил… Собственник и творец Своего права» («творец» лишь постольку, поскольку он объявляет право своей мыслью и уверяет затем, что воспринял эту мысль обратно в себя), «Я не признаю никакого другого источника права, кроме Себя, – ни бога, ни государства, ни природы, ни человека, ни божественного, ни человеческого права» (стр. 269).

С. «Так как человеческое право есть всегда нечто данное, то в действительности оно сводится всегда к праву, которое люди дают друг другу, – т.е. уступают » (стр. 251). «Наоборот, эгоистическое право, это – то право, которое Я Себе даю или беру ».

 

Однако, «скажем в заключение, напрашивается вывод», что эгоистическое право в тысячелетнем царстве Санчо, составляющее предмет взаимного «соглашения », не очень-то отличается от того, которое люди «дают » друг другу – или «уступают ».

Примечание 4.

 

«В заключение Я должен еще устранить тот половинчатый способ выражения, которым Я хотел пользоваться лишь до тех пор, пока копался во внутренностях права и сохранял хотя бы это слово . Но в действительности вместе с понятием теряет свой смысл и слово. То, что Я назвал Моим правом, то уже вовсе не есть право» (стр. 275).

 

Всякий тотчас же поймет, почему святой Санчо сохранил в вышеприведенных антитезах «слово » право. Так как он совсем не говорит о содержании права, а еще менее критикует это содержание, – то он, лишь сохранив слово «право», может придать себе вид, будто говорит о праве. Если опустить в анти тезе слово право, то в ней только и останутся «Я», «Мой» и прочие грамматические формы местоимения первого лица. Содержание здесь всегда привносилось лишь при помощи примеров, которые, однако, как мы видели, неизменно оказывались тавтологиями, вроде: если Я убиваю, то я убиваю и т.д., а слова «право», «правомочный» и т.д. употреблялись лишь для того, чтобы прикрыть простую тавтологию и привести ее в какую-нибудь связь с антитезами. Синонимика также была призвана создать видимость того, будто здесь речь идет о каком-то содержании. Впрочем, совершенно ясно, какой неисчерпаемый кладезь бахвальства представляет эта бессодержательная болтовня о праве.

Таким образом, все «копание во внутренностях права» заключалось в том, что святой Санчо «применил половинчатый способ выражения» и «сохранил хотя бы это слово », так как не знал, что сказать по существу дела . Если признать за разобранной антитезой хоть какой-нибудь смысл, а именно то, что «Штирнер» просто хотел проявить в ней свое отвращение к праву, то придется сказать, что не он «копался во внутренностях права», а что, наоборот, право «копалось» в его внутренностях, а он лишь запротоколировал то обстоятельство, что право ему не по душе. Пусть Jacques le bonhomme «целиком сохранит за собой это право»!

Чтобы внести в эту пустоту какое-нибудь содержание, святой Санчо должен был прибегнуть еще к одному логическому маневру. Состоит этот его маневр в том, что он так «виртуозно» переплетает канонизацию с простой антитезой и вдобавок так маскирует ее многочисленными эпизодами, что немецкая публика и немецкие философы, конечно, оказались не в состоянии разглядеть это.

 

Дата: 2018-12-21, просмотров: 228.